Глава седьмая
Москву навещали пожары, в дымном зареве носились голуби, розовые от пламени. А на далекой Неве задыхался в горящих мхах Санкт-Петербург, отставной «парадиз»: плыли в Балтику огненные дома, как корабли после баталии флотской… Подумать только: пять лет прошло со смерти Петра Первого! Что бы сказал он, из гроба вставши? «Где дубина моя? Та самая…»
При государственном обережении дубины Петра I состоял ныне на жалованье Данила Шумахер – секретарь Российской Академии наук. На берегу Невы хранились в Кунсткамере диковины мира. Рука младенца, вся в кружевах тонких, держала яйцо черепахи, и яйцо это было уже оплодотворено (то знаменитый Рюйш делал – мейстер!). С потолков свисали сушеные змеи и рыбы, удивительные. А в «винном духе» плавали монстры-уроды, и сосуды с ними Шумахер выстроил на полках, вроде органных труб. Стоял тут же скелет Буржуа – гиганта ростом, а рядом с ним – карличий. Колыхались в банках две головы, обе красоты невозможной: девки Гамильтон и Виллима Монса (девку Петр I жаловал, а Монса Екатерина I крепко возлюбила). Головы те отрубили, чтобы соблазна не было.
Среди монстров и склянок, бычьими пузырями крытых, похаживал сам секретарь Академии Данила Шумахер. И – посмеивался. А в углу, руки усталые уронив и голову запрокинув, сидел… Петр Первый. Все эти раритеты он собрал для науки, и теперь сам сидел среди вещей, словно в е щ ь. То была восковая персона, что граф Расстреллий из воска вылепил и змеиной кровью на веки веков закрепил для потомства. И дубина Петра тоже здесь находилась – в уголочке, совсем неприметная. Ее туда запихнул Шумахер, потому что многие видеть ее не желали. И говорили так:
– Мебель сию ужасную лучше бы от глаз держать подалее, дабы более она по спинам нашим не плясала…
Дубина находилась в почетной отставке. И покой ее оберегал Данила Шумахер, получавший за то бережение по 1200 рублей в год. А великий математик Леонард Эйлер тому Шумахеру подчинялся (и получал 400 рублей). В гневе праведном на недоучку Шумахера иногда вскипал Эйлер:
– Будь вы прокляты! Можете ли вы служить делу науки?
На что получал вежливый ответ невоспитанного человека:
– Я не делу служу – я служу персонам…
А по Москве хаживал долговязый парень-растяпа и ноздрями широкими дым пожаров тревожно обонял. Время его дубины еще не пришло, а звали растяпу – Михайла Ломоносов…
* * *
Густав Бирен (тля в панцире) крепко спал на холостой постели. Приученный к нищете, радовался он теплу и сытости. Столь крепко спал – аж слюну пустил… Вошел, куря трубку, старший брат его – Карл, хромая на перебитую в драке ногу. Гноился вытекший глаз, что вышибли в Кракове ему бильярдным кием. Ухо ему откусили в праздности дней его, а кто откусил – того нам не упомнить. Не долго думая, Карл Бирен выколотил трубку в рот спящему братцу. Густав Бирен вскочил и заорал от боли, плюясь раскаленным пеплом…
– Ничего! – сказал ему Карл. – Зато теперь будешь спать, держа все дырки закрытыми. Веселые шутки всегда надо понимать…
Густав сунул голенастые ноги в ботфоры, а Карл мимоходом вырвал у него из головы прядь волос.
– Ты в каком ныне характере? – спросил он Густава.
– Я… капитан, – приврал брат, морщась от боли.
– А я – генерал-аншеф…
– Хватит врать! – засмеялся Густав Бирен. – Ты был еще солдатом недавно. И что-то я не помню тебя в офицерах.
– Но я – генерал-аншеф! – упрямо повторил Карл и так треснул младшего брата, что тот закатился в угол…
На шум явился средний брат – граф и обер-камергер:
– Карл! Ты известный грубиян… Пожалей младшего брата!
– Почему все ему? – хныкал Густав. – Почему он уже генерал-аншеф? А я… я только капитан!
Граф Бирен закатил, на всякий случай, оплеуху Карлу:
– Негодяй! Кто присвоил тебе генерал-аншефство?
– Ты посмотри, как я изранен, – отвечал урод. – На мне нет живого места. Хочешь, я покажу тебе свою задницу? Поверь, от нее остались одни лохмотья…
Граф оглядел брата-калеку и пожалел его:
– Не спеши, Карл! Пока с тебя хватит и генерал-майора!
Тогда Густав Бирен (тля в панцире) захныкал еще громче:
– Мне так было чудесно в панцирном полку ляхов, меня все так любили. Польский сейм присвоил мне титул барона… А пани Твардовская была без ума от меня!
– Остолоп ты, – ответил граф Бирен. – Имей ума никому не болтать об этом. Но если тебе так уж хочется быть бароном, то называй себя им… Русским плевать на твои титулы!..
Бирен вошел к царице, и лицо его было печально.
– Кто посмел обидеть тебя? – спросила Анна грозно.
– Ах, – отвечал он ей, – право, я не знаю, что делать с братьями? Молодые дворяне рвутся услужить вашему величеству.
– Погоди, – утешила Анна его. – Россия большая: всем место сыщется. Но сейчас уходи от меня. Остерман говорить хочет, а я слушать его стану государственно… Ступай же!
Бирен стянул с шеи перевязь портрета, даренного германским императором. Отцепил от пояса ключ обер-камергера. Сдернул с пальцев все двенадцать перстней. Все это кучей свалил на стол перед Анной, и она зажмурилась от ядовитого блеска.
– Благодарю вас, государыня, за все милости, которыми меня вы осыпали. Но… прошу выдать пас! На меня и на мое семейство.
– В уме ли ты? – растерялась Анна.
– Я, – продолжал Бирен, – не могу оставаться далее при вашей высокой особе, не имея опыта доверенности! Остерман пожелал говорить с вами – и вы меня изгоняете, словно лакея.
– Дела те скучные, государственные. Помилуй…
– Ваше величество, – стройно выпрямился Бирен, – я прошу сказать Остерману, чтобы мне выписали пас до Гамбурга.
– Не дури! – закричала Анна. – О детях-то хоть подумай!
– Мои дети – в ваших руках. А я с разбитым сердцем оставляю здесь свое неземное волшебное счастье…
– Чего еще ты хочешь от меня?
– Только вашей доверенности, – отвечал ей Бирен.
Анна Иоанновна ладонью подгребла к нему груду добра обратно:
– Возьми это все. И не дури! Доверенность хочешь? Так и ступай за ширмы слушать Остермана. Помни: ты всех дороже для меня! Я никого, даже Морица Саксонского, так не любила…
Прослезясь, она дернула сонетку звонка:
– Зовите Остермана! Пусть войдет…
* * *
Но вице-канцлер не вошел, а – въехал. Остерман готовил себе триумф и катил навстречу ему на своей колеснице. Скрип колес затих, и Бирен услышал его голос:
– Ваше величество, прошу не судить меня строго, если я выражу вам свое неудовольствие…
– В чем провинилась я? – засмеялась Анна Иоанновна.
– Вы слишком… добры, – сказал Остерман (и громко прошуршало платье императрицы). – Русский народ не приучен к доброте, и ныне положение империи опасно. Надобно ждать смуты…
– А на что гвардия? – спросила Анна. – Семеновцы да преображенцы из моих ручек водку пьют и мясо едят.
– О-о, как вы заблуждаетесь, – тихо ответил Остерман. – Гвардия суть янычары русской армии. Они могут возводить на престол, но они могут и…
– А – кавалергарды? – не уступала Анна. – Да скажи едино словечко им, и они любого раздерут мне на радость!
Голос Остермана совсем стишал, и Бирен, стоя за ширмами, отогнул букли парика, освобождая большое ухо.
– Кавалергардию, – сказал вице-канцлер, – надобно уничтожить совсем, пока не поздно. Драбанты подают дурной пример войскам!
Вот тут-то Анна Иоанновна вконец растерялась:
– А кто меня на престол возвел? Драбанты те ж!
– Возведение на престол, – четко пояснил Остерман, – занятие рискованное, но дающее впоследствии большие выгоды. И оттого оно может войти в привычку! Сегодня возвели ваше величество, обретя от вас милости, а завтра, в чаянии милостей новых, могут возвести кого-либо другого… Как же вы оградите престол от покушений?
Бирен не дышал за ширмами: Остерман, конечно же, прав.
– Противу старой гвардии, оставшейся нам от Петра, – продолжил вице-канцлер, – надобно выставить свою гвардию. Именно ей вы и поручите защиту своего престола…
– Да ведь дебошаны-то везде одинаковы.
– В новый регимент следует набрать людей, которые не имели бы связи с Россией! Этим преторианцам будут безразличны русские распри внутри страны, и они целиком отдадут себя единой благородной цели – защите особы вашего императорского величества.
– А кто учить их станет? – спросила Анна, соглашаясь.
– Прусский король не откажет вам в учителях! За добрых великанов он вам пришлет опытных офицеров… А теперь соблаговолите, ваше величество, выслушать меня и далее!
Бирен услышал скрип колес: Остерман подъехал ближе к императрице, и – через шелк ширм – Бирен разглядел его профиль. Вице-канцлер заговорил и стал похож на крысу – нюхающую:
– Старый друг вашего величества, я советую вам покинуть Москву… Петербург стоит на болотах, но Москва на смутах! Чем дальше от Москвы, где рождены кондиции проклятые, тем дальше вы от опасности. Петропавловская крепость на Неве – не сильна, но вы заложите в ней бастионы новые… Поверьте мне: в Европе до сих пор недоумевают – как вы можете рисковать далее, живя в Москве!
Остерман вдруг громко заплакал, весь содрогаясь в коляске.
– О чем ты плачешь, Андрей Иваныч? – спросила Анна.
– Разгоните, – бормотал Остерман, – разгоните всех…
– Не плачь… Кого мне гнать-то?
– О, знали б вы, как много у вас врагов!
– Да я же разогнала всех… Кого еще? Вот только Жолобов еще на Москве, так завтра же в Сибирь его!
– А – Татищев? А – Кантемир? – спросил Остерман.
С грохотом затрещала роба царицы, Бирен невольно присел за ширмами.
– В уме ли ты? – заорала Анна Иоанновна. – Татищев да Кантемир других более и помогли мне кондиции разодрать!
– И тем они опасны, – ответил Остерман.
– Побойся бога ты, Андрей Иваныч!
– Боясь судию вышнего, повторяю величеству вашему, что опасны не только авторы кондиций, но и противники этих кондиций, ибо люди эти уже тем выше других на голову, что осмелились противничать! А того, – сказал Остерман, – быть не должно, чтобы кто-то посмел выделять себя… Нет, нет! Не нужно их ссылать, – закончил граф. – Можно дать посты в отдалении. Или… за границей. Вы разрешите, и Кантемир очутится в Англии – послом России!
– Правда, – согласилась Анна, – я умных не люблю, от них всегда безбожие исходит…
И сухонькие ручки Остермана сложились плоско для молитвы:
– О, ваша мудрость!.. Но вы никогда не станете самодержавной, пока вокруг престола что-то будет выступать наружу и расти. Королевские сады в Версале затем и подстригают ровно, чтобы ничто не беспокоило взора наследников божиих! Отныне над Россией должна возвышаться только одна голова – ваша, с короной наверху! Все остальное надо выкосить, как сорную траву…
Коляска Остермана укатилась прочь, и Бирен вышел из-за ширм:
– Не пора ли мне посветить Остерману? С больными-то глазами он, бедный, плывет каналами дьявола… Нет, он неглуп. Но он коварен! Я слышал – будет Кабинет, и в нем, конечно, Остерман?
– Молчи пока про Кабинет, – ответила Анна. – Сначала пусть привыкнут к слухам о нем. А когда смирятся, тогда и Кабинет воссоздадим. Молчи – пока! Подумай сам, что скажут в Сенате, ежели узнают, к т о правит Россией без него…
* * *
Капитан Елизар Апухтин вернулся из полка домой, прислонил в уголку офицерскую алебарду. Рассупонил амуницию – узкую, всю на штрипках и крючках. Парик смахнул, усы накладные с губы сорвал и стал моложе. Седой ежик волос, кое-как обхватанных ножницами, топорщился на крупной голове капитана гвардии.
Прошел в светлые покои. Жену свою позвал:
– Улита! Свиньи-то ревут. Кормили их али нет сей день?
Вошла босая девка с деревянной мисой щей. Брякнула на стол две ложки. Выпятив живот, взрезала каравай хлеба тупым ножом.
– Гляди, крошки-то мимо сыплешь! – гаркнул на нее Апухтин.
Капитанша Улита Демьяновна села насупротив мужа, дворянская чета долго хлебала щи. Апухтин ремень раздернул, спросил:
– Ну ладно, щи. А ишо что будет? С утра в полку не жрамши…
Улита Демьяновна обстукала куриные яйца.
– Рази ж то яйца? – обозлился капитан. – Эх, исхудала Русь, во всем на изъян пошла. А ты чего это губы надула? Гляди, Улита, я тя вот за хвост возьму, так ты губарей своих показывать не станешь…
Капитанша яйцом ему в лоб – тресь (баба смелая):
– Ишо он мне хвосты трепать будет! А жалованье твое иде? Восемь лет уже, почитай, по полкам разным скоблишься, а… Вот вынь да положь мне!
– Глупая ты баба, – увещал ее капитан. – Тамо и не такие орлы, как я, по десять лет за одно спасибо служат… Чего распахнулась-то? Дай ты мне хоть дома покою.
– С мужиков ныне не проживешь, – наступала жена. – Эвон у них солома и та с крыш свеялась. У нас хоть не бегут, а у Кикиных, слыхал небось, вчера вся деревня Подлипцы снялась ночью и ушла от барина… Господи, – завыла капитанша, – на што мне мука така? У всех мужья как мужья. А ты своего же, кровного, у казны царской вырвать не можешь.
– Отстань от меня, скважина! – заругался капитан. – Говорю же тебе, как на духу: восемь лет от казны копейки не видывал. И весь полк наш тако же… Куды нам жалиться?
– Да матушка-то наша государыня эвон сколько милостей оказала! Кого в князья, кого в графья, кого в деньги, кого в ленты орденские… А ты разве не заслужил? Ногу-то свою вздень на параде! Да покажи им ногу! В гноище ранетое ткни их носом…
– Дура ты, – вздохнул Апухтин. – По тебе, так все просто: ногу им покажу, и мне денег дадут… – Со вздохом взялся капитан за раздавленное яйцо: – Сольца-то где у нас? – спросил жену тихо, подавленно.
– А ты не князь Голицын, чтобы с солью едать яички! И так слопаешь! Сольца-то нынеча на базарах кусаться стала.
Апухтин яичко без соли сжевал, и стало ему себя жалко:
– Петра Лексеич все сулил полку – не дал! Катька евонная царствие проплясала – отнекалась! Петра Вторый взошел – не пожертвовал! Мы всем полком противу кондиций орали. Думали: ну матка Анна влезет на гору да жалованье-то нам сверху скинет… Хрен всем нам, а не жалованье! И выходит, что те «виваты» Анне мы напрасно орали.
Капитанша лакея кликнула, велела мешок взять и пошла по деревне оброчить. Где порося велит резать, где гусю шею свернет, где медку прикажет надоить в анкерок. Затихали после помещицы убогие избы, выли бабы, концами платков рты безгубые закрывая.
Капитан уже на печи лежал, голову свесив.
– Эй, мать! – спросил. – Ты куды собралась?
– До нашей государыни. Нет такого указу, чтобы восемь лет служить и жалованья не получать.
– Да кто тебя пустит до царицы? Там у каждой двери по немцу!
– Анна Федоровна Юшкова, – отвечала жена, – мне сродни приходится. Поклонюсь медком – представит пред очи царские…
Поехала. Но еще на заставе гусей отдала, чтобы пропустили. Ворот дворцовых не перешла, как и меду отбыло. Пока до Юшковой добралась, одни «кокурки» печеные остались. Анну Федоровну Юшкову теперь не узнать было: дама важная, одних юбок-то на ней сколько! Так и топырятся во все стороны, так и шуршат…
Похвастала Юшкова капитанше по простоте сердечной:
– А на што мне теперь кокурки твои? Я как утречком встала, так с ея величеством кофию отпила с ложечки золотой… Ныне я царских ноготочков лейб-стригунья! И в классе состою. Сами генералы мне ручку целуют. Захочу сахарку – несут. Ленточку каку пригляну – тоже никто не откажет…
Научила Юшкова капитаншу, как перед Анной Иоанновной челобитьем вернее ударить. Сад показала, где царица гулять будет. Апухтина за кустом присела. Зыркала – как бы не прошлепать! Это муж ее хотя и ветеран, а своего вырвать не может…
– Ннно-но! – послышалось издалека.
Это ехала царица. Коляска садовая на манер шарабана, вся в позолоте. Низенькая, широкая, тяжкая. По дорожке скрипят окатыши колес. И прут шарабан не лошади, а пять мужиков-садовников.
– Но! – говорит им Анна, будто лошадям, и они катают императрицу по садам Анненгофа (то моцион по рецепту Блументроста).
Тут капитанша Апухтина выскочила из-за куста:
– Матушка-государыня, смилуйся… Муж-то мой, капитан Елизар Апухтин, из дворян Верха Бежецкого, пять кумпаний сделал, огнем был ранет, из ноги ево и ныне гной вытекает… И така уж мука нам: восемь годков – ни копеечки, сколь ни просил!
– Тпррру-у-у… – сказала Анна Иоанновна.
Палец подняла, и тем пальцем – дерг-дерг: подзывала к себе.
– Великая государыня, – тараторила Апухтина, – прикажи в рентерею казенну, чтобы мужу моему бесперечь достоинство денежное выдали…
И спросила ее Анна – утробно, словно из бочки:
– А сколь там налегло на твово мужа? Много ль?
– С четыреста рублев налегло… Чай, не чужое прошу!
Анна Иоанновна губы бантиком сложила да как свистнет.
– Ведаешь ли, – спросила, – что мне бить челом заказано? На то коллегии есть немалые, а в них люди сидят, кои по инстанции порядочной любое дело к концу приводят.
– Не ведаю, матушка… Где уж мне! Да коллегии теи восемь лет только пишут. Да сулят. Уж ты прости мне…
На свист царицын набежали солдаты с ружьями.
– Хорошо, – отвечала Анна. – Четыреста рублев ты от меня получишь… Эй, солдаты! Ведите ее на Красную площадь да плетьми выстебайте… За испуг мой! А потом, – велела царица, – когда она в чувствие явится, везите ее в рентерею. И моим именем накажите жалованье то ей выдать…
Нукнула, и повезли ее в шарабане далее моцион делать. А солдаты поволокли бедную бабу на площадь. Народу там – полнехонько: площадь ведь, да еще Красная! Улита Демьяновна, ко двору идучи, сверху-то прифрантилась, а снизу себя не трогала. Заголяться стыдно – исподнее латано-перелатано… И заплакала капитанша:
– Отпустите меня, родненькие! Не чините поругания… Я жена дворянская… Верха буду из Бежецкого… позор-то мой!
– За что бьете? – спрашивал народ площадной (любопытный).
– Наше дело служивое, – огрызались солдаты. – Изволили гулять ея величество, так она вот скакнула на нее. Испуг чинила! «Дай, просит, рублев четыреста!»
– Ну а государыня-то что? Дала?
– Дала. Конешно… Она вить добрая! Да еще и поддала…
– Лупи! Лупи ее, служивый, – сказал старичок-боровичок. – Эдак-то и любой из нас скакнет за четыреста рублев.
– Что четыреста! – галдел народ. – И за полтину прыгнем…
Апухтина юбки поддернула и побежала. Солдаты – за ней:
– Стой, стой! В рентерею везти велено… за деньгами!
Утекла жена дворянская. И денег не пожелала. Так и Анне доложено было: мол, от жалованья капитанша Апухтина отказалась.
– Ништо ей, – рассмеялась императрица. – Видать, нужды нет. Баловство одно. Все на мои кровные летят, словно вороны, и каждому дай?.. А где мне взять-то на всех?
Генерал-прокурор Ягужинский, однако, за капитаншу эту вступился: мол, госпожа сия по закону требовала. «Не токмо мужики, – говорил Павел Иванович, – но и шляхетство обедняло изрядно…» Анна Иоанновна рукава поддернула: вот-вот в глаз кулаком даст.
– А разве я их беднила? Я и года еще не царствую. То допрежь меня еще разворовали. А мне за них – расплачивайся?
– Воруют тоже ведь причинно, – на своем стоял Ягужинский. – Коли жрать неча, так и поневоле скрадешь.
– Руки по самый локоть рубить стану! – зарычала Анна Иоанновна. – Россия – это мой карман, а значит, у меня крадут… у самой императрицы всероссийской! А тому не бывать…
– Верно, – вроде бы согласился Ягужинский. – А вот есть люди, кои грабят беспричинно, единого корыстолюбия ради!
Анна Иоанновна призадумалась: «Не намек ли?..»
– Слышала я, – насупилась, – что и Татищев нечист на руку. От дел Двора монетного его бы отставить надобно…
– Волынский, матушка, – вот вор главный!
Анна Иоанновна веер раскрыла – обмахнулась небрежно.
– От губернии Казанской, – повелела, – его отринуть! И более на провинцию не сажать. В полки Низовые выслать, и пусть его там персы на кол сажают. Пора учинить инквизицию над ним строгую!
– И – учиним! – обрадовался Ягужинский…
Начинались тягости для Артемия Петровича.