Глава шестая
Феофан окреп здорово, даже в тело вошел. Выпирал животик – признак зрелости мужа духовного. Борода лоснилась, завиваясь колечками. А в глазах текло масло радости и довольства. Микроскоп он с Библии снял теперь и водрузил поверх книг ученых плетку-семихвостку. С крючками малыми на концах – такие плети были: как стебанешь попа – так мясо, бывало, кусками летит.
Расправясь с противниками, Феофан главным в Синоде остался, торчал над всеми клобуками, «аки кедр ливанский». И на просвещении Руси стоял твердо. Императрице проходу не давал: мол, когда же, матка, просвещать станем? Пора, мол, уже… Анна Иоанновна за всю жизнь только одного ученого видела: астролога Бухера, который в Митаве по звездам ей судьбу разгадывал. И в просвещении сильно сомневалась царица.
– А нужна ли та Академия невская? Гляди, сколь хлопотно и денежно… Да и мужи ученые, будто пауки в банке, один другого так и едят, так и едят!
– Матушка! – убедительно отвечал Феофан. – Воззри на дворянство благородное… Разве можешь ты дворянина узреть, чтобы свора борзых и гончих не окружала его?
– Да таковых не видывала, владыка.
– То-то! А каково же монархине не быть окруженной науками, подобно дворянину стаей собачьей?.. В свите девяти безгрешных муз дивных явись пред православными!
Но иначе звучали речи Феофана в Синоде.
– Ах, бедненькие! – говорил он пастырям, что сидели перед ним «яко ослики, уши повесив». – Никак вы порешили, что я и далее словесе на вас тратить буду? Нет, пасомые! Все полемикусы ныне переношу я в застенок пытошный. Тамо вас спрашивать стану, а вы из-под плетки мне истину сказывать будете… Да чего это вы в глаза мне прямо не глядите? Или худое замыслили?..
Страхи ночные дневных хуже. Мучился Феофан: мельтешат на Москве памфлеты тайные, читают их даже с амвонов церквей. В тех памфлетах Феофана врагом православия выставляют. Но и политики в тех памфлетах зловредных немало: о скудости народной и недородах хлебных, о том, что войско российское в слабости обретается, о том, что мелкой монеты нету, а рублевики для вельмож чеканят, и об Анне Иоанновне пишут – зачем она богатства русские в Курляндию вывозит?..
Сильвестр Холмский, архиепископ казанский, после того как Волынский стихарь у него украл, на Москве обретался в поисках правды на белом свете. И на чай к Феофану владыка давно просился – нижайше и подобострастно.
– Ну, садись, – сказал ему Феофан. – Буду тебя чаем поить… Говорят, будто смел ты стал: челобитные на имя высочайшее при всем народе раздираешь и велишь на свое имя писать?
– В изветах я, – согласился Сильвестр. – А почему? То Волынский власть духовную со светской властью мешает. И меня во грех ввел… Теперь хошь не хошь, а доносы писать надобно!
– Ты пиши, – сказал Феофан. – Ежели донос правдив, то честь тебе и слава. Волынского я знаю: он тиранствовать обожает.
Служка разлил владыкам китайскую травку по чашкам.
– Пей, – мигнул Феофан. – Да говори…
– Чего говорить-то мне?
– Разное говори… Вот, к примеру, когда блоха тебя укусит, ты, владыче казанский, что с ней делаешь?
– Ищу! А коль изловлю, то кручу в пальцах. Кручу, пока у ней башка не завертится. Потом блоху в обмороке – на ноготь. И давлю!
– Вишь ты хитрый-то какой! – погладил бороду Феофан. – А я вот не так действую. Блоху терплю, когда меня кусает. Терплю, да еще вот, видишь сам, блоху эту чаем пою…
Сильвестр поперхнулся травкой, бухнулся в ноги:
– Не погуби, родима-ай!
– Не погуби? – рявкнул Феофан. – Это вы сейчас ласковы стали ко мне, шулята бараньи! А ну-ка вас – ране?
Взял он Сильвестра за бороду, к полу пригнул и на бороду ему наступил. Казанский владыка (умудрен прежним опытом) изловчился и стал при этом сапог преосвященного целовать.
– Ловок ты! – похвалил его Феофан, усмирясь. – Давай сюда доношение свое. Мы Волынского, яко вора и взяткобравца, таково закрутим: в обморок его – и на ноготь, вроде блохи! Да и граф Ягужинский, коли войдет в прокурорскую власть, даст ему по шее!
Донос Сильвестра килой тянулся. Длинный, длинный, длинный…
Тридцать восемь пунктов – по справедливости!
* * *
Артемий Петрович и сам знал, что справедлив донос. Да огрызнуться-то было некогда. Сильвестр его врагом церкви выставил. Вором! Погубителем! «Ай, не до тебя мне ныне…» Болярыня Александра Львовна Волынская, из роду Нарышкиных, отошла с миром на Казани в день святого Артамония, когда все змеи по лесам да вертепам прячутся. У женина гроба горько рыдал Волынский:
– Господи! Сыщу ли я в лихолетье сие вертеп надежный?
Трое на руках осталось: Анька, Машутка да Петруша-волчок (в сыне – вся жизнь, это рода Волынских початок и семя на будущее). Теперь, во вдовстве, Артемий Петрович самолично пихал в сыночка каши с маслом обильным, а нянек всех разогнал:
– Кыш, кыш, дуры старые!..
Было Волынскому о ту пору сорок один год. Мужчина в соку. Богат и знатен. Ума занимать не надобно. Московские дела страшные пересидел на Волге тихой мышкою: попрекнуть в замыслах крамольных никто не сможет. Казалось бы, тут и начинай карьер свой. Гони кораблик судьбы между Сциллой и Харибдой… выше парус, выше! По ночам хаживал губернатор по комнатам, стучал башмаками. Да все пальцами похрустывал. Кубанца часто будил среди ночи:
– Базиль! Все ли мы спрятали, ежели за мной придут?..
Да, награблено было немало. «Что стихарь? – думал. – Стихарь тот в один пункт уместится. А как на остатние отлаяться?»
Разослал курьеров с письмами. Искал заручки в милостивцах. Лошадей гнал в подарок на Москву: Черепаха – Черкасский принял (жаден). Даже Ягужинскому писал, а уж как не хотелось писать ему!.. Семен Андреевич Салтыков выручил: через Бирена прошение Волынского попало в руки самой императрицы. Читали его вслух! При всем дворе… Потом, говорят, Анна Иоанновна у Ягужинского выпытывала:
– Павел Иваныч, скажи мне праведно о Волынском: таков ли уж он супостат, как я о нем наслышана?
– По правде, – отвечал Ягужинский, – проживи Петр Великий еще годочек, и быть бы голове Волынского на плахе…
Салтыков этот разговор подслушал и на Казань отписал так:
«И тое твое прошеньице ея величество апробовать не соизволили. А тебе, милый племянник, един спас есть: наискоряйше свадьбу устроить с какой из девок Салтыковых, что ея величеству, нашей благочестивейшей государыне, в родстве близком приводятся…»
В дни сыска одному лишь Кубанцу доверял Волынский.
– Жениться бы мне и можно, – говорил. – Детей одному не поднять, коли старшей моей всего осьмой годик пошел… С семьей на руках как совладать мужу одинокому?
– Женитесь, сударь, – советовал Кубанец. – Родством с царствующей особой вы любой пункт доноса за пояс заткнете!
– Оно бы и так, – мечтал Волынский, на диванах турецких валяясь. – Да супружние дела криводушья не терпят. Без любовного жару как можно от жены, сердцу нелюбезной, почать?..
И на Москву отвечал Салтыкову письменно такими словами:
«Невесты ваши затем досидели до сорока лет, что никто не берет. А мне, по мнению моему, душа и честь милее… Для того и желаю не бессовестно помереть! Каково же мне с немилой жить в доме одном, да еще и спать с ней на одной постели?..»
Волынский решил клин вышибать клином. Для поклепа на духовных особ он дела тайные изыщет. И вот ночью, когда заснула Казань, вся в душистом цвету яблонь, нагрянул Волынский прямо в архиерейский приказ. Замки взломали. Бумаги опечатали. Все по мешкам увязали. И на телегах увезли. А с постели подняли сонного канцеляриста – Тимоху Плетеневца, даже штаны помогали ему надеть, ибо от страха перед губернатором ослабел человек.
И – прямо в застенок, на Кабаны! Вывалили на землю бумаги. Волынский полистал их: ого, вот они, грехи-то духовные! Того и надобно было, чтобы клин клином вышибить.
– Начинай! – велел Волынский…
Но палач был пьян и дело испоганил сразу. Как только Тимоху Плетеневца на дыбу подняли (чтобы с голоса подтвердил воровство Сильвестра), так сразу он с потолка и сорвался. Да бревном ему обе ноги сразу – хрясть! Только кости хрустнули.
Душно стало в застенке от воя: насмерть погубили невинного человека… Артемий Петрович и сам испугался:
– Господи, простишь ли грешного? Одно мне осталось: просить суда над собой правого и скорого. Да Ягужинского сократи во гневе его, господи, не дай пропасть мне…
* * *
Кабинет императрицы еще не был создан. Но в преисподне стрешневского дома флейтировал по ночам бедный Иоганн Эйхлер. Сидя на цепи, словно пес, строчил по дням: секретно, по-остермановски. Кабинет пока был затаен в подполье империи, но слухи о нем уже ползли.
Конъюнктуры были сбивчивы: Остерману мешал Ягужинский, это был видный козырь – на него многие ставили.
Быть или не быть ему в генерал-прокурорах? От этого многое зависело: Пашка человек самобытный, таких взять трудно, такие люди зубами узлы развязывают… И вдруг Остерман тот «козырь» с а м перевернул.
«А ежели не вязать? – задумался. – И не мешать ему карьер делать? Тогда он начнет шумствовать? И кулаками махать? Кого сшибет? Бирен думает, что Пашка меня сшибет… Так ли это?»
Помешал развитию конъюнктур приход Вратислава. Остерман потянулся к козырьку, чтобы опустить забрало, как перед боем.
– Вена, – улыбнулся он входящему послу, – очевидно, опять встревожена: отдам ли я ей старый должок в русских солдатах?
– Не только это. Вена озабочена и долгим вдовством русской государыни. Кондиций, запрещающих ей брак, уже не существует!
Вице-канцлер потянул на себя теплое одеяло. «Анна, – думал, – и в замужестве будучи, меня при себе сохранит. Но коли муж у Анны объявится, потеха будет с графом Биреном!..»
– Кого же Вена сватает для России? – спросил спокойненько.
– Русский царь будет молод, храбр и красив…
«Хорошо бы еще и глуп», – сразу решил Остерман.
– И… глуп! – утешил его Вратислав, расхохотавшись.
Остерман двинул морщинами лба, и козырек упал ему на глаза. Бой так бой! По всем правилам турнира…
– Опять эти гнойные fluxion a los ofos, – пожаловался он на зрение. – Однако, – добавил, морщась, – если Вена предлагает в русские цари немца, то хочу предупредить: русский народ еще не успел оценить превосходства немцев!
– Вена учла и это, – отвечал Вратислав. – Древний дом Габсбургов – не только немцы. И русский царь… Ха-ха! Вот уж, граф, никогда не догадаетесь – как его зовут?
– Не знаю, – сознался Остерман.
– Дон Мануэль, инфант Португальский… Каково, граф?
Остерман вынул из-под одеяла руку и прищелкнул пальцами:
– Германии не стоит торопиться в этом вопросе, когда дело касается династических осложнений в России, и без того запутанных еще со времен Петра Первого…
Вратислав откланялся, а Остерман, подумав, велел Розенбергу пригласить на дом врача Николаса Бидлоо:
– Я, кажется, опять… умираю.
Скоро примчался курьер от рижского губернатора: в Риге высадился некий принц, который назвать себя отказался. И ныне принц гонит лошадей прямо на Москву. Таинственный принц ехал налегке, без свиты. Наперехват ему были посланы генерал-адъютанты. Принц себя по-прежнему не называл и рвался далее…
– Пуф! Это пуф! – притворно удивлялся Вратислав. – Нас просто дурачат!
Но сказочный принц уже велел доложить о себе.
– Не забудьте напомнить ея величеству, – сказал он, – что, в случае брака с русской императрицей, я получаю в наследство два острова – Минорку и Майорку, из которых мы любовно образуем отдельное райское королевство…
Анна Иоанновна и не знала, что такие острова существуют. Бог с ними! Но женишок-то – вот красавчик! Ну до чего же мил… В селе Измайловском девки глаза на него просмотрели: «Петушок ты наш, лапушка-то какой… Охти тошно мне!»
– Германской империи, – язвил герцог де Лириа, – мало иметь одного лакея в России – Остермана, теперь немцы решили въехать в Россию на брачной постели…
Дон Мануэль Португальский огляделся: вокруг немцы. И язык немецкий. И трости в руках австрийские. Тогда инфант ляпнул свою первую глупость.
– Я тоже не испанец, – признался он. – Я тоже немец…
Вина он стерегся, не табашничал. Но зато играл в карты. Денег у него не было. Расплачивался за инфанта, конечно, Вратислав. А все внимание инфанта было устремлено на русский престол. Там сидела Иоанновна – матка! Красный платок она скинула, брови намазала, щеки нарумянила… Сорок лет для женщины – возраст самый опасный, можно ждать победы инфанта! Безумный возраст!
Между тем дон Мануэль повсюду не переставал хвастать:
– Мы образуем особое королевство на Минорке и Майорке! А это значит: апельсины в России сразу подешевеют…
Апельсины – его приданое. Габсбурги скупы и расчетливы: им хотелось приложить гигантскую Россию к двум крохотным островкам Балеарского архипелага. Бирен и Левенвольде, два соперника, сошлись в ревнивом комплоте, чтобы сообща избавиться от третьего. Бирен ругал Остермана:
– Эта вестфальская скотина плохо кончит! Неужели он, по слабости ума своего, думает, что мы хотим занять его место?
– Смешно! – горячился Густав Левенвольде. – Зачем нам с тобой быть вице-канцлерами? Разве нам плохо и так?
– Да! – злился Бирен. – Нам и так совсем неплохо…
Надо было спасать Россию от инфанта. Но… как? Сами не могли придумать и позвали барона Иоганна Альбрехта Корфа.
– Безбожник Корф, – сказали ему, – ты был самый умный на Митаве… Можешь призвать все силы ада, только помоги нам!
– Вылезайте сами! – ответил Корф в ударе. – В прошлый раз вы передали должность умника остолопу Кейзерлингу!..
Соперники позвали на совет и барона Кейзерлинга:
– Послушай, Герман! Мы тебя знаем, как самого умного на Митаве… Ну-ка докажи это! Как избавить Россию от инфанта?
– О, великий боже, – закатил глаза к небу Кейзерлинг. – Но это же так просто! Один только разок покажите инфанту цесаревну Елизавету Петровну, и, уверяю вас, завтра вся Португалия переедет в слободу Александрову…
Инфант был доставлен в Александрово. Выпив деревенского пива, цесаревна целый день качалась с инфантом на качелях. Вверх – вниз, вниз – вверх, а столбы – скрип-скрип, а в ушах ветер – свисть-ввысь!.. Устоять перед красотой Елизаветы было невозможно, и дон Мануэль забыл про царицу. Целыми днями теперь пропадал он в деревне. Но эти амуры обернулись ему боком. Анна Иоанновна, как женщина и царица, была глубоко оскорблена. Как? Блудящую с солдатами Лизку предпочли ей, императрице… Она отменила все ассамблеи, парадное платье закинула в сундук и опять надела красный бабий платок.
– В монастырь! – закричала. – Заточу Лизку там на веки вечные, а всех любовников ее изведу… Пущай едет! Куда глаза глядят!
Анна Иоанновна подарила инфанту на прощание драгоценную саблю, и дон Мануэль понял, что все кончено…
– Минорка и Майорка, – пролепетал он в ужасе.
Но перед ним уже склонился изящный Левенвольде:
– Лошадей для вас мы заложили, принц!
Остерман тут же выздоровел, и его снова навестил Вратислав.
– Русский двор, – сказал он обиженно, – совсем не приучен к тонкой политике. Императрицу нам осчастливить не удалось. Но Вена помнит, что у нее есть племянница, дочь Екатерины – герцогини Мекленбургской, и ей уже пошел тринадцатый год…
– Опять инфант? – испугался Остерман.
– Нет, – возразил Вратислав. – На этот раз самый настоящий немец. В вопросах альковных мы больше не станем церемониться!
* * *
Колеса кареты выкатили инфанта прочь за рубежи русские, и тогда Бирен перевел дух:
– Фу… фу! Как он напугал нас, этот петух… Остерману я этого не прощу. Ягужинский все-таки станет генерал-прокурором, и я буду счастлив видеть, как полетит пух от Остермана…
Павел Иванович граф Ягужинский был сделан генерал-прокурором. Зорко осмотрелся он в рядах чиновных: кого бы привлечь в помощь себе? И вытянул наружу секретаря Анисима Маслова.
– Ты да я, – сказал Ягужинский, целуя Анисима Александровича в лоб, – мы толщи боярской поубавим. Весь Сенат отныне под рукой моею. Я генерал-прокурор, а тебе быть, Анисим, при особе моей в обер-прокурорах… Чуешь ли? Я, как и прежде, – толковал Ягужинский с жаром душевным, – буду на Руси «оком Петровым». А ты, друг Анисим, станешь зрачком ока моего… Поглядывай! Где что не так, ты не жди, а сразу – реви! вопи! кричи! вой!