Глава двенадцатая
Решено было «в железа» посадить и генерала князя Барятинского, женатого (как и граф Ягужинский) на дочери канцлера Головкина… Барятинский дураком не был и Юстия Липсия читал. Сорок лет генералу было, быка за рога брал и валил.
Дымно, пьяно, неистово куролесит гвардия в его доме.
– Виват Анна – самодержавная, полновластная!..
Бьются кубки – вдрызг, пропаще. А персидские ковры, из Астрахани хозяином вывезенные, затоптаны, заплеваны…
Эх, жги-жги, прожигай, дожигай да подпаливай.
– Еще вина! – кричат гости. – Мы гуляем…
Много было на Руси пьянок. Но эта – сегодняшняя, в доме князей Барятинских на Моховой улице, – особо памятна. Граф Федька Матвеев глядит кисло, и речи его кислые, похмельные:
– Наши отцы и деды царям служили, а холопами себя не считали. Служить царям – честь, а не холопство. И предки наши были не рабы, а друзья самодержцев, помощники им в делах престольных… Разве не так, дворяне?
– Не в бровь, а в глаз попал, Федька! – кричат пьяницы.
– Чего желают верховные? Чтобы мы им служили? Или народу?.. Вот тогда мы и впрямь станем холопами и обретем бесчестье себе. Но тому не бывать… Наклоняй бочку, подходи, дворяне!
Расчерпали бочку, а пустую – вниз, по лестницам.
– Еще вина! – кричит Барятинский…
Из сеней – топот, гогот, свист, бряцанье шпор. Ввалились граф Алешка Апраксин, братья Соковнины, Бецкой, Гурьев, Херасков да Ванька Булгаков – секретарь полка Преображенского.
– О, – закричали, – и здесь пьют? Вся Москва пьет…
– Откуда вы? – спросили их.
– Мы с Никольской – от князя Черкасского, там тоже дым коромыслом… Что делать-то будем, гвардия?
– Бочку видишь? Так чего, дурак, спрашиваешь? Пей вот…
В самый угар пьянки пришел степенный Лопухин Степан, муж красавицы Натальи. Лопухин был трезв и набожен. Хотел было к лику святых приложиться, да больно высоко иконы висели – не достать их губами. Тогда шпагу вынул, кончик лезвия поцеловал и шпагой той передал поцелуй молитвенный Николе-угоднику.
– Господи, помози… А я, братия, от Феофана! Велел он сказать вам, всех нас двадцать пятого верховные министры станут пороть на Красной площади.
– Пороть? С чего бы это? – затужил Ванька Булгаков.
– А с чего Пашку Ягужинского в железах держут?
– Он императрице услужить хотел…
– Дожили, брат! Уже и царям услужить нельзя!
– Хозяин, еще вина нам…
Степан Лопухин тишины выждал:
– Эй, люди! Старая царица Евдокия плачется: почто смуты пошли? Ей, старухе, того не понять. Духовные особы рангов высоких будут молиться за нас. С нами бог!
А в уголку, подалее от пьющих, пристроились тишком сановитые да пожилые. Тут же и Татищев.
Ванька Барятинский иногда подбегал к сановным с кружкой, горячо и влажно обдавал гостей хмелем винным.
– Чего ждем-то? – шептал. – Нешто кондиции те каменны? Порвем, что шелк… Анна-матка возрадуется! Да возблагодарит нас! Надобно на Никольскую ехать, пущай и там к делу готовятся…
– Кому ехать-то? – И все воззрились на Татищева.
Василий Никитич ломаться не стал:
– Еду! Лошадей дай твоих, князь, чтобы проворнее мне обернуться…
Поехал. В доме Алексея Черкасского народ был не так хмелен. Люди рассудительные, штиля старого. Пьют более для прилику, чтобы не сидеть без дела. Здесь и князь Антиох Кантемир похаживает: парик у него до самого копчика, кружева шуршат, ножку в чулке оранжевом отставит, тростью взмахнет – не хочешь, да на него посмотришь. «Ай да князь! – говорили. – Хорош жених…»
Вот этих-то двух умников, Татищева да Кантемира, и посадили челобитную Анне писать. Мол, пора самому шляхетству, верховных господ не слушаясь, все проекты рассмотреть по справедливости.
Кантемир извлек бумагу из-под кафтана:
– И писать не надобно! Еще загодя сочинил я прошение о восприятии Анной-матушкой самодержавия, каким владели ея предки по праву первородному… Подпишем – и дело с концом!
Татищев с бумагой, призывающей Анну обрести самодержавие, вернулся на Моховую к Барятинским.
– Пишитесь каждый под ней, – сказал. – Дело решающее!
Все подписались. Народу немало – за сотню.
Глянули на часы:
– Батюшки, первый час в ночь перешел… Загулялись!
– Не время часы считать, едем разом на Никольскую…
Шумно падали в санки. Ехали по снежным переулкам, крича:
– Виват Анна… матка наша! Самодержавная!
В доме князя Черкасского увидели бумагу, всю в рукоприкладствах, и пошли гости стрелять перьями.
– Самодержавству быть, – сиял Кантемир, счастливый. – А значит, и просвещению быть тоже…
– Просветим, – ответили ему, – туды-т их всех и всяко!
Черкасский нашептывал заговорщически:
– Гвардию не забудьте! Пущай и она челобитье апробует…
Два человека, столь разных, до утра разъезжали по гвардейским полкам, собирая рукоприкладства. Матвеев вламывался в спящие казармы, тащил семеновцев с полатей. Булгаков нес за графом чернила и водку:
– Эй, Татаринов, подпиши… Или спишь еще? Очухайся, болван. Челобитье тут о принятии самодержавства. Давай пишись скорее…
Кантемир же уговаривал гвардейцев возвышенно, пиитически:
– Вы, драбанты, покрывшие знамена славой непреходящей, неужели вы укрепляли престол для того токмо, чтобы теперь бросить наследие Петра Великого к ногам честолюбивых олигархов?..
Матвеев с Кантемиром спать эту ночь так и не ложились. Даже в Успенский собор завернули, где у могилы Петра Второго стояли кавалергарды в латах. Дали и им подписать челобитную. Было сообща решено: в среду собираться всем во дворец поодиночке.
– А потом – всем скопом! Ринемся и сомнем!
* * *
Угомонилась Москва, только ночные стражи топчутся возле костров, лениво кидают в огонь дровишки краденые, из-под рукавиц поглядывают во тьму.
Кремль… Тихо сейчас в палатах. Посреди постели, душной и неопрятной, сидит Дикая герцогиня Мекленбургская, и жестокие мысли о будущем занимают сейчас ее скудное воображение. Вот она встала. Засупонилась в тугой корсет. Трещал полосатый канифас под сильной рукой герцогини. Локти отставив, туфлями шлепая, прошла Екатерина Иоанновна через комнаты сестрицы своей Прасковьи. В потемках налетела на латы кирасирские, в тишине дворца задребезжало «самоварное» золото доспехов.
– У, дьявол! – заругалась. – Иван Ильич, чего амуницию свою раскидал? Чуть ноги не поломала…
Под образом теплилась лампадка. Две головы на подушке рядом: генерала Дмитриева-Мамонова и сестрицы.
– Чего шумишь, царевна? – строго спросил генерал свояченицу.
– Караулы-то сменили? Не знаешь ли?
– То Салтыкова забота… он наверху!
Екатерина Иоанновна пошла прочь. Ударом ладоней (резкая!) распахнула двери детской опочивальни. А там, затиснутая в ворох засаленных горностаев и соболей, спала девочка – ее дочь. Елизавета Екатерина Христина, по отцу, принцесса Мекленбург-Шверинская, которую вывезла мать в Россию, когда от тумаков мужа из Европы на родину бежала, спасаясь…
Дикая выдернула девочку из постели, и та спросонок – в рев. Екатерина Иоанновна встряхнула ее над собой.
– Не реви, а то размотаю и расшибу об стенку! – сказала по-русски герцогиня-мать принцессе-дочери.
Девочка затихла. Держа ее на руках, прошла Екатерина Иоанновна в покои императрицы. Анна Иоанновна еще не спала, расчесывала длинные и густые волосы.
– А чего не почиваешь, сестрица? – спросила Анна.
Екатерина Иоанновна посадила дочь на колени императрицы.
– Не спим вот… обе! – соврала. – Все о тебе тревожимся. Как быть-то далее? Не знаешь ли – сменили караулы или нет?
– Семен Андреевич спроворит. Чай, мы с ним родня не дальняя. А на кого еще ныне мне положиться? Все продадут меня, а капитан Людвиг Альбрехт – никогда. Говорить-то что будешь, сестрица?
– Буду, – решилась Дикая герцогиня. – Ты на сородичей, Аннушка, не надейся. Эвон у Парашки в постели бугай лежит. Я ему: «Иван Ильич да Иван Ильич», а он рожу воротит… Ведомо ли тебе, что генерал сей тоже кондиции тебе внасильничал? Твои права монаршии, только волю ему дай, он топором обтесать готов!
Анна Иоанновна отвечала сестре – огорченно:
– Тут, на Москве, все плевелы противу самодержавия сеют.
Екатерина Иоанновна на свою дочь показала:
– Ну, решай, сестра: что с этой девкой делать станем? Мала еще, а решать за нее уже сейчас надобно… Все мы не вечны, сестрица! Вот и думай: кому после тебя на престоле русском сидеть? Кто после тебя Русью править будет?..
Анна Иоанновна движением плеч забросила волосы за спину:
– Обсуши язык свой, сестрица! Я сама-то ишо престола под собой не учуяла. А ты мне уже наследников подсовываешь…
Сестры (большие, толстые, черноглазые, конопатые от оспы) сидели в потемках палат, словно сычи. А с ними девочка – Елизавета Екатерина Христина, принцесса Мекленбург-Шверинская…
– С таким-то именем, как у нее, – продолжала Анна Иоанновна, – как посадить ее на престол российский?
– Не мудри, сестра! – отвечала ей Дикая. – Имя лютеранское можно отринуть. А назвать ее – Анной в честь тебя, сестричка. Коли отца ее, изверга моего, Карлом Леопольдом звали, так мы и выберем, что любо: Карловна или Леопольдовна… Пусть она будет у нас Анной Леопольдовной! Петровский же корень на Руси вконец извести надобно, дабы и духу его не стало. Лизку, чтобы с солдатами не блудила, в монастырь запечатать. А кильский чертушка кажинный день, говорят, розгами объедается: голштинцы из него идиота сделают. А быть над Русью нам – от царя Иоанна себя ведущим… То-то оно и хорошо всем нам будет, сестрица!
Императрица руками, словно мельница крыльями, замахала:
– Да погоди, погоди… Не мучь хоть ты меня! Сама не знаю, как на престол сесть. Изнылася…
– Порви, – внушала сестра. – Кондиции возьми как-нибудь да тресни их пополам, да в печку-то кинь…
Громыхнуло что-то от лестниц, залязгали штыки. Сестры стали креститься, радуясь, что Салтыков сменяет караулы во дворце…
В эту ночь Екатерина Иоанновна спать уже не ложилась. Наполнила пузырек чернилами, опустила его в кисет, и тот кисет, вроде табачницы, сбоку платья привесила. Сунула потом за лиф платья горстку перьев, уже заточенных, и грузно плюхнулась в кресла.
Глядела в окно. Там снежило. И полыхали костры.
* * *
Сержант Алексей Шубин разбросал перед собой кости:
– Метнем еще? Али прискучило, Ваня?
Балакирев зевал – широко и протяжно. Темнели во рту впадины: в зубах убыток имел немалый. За шутовство прежнее повыбивали ему передние зубы вельможи. А коренной клык сам его величество Петр Первый высочайше соизволили клещами изъять. Просто так – для интересу (ради науки).
– Ну, мечи, Алешка, – сказал Балакирев. – Один черт! Коли псу делать нечего, так он под хвостом у себя нализывает…
– Стой! – И Шубин ухо навострил. – Кажись, идут сюда.
Дверь выбили. На пороге стоял капитан фон Альбрехт.
– Прочь! – гаркнул.
Взззз… – пропели две шпаги, выхваченные из ножен.
Но за плечом фон Альбрехта мотался длинный парик Салтыкова:
– По приказу ея императорского величества, караул ваш имеет быть сменен… Сложи кости, и – прочь!
Балакирев шпагу – бряк, Шубин – бряк. И – вышли…
В метельных полосах кружился хоровод войск. Шли роты. Сверкали латы кавалергардии, заиндевелые с мороза. Костры едва пробивали мрак, и было жутко в кремлевских дворах.
Анна Иоанновна глазами-жуками пересчитывала солдат. Сбилась со счету и возрадовалась. Капитан Людвиг Альбрехт салют ей учинил палашом. Замер. С мороза оттаяли прикладные усы капитана и упали на пол, – лицо сразу сделалось молодым.
– Вокруг тронной залы людей ставь самых верных мне, – велела ему Анна. – Что ни дверь, то солдат. На переходах да лестницах – по офицеру! И твоя голова в ответе, коли что не так. А завтра… озолочу тебя! – И все это повторила еще по-немецки, чтобы фон Альбрехта проняло сознание долга насквозь, до костей…
И ушла к себе, кутаясь в шубейку. Волочился за нею длинный трен платья. Стреляли из углов дровами неугасимые печи. Среди караула похаживал Семен Андреевич Салтыков, порыкивая:
– Конфузу не бойся! Багинеты примкни! Слушай…
С длинными кочергами носились по теремам, словно дьяволы, царские истопники. Им-то – что? Лишь бы печи не гасли, да царица не мерзла.
А по камням древним, кремлевским – ботфорты цок-цок, цок-цок. Замер солдат. Прямо на него шагал капитан фон Альбрехт. Оглядел издали – каков служивый? Как ему стоится? – И трость капитана из черного эбена ударила солдата по коленям.
– Фронт! Артикул… Фу-фу, швинья…
И снова – цок-цок, цок-цок – ушел во тьму по камням кремлевским. И тут стало понемногу светать над Москвой-рекою…
Наплывал из Сибири новый день на Россию: быть или не быть?