Глава тринадцатая
В сей день Августа наша свергла долг ложный,
Растерзавши на себе хирограф подложный.
Бойся самодержавной, прелестниче Анны…
Феофан Прокопович
Условлено было заранее – сходиться поодиночке. Ждать князя Черкасского, а потом – лавиной, прямо к престолу, звать Анну Иоанновну на разговор прямой и открытый… Под плащами офицеров тускло блестели кирасы и панцири: в драке, ежели что случись, это первое от шпаг бережение. В пистолях – пули здоровущие, выстрели – медведя свалишь…
Верховный совет уже заседал спозаранку. Вчера министры свой последний указ подписали: арапу Абраму Ганнибалу быть майором в гарнизе Тобольской (не знали, что Ганнибал давно удрал из Сибири, ныне пригрет в Питере подле Миниха).
Прибыли первые курьеры, и у них Степанов выведал, что на Москве не все в согласии. Правитель дел растерялся:
– Господа высокие министры, дворец окружен, шляхетство, генералитет и гвардия сбираются в аудиенц-каморе. Как понимать тот сбор – не ведаю…
Дмитрий Михайлович глянул на фельдмаршалов.
– Василий Владимирыч, – сказал Долгорукому, – и ты, Миша, – сказал брату своему, – где жезлы-то ваши? Коли что, так бейте крикунов прямо по головам… А там разберемся!
И все поднялись.
– Надо ехать и нам… Явимся с честью! Пошли, Лукич…
Кремлевский дворец был уже переполнен, и блеснул перед фельдмаршалами отточенный палаш капитана Альбрехта.
– Кто тебя ставил в караул, шмерц? – спросил Долгорукий.
Клинок отринулся вниз – плотно прилег к ботфорту:
– Ставлен по приказу Салтыкова!
– Ах, язви вас в душу… Где Салтыков, дышло в рот ему!
Но бестрепетно глядели из-под буклей парика глаза Салтыкова:
– Караул сменен по приказу ея императорского величества. Я исполнил лишь волю монаршую…
Фельдмаршалы разом опустили жезлы, и мутно источилось слезой крупною бельмо петровского ветерана.
– Ну, Мишка, – сказал Голицыну князь Василий Владимирович, – кажись, обшептали нас за ночь… Готовься к смерти отныне. К смерти подлой и худущей! Хорошо, что мы, старики, свое отжили!
* * *
Выбежали два арапа в чалмах и растворили двери высокие. Захрустело вокруг – то трещали роброны жесткого «трухмального» платья. Боками колыхаясь, шла императрица.
– Виват Анна! – кричала гвардия, ее завидев.
Корона на голове – крохотная, с кулачок. В пальцах – платочек черный (траурный, в знак печали по Петру II). А за нею – Дикая герцогиня, гневная и толстомясая. За ними – и статс-дамы двигались чинно: Остерманша, Авдотья Чернышева, Наташка Лопухина и прочие. Стихло все разом, будто покойник объявился, и тут Анна Иоанновна стала кланяться собранию. Но не шибко кланялась – лишь приседала, чтобы корона с головы не скатилась.
– Для блага моих подданных, – начала густейшим басом, – соизволю я ныне трактовать характеры мнений ваших, дабы лучше мне управляться с империей, богом мне врученной по древнему завету предков моих благородных.
Сказала и села. Кантемир отогнул парик над ухом Черкасского – задышал под букли, что-то страстно доказывая. Анна Иоанновна «престрашным зраком» своим подозвала Черепаху к себе.
Но тут князь Дмитрий Голицын велел верховникам:
– Идем и мы… к престолу!
Министры встали по бокам от императрицы. Теперь, с высоты царского места, они видели весь зал. Прямо на них (прямо на Анну!) двигался Черкасский, култыхаясь на толстых ногах. Вот он склонился перед Анной, коснувшись паркета буклями парика.
– Ваше величество, – заговорил от земли, – удостойте нас принятием всеподданнейшей челобитной. Фельдмаршал Трубецкой, чти!
Князь Трубецкой рот разинул и забубнил:
– Все-се-се-се… пре-пре-пре-пре…
Анна Иоанновна величественно кивнула. Догадалась и сама: всемилостивейшая она и пресветлейшая (Трубецкой не мог читать – заикался). Татищев перенял от него челобитную.
«…изволили, – читал он внятно, – представленные от Верховного совета пункты подписать, за которые всенижайше-рабски благодарствуем… Однако же, всемилостивейшая государыня, в некоторых обстоятельствах тех пунктов находятся сумнительства такие, что большая часть народа состоит в страхе предбудущего беспокойства…»
Кто-то из толпы, не выдержав, кинулся к дверям. Но двери тут же громко бухнули с разлету, уже запертые, и блеснули штыки:
– Назад! Ружья заряжены, а выпущать не велено!
Верховники переглянулись: ловушка. Татищев читал – все громче и громче. И гнулась спина его – все ниже и ниже. И поднималась Анна – все выше и выше… Но что это? Опять обман? Она ожидала призыва к полному самодержавию, а вместо этого… затеи какие-то! Татищев кончил чтение и добавил от себя:
– Порадуй же нас, великая государыня, согласием своим.
Опять проекты! Анна чуть не зарыдала в отчаянии.
И вздохнули за ее спиной верховные: пока не страшно.
– Обсудим, – успокоенно сказал Голицын Татищеву. – И кондиции митавские совокупим с проектами московскими… Так и будет!
Растопыренными пальцами Анна закрыла лицо.
И вдруг – из толпы кавалергардов – рвануло воплями:
– Животы верховным затейщикам вспороть!
– Кости переломаем!
– Да здравствует самодержавие!
Были – наперекор – и другие голоса, предерзостные:
– Самодержавью не бывать… Хватит! Попили крови…
– Воли нам, воли… Доколе мучиться?
Фельдмаршалы подняли жезлы, тускло сверкнувшие.
– Тихо! – И с улыбкой вышел вперед Василий Лукич. – С соизволения государыни, мы ныне же, не умытничая, все обсудим…
Но гвардейцы падали ниц перед Анной, мундиры на себе разрывая:
– Хотим по-прежнему… Чтобы как раньше было!
– Тиранствуй над нами, матушка! Казни, мучай…
«Вот подлое рабство где…» – И князь Голицын на Черкасского обрушился с высоты места царского:
– Твои ковы холопьи?..
– В окно их! – ревели залы. – На плаху класть…
И тогда Черкасский взбодрился.
– Не вы ли, – пригрозил он министрам, – уверили государыню, что кондиции ваши скорпионские с общего ведома составлены? Но вы без нашего согласья всучили их на Митаве, воровски и тихо… Никитич, чего рот открыл? Ударь челобитной!..
Татищев тянул челобитную к Анне, а верховники рвали ее к себе. Тогда императрица – хвать бумагу, и все притихло.
Драки у подножия престола не получилось.
– Ваше величество, – надвинулся на Анну «дракон» Василий Лукич, – проследуем в место тихое, дабы все решить сразу…
Анна заколебалась: в кабинетах-то ее обдурят как миленькую. Дадут ей там хлебнуть с шила патоки. А не пойти – как? И вдруг раздался ужасный вой – родной, сестрицын, измайловский:
– Нет! Не время рассуждать ныне… Кончать надо!
Глаза выкатив, Екатерина Мекленбургская забежала перед Анной.
Руку за лиф сунула – вот и перья.
Платье на себе без стыда задрала – вот и чернила.
Зубами выхватила затычку из пузырька, перо обмакнула:
– Пиши, сестрица! Чего ждешь? Пиши немедля… Меня слушай!
Дмитрий Михайлович Голицын хотел отпугнуть ее.
– Без нашего ведома, – сказал, – того не будет…
Но рухнула Мекленбургская перед бывшей Курляндской – две герцогини, сестра перед сестрой – на колени.
– Я в ответе! – орала Дикая. – Пиши-и… Я первая подохну на штыках, пусть… А ты – пиши-и-и… Не бойся!
Брызнув чернилами, перо царапнуло по челобитью. «Учинить по сему», – написала Анна и сразу будто выросла:
– Вовлекли меня в дела бумажные, так расхлебывайте… Никто живым отсюда не выйдет, пока к согласию конечному не придем! Семен Андреевич, – велела Салтыкову, – ты распорядись. Чую, что здесь небезопасна я! Где капитан фон Альбрехт? Охраняйте мою особу строже от покушений. – И с улыбкой царица повернулась к верховным министрам: – Прошу откушать со мною. Время восприять от стола по-божески… Уж не побрезгуйте!
Приглашение к монаршему столу – всегда милость. Но, попав за царский стол, не встанешь. Пока тебя не отпустят – сиди, гость милый. Это был арест верховников, наложенный на них императорской милостью.
Двери приперты. Штыки, пули, латы…
А за спиной Анны – звероподобный Людвиг фон Альбрехт.
* * *
Офицеры шпаг своих в ножны уже не вкладывали.
– Не бывать тому, – волновались, – чтобы Анне законы предписывали. Хотим ее самодержавной, по примеру предков…
И квохтали по углам статс-дамы, ревела Дикая:
– Довольно словоерничать! Пора кончать…
Кого-то уже били на лестницах – тяжко, кроваво, до смерти.
– Долой верховных, а быть Сенату, как при Петре!
В шляхетстве наскоро обминали последние споры:
– Как возблагодарить государыню за все ее милости к нам?
– Вернуть ей то, что похищено верховниками!
Мурза Григорий Юсупов ослабел:
– Самодержавие? Опять куртизаны? Мне уже тяжко унижаться… Я стар! И не затем привел сюда войска…
Похаживал генерал князь Ванька Барятинский, порыгивал:
– Благодарить надо, это верно… Адрес писать бы нам!
Князь Черкасский тянул за собой Кантемира.
– Во, во! – взывал. – У князя Антиоха о восприятии самодержавия челобитная еще загодя писана. А более ничего и не надобно!
Матюшкин руками махал:
– Так зачем пришли сюда? Или кондиции согласовать с проектами? Или опять истукана монаршего себе на спину взваливать?
Его грохнули об стенку:
– Молчи, пока цел. В окно пустим – ногами кверху, а башкой вниз!
И мотало от толпы к толпе графа Матвеева:
– Рви все проекты! Ничего не нужно – только самовластье!
– Доколе болтать-то? – кричала Дикая. – Решайтесь же…
– Потерпи, матушка. Сейчас… пусть только выйдут! Головы ссечем палашами – и делу конец!
Кантемир тряхнул головой, рассыпая по плечам завитые букли, облачком вспылила над ним розовая парижская пудра:
– К чему лютость? В век просвещенный, век осьмнадцатый…
– Кончайте все сразу! – ревела Дикая герцогиня. – Хоть кровью, но – кончайте… Святость всегда кровью омыта!
Пихаясь локтями, из ревущей толпы выдрался Семен Салтыков, выбил ногой двери в обеденные палаты:
– Государыня! Уже порешили. Изволь выйти.
Поднялась из-за стола Анна – встали и верховники.
– Вот и финита, – сказал Голицын, салфетку скомкав.
Анна Иоанновна вышла в аудиенц-камору, ее оглушило криком:
– Будь самодержавной, матушка… будь в радость нам!
И тогда она стала кланяться, а из-под локтя своего высматривала: где верховники? Идут за ней или уже скрылись?
– Поближе ко мне, милые, – говорила, – рядком да ладком… Ныне же, как вы и хотели, все уладим и порешим.
Блестели острые жала шпаг, воздетые перед нею:
– Скажи, государыня, одно слово, и головы злодеев, власть у тебя отнявших, к твоим ногам сейчас сложим!
Кантемир, изящно позируя, уже начал читать свое сочинение:
«…в знак нашего благодарства, просим всемилостивейше принять самодержство таково, каково ваши славные предки достохвальные имели, а присланные к вашему императорскому величеству от Верховного совета пункты уничтожить!»
– Рви, матушка! – призывали. – Раздирай их…
Анна Иоанновна величаво обернулась к министрам.
– Что делать мне? – прищурилась. – Вы слышите?
– Раздери их, сестрица, – вопила Екатерина Иоанновна.
И тогда Анна, силу почуяв, начала актерствовать:
– Ума не приложу, – сказала, по бокам себя хлопнув, – каково быть мне? Народ просит рвать кондиции те. А оне мной уже апробованы… Нешто ж я смею переступить через слово свое высокое – слово государево?
От дверей – над головами шляхетства – уже плыли к ней листы кондиций. За окнами дворца плеснуло солнечно, и Голицын вперед шагнул, подхватил бумаги. «Ради чего жил, надеялся… Прощай!»
– Вот они, ваше величество, – и сам протянул их Анне.
Стало тихо-тихо… медленно сочилось за окнами солнце.
– Василий Лукич, – спросила Анна, – стало быть, ты обманул меня тогда на Митаве? Кондиции те твое мнение, а не народное?
Кто-то навзрыд рыдал – в углу, за печками, избитый…
– Рви! – снова взвизгнула Дикая герцогиня.
Треснула бумага наискосок – и кондиций не стало.
– А буду я вашей матерью! – проорала Анна Иоанновна сипло. – Изолью на Русь и народ свои монаршии милости… – Обернулась к гвардии. – Вам, заступники мои, спасибо царское. Вы мне словно тюрьму отворили: теперича-то я свободна – что хочу, то и делаю!
«А это что? Проект Татищева? Дурак…» – И локтем Анна Иоанновна спихнула все проекты наземь. Спросила:
– Где канцлер?.. Гаврила Иваныч, оповести всех министров иноземных, что я приняла самодержство… Да графа Ягужинского из узилища тайного, яко слугу моего верного, выпустить немедля… Фельдмаршал! – повернулась она к Долгорукому. – Ты арестовал графа, теперь сам и верни ему шпагу.
Хлопнула в ладоши – высоко замер хлопок под сводами:
– Быть иллюминации на Москве, и народу за меня радоваться!
Настежь раскрылись двери. Толпа раздалась. Не в колясочке, не в подушках, а своими ногами – бодренько! – шагал Остерман.
– Великая государыня! – и упал перед престолом.
Анна не выдержала – пустила слезу.
– Великий Остерман! – отвечала с чувством.
* * *
Но толпа расступилась снова, когда пошел прочь князь Голицын.
Уже от лестницы, от дверей, уходя, он сказал слова вещие:
– Пир был готов, но званые гости оказались недостойны его. Я знаю, что стану жертвою этого пира. Так и быть: за отечество пострадаю. Но те, кто заставил меня сейчас плакать, те будут плакать долее моего…
Это был голос сердечный, от слез влажный.
Все промолчали.
И была вечером пышная иллюминация над Москвой, а барон Габихсталь, немец ученый, давал гостям пояснение с латыни:
– Сей потешный пируэт огня означает: Анна схватила скипетр самодержавия, зажгла светильник, повымела чертог свой и обрела драхму мудрости. Теперь, друзья и соседи, поздравляйте ее!
Но к полуночи наполнились небеса зловещим сиянием. Дивные огни закружились над Москвой, и стало страшно. Иллюминация никак не могла победить причудливых сполохов. Полярное сияние, столь редкое в широтах московских, развернулось над Москвою именно в этот день… И кричал Феофан Прокопович о чуде:
– Не бойся, народ. Сама благодать снисходит с небес, воззря на кротость и милосердие государыни Анны Иоанновны…
И напрасно толковал на улицах народу ученый Татищев:
– Сие не знамение свыше, а натура стран полярных – Aurora bolearis! Сияние таково из селитренных восхождений происходит, и в странах нордских его столь часто видят, что никто не боится…
Но русский народ не верил – ни Феофану, ни Татищеву. Ни попам, ни ученым.
Сердце народное – Москва – чуяло беду горькую за всю Россию.
– Беда нам, беда! – волновались на улицах. – Быть крови великой… Выбрали дворяне царицу не нашу, а каку-то курвянскую!
* * *
Рвали кони в пустоту ночи, звонко и безмятежно стыли леса.
Самодержавие победило, и Бирен мчался на Москву.
Рядом съежилась горбунья-жена, да сверкали из глубин возка глаза митавского ростовщика Лейбы Либмана.
– Гони, гони! – торопился Бирен. – Скорей, скорей…
В звоне колоколов наплывала на них утренняя Москва.