Глава восьмая
Генерал-аншеф Иван Ильич Дмитриев-Мамонов был женат на родной сестре императрицы – Прасковье Волочи Ножку. Теперь же, с восшествием Анны Иоанновны, Иван Ильич в большую силу войти бы должен…
Однако генерал был не увертлив, говорил прямо:
– Я креста бабе целовать не стану, пущай ей бабы и целуют. По мне, так и вобче царей бы не надобно: сами с усами…
Он этих царевен Ивановных уже насмотрелся – издали и вблизи, всяко. «Дин-дон!» – говорил о них, пальцем у виска показывая: мол, не все в порядке у царевен. Иван Ильич был человеком образованным, книгочейным; «Воинский регламент» и «Табель о рангах» составлял; знаток в делах судейских. А самодержавию – противник! Ох, не возрадуется царица такому зятю…
Рано утром дымное вставало солнце. В изморози. В слепоте. Каркали вороны с берез оголенных. Подморозило за ночь крепко. Иван Ильич видел в окне, как сигает босиком по сугробам юродивый из села Измайлова – Тимофей Архипыч; колотятся на нем, бряцая, ржавые погремушки-вериги; велел дворне блаженного к себе звать. Явился тот, бородою тряся, понес ахинею. Но Иван Ильич, опытом умудрен, легонько его по зубам стукнул.
– Проще будь! – велел. – Босиком-то по снегу и я бегать умею. А в святость твою чуждо мне верится… Сядь к печке, погрейся!
Сел Архипыч к печке спиною, вериги на себе оттаял и заговорил исправно, как человек разумный:
– Ныне на меня всё валят. Будто я невестушке вашей корону российску предрек. А я, покеда она еще молода была, другое ей пел: «Дин-дон, дин-дон, царь Иван Василич!..»
Дмитриев-Мамонов в спальню прошел, где с царевною почивал, из-под подушек пучок человеческих волос вынес.
– Твои патлы? – спросил строго. – Меня чаруешь?
– То сударыня ваша, царевна Прасковья, меня, будто овцу, стригла вчера. Вестимо, для волшебства! Потому как понести желает, а я по волосам своим на Москве сдуру святым почитаюсь…
Генерал покрестился на икону письма дивного.
– Вот иконы, – показал, – ты мастер писать. А ворожбою меня не возьмешь. Сударушка моя не понесет, хоть ты всю бороду ей подари. Забери патлы свои обратно… А теперь – брысь!
Пришел из лейб-регимента поручик с рапортом: кому из кавалергардии быть в драбантах на селе Всесвятском. Иван Ильич, по должности своей, подмахнул бумагу обкусанным пером.
– Лошадей держать под вальтрапами, – велел. – Супервесты иметь парадные. Барабаны украсить занавесками. Палашей не отпускать – пущай тупыми побудут: не драться же ими в карауле!
После чего на половину царевны прошел. Через кухни следуя, выпил ковшичек водки царской, закусил пряником мятным. А в гостях у Прасковьи – Феофан Прокопович, на пальце бороду в кольца навинчивает, меж ними часы с амурами, и музыка в часах венские канты играет. Подошел генерал под благословение.
– Занятная редкость, – сказал, дверцу на часах тронув.
– Постой, генерал, – удержал его руку Феофан. – Зачем крышечку трогаешь? Часы – вещь нежная…
– Оно и верно, что нежная, – ответил Дмитриев-Мамонов, уже заметив, что часы изнутри письмами набиты. – На Руси таких не бывает, чтобы письменным заводом часы двигались…
– То не мои, – ответил Феофан, покраснев. – Царевна-голубушка во Всесвятское едет сестрицу навестить, вот и пущай музыка дивная им там играет.
– Сударыня, – сказал генерал, к жене обратясь, – будто бы и не сказывали вы с вечера, что на Всесвятское сбираетесь?
Царевна показала на Феофана:
– Вот владыка упросил, часы отвезть надобно…
– Дин-дон! – сказал генерал и пальцем у виска покрутил, потом к Феофану обратился: – А ты, владыка, тоже дин-дон хороший…
* * *
Кто не знает на Москве Анну Федоровну Юшкову? Все знают, да и как не знать: боярыня знатная… Тихо текли годы в древнем доме, и все как-то за стеной проходило: бунты стрелецкие, петровские ассамблеи, машкерады по случаю викторий. В смирении да постности тянулись годы. Вечерком ляжет Юшкова на печную лежанку, девки ей перышком гусиным пятки ласкают, а странницы чмокают сахарком:
– А то вот, боярыня, был еще такой Феофил-старец. Чуден был в святости! И так от молитв проникался, что плакал. А чтобы недаром плакать, он корчагу под себя ставил. И теи слезки евонные в корчагу капали. Тридцать лет сердешный не пил, не ел – только плакал. И слезки свои копил. Чтобы предъявить их на Страшном суде… Но только, боярыня, на том свете-то слезки его отвергли. А корчагу обратно на землю из рая свергнули!
– Ой, ой, ой, – вздыхала Анна Федоровна Юшкова, переживая.
– Да, милая боярыня, так и шваркнулась корчага на болото. Только лягушки по сторонам – скок-скок! А небесные анделы тут слетелись. Да Феофилу бо-ольшой горшок показали. Куды как больше корчаги евонной… Заблагоухало тут! А в горшке том – слезы, кои Феофил-старец мимо корчаги пролил. Вот так и выплакал он себе царствие небесное!
Анна Федоровна (по родству с Салтыковыми) приходилась родней царевнам Ивановнам, но судьбы своей не ведала. Не стемнело еще над Москвой, как она велела ворота на шкворень заложить, собак с цепи сбросить да сторожей расставить. Только было собралась Юшкова на лежанку завалиться, тут и забарабанили в ворота, выпал шкворень, завизжали собаки, взвыли сторожа…
– Хосподи, не худые ль люди жалуют?
Разбойником ворвался Семен Андреевич Салтыков, сгреб родственницу с лежанки, стал в шубы кутать:
– Облачись скоро, да езжай до Всесвятского… Тебя ея императорское величество с утра до особы своей требуют!
Так и обмерла Анна Федоровна… Неслись над головой яркие звезды, стреляли по бокам деревья. Закидало ее снегом, рвали царские кони в темноту, в ярость, в морозную стынь. Приехали. Даже встать не могла. Видела только из саней дубовый дворец царицы Имеретинской, чернавки Арчиловой, а в сенях приятный «маркиз» Лукич распеленал Юшкову от шуб и платков, подивился:
– Это и есть дура? Ну, так несите наверх ее!
Двое дюжих молодцов, князья Цициановы, подхватили безгрешную девицу под локотки, повели вверх по лестницам. Стучали об ступени белые ноженьки. А в пустых палатах стояла царица престрашного зраку.
Сверху глянула и князьям Цициановым махнула:
– Отпустите дуру. Пущай отойдет…
Понемногу отошла Анна Федоровна, дерзнула и глаза поднять. Тогда Анна Иоанновна спросила ее:
– А что? Неужто я тебе столь грозна кажусь?
Юшкова, чтобы страх доказать, в подпечек головой сунулась.
– Не приведи бог! – отвечала. – Экая святость-то от тебя, государыня, так и прет, так и шибает в меня, будто пар от каменки!
Тут Анне Иоанновне стало так хорошо, так приятно от чужого страха, что она смилостивилась над бедной девицей:
– Ну, встань! Наслышана я, что слава идет на Москве такая, будто никто лучше тебя не умеет ногти стричь. Вот и позвала: отросли у меня ногти в дороге…
Юшкова снова – бух в ноги, умилилась:
– Да недостойна я к тельцу-то твоему прикоснуться!
Разулась Анна Иоанновна, пошевелила большими пальцами:
– Вишь, отросли-то как… мамыньки! Ножни где?
Юшкова подползла к императрице и вдруг – мелко-мелко, словно мышонок, – обкусала все ногти на ногах Анны Иоанновны.
– Ишь ты как, ишь… недаром слава идет! Мастерица…
Юшкова огрызки ногтей в тряпочку собрала:
– Храни, матушка-государыня, не выкидывай.
– Да на што они мне? – хмыкнула Анна Иоанновна.
– Всех нас ждет час господень. Как же ты без ноготочков на Сионскую гору полезешь? В царствие небесное труднехонько залезать… Я и свои ноготки не выкидываю – коплю!
– И много ль их у тебя? – спросила Анна с интересом.
– Да уж скоро полный чулочек наберется.
– Ну ладно. – Анна Иоанновна поднялась. – Повелеваю тебе, дура, всегда при нашей особе состоять. И ногти мои царские стричь и копить. А чтобы не пусто тебе было, получишь кажинный день пива по шесть бутылок да рейнвейну по бутылке…
– Доброта-то! – умилилась Юшкова, снова заползав.
– А по два дни, – расщедрилась Анна, – будешь иметь от стола моего по кружке вина. Да водки гданьской по штофу малому.
– Господи, помоги осилить, – взмолилась Юшкова.
– Да месячно тебе: чаю по фунту с четвертью, да кофию по три фунта, да сахарку кенарского отбавлю еще… Ну, небось рада?
С тех пор Юшкова так и осталась при императрице. Великую взяла она потом силу! Так что вы с Юшковой теперь поосторожнее… Как бы не напакостила чего!
* * *
Наступал день – 12 февраля, Остерман позвал лютеранского пастора, причастился, как перед смертью. Боялся и Феофан этого дня: часы переправил Анне, а в часах тех – планы потаенные. Страшилась и Анна Иоанновна: с утра еще, как с постели встала, ступила на пол ногою правой, правую ногу наперед левой обула, из покоев шагнула ногой правой, чтобы виноватой в сей день не бывать.
Во дворе дома грузинской царевны Арчиловны с утра звенело оружие, ржали кони кавалергардии, бряцали палаши и стремена. В карауле – эскадрон драбантов и батальон преображенцев. Анна Иоанновна, шубейку накинув, спустилась вниз по ступеням крыльца, и гвардия встретила ее «виватами». А следом за Анной молодцы Цициановы катили бочки с вином белым, несли подносы с кусками мяса жареного.
– Родненькие мои! – прослезилась Анна перед гвардией. – Уж не знаю, как отвечать на любовь вашу… Виват, гвардия! – вдруг провозгласила она хрипло. – Виват, драбанты кавалергардии славной! Виват и вы, преображенцы геройские!
Что тут началось: рвались к ней, плакали.
– Полюби нас, матушка! – вопил Ванька Булгаков, секретарь преображенский. – Объяви себя полковницей нашей, как и положено государям российским… Да полюби! Да полюби!
Преображенский майор фон Нейбуш, с протазаном в руке, стал перед Анной салюты вытворять, почести ей оказывая. Анна целовала Нейбуша в замерзшие щеки, сама вино из бочки черпала, куски мяса кидала. А кавалергарды (люди особо знатных фамилий) были в покои званы, где к ручке прикладывались. Тут Анна из своих рюмок их потчевала, и драбанты клялись ей в верности.
– Будь капитаном нашим, – просили. – А мы за тебя головы наши сложим, власть самодержавную не дадим уронить…
Анна Иоанновна осмелела.
– И тако сбудется! – объявила властно…
Первый акт самодержавия (в противность кондициям) был совершен, и Остерман отпустил от себя пастора, начиная «выздоравливать»… Старика Голицына чуть удар не хватил.
– Надобно и нам ехать, – сказал министрам. – Сбирайтесь до Всесвятского. Да кавалерии прихватите, а то как бы она самолично их на себя не надела! Лучше уж из наших рук… Едем, едем!
Приехали. Гуртом тронулись верховные по деревенской улице, лаяли из-под ворот мужицкие кабысдохи, бежали за вельможами мальчишки, дымно курились трубы дворца грузинского. Впереди заплетал ногами, шелком обтянутыми, великий канцлер Головкин, а позади министров выступал Степанов, неся на блюде золотом знаки двух кавалерий – Андрея Первозванного и Александра Невского… Слепило глаза секретарю от величия и блеска звезд орденских.
И мрачно вышагивал князь Дмитрий Голицын, думая: «Охти, господи! Ране парсуну малевать велел с кавалерией красной, а теперь сам, будто лакей, несу ей кавалерию голубую… Плохо стережет Лукич царицу: кто-то мутит ее, надоумливает скверно!» В сенях дворца подбежали к министрам красивые статные молодцы, князья грузинские, голиками быстро обмели депутатам башмаки от снега. Василий Лукич по-хозяйски (пообык уже тут) двери открыл.
– Ея императорское величество, – известил, – ждут…
Дмитрий Михайлович на середину светлицы выступил.
– Благочестивейшая государыня! – заговорил он. – Признавая тебя источником славы и величия России, вручаем мы тебе орден святого Андрея, первейший орден государства нашего, и знаки Александра Невского. Мы тебя избрали на престол прародительский, а ты соблаговолила принять царствование, и мы благодарим тебя, что вернулась ты в отечество, принимая корону из рук наших…
Канцлер Головкин вдруг подхалимскую слезу вытер.
– От бога все… не от нас! – сказал слюняво.
И Анна ему подбородком жирным кивнула, утверждая. Резала ей ухо речь Голицына: от бога-то – вернее (так и Феофан кричал по церквам). Но Голицын круто тащил далее свою мысль – упрямую.
– Благодарим мы тебя, – продолжал, – и за то, матушка, что подписала ты кондиции, кои предложены от имени нашего тебе на славу, а народу российску – во благо! Вот почему, государыня, и явились мы пред тобой, дабы водрузить на твою грудь знаки орденов наизнатнейших…
Степанов шагнул с блюдом вперед. Головкин – по чину канцлера – уже потянулся к Анне, чтобы возложить ордена на нее. Но Анна вдруг сама взяла их с тарелки и отвечала с язвой:
– Спасибо! А то ведь, канцлер, забыла я их надеть…
«Един тут враг – Голицын!» – к нему и повернулась.
– Дмитрий Михайлыч, – сказала, – и вы, прочие… Буду я стараться, – посулила Анна Иоанновна министрам, – чтобы все были мною довольны. Согласно желанию вашему, господа высокие, подписала я кондиции, о коих ты и упомянул сейчас, Дмитрий Михайлыч.
– Подписанное да исполнится, – буркнул Василий Лукич.
Анна глянула в его сторону: «Надоел Лукич, надоел дракон!»
– Вы убеждение имейте, – потупилась императрица, – что кондиции те я свято хранить и соблюдать стану до конца моей жизни. И вы тоже не преступите границ насилия в отношении меня, бедной вдовицы.
Не выдержала – заплакала. Затряслась ее грудь, перетянутая муаром двух кавалерий, андреевской и александровской. Выпятила перед собой Анна ладони, словно клешни.
– Целуйте, – всхлипнула. – А на третий день меня на Москве ждите… Въеду!