Глава тринадцатая
НЕБО НАД ПЕЙПУСОМ
Молотобоец из Риги по имени Пауль Шредер восторженно принял этот страшный удар и треск, свидетельствовавший о том, что немецкие и русские войска вступили в соприкосновение друг с другом. И в этом тоже была Вероника Хаммер, как сияла она во всем волнующем утре, сулившем победу германскому оружию. Трубили трубы, и в них он слышал волшебный голосок своей возлюбленной. Свистели стрелы, и в их свисте и шелесте Пауль слышал, как шелестят платья Вероники.
Бедная Вероника! Она боялась его не на шутку. Он говорил ей:
— Не бойся меня, ангел мой, я только с виду свиреп и страшен, а в душе я нежнее младенца и ласковее теленка.
— Нет, — возражала капризная дочка купца Генриха Хаммера, — про тебя говорят, что ты можешь убить кулаком лошадь, а то и быка. У тебя ручищи вон какие! Если ты обнимешь меня, моя хрупкая талия переломится, как тонкая весенняя сосулька.
Сильнее, чем Пауль Шредер, и впрямь трудно было отыскать человека во всей Риге. Уходя на войну, Пауль сам изготовил для себя мощное орудие — длинную дубинищу с особенным набалдашником, из которого во все стороны торчали страшные зубья и зазубрины, а на самом конце далеко вперед выдавалось жало, как у отменного копья. Подобные дубины принято было именовать «моргенштерн» — «утренняя звезда», но Пауль Шредер так полюбил свой моргенштерн, что присвоил ему особенное наименование — Шрекнис, оно означало — «вызывающий ужас».
Он бы, конечно, не пошел на войну, если бы не мечта о Веронике Хаммер. Ее отец не хотел выдавать дочь замуж за молотобойца, пусть даже и имеющего свою собственную кузницу. Доспехи и оружие, изготовлявшиеся в кузнице Шредера, славились на всю Ригу. Но и это не повлияло на решение купца Хаммера.
Тогда за дело взялся доблестный тевтонский рыцарь Андреас фон Прегола, для которого Шредер изготовил великолепные латы. Оценив недюжинную силищу рижского молотобойца, рыцарь стал завлекать его большими воинскими трофеями, которые сулил всему немецкому воинству поход на схизматиков, отступивших от истинной веры и отказавшихся признавать папу римского.
— Когда ты возвратишься вместе со мной в Ригу, при тебе будет такой обоз всевозможного добра, что дуралей Хаммер мгновенно выдаст за тебя свою дочку, — увещевал Пауля фон Прегола.
И простодушный кузнец искренне поверил рыцарю. Да и куда ему было деваться. Последнее время, видя, что никак не удается завоевать птичье сердчишко Вероники, от отчаяния Пауль готов был выйти на улицу и расплющить голову любому первому попавшемуся ротозею, лишь бы выплеснуть из себя то море тоски и силищи, которое накапливалось в нем с каждым днем. Поэты слагали канцоны о возвышенной и восторженной любви, но всегда в стихах влюбленный молодой человек был обязательно благородного происхождения, странствовал по миру и завоевывал сердце возлюбленной красавицы различными подвигами. Но что-то не слыхать было о таких песнях, в которых бы воспевалась любовь простого молотобойца. А тем не менее, в грубой и неотесанной плоти Пауля Шредера таилось настоящее возвышенное чувство, ибо любой его приятель, попадись на подобный крючок, быстро нашел бы замену и утешение, ведь нет на земле такого уголка, где ощущалась бы сильная нехватка девушек и женщин, готовых к любовным утехам. Но Пауль не мог даже помыслить об этом.
— О Вероника! Вероника моя! — шептал он, ворочаясь по ночам точно так же, как ворочался бы благородный рыцарь, а не простой кузнец. Он был влюблен настоящей, возвышенной любовью, которая заставляет человека удивляться: «Боже! Как хорошо, что ее зовут именно так! Разве и могло бы у нее быть иное имя?» Он смотрел на других девушек и не мог понять, почему они все на одно лицо и почему они столь отвратительны. Он пытался вообразить себя обнимающим, к примеру, Анну Мюнгель или Вильгельмину Брейтнер, и его тотчас чуть не выворачивало наизнанку, хотя эти девушки почему-то считались записными рижскими красотками.
В него была влюблена Бригитта Ринк, она частенько приходила полюбоваться его работой в кузнице. Друзья говорили: «Чем тебе не пара? И красивая, и опрятная, любой бы согласился стать ее мужем», но Паулю казалось, будто это не девушка, а молоденькая крыска приходит и подсматривает за ним, настолько Бригитта не шла в его понимании ни в какое сравнение с Вероникой Хаммер.
Если бы не Андреас фон Прегола, молотобоец Пауль плохо бы кончил дни своей жизни. Скорее всего, он взобрался бы на высокую стену строящейся Дом-кирхи и с наслаждением упал с нее вниз головой, чтобы эта пылающая голова вошла в его грудную клетку и ударилась о сердце, переполненное тоской и болью неразделенной любви.
Но теперь все было по-другому. Благородный рыцарь Андреас уговорил отца Вероники не выдавать замуж свою дочь до тех пор, покуда кузнец Пауль Шредер не вернется в Ригу.
— Я привезу тебе, моя возлюбленная, все золотые и алмазные перстни, которые носят русские княгини, и украшу ими твои пальчики! — пообещал он Веронике на прощание.
— Смотри же, Пауль, никто не тянул тебя за язык, — усмехалась избалованная девушка, которая на самом-то деле была отнюдь не так хороша, как казалось влюбленному кузнецу, можно было отыскать сотню рижанок гораздо более красивых. — Если ты украсишь мои руки алмазами так, что не будет видно пальцев, я, быть может, соглашусь пойти за тебя замуж. Но только чтоб эти перстни и впрямь были из тех, которые носят русские княгини.
И вот теперь он шел по льду озера Пейпус, неся на плече свой тяжеленный моргенштерн по прозвищу Шрекнис, а впереди уже вовсю молотилось, как в его рижской кузнице, только еще страшнее и громче. Слышались крики, рев, лязг оружия и — удары, удары, удары… И в мечтах своих он уже видел, как возвращается в Ригу и как глашатаи кричат о нем: «Вот идет славный Пауль Шредер! Молотобоец, сразивший тысячу русичей! Это его моргенштерн залил русской кровью весь лед озера Пейпус! Это ему русские княгини отдали все свои золотые и алмазные перстни!..»
Оглядываясь, Пауль видел Андреаса фон Преголу и его брата Михаэля, одетых в латы, выкованные в его кузнице. Они ехали на лошадях не в рыле, а в левом плече свиньи. А Пауль шел пешком почти в середине рыла и видел вокруг себя только тех, кто сидел верхом, да самых ближних пехотинцев — Маркуса Трейля, тоже рижанина, Адольфа Брауна, из рижских предместий, троих эстов, постоянно распевавших свое дурацкое «пис-пилли», которое, должно быть, взбадривало их, но сильно раздражало Пауля. А ему уже не терпелось поскорее приступить к молотиловке, потому что надоело держать Шрекниса на плече, хотелось дать ему кровавой пищи.
Грохот впереди всё усиливался, а Пауль до сих пор оставался не в битве.
— Эх! — волновался Маркус Трейль. — Вот-вот и до нас дойдет!
— Хорошо бы, — вздыхал Пауль. — А то братья Хейде со своими людьми окончат сами все дело, а нам никакой славы не достанется.
— Да уж, конечно, кончат! — возмущался Маркус.
— Они могут, — простодушно возражал Пауль. — Уж больно сильно свирепы на русских за то, что те вы гнали их из Плескау.
— Не бойся, кузнец, хватит и твоей дубине работёнки, — смеялся Адольф Браун.
— Скорей бы. — В нетерпении Шредер поднимал очи к небу и видел там сердитые русские облака, серо бегущие по суровому низкому небу, будто и в них скрывались вражьи полки, готовые вот-вот ринуться на немцев сверху. И Паулю хотелось подпрыгнуть и садануть по этому небу своим тяжелым моргенштерном, раскроить небесные доспехи, чтоб оттуда брызнула кровь и посыпались золотые и алмазные перстни. Темно-красное знамя Рогира фон Стенде время от времени плескалось над лицом оружейника из Риги, но потом снова отодвигалось в сторону, оставляя пространство для серого неба, лишь слегка озаренного какими-то далекими солнечными лучами, не способными пробиться к людям.
Все ближе и ближе становились удары, лязг, треск и стоны, все нестерпимее хотелось поскорее дать первому русичу первый крепкий удар. Пусть они придут в восторг от того, как он умеет ударить сверху, а потом резко ткнуть острием моргенштерна рывком вперед, убивая еще одного.
Несколько раз в жизни ему доводилось ходить на войну, но это были карательные походы против бунтующих латгалов и ливов. Первые восставали против тевтонцев, вторые — против засилия латгалов на исконных ливонских землях. И тех и других не составляло особого труда привести в чувство. Но в такое большое сражение молотобоец Пауль шел впервые. Он прислушался к своему сердцу и вдруг понял, что оно колотится от волнения. Это его испугало — он не должен был пребывать в смятении. Чтобы успокоиться, Шредер стал в уме подсчитывать, кто еще ему остался в Риге должен за работу, вспоминая, в какие сроки должники обязаны были вернуть деньги, и получалось, что до конца года Паулю обеспечено безбедное существование. А тем более, если нынешний поход окажется успешным.
В таких приятных мыслях он продолжал двигаться все ближе и ближе к грохоту и треску. И прежде чем молотобоец Шредер вступил в битву, он успел еще раз взглянуть на русское небо и увидеть тяжелые серые облака, сквозь которые пыталось пробиться весеннее солнце. Рыжий эстонец Кало взялся размахивать своей булавою и едва не попал набалдашником по голове Пауля.
— Ну ты, рыбье охвостье! — толкнул его в свою очередь Пауль, и в следующий миг пред ним распахнулось пространство боя — Кало рухнул ему под ноги с расплющенным черепом, успев обрызгать своей рыжей кровью открытую шею Пауля. Тотчас разъяренные оскаленные морды русичей вспыхнули перед рижским оружейником, и он — наконец-то! — взмахнул своим грозным Шрекнисом, да так, что в грудной клетке у него хрустнуло. Он обрушил первый удар на круглый русский щит с изображением летящего орла, и щит треснул, но не рассыпался. Далее Шредер подставил свой щит и отразил им два не очень сильных дубинных удара, вновь размахнулся моргенштерном и ударил куда-то в человеческую гущу, в сверкание кольчужных колец, в бородатые кудри… Удар его пролетел сквозь воздух, не наткнувшись на человечью плоть, увлекая Пауля немного вперед, делая его на миг беззащитным. Короткий и легкий миг, но его хватило, чтобы чье-то тяжелое кропило хрястнуло рижского оружейника по загривку, припечатало его новым ударом ко льду. Еще не понимая, что произошло, Пауль распластался грудью на холодном льду Пейпуса, с недоумением глядя на льющуюся откуда-то густую кровь, пятно которой быстро увеличивалось в размерах — алое на белом. Он глотнул воздуха и захрипел, потому что воздуха не было. Глаза его выпучились от грянувшей боли в спине и затылке, сознание поплыло, взбалтывая вокруг себя густую пену, и в той пене сверкнул насмешливый и не любящий взгляд Вероники. «Ты еще полюбишь меня!» — хотел было крикнуть ей Пауль Шредер, но жизнь вместе с невыплаченными долгами заказчиков, вместе с недоставшимися ему перстнями русских княгинь и вместе с этими тяжелыми серыми облаками неумолимо посыпалась из его убитого тела.
Глава четырнадцатая
ЗА РУСЬ СВЯТУЮ!
— Доброе крушило! — воскликнул Семен Хлеб, подбирая тяжелую и зубастую немецкую палицу из-под только что убитого им здоровенного тевтонского пешца. Семенов цеп был ненамного хуже, но в густом бою способнее воевать не цепом, а такой вот дубиной. — Славный подарок мне на именины!
Его радовало, что именно сегодня, в день его именин, выпало случиться главному сражению. Находясь в челе, где заведомо предполагалось самое смертоносное кровопролитие, Хлеб отнюдь не грустил, давно решив для себя, что, как бы ни повернулась его судьба, — по-всякому хорошо. В родном Новгороде у него оставались одни только головные боли. С юности все складывалось у Семена хорошо, лучше, чем у многих, — отцову торговлю он добросовестно развивал, преумножая богатство, женился на наилучшей красавице Алёне Петровне, уведя ее из-под носа у другого жениха, и думать не думал тогда, что суждено ему будет стать двоеженцем.
Как же такое получилось? А очень просто. Проще некуда. Житье у него с Алёной Петровной было распрекрасное, двух девочек она ему родила, обещала и сына в будущем дать, но постепенно стал Хлеб подмечать, что у других жены не такие горделивые и строгие, не допекают мужей всевозможными замечаниями по разным наималейшим пустякам. Особенно же Петровне не нравилось, если Семен позволял себе выпить лишнего. А он и никогда пьяницей не был, всегда трезвёхонек, и где бы ни был по делам или по веселью, всегда домой спешил к жене.
И вот однажды на рождественских святках лукавый попутал его засидеться в кабацком обществе дольше обычного и выпить крепких медов больше привычного. Сам удивляясь, что такое случилось, вернулся он домой глубоко заполночь. А вернувшись, узнал, что жена его, забрав дочерей, бежала в дом своих родителей. Посмеявшись такому ее поведению, Хлеб весело отправился забирать жену у тестя с тещей. Но не тут-то было. Алёна Петровна сурово ему объявила:
— Ступай, покляп, туда, где твое было развеселье!
Он бы и этому посмеялся, но обидное слово «покляп» хлестнуло его, как по лицу плетью. Постояв перед закрытыми воротами тестева дома, Семен медленно побрел куда глаза глядят, но дойдя до самых ближних ворот другого дома, громко постучался. Ему открыла хорошенькая молодая вдовушка, по усмешке судьбы — тоже Алёна, Алёна Мечеславна, жившая своим хозяйством одиноко и безутешно.
— Ты ли это, свит ясный, Семеоне Ядрейкович! — воскликнула она так, будто давно его поджидала. — Заходи, сокол, дорогим гостем будешь.
Ему бы и отказаться, но слово «покляп» так и жгло его, горело на щеках. И он зашел. И остался у Алёны Мечеславны на всю ночь. И на вторую ночь. И на третью… Лаской своей и необыкновенной уветливостью она будто приворожила его. Понял Хлеб, что если и любил когда-то свою первую жену, то это ему лишь так казалось, поскольку он и знать не знал доселе, какова бывает настоящая, жаркая женская любовь.
Сначала его собственные родители уговаривали войти в мир с первой Алёной, потом тесть явился с грозным требованием.
— Не желаю, — отвечал Хлеб. — Она меня оскорбила постыдным прозвищем «покляп».
Тесть пытался извиниться за дочь свою, но Семен требовал, чтобы она сама пришла в дом Алёны Мечеславны и просила прощения. Долго, весь февраль, Алёна Петровна не могла одолеть свою гордыню, но на Прощеное воскресенье нашла оправдание своему смирению — явилась покорно в дом к любовнице мужа. Поклонилась, просила простить.
— Я прощаю и да простит тебя Бог, — сказал Семен, но не увидел блеска радости в глазах жены и жестко отрезал: — Прощаю, но жить с тобой больше не буду. Прости уж и ты меня.
Поклонился и отпустил законную жену свою на все четыре стороны, снова зажив с Алёной Мечеславной. К тому же она от него уже была беременна и в конце осени того года родила Хлебу сына — Андрея Семеновича. Так Семен стал двуженным. Жизнь его вся пошла наперекосяк, ибо как еще могли относиться к нему сограждане новгородские — осуждали и бранили. К исповеди Хлеб продолжал ходить, но от Причастия его, конечно же, отлучили со всей строгостью — мог он причаститься теперь лишь спустя три года после того, как к законной супруге вернется, а он продолжал со второй Алёной сожительствовать и к первой Алёне возвращаться не собирался. В своем втором доме был он счастлив, наслаждался любовью, а как выходил за ворота — всякая собака норовила его обидеть. Даже доброе прозвище Хлеб постепенно стало истираться, все чаще и чаще двоеженца дразнили обидной кличкой «Семеша Покляп», которую усердно распространяли родственники первой Алёны. Одно только умягчало сердца — что в год невского одоления Мечеславна родила Хлебу второго сыночка, Димитрия.
А с Александром он тогда впервые на войну отправился под рукой Миши Дюжего в пешем войске. И храбро сражался вместе со всеми. Тогда же впервые вкусил этого лихого чувства — а и пускай убьют! Тогда хоть простят меня сограждане новгородские, сынкам моим не дадут в позоре вырасти. Но с Невы вернулся он без единой царапины.
Вернулся, а новгородцы-то как раз с Александром рассорились и всех, кто вместе с ним ходил бить свеев, должным почетом не обволакивали, особенно таких, которые двоежённы. Но вкусив воинской лихости, Хлеб снова мечтал о битвах. Могучее тело его часто ныло, скучая по веселому ратному делу. И с какой же радостью он вновь отправился бить папёжников, когда Александр вернулся, простив новгородцам обиды.
Сам архиепископ Спиридон, исповедовав Семена, сказал ему:
— Вернешься с одоленьем — я заступлюсь за тоби. А коли отличишься в битвах — дам тоби развод и узаконю твое нынешнее беззаконие.
А Хлеб тогда вдруг обиделся на Спиридона и гордо ответил:
— А я разве за жен воевать иду? Я — за Русь Святую! За правду новгородскую!
Опять в отряде Миши Дюжего он брал у немцев Тесов, ходил к Копорью, а потом — отбирать Псков. И вот теперь двоеженец Хлеб стоял на Чудском озере в самой середине чела, неподалеку от необъятных плеч доблестного ироя Миши. Будучи высок ростом, над головами соратников он хорошо мог видеть приближение грозной и великой немецкой свиньи, а когда началась стрельба, несколько стрел просвистели близко-близко, но не задели Семена-именинника.
— А зря! — озорно сказал он стрелам. — Али не хорошо мени было бы — в кой день окрестился, в той день и со смертью обженился.
Мысль об этой новой женитьбе ему понравилась. Оглянувшись на своих соратничков-новгородцев, большинство из которых прекрасно знало о его двубрачии, он подбоченился и громко объявил:
— Пора мне, братики, троеженцем соделатися.
— Що ты бачишь, глупец! — оглянулся на него Миша Дюжий. — Балагонишь попусту!
— Какую же ишшо Алёнку придивил соби? — рассмеялся другой могучий великан-воевода — Жидята Туренич.
— Алёну Смертовну, — усмехнулся Хлеб, пуще прежнего подбочениваясь.
— Дурак! — молвил ему на это Миша Дюжий, и на том беседа о троеженстве прекратилась, потому что немецкая свинья окончательно приблизилась и ударилась рылом в первые ряды нашего воинства. Но Семен продолжал весело размышлять о том, что и впрямь ему славно было бы жениться тут, на льду озера, и взять себе в жены эту придуманную им Алёну Смертовну. Вспомнилось, что, по каким-то глупым слухам, в войске у псов-рыцарей есть какой-то особо страшный воин и сей воин — баба. Вот он-то и есть его Алёна Смертовна!
С этой озорной мыслью Хлеб вступил в бой с немцами и здорово обмолотил своим цепом-кропилом сперва одного, потом другого. Всё вокруг Хлеба кипело и клокотало смертоубийством, жаркая и скорая жатва шла повсюду, немецкий клин все глубже входил в наше плотно сжатое чело, сделав три шага вперед, каждый из русских воинов делал затем четыре шага назад, отступая под яростным напором железных тевтонцев.
Огромного немца одолели вдвоем с Жидятой Туреничем, завалили его, как быка, припечатав сверху ко льду озера, заставив излить из себя горячую кровищу. Его-то зубастой палицей и соблазнился Семен Хлеб, подобрал ее и обратил вражье оружие во вред врагу. Не успел нанести и двух ударов этой дубинищей, как конный немец, за которым несли темно-червленое знамя, насел на Семена, стремясь сразить новгородского двоеженца острым клевцом на длинной рукояти. Но одного такого ихнего воеводу уже стащили с коня и расхряпали за милую душу, окровавив его юшкой белый утоптанный ледок.
— Не тоби, не тоби меня женить! — осердился на него Хлеб и, изловчась, мощно ударил ритаря немецкой же палицей по колену, проломил наколенный доспех, из-под которого сахарно сверкнула остро разломанная кость, и лишь потом брызнула кровь. Взвыв от боли, ритарь пуще и бестолковее принялся размахивать своим грозным клевцом, а Хлеб еще одним ударом вышиб его из седла, подскочил и добил до смерти.
— Дурной из тоби сват получился, — сказал он мертвому немцу, вновь имея в виду свою женитьбу на Алёне Смертовне. Вот же привязалась скверная эта затея! Оглядевшись, Семен увидел, что битва еще больше расширилась и ожесточилась. Слева от него бились Миша Дюжий и Жидята, справа обмолачивали немцев Доможир и Кондрат Грозный.
— Слава! — крикнул им именинник. — Честь и хвала! Постоим за Русь Святую!
В одно мгновенье вспыхнул в его голове разговор со Спиридоном — а ведь и впрямь, разве ж он ради своего двоеженства сражается? Нет же! Ради Родины! Ради веры Православной! За други своя!
И еще радостнее стало Семену. А ну, кто там осмелится сказать про него, что он покляп! Сидни домашние, сплетники подзаборные!
И он с удвоенной яростью бросился в самую гущу сражения, нанося точные и продуманные удары зубастой тевтонской дубиной. Никто и ничто не было ему страшно в этот светлый час. Знаменосец убитого им ритаря все еще размахивал темно-червленым стягом, но вот уж и его завалили вместе со знаменем, бросили на снег и убили. Запахи горячей крови густо стояли среди дерущегося людского месива, и от тех запахов хмельно кружилась голова. Рыло немецкой свиньи полностью исчезло, войдя в русское чело, смешавшись с ним в смертельной схватке, и теперь уже плечи свиньи входили в гущу сражения. И сколько мог видеть глаз Семена — везде бились люди друг с другом, сверкая ненавистью и ужасом битвы. Страшнее всего было обезуметь и начать рубить направо-налево, не разбирая, где свои, где чужие, разя наповал и тех и других, и тем самым принимая на себя смертный грех братоубийства. И Хлеб изо всех сил старался в пылу боя различать одних от других, не задевать наших, а бить только немцев да возгрятых чухонцев, коих тоже немало попадалось в наглом рыле немецкой свиньи. Их нетрудно было отличить по особому взвизгу, свойственному только этому племени в миг драки. И Хлеб не без ликованья уложил двух чудичей, обагряя их кровью лед озера, наименованного в честь народа сего. И вот уже под ногами не стало белого цвета. Куда ни ступи — всюду кровавая каша!
Вдруг стало совсем невмоготу сделать хоть шаг вперед. Свинья, войдя обоими плечами в русское чело, надавила мощнее прежнего, пошла страшным натиском. И вот уже — шаг назад, еще шаг, еще и еще — двинулась середина чела отступать, расступаясь и пятясь, впуская в себя громоздкую тушу тевтонского войска.
— Что же это они делают, Господи! — воскликнул Хлеб, глядя на то, как, расступаясь, удаляются влево от него Миша Дюжий и Жидята, а там дальше — Роман Болдыжевич и Сбыслав, а вправо уходят, пятясь под натиском немца, Доможир и Гаврило Олексич, Ратибор и Кондрат. Неужто дрогнули? Да возможно ль такое! Стыд и срам!
Отступающий впереди Семена новгородец Илюха Рык споткнулся и неловко пал навзничь, пронзенный насквозь копьем конного немца так, что конец копья вылез из-под лопатки Рыка, и Хлеб успел его увидеть, и на груди у Семена прибавилось кровавых брызг, а он и без того уже изрядно был орошен кровью.
— Что ж это, Кондрат Сытинич! — крикнул Хлеб, видя, что одного только Кондрата Грозного затянуло течением внутрь отступающего чела, а остальные вожди столь отдалились, что уж и не видно их за дерущимися.
— Берег! — крикнул ему в ответ славный воевода.
Двоеженец оглянулся и увидел, что уж до самого берега доотступались, дальше некуда, вот он — высокий и крутой восточный берег Чудского озера. И тут только в душу Хлеба закралось смутное подозрение, что нарочно военачальники пустили свинью внутрь, расступились перед немецкой дурой, чтобы, когда она ткнется в крутой берег своим глупым рылом, здесь ее обступить со всех сторон и лупить, проклятую. Но больше Хлеб уж ни о чем не мог помышлять, потому что вокруг себя он видел уже только немцев, а за спиной — только высокую стену обрыва, и понял он, что вступает в свою последнюю яростную схватку с врагом Земли Русской. И в этом жарком бою не осталось ему ни мгновенья, чтобы хоть краешком души своей подумать о том, что не видать ему уж ни первой своей жены, ни любезной второй, ни дочерей своих, ни сыночков — Андрюши да Митяши, а лишь повстречать одну накликанную Алёну Смертовну. Не зная как, выбили из рук у него зубастую немецкую дубинищу, раскололи щит, сбили с головы шлем, и ему померещилось, что еще руками и зубами способен он причинить последний вред ворогу, но с двух сторон пробили ему кольчужную грудь копьями и мечами, пригвождая к высокому обрыву берега Чудского озера. И душа Семена, выскочив из тела, в первый миг своей нежданной свободы метнулась почему-то к Кондрату Грозному, чтобы помочь ему скинуть с себя насевших со всех сторон псов-рыцарей, проскользнула по поверхностям окровавленных лат и шлемов и сейчас же начала набирать высоту, устремляясь вверх и уже оттуда окидывая своим распахнувшимся взором всю окрестность яростной битвы.
Глава пятнадцатая
ЗВЕЗДА КОНДРАТА ГРОЗНОГО
С Кондратом же во всё это утро и сейчас творилось нечто непонятное. Проснувшись задолго до рассвета, он пребывал в страшном возбуждении, предвкушая кровавую битву, в каковых уже десятки раз приходилось ему участвовать. И чем больше нарастало сие возбуждение, тем громче казалось ему все происходящее вокруг. Все чувства в нем обострились, а слух раньше других. Ему стало мерещиться, будто он слышит все разговоры — всего войска, располагавшегося вдоль высокого берега Чудского озера. И мало того, он слышал отдаленную речь немцев и чудичей с другого берега. Обиднее всего — он не мог ни с кем поделиться, рассказать о том, что с ним происходит, ведь ему бы никто не поверил, да еще какой-нибудь Доможир или Жидята поднял бы на смех.
Но это и впрямь творилось с ним. Он мучительно ощущал, что видит слишком много, слышит нестерпимо чутко, что каждый участочек его тела чувствует всё гораздо сильнее, нежели раньше. Он чуял запахи всех коней и людей вокруг себя, и, сколь ни странно, эти запахи возбуждали в нем голод. Изнуренный Великим постом желудок стал по-звериному урчать, требуя обильной и мясной пищи.
— Да что же это со мной! — тихо ворчал он сам на себя, но и собственный голос казался ему удесятеренным, ударял в уши не только когда приходилось отдавать громкие приказания, но и когда тихо шептал что-то самому себе под нос. Конь под Кондратом, по всей видимости, чуял, что со всадником творится неладное, волновался и часто ржал, оглушая Кондрата лошадиными песнями.
Вот зазвучали трубы, загремели литавры, двинулось и отделилось от того берега огромное немецкое воинство — тяжелый кабан, ощерившийся копьями и мечами, топорами и дубинами, закованный в броню и одетый прямоугольными щитами. И Кондрат видел и чувствовал каждый шаг этого многотысяченогого чудовища, слышал приближение немецких и чухонских слов, излетающих из взволнованных губ.
Вот подскакал свет светлый — князь Александр Ярославич. И будто солнца луч засиял пред полками! И голос его прогремел, аки гром среди ясного неба.
— Час великий наступает, братцы! — крикнул Александр. — Не посрамим славы Русской, славы Великого Новгорода!
И конь под Кондратом сам пошел быстрым шагом, приблизился к Александрову Аеру, встал рядом.
— Дай обнять тебя, княже, — сказал Кондрат вождю Русскому.
И они обнялись, не слезая с коней, и приложились губами к губам. Губы Александра показались Кондрату холодными, как это утро, как этот лед, как эта затянувшаяся зима.
— Господь Спаситель с тобою, Кондраша! — молвил Александр и поскакал дальше. И цокот копыт Аера долго еще отдавался в ушах у Кондрата, мешаясь с грохотом крови, стучащей в голове гневными молотами, ибо больше всех чувств отныне была ненависть к наступающему врагу, пришедшему к нам на землю топтать наших детей, осквернять наших дочерей и жен, жечь и грабить наши дома. Кондрат чувствовал острейшее оскорбление со стороны этой надвигающейся тучи, такое оскорбление, как будто его только что нагло отхлестали по щекам. Звуки, запахи и яркость дневного света усиливались с каждым мгновением, и, когда бесстыдно ощерившаяся свинья подошла совсем близко, Кондрат, предчувствуя сшибку, с ужасом ждал, что вот-вот раздастся грохот и голова его не выдержит и лопнет. И все существо его вздрогнуло, когда, войдя в столкновение с передними рядами чела, немецкий клин мягко и бесшумно впился в плоть русского воинства. В следующий миг Кондрат осознал, что ничего не слышно, что он не ощущает запахов и звуков, яркость утра поблекла и наступило какое-то спокойное и размеренное действо убийства. Он тихо восторгался, ибо всё, что доселе столь стремительно ускорялось и разрасталось, стало замедленным и обыденным. Сам гнев его, доселе плещущийся, как морские волны, и текучий, почти летучий, стал прочным и плотным, надежным, как твердь.
Гнев стал его щитом и оружием. Вот дошла очередь до Кондрата, он деловито и спокойно вступил в битву, как деловито и спокойно начинают раскачиваться деревья, когда до них дотекает волна упругого ветра. Ни страха, ни жалости, ни сомнений, ни волнений — ничего не осталось внутри и вокруг Кондрата. Он ничего не слышал, а лишь угадывал, если кто-то из соратников обращался к нему со словами. И, отвечая, не слышал своего голоса. Никогда еще, ни в одной из многих битв, не доводилось ему испытать это великое и священное молчание смерти.
Он стоял на правой половине чела рядом с полками Ратибора и Гаврилы Олексича. Кто-то из них признал в передовых немецких ритарях обоих братьев Гейдов — фогтов, изгнанных из Пскова, а до того правивших там неверой и неправдой. Знать, крепко обидел их князь Александр изгнанием, коли в самых передах войска своего шли они на битву. Но какова б ни была их обида, наша обида во много раз крепче, ибо не мы к ним, а они на землю нашу пришли творить беззаконие, учить нас кривой своей римской вере. Даром, что сам апостол Петр в Риме проповедовал и мученическую смерть принял.
— Обижаетесь? — ухмыльнулся Кондрат, нацелившись на братьев-фогтов. — Так вы ж ишшо моей обиды не ведаете!
Передав оруженосцу Ингварю булаву, он взял у него новый топор-звездицу, изготовленный в Новгороде знаменитым оружейником Ладом. Топор состоял из пяти лезвий, растопыренных во все стороны. Лад гордился своим изобретением, но, кроме Кондрата, никто не решился освоить эту игрушку. А Кондрат полюбил звездицу, и теперь ему не терпелось поскорее пустить ее в ход. Сначала он раскроил череп немецкому пешцу, бойко орудовавшему своим топориком. Двигаясь дальше, Кондрат не мог не восхититься доблестью и смелостью немцев, составлявших рыло свиньи, — здесь поистине собрались отчаянные храбрецы, с любовью и наслаждением шедшие на смертный бой. Особенно Кондрату понравился один конный молодец, который с таким упоением рубился, что с уст его слетала боевая песня, и, ничего не слыша, Кондрат слышал слова этой песни и даже, казалось, понимал их: «Wirrrreiten, undrrrreiten, undsingen…» И ему хотелось не как-нибудь, а по-особенному, с уважением, убить этого певца-удальца. А тот, покуда он добрался до него, уже успел допеть одну и начать другую песню.
— Heissssa und heissssa der Tot… — лихо распевал ритарь, и Кондрат понимал, что это песня о веселой смерти, которую мужчина обретает только в бою. И он крутанул своим звездатым топором, улыбаясь немцу и приглашая того сразиться. Ритарь, продолжая напевать, кинулся на Кондрата со своим цельнокованым перначом, от ударов которого щит Кондрата затрещал, как сухое древо. Дважды Кондрат пытался достать ритаря звездою своего топора, и оба раза острые лезвия просвистывали мимо, рассекая воздух, — лихо уворачивался певец. Но на третий раз звезда не промахнулась, вонзилась немцу в шею, обрывая задорное пение — укк!.. И упал из руки храбреца пернач, и, заклокотав, хлынула горячей струей кровь, и сам он мешком канул с коня своего в небытие смерти.
Теперь Кондрата никто не мог отвлечь от заветной цели — от псковских братьев-фогтов, много горя принесших псковичам. Тем более что с одним из них уже вступил в схватку Гаврило Олексич. И совсем уж было приблизился Кондрат ко второму из братьев, как вдруг натиск немцев усилился, его вместе с конем и оруженосцами стало оттягивать назад. Тут Кондрат вспомнил о замысле Александра, по которому чело должно было до поры до времени сдерживать натиск свиньи, но, когда она попрет во всю свою силу, сделать вид, будто дрогнули, расступиться, и пусть она стукнется рылом о высокий обрывистый берег, а тем временем окружить ее и тащить к Узмени — к Теплому озеру. Неужто наступил тот миг? Сколько же времени длится сражение?
Свинья резко усилила натиск, громче загремели литавры, бодрее запели тевтонские военные песельники:
— Drrrrang, Drrrrang, Krrrraft und Drang — rata-plam-don-diri-don!
И как наводнение уносит в гневных волнах своих всякого, кто попадает на его пути, так несло теперь русских воинов, закручивая в поток немецкого натиска. Многие падали, сраженные вражеским оружием, но Кондрат пока лишь был слегка ранен в локоть левой руки ударом палицы, да щиту его оставалось выдержать не более трех ударов. Зато звездчатый топор, изготовленный умелым Ладом, не подводил его, осыпая своими ударами врагов, звеня и смеясь, питаясь смертями.
— Дон-дири-дон-дири-дон-йа-ха-ха! — слышалось разудалое немецкое пение.
Кондрат увидел обиженное и испуганное лицо Семена Хлеба — известного новгородского двоеженца, коему было обещано отпущение грехов, если он доблестно сразится с врагами. Хлеб обращался к Кондрату с каким-то вопросом, и Кондрат крикнул ему, указывая на уже близкий обрыв:
— Берег!
Тут на него навалились со всех сторон, и, отбиваясь от почуявших свою победу тевтонцев, Кондрат больше не видел двоеженца Семена, но в какой-то миг его лицо вдруг вспыхнуло прямо перед взором Кондрата и тотчас исчезло, взмыв куда-то вверх. Дальше Кондрат оказался в некоем совершеннейшем ослеплении, отчаянно дерясь звездой, посылая удары влево, вправо, вниз, вверх, вперед, назад. Щит его уже рассыпался, и можно было лишь диву даваться тому, что Кондрат оставался жив в этой смертельной схватке с могущественным врагом-немцем.
Он не знал, сколь долго это продолжалось, но в какой-то миг стена немецкого натиска ощутимо ослабла, вздрогнула и стала медленно пятиться. Кондрат искал глазами братьев-фогтов, но не видел ни того ни другого. Он вообще не видел ни одного ритаря поблизости — вокруг всё были простые воины-кнехты, которые, продолжая драться, медленно отступали. Ряды их расстроились, поползли, потекли, захромали и подкосились. Кондрат понимал, что уже можно обрадоваться, но никаких сил на радость у него не было, а было лишь отупление, которое могло сколь угодно долго продолжаться, но в котором не оставалось места для веселья и радости.
Он нашел своего оруженосца Василия и сумел поменять у него звезду на кропило, чтобы задействовать в деснице другие мышцы, а также получил запасной меч и узнал, что второго отрока, Ингваря, убили. Но помахав немного кропилом, Кондрат соскучился по звезде и снова взял ее у Василия, чтобы ею гнать немца.
Русские полки переходили в наступление.
Глава шестнадцатая
ЛЬВИНЫЙ ПРЫЖОК АЛЕКСАНДРА
Он загадал, что время для броска наступит именно тогда, когда он мысленно прочтет все молитвы, которые только знал наизусть. Сначала от волнения принялся перебирать их в уме быстро и сбивчиво, но потом понял, что так не годится, сделал несколько глубоких вдохов и как можно размереннее начал заново: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь…» Отроки Ратисвет и Терентий, видя, что Александр молится, встали к нему поближе, чтобы не пускать никого другого по не самым важным вопросам, и сами тоже стали осенять себя крестными знамениями, когда это делал Александр.
С Вороньего Камня всё было хорошо видно. Огромная немецкая свинья будто в густой мох зарылась мордой в наши ряды и там копалась. Сверкало оружие, раздавался скрежет, стук и треск, звуки труб и бой литавров, немецкое, чухонское и русское пение. Стая черных ворон поднялась со стороны Озолицы, покружилась над битвой и разлетелась по окрестным берегам ждать, когда всё окончится, когда на ледяной скатерти озера для них будет уготован кровавый пир.
Александр продолжал молиться. Зоркий Ратша, стоя неподалеку, называл Варлапу участвующих в битве немецких ритарей, и Ярославич невольно прислушивался.
— Братья фон дер Хейде, оба изгнанные нами из Пскова фогты. А вон там — братья фон Пернау с лучшими чудскими бойцами. А теперь Кондрат схватился с Александром фон Тотсом. Смотрите! Смотрите! Он сбил его! Одного из храбрейших рейтаров!.. Не могу поверить, что кто-то сумел одолеть Александра!
— Нашего тезку, — сказал Варлап, будто в русском войске все были Александрами.
— Если не ошибаюсь, — продолжал Ратша, — там еще есть Александры — один из братьев Банау, Александр фон дер Пайде, один из братьев фон Ауце — тоже Александр. Поразительно много рейтаров привел Андреас фон Вельвен! Дух захватывает — там чуть ли не треть всего ордена!
— На его месте, кабы я воевал против нашего Славича, так и весь орден привел бы сюда, — сказал Варлап, и Александра кольнуло — он назвал его Славичем, как называл его только отрок Савва, оставленный умирать в Узмени.
Он ненадолго прервал молитвы и огляделся по сторонам, будто в надежде узреть Савву где-то поблизости, живым и здоровым. Но он увидел много других родных лиц — Ратшу и Варлапа, Ратисвета и Терентия, Забаву и Свяку, Шептуна и Шестько. Остров Городец и лежащие вокруг него покрытые войсками проливы шевелились и перетаптывались в нетерпении, щетинились копьями и знаменами, сверкали кольчугами и панцирями. Сколько хватало глаз — всюду были новгородцы и понизовцы, а ближе к острову Горушке расположились ижорцы, ладожане, водь и корела. Всего здесь, в засаде, находилось более пяти тысяч воинов, готовых по условному знаку с Вороньего Камня двинуться и устремиться на врага.
Александр вновь стал мысленно читать молитвы и смотреть на то, что происходит далеко слева от него — на льду Чудского озера. Зрение у него было не менее острое, чем у Ратши, и, старательно приглядевшись, он мог увидеть и Гаврилу Олексича, и Мишу, и Грозного, и всех остальных вождей новгородских, принявших на себя главный удар тевтонских войск. Он видел, что все они пока еще держатся, зато немецкие ритари один за другим падали с коней своих, падали и их знамена. И когда знаемых им молитв оставалось совсем мало, он увидел, как свинья стремительно стала входить в плоть нашего войска, безумно вваливаясь в уготованную ей западню. Теперь он отчетливо видел, что, если бы безупречный немецкий строй не поддался на уловку, не ринулся бы со своим натиском в глубь чела, а, слегка развернувшись, пошел на тверские и суздальские полки, исход сражения был бы поставлен под вопрос. Но сего не случилось. Обманутая нарочным отступлением русских, глупая свинья бросилась вперед. Еще немного, и она ударилась рылом о высокий берег озера, схваченная с обоих боков нашими войсками.
— Не пора ли нам тенёты набрасывать? — прозвучал неподалеку голос Ярополка Забавы.
Но Александр и без того видел, что пора. Вслух промолвил последнюю молитву:
— Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, молитв ради Пречистая Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых — помилуй нас… — Он посмотрел в небо и увидел, что солнце готово ненадолго выглянуть в раскрывшуюся щель между серыми облаками, поднял руку, выждал несколько мгновений и громко воскликнул: — Аминь!
И тотчас громко запели Александровы трубачи и дудочники, застучали бубенщики вощагами по тулумбасам, высоко взвилось главное Александрово знамя — червленый стяг с золотым владимирским львом, держащим в правой лапе крест. И как только раскрылось оно и затрепетало на ветру, яркий луч солнца брызнул из-за тяжелой тучи, озаряя окрестности и блистая в золоте льва, вышитого на стяге. И все, кто это увидел, разом воскликнули:
— С нами Бог!
— Господи, благослови!
— За Землю Русскую!
— Ай-я-а-а!
— О-о-о-о!
— Солнце!
И Александру нестерпимо захотелось прыгнуть на коне с высоченного обрыва Вороньего Камня и полететь на лед озера соколом, пущенным на добычу… Но он резко повернул Аера и поскакал по опасной тропе вниз, увлекая за собой витязей и оруженосцев, выхватив из ножен длинный меч и сверкая им на солнце. Долетев до основания скалы, он свернул направо и поскакал по льду озера, утоптанному войсками до сияющего блеска. Солнце, дав знак всему русскому войску к наступлению, вновь скрылось, уступив место хмурому утру, но теперь все равно казалось, что оно сияет, озаряя все пространство.
Выезжая по длинной дуге, Александр вывел свою конницу к правому крылу войск, где уже выдвигались вперед полки Ванюши Тура, поднимая алые московские стяги со Святым Георгием. Видя быстрый бег Александровой конницы, и они ускорились, чтобы одними из первых ударить в бок свинье.
Дождь стрел снова посыпался с той и другой стороны, на сей раз нанося больше вреда, чем в самом начале сражения. Несколько этих пернатых истребительниц ласточками просвистели и возле Александра, одна вонзилась ему в щит и там торчала в самом подножье изображенного на щите креста.
Все же, обогнав Ванюшиных москвичей, Александр и его всадники вместе с костромичами и ярославцами, коих вел Ртище, налетел на тевтонцев. Удар был такой сильный, что, несмотря на потери, русичи проломили бок свинье, ворвались ей в ребра. Свирепый ритарь, имеющий на вершине своего шлема прикрепленный человеческий череп, бросился с длинным топором на Александра. Князь вынужден был пригнуться, обоюдоострый топор просвистел в воздухе и отстриг Аеру кончик упругого уха. Тотчас, выпрямившись, Александр принялся наносить ритарю удары мечом и первым делом раскрошил на голове его череп, оказавшийся настоящим. Лишь нижняя челюсть с зубами осталась прикрепленной к шлему. Больше он пока не мог повредить ритарю — мощный доспех врага не имел погрешностей и трудно было пробить его мечом. Отразив щитом новый удар тевтонского топора, Александр продолжал искать, куда бы ужалить ритаря, поединок затягивался, меч и топор звенели, ударяясь друг о друга.
В какой-то миг лезвие топора достигло лица Александра, но лишь легко ударило в лобовину шлема. Но в следующее мгновение Александр сделал выпад вперед и, сам не веря такой удаче, вонзил жало меча прямо в узкую щель для глаз, отпрянул и тотчас увидел, как из щели брызнула кровь. Ритарь заревел и выронил топор, хватаясь обеими руками за свой шлем. Не теряя времени, Александр нанес новый удар, да такой мощный, что правая рука ритаря отлетела далеко в сторону, отсеченная по самое плечо. Тут уж тевтонский витязь повалился на бок и упал с коня.
Теперь Александр мечтал сразиться с самим местером Вельвеном.
— Ратша, где Андреяш? — крикнул он, подскакав к бывшему тевтонцу.
— Я не вижу его, — отвечал тот. — Вероятнее всего, вицемейстер где-то позади собственного войска, как и положено военачальнику, не желающему осиротить свои полки. Советую и князю Александру на время угомониться и поберечь силы для решающего поединка с Андреасом. Если, конечно, таковой состоится…
— Добро, — согласился Александр, отъезжая с дружиной своей на некоторое расстояние от битвы. Но отсюда, в отличие от Вороньего Камня, ему ничего не было видно — лишь спины, спины, спины… И только по хоругвям и знаменам можно было догадываться, что вон там, под знаменем с медведем, ярославичи и костромичи, а там, где реет белый стяг с алым оленем, Святополк Ласка ведет в бой нижегородцев, городчан и юрьевцев; а вон — тверская великая хоругвь с ликом Спасителя в царской короне, там — посадник Семен Михайлович, заменивший Кербета, и там же должны быть ловчий Яков и Раздай с полочанами, смоленские воеводы Кондрат и Лукоша…
Аер протяжно и жалобно заржал, возможно, только теперь почуяв боль в покалеченном ухе.
— Не время, фарёк, жаловаться, когда кругом такое смертоубийство! — сказал ему Александр, вставляя меч в ножны и беря у Ратисвета лук со стрелами. Он сделал несколько выстрелов в сторону задних рядов тевтонцев — там свинья еще не была окружена нашими воинами и виден был ее толстый железный зад. Вдруг движение спин перед Александром усилилось, и вскоре войска быстро пошли вперед, отодвигая зад свиньи на сторону.
— Ужель рассекли? — волновался Александр.
— Грудинку — туда, окорока — туда, — засмеялся Ратисвет.
А через некоторое время и впрямь дошло известие — подскакавший Гаврило Олексич радостно доложил:
— Радуйся, княже! Твой брат Андрей вовремя с другого бока ударил. Рассекли мы свинью пополам. Голову и плечи окружили со всех сторон плотно.
— Много наших побито?
— Много, но немца — куда больше. Огорчися, княже…
— Кого?
— Ванюшу Тура убили. Воевода Раздай пал. У новгородцев Жидята погиб.
— Тур?.. Раздай?.. Жидята?.. — Александр сглотнул горечь, надавил на сердце, принимая глубоко в душу боль утрат, осенил себя крестным знамением. — Продолжайте отделять заднюю часть да гоните немцев к Узмени! Там их встренут души Саввы и Кербета!
Глава семнадцатая
ИКОНУ И ОГОНЬ!
Архиепископу Спиридону казалось, будто Александр не съехал со скалы по опасной тропинке, а спрыгнул с нее, пролетел по воздуху по дуге, приземлился на лед озера и дальше поскакал по льду, таким стремительным был рывок светлого князя. Теперь Спиридон один остался на Вороньем Камне в окружении двоих своих спутников — монаха-молчальника Романа и священника Николая. Оба они в позапрошлом году были при Александре во время битвы со свеями на Неве, оба и теперь притекли сюда, где на сей раз Александр бился с тевтонцами. Роман вот уже четвертый год хранил обет молчания, данный им во спасение Руси от нашествий иноплеменных. А отец Николай временно был лишен права служить в храме за кровопролитную драку, которую он учинил с одним маловерным в Новгороде год тому назад. Две противоположности стояли подле Спиридона: справа — кипучий и неумолчный Николай, слева — само смирение и кротость, молчаливый Роман.
— Благослови, владыко, мне тоже возыметь меч и идти на подмогу войску нашему! — горел взором отец Николай.
— Не благословляю, — спокойно отвечал ему архиепископ, продолжая внимательно смотреть на то, что происходило на льду. Зрением он был не так остр, как князь Александр и его присные, но, и не отличая одного витязя от другого, а порой и русского от немца, он все равно мог судить, как развивается битва и кто в ней кого оборевает. И он видел, как после львиного прыжка Александра сильно ударили наши в левый бок немецкой свинье и стали медленно поворачивать ее, одновременно рассекая надвое.
— Гляньте, гляньте! — не утихал отец Николай. — Они уже режут! Режут кабана римского напополам! Спаси, Господи! Слава Тебе, Иисусе Христе, Сыне Божий! Владыко, ты зришь, яко наша берет?
— Помолчи, ненаглядный, прошу тебя, — сердито отвечал Спиридон, хотя вместо «ненаглядный» собирался назвать Николая «неугомонным».
Но тот молчать не мог:
— Прости, владыко, умолкаю, молчу. И впрямь, что-то меня разбирает. Но всё — молчу и молчу, и ни слова более не произнесу. Помоги мне, Царица Небесная, хранить такое же благое молчание, аки брат Роман! И что во мне и впрямь язык такой, словно ботало коровье, прости, Господи!..
— Да уймешься ли ты? Вот ведь — как хорошо с Романом!
— Молчу, владыко, молчу!
Спиридон тут понял хитрость отца Николая, стремящегося болтовней добиться того, чтобы архиепископ все же благословил его взять оружие и вступить в битву. И он стал стараться не обращать внимания на его бурные речи, дабы не потакать никаким ухищрениям. Он продолжал наблюдать за битвой, которая, кажется, неуклонно двигалась к торжеству русского воинства. Видно было, что немецкое блистательное построение рушится, падают их стяги, голова и плечи свиньи тонут, окруженные с двух сторон нашими воинами, а задняя часть уже начинает пятиться назад.
…И вдруг он увидел все это — как на иконе! Вмиг огромное и страшное зрелище убийства одних людей другими, распахнутое на несколько верст в окружности, обрело совершенно иной вид. И он увидел отчетливо икону, в середине которой на золотисто-буланом своем Аере скакал Александр, подобный Георгию Победоносцу, поражающему змия. Но только у ног коня не змий извивался, а огромный вепрь с окровавленной оскаленной мордой, ощерившийся длинными клыками, огненноглазый, покрытый черной, лоснящейся щетиной. И Александр поражал его сверкающим длинным мечом, вспарывал ему бок, поворачивая и заставляя пятиться в предсмертном хрипе. А там, у задних ног черного вепря, уже раскалывался лед, чтобы сраженный зверь мог провалиться в преисподнюю, откуда и вышел, приняв свиной облик, подобно тем бесам, которые говорили Христу: «Имя нам легион», но Спаситель вогнал их в свиное стадо и сбросил в пропасть.
Чудесное видение длилось недолго, и архиепископ тихонько застонал от досады, когда явленная его взору икона стала медленно, но неумолимо таять, вновь уступая место земному зрелищу. Спиридону стало страшно и помыслить о том, что, возможно, именно так, в образе этой иконы, видит происходящее здесь и сейчас Господь Бог, и ему, грешному архипастырю, в награду за его попечения дано было ненадолго посмотреть на битву глазами Бога.
— Господи, прости меня, грешного! — тихо прошептал он, многажды осеняя себя крестными знамениями, боясь впасть в грех гордыни.
Роман и Николай, следом за архиепископом, тоже взялись осенять себя многочисленными крестными знамениями, видимо, решив, что Спиридон увидел решающий миг сражения и молится о скорейшей победе.
И он понял их и действительно стал молиться о нашей победе. Потом медленно повернулся к Николаю и Роману, стоящим справа и слева за его спиной.
— Что, владыко? — вмиг загорелся отец Николай. — Благословляешь меня взять меч? Благослови, отче!
— Да нет же! Не то! — сердито топнул ногой архиепископ. — Икону и огонь! Теперь же отправляйтесь вниз, к обозу. Там возьмите икону Георгия Победоносца. И ты, Николай, понесешь ее вместо меча, о котором просишь. Еще возьмите лампаду и зажгите ее от Благодатного Огня, что горит в Александровой лампаде, — отыщете у слуг княжьих. Ну — вы знаете! Зажгите, и ты, Романе, понесешь ее. Она будет твоим оружием. Потом идите прямо по льду на другой берег да старайтесь обходить стороной немцев. Потом тем берегом, держась подальше от врагов, спуститесь до Узмени и там вновь пересеките озеро. И тогда уже — нашим берегом — возвращайтесь сюда. Поспешайте, но будьте осторожны.
— Крестный ход?! — возликовал отец Николай.
Роман тоже так и светился радостью, что на такой подвиг благословляет их владыка Спиридон. Видно было, как он едва сдерживается, чтоб не нарушить обет молчания.
— Ступайте, дети мои. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! — и архиепископ от всего сердца благословил их — сначала Романа, потом Николая. Первый, прикладываясь к благословенной руке архипастыря, проронил слезу. Второй облобызал руку горячими губами и оросил ее еще более горячими каплями слез своих.
И покуда они оба спускались вниз с Вороньего Камня, Спиридон продолжал крестить их в спины, смущенный, что придумал такое, и сильно устрашенный — как бы не погибли! Но он также понимал, что не сам дошел до мысли, а мысль эта снизошла на него, и не должны погибнуть Роман и Николай в этом крестном ходе. Бог оградит их, сделает незримыми для врагов.
А когда они скрылись за камнями, он вновь обратил взор свой туда, где шла битва. Солнце во второй раз за сегодняшнее утро выглянуло из-за туч. Близился полдень, становилось все теплее и теплее. Шел самый решительный час сражения на льду Чудского озера.
Глава восемнадцатая
АНДРЕЙ ПОСПЕШНЫЙ
Князь Андрей с тремя тысячами понизовского войска стоял в запасном полку на далеком левом крыле. Полк его, в основном спрятанный за лесом, не должен был быть виден со стороны немцев, лишь несколько отрядов общей численностью до двухсот человек выдвинулись на лед, дабы немцы видели, что у нас есть левое крыло, но маленькое. Сам Андрей со своими отроками, а также с суздальским воеводой Ратиславом и муромским Мефодием находились на невысоком мысу, с которого нетрудно было наблюдать за тем, как развивается битва. Отсюда же вдалеке виднелась вершина Вороньего Камня, на котором ожидалось поднятие Александрова знамени, и только тогда Андрей поведет свои полки в бой.
А доселе приходилось мучиться долгим и томительным ожиданием и, чтобы не выслушивать благоглупостей Никиты Переяски, говорить что-то самому:
— В бою самое тяжелое — ожидание боя. Сам бой — радость, веселье. Бьешься, забывая о страхе, любуешься собственным бесстрашием… Время летит в бою незаметно. Пролетает — как единый взмах меча. Чудесно! Но ожидание битвы — вот истинная мука. Стой вот сейчас и смотри, как они без тебя там радеют… В запасе стоять — хуже некуда. Уж лучше в самом челе находиться и главный удар на себя взять.
— Ну уж это ты, княже, перегнул, — усмехнулся Мефодий. — Как ни крути, а в запасе стоя, больше уверен, что сегодня в живых останешься, чем когда в челе. Храбрись, не храбрись, а жить хочется. Я, к примеру, доволен, что Александр нас не в чело поставил.
— Да и я тоже, — согласился Ратислав.
— Если честно, то и я, — засмеялся Андрей.
— Все ж дак велика свинья немецкая! — молвил отрок Евсташа. — Так и чешутся руки в бок ей вдарить, ага.
— Сказывают, — вступил всё же в разговор Никита, — будто они даже баб в латы одевают и ведут с собою.
— Это ты немцев с татарами перепутал, — возразил князь Андрей и хотел было начать какую-то новую беседу, чтобы не дать воли Переяске, но не сообразил, о чем говорить, и Переяска взял верх:
— Прости, княже, но не перепутал я, а от надежного человека слышал, будто у них даже есть какой-то воевода — баба. С черными власами и темным ликом. И по имени барон фон Россолана. А родом из некоей Скотьей страны. И войско у Россоланы сплошь из лютых баб состоит. Какие только есть на свете наилютейшие бабы, их туда собрали. А им безразлично, с кем воевать, лишь бы мужчин бить. Какие были женщины мужьями обижены, те в войско к Россолане и пошли. Вот как. И, сказывают, лучше им не попадаться — зубами рвут нашего брата на кусочки. Жена, коли злая — самый жестокий ритарь. Но ходят слухи, что местер Андрияш опасается, как был Россолана не стала вместо него местером, и ради сего поставил ее на такое место, где бы она могла скорее всего погибнуть.
— Известно, какое у свиньи женское место! — захохотал Ратислав.
— Не иначе как нам и достанется в то место лезти, — поддержал Ратислава Мефодий.
— Напрасно вы столь легко к сему относитесь, — нахмурился Переяска. — Баба в бою хуже самого храброго мужа. К примеру, коли вам сие неведомо, то на святой горе Афоне вообще ничего женского не допускается.
— Как это? — спросил Мефодий со смехом.
— Да не слушайте вы его! — воскликнул Андрей Ярославич. — Абие начнет балаболить, только дай ему волюшку, — не умолкнет до гробовой доски!
— Однако любопытно послушать про Афон, всё скорее ожидание пройдет, — сказал Ратислав.
— Так он же на Афоне был, что ли? — встрял Евсташа Туреня.
— Быть не был, но от афонских паломников зело наслышан, — важно заявил Переяска. — Так вот, они сказывают…
— Прогоню тебя из своих отроков, ей-богу, прогоню!
— …Они сказывают, что, первым делом, никаких ни жен, ни дев, ни старых, ни малюток на Афон не пускают, это — раз. Мало того, вторым делом, никаких собак или кошек там тоже нет, одни коты и псы, это — два. А также и всякий скот представлен токмо в мужском роде, это — три. Ни тебе коз, ни коров, ни овец, ни свиней, а одни козлы, быки, бараны и боровы. Коней много, а лошадей — ни одной. Тако же и с птицею. Гусь есть, а гусыни не отыщете. Петух поет, а курица не квохчет. Селезень — вот летает, а утку — хоть голос сорвите, зовуще, не накличете.
— По-твоему, выходит, скоты, звери и птицы там тоже монастырский устав читали? — с сердитой усмешкой спросил Евсташа.
— Они, может, и не читали, а Господь Бог им по молитвам монашеским внушил сей устав, — невозмутимо отвечал Никита. — Мало того, вы не поверите, ибо все маловерны, но даже соловей поет в рощах афонских, а потом улетает прочь к своему гнезду, потому что соловьиха проживает отдельно, за пределами Афона.
— Получается, что у нас тут как бы тоже Афон, — молвил Ратислав. — Вона сколько мужей собралось — десятки тысяч одного мужеска пола.
— Ежели не считать Россоланы с ее бабьим войском, — усмехнулся Мефодий.
— Про которое Никитка соврал и дорого не взял, — добавил гневно Андрей. — Довольно сего гормотушку слушать. И — последняя битва. Отселе буду себе нового отрока искать.
— Али я плохо служу? — возмутился Никита.
— Молкни! — топнул ногой князь. Долго стояло молчание, но от нестерпимости ожидания Ратислав снова с усмешкой обратился к Переяске с вопросом:
— А насекомые? Скажем так — жуки там, на Афоне, имеются, а жужелицы тоже чрез Господа монастырскому уставу обучены и не объявляются?
— Не токмо жужелицы, но и мухи, — вмиг оживился Никита. — Мушиные мужья жужжат и летают, а мух нет. Комары гудят по вечерам, а чтобы комарица пищала — не услышишь. И сие есть величайшее в мире христианское чудо. Даже блохи…
Но он не успел договорить про блох, ибо в сей миг случилось то, чего они тут столь томительно ждали несколько часов кряду. Вдалеке, на вершине Вороньего Камня, вспыхнула золотая точка — это сверкнул золотым своим шитьем владимирский лев на алом знамени князя Александра Ярославича, которое наконец поднялось над Божьим миром. Тотчас же и солнце, внезапно выглянув из-за туч, озарило окрестности, будто и оно было послушно Александровой воле. А еще через несколько мгновений до слуха долетели призывные звуки труб и дуделок, грохот тулумбасов.
Сердце князя Андрея бешено заколотилось, лицо вспыхнуло алым пламенем. Он повернулся к своим соратникам:
— Блохи… Я те дам блохи!.. Настал наш час, братья! Не посрамим славы Русской!
Всё пришло в долгожданное движение, все вскочили на коней и поскакали к своим полкам — выводить их на лед Чудского озера. Доселе зажатая пруга стремительно распрямлялась, и сейчас, когда князь Андрей уже скакал впереди своего войска в сторону врага, казалось диким и далеким то долгое ожидание боя, будто окончился тягостный сон и наступило бодрое веселое утро. Далеко оторвавшись от пешцев, конные отряды, осыпаемые стрелами, первыми ударили в правый бок свинье, вломились в дрогнувшие ряды немцев, вступили в яростную сечу. Видный ритарь в белом плаще, украшенном черными лапчатыми крестами, первым бросился навстречу князю Андрею, увидев в нем предводителя и явно радуясь близкой схватке. Огромная когтистая орлиная лапа, вылитая из красной меди, торчала из темени его шлема, и Андрей даже успел полюбоваться таким грозным воинским украшением, прежде чем нанести ритарю первый удар перначом. Отрок Никита бился неподалеку с оруженосцами того же ритаря и как-то очень быстро и умело расправился с ними, да еще крикнул при этом князю Андрею:
— Ужо не прогонишь мя теперь!
И лишь после этого Андрею удалось пробить шлем, украшенный когтистой орлиной лапой, он тотчас перекинул пернач Евсташе, выхватил из ножен меч и добил важного тевтонца, свалил его к ногам коня на забрызганный кровью, влажный и чавкающий под ногами и копытами лед. В следующее мгновение другой, более могущественный ритарь выдвинулся и, наскочив на Евсташу, мощным ударом огромной палицы выбил скромного Андреева отрока из седла. Шлем этого тевтонца был украшен медной дланью с указующим перстом, и сей перст будто указывал — ты моя следующая жертва! И князь Андрей хотел было сразиться с этим мощным воином, но бой вокруг него столь загустел, что трудно было теперь затевать поединки. Подоспели пешцы, наперли сзади, и пошло сражение такое, в каком желаешь лишь одного — не задеть кого-либо из своих, ибо бьешь направо-налево, вперед и назад, всюду видя окрест себя врагов. Он успевал лишь выхватывать мгновенья — вот упал указующий перст, вот мелькнуло под копытами мертвое тело Евсташи, лежащее в огромной кровавой луже, вот еще один красавец-ритарь бросился на Андрея, желая забрать его жизнь, — у этого шлем был столь искусно изукрашен, что Андрей даже успел пожалеть о том, что нет времени полюбоваться замечательным искусством оружейника-шлемодела. Некая летящая медная дева с мечом в руке бежала по шлему тевтонца, едва касаясь его своей босой ножкой. И жаль было, когда чья-то тяжелая дубина, будто муху, смахнула эту изящную деву со шлема ритаря, а потом и самого прекрасного шлемоносца вышибли из седла, пронзили, искололи и затоптали.
Сражение продолжалось. Оно было долгим, а проносилось как единый миг. И то, что казалось тяжелым и нескончаемым, вдруг оканчивалось, и вот уже Андрей с восторгом видел, как широким потоком русские войска разделили свинью надвое, поглощая голову и плечи, окружив их и истребляя, а широкую заднюю часть медленно отодвигая и поворачивая в сторону Узмени. Все сбывалось по замыслу Александра!
— Что, княже, — крикнул Ратислав, — пора нам теперь к женскому месту свиньи пробираться! — И захохотал, но в тот же миг короткое копье, весьма удачно брошенное врагом, пронзило ему обнажившееся горло, кровь брызнула и заклокотала, и прекрасный суздальский воевода, который еще совсем недавно спрашивал про насекомых и так великолепно сказал, что у нас здесь свой Афон, теперь мешком свалился с коня, освобождая душу. И душа Ратислава так горячо пронеслась перед Андреем, что князь успел почувствовать ее дыхание, будто порывом теплого весеннего ветра обдало его.
— Ну держись, папская рать! — в бешенстве воскликнул князь Андрей и с удвоенной силой принялся за дело. Конь под ним пал, но он успел перескочить на другую лошадь, только что освободившуюся от убитого всадника. Сражение поворачивалось, и если поначалу, когда только ударили немцам в правый бок, впереди пред Андреем была полунощная сторона, то потом он развернулся на запад, а теперь уже и вовсе двигался лицом на полдень, медленно отталкивая немецкое войско в сторону теплого озера, к Узмени. Все знали о мечте Александра повторить то, что они с отцом сделали на Омовже, — провалить тяжелых тевтонских ритарей под лед. И всем, включая Андрея, хотелось, чтобы мечта Александра сбылась.
Глава девятнадцатая
ЛЕДОВАЯ ПЕСНЯ
Петер Дюсбургский по прозвищу Люсти-Фло считал себя шпильманом — бродячим певцом, хотя у него была четко прописанная должность — хронист ордена Дома Святой Марии Тевтонской. В юности Петеру посчастливилось познакомиться с великим поэтом — с самим Вальтером фон Фогельвейде, и даже взять у него несколько уроков стихосложения. С возрастом Петер понял, что больше всего ему нравится писать о рыцарях, о войне, о храбрости и бесстрашии, о кровавых битвах. Он прибился к ордену, прижился в нем, и, хотя рыцари презирали поэтов, они мирились с тем, что кто-то да должен описывать для потомков их подвиги.
Петеру была поручена хроника, но он сочинял и песни, одна из которых пользовалась таким большим успехом, что постепенно забылось, кто ее сочинитель, говорили — народная. Там были такие слова:
Когда тевтонцы поют —
Стало быть, они в поход идут.
Когда они пьют крепкое вино —
В утробе у них исчезает дно.
Бывало, начнут где-нибудь распевать эту бравую песню, а Петер потом непременно спросит:
— А кто сочинил слова?
— Народ, — обязательно скажут ему.
— Не народ, а я!
— А ты что — не народ? И ты народ, Петер. Пей да радуйся!
И он сочинил другую песню, которая тоже полюбилась тевтонцам:
Пейте, пейте, братцы, пейте!
Ни о чем вы не жалейте!
Пусть печаль ваша дома сидит,
А здесь пусть кружка об кружку звенит!
Он ходил в походы, и во время сражения любил побывать во всех его местах, все увидеть своими глазами, за что его и прозвали Люсти-Фло — «веселая блоха».
В утро Ледового сражения он проснулся рано, преисполненный вдохновения и радости от ожидаемой победы над русскими дикарями. Он давно уже привык сочинять на ходу, сначала в уме, а потом только переносить всё на пергамент, отточенное и обкатанное в мозгу. И он не мог сдерживать улыбку, когда ехал верхом на бело-пегом коньке неподалеку от вицемейстера Андреаса. Рядом с Вельвеном двигался на вороном коне некто барон Росслин, темноликий и черноволосый гость ордена. О нем говорили многое — будто он сказочно богат, будто он возглавляет некий таинственный и могущественный орден и даже будто он женщина. Справа от Андреаса ехал епископ Герман, брат вицемейстера Иоганн, и другой Иоганн — фон Акен, с пышным плюмажем на шлеме. А там впереди гремело, вышагивая, огромное орденское воинство, столь тяжелое, что оставалось лишь диву даваться, как это не проваливается под ним лед озера Пейпус. И Петер уже обкатывал в уме образы: «Лед под ногами у них стонал и трещал… Ледяная поверхность трещала… Но сама Святая Мария снизу, из-под воды держала… Провалиться под лед не давала… На вицемейстере мантия, как огнь, трепетала… Как белый огнь трепетала… Покамест были открыты забрала…»
Проехав какое-то время в свите вицемейстера, Люсти-Фло не выдержал и поскакал вперед по правому боку от железной свиньи, но не успел он далеко отъехать, как раздался страшный удар и грохот, означавший, что немецкое войско сошлось с русским. Тотчас вспыхнул новый поэтический образ: «Треск и удар был такой, что казалось — лед на озере двинулся с грохотом… Сшиблись два войска, и вот — будто пошел ледоход… Грохот такой нестерпимый поднялся, словно бы лед на озере весь поломался…»
Он приблизился к месту сшибки, и две стрелы одна за другой просвистели прямо возле его лица. Русские обильно обстреливали немцев из луков. Мысли, оперенные образами, как стрелы, свистели в голове у Петера из Дюсбурга: «И, словно пчелы над ульями, русские стрелы свистели, но запугать они рыцарей так до конца не сумели… Рыцари-братья русских стрелков под себя подмяли, копытами их… та-та-та-та-та-та… потоптали… Лед под ногами войск стонал и шатался, быстро из белого в красный от крови он превращался…» Следующий образ так обрадовал сочинителя, что он весело захохотал. Надо было только превратить его в стихи. Значит, так… Как на свадебном пиру, завтрак быстро переходит в обед, а обед в ужин, так же проходила эта битва — быстро, стремительно и весело. «Недалеко было от завтрака до обеда… а за ужином уже ожидала победа…» Что-то в этом роде. Так-так… Хороший образ, надо будет его как следует развернуть. Ледяная свадьба. Ледовая песня жениха. Жених — вицемейстер Андреас. Невеста — сама Святая Мария Тевтонская. Подарок ей — победа над русскими варварами. Свадьбу играет епископ Герман. Надо ли вот вписывать туда эту темную лошадку, барона Росслина?.. Пока не буду, а если потом скажут вписать — впишу. Итак, что там получается?
Голова его пылала, он то отъезжал в сторону, то пытался пробиться туда, где гремело оружие и ревели глотки дерущихся. Рваные строки летали вокруг него, шелестя крыльями и издавая хищный орлиный клекот, но никак не хотели ложиться в гордый и благородный размер, вырывались из рук, клевали его в затылок и в щеки, кричали и царапались. «Лопнула с треском оборона русских, как скорлупа ореха… Стало… тра-та-та-та, тра-та-та-та… не до смеха… Доблестный клин тевтонский в русское войско проник… Час победы настал… тра-та-та-та… сладостный миг…»
Весь охваченный переплавкой происходящего в образы и строки Люсти-Фло почти сам не заметил, как конь под ним пал, неведомо — кем и как убитый, просто вот Петер сидит в седле, а вот он вдруг заметил, что ходит своими ногами, а бело-пегая бездыханная туша лежит неподалеку. «Люди и кони лежали на льду повсеместно… Кровью дымясь… а души взлетали от них бестелесно… В круговороте сраженья иной мог и не заметить, что давно уж убит… А какая же рифма к «заметить»?.. В буре сраженья иной мог и не понять, что давно уж успел добычею смерти он стать…»
Без коня Петеру даже легче оказалось перебегать с места на место и уклоняться от возможных ударов. Впрочем, на него и так мало кто обращал внимания, разве что только стрелы, коим безразлично было кого жалить — воина или шпильмана. И Люсти-Фло, полностью оправдывая свое прозвище, мелькал то там то сям, его чуть было не утянуло вместе с головой и плечами свиньи в глубокую русскую западню, потом он очутился в самой середине немецкого войска, в самой гуще пеших кнехтов, где лишь несколько рыцарей были на конях. Здесь Петер пережил удар, который прошелся по всему войску мощной волной. В тревоге он ожидал объяснения, и оно вскоре последовало. Оказалось, князь Александр находился не с основным войском, а наскочил с левого крыла и ударил своей конницей, проломив железные ряды. Потом точно такой же удар воспоследовал справа — оказалось, что и оттуда наскочили русские.
— Что же это? — с недоумением обращался шпильман к окружающим его кнехтам и рыцарям. — Я думал, мы уже победили!
До него никому не было дела, лишь Томас фон Гроб грубо крикнул ему:
— Проваливай отсюда, Люсти-Фло! Здесь тебе не место!
И Петер послушался. Его одолел страх, который передался ему от фон Гроба. Страх гнал его сквозь смыкающиеся ряды кнехтов, а грохот и треск внутри свиньи усиливался. Оглянувшись, хронист ордена успел увидеть, как раскалывается надвое шлем Томаса фон Гроба и янтарно-желтый мозг молодого рыцаря выскакивает наружу. Это могло означать лишь одно — что русские пробились уже в самую середину тевтонского войска, разрезая его пополам. «Видно мне было, как рассекаются шлемы… Как рассекаются мощные, крепкие шлемы… С хрустом ломаются, как бы то ни было, шлемы… Мозг вылетает сквозь распотрошенные шлемы…» — заело в голове у шпильмана. Страх и ужас одолели его столь сильно, что он уже едва мог что-либо соображать, а уж со стихами и вовсе было худо. Он ненадолго прижался к бронированной ноге Генриха фон Нимма, но и того сразил мощный молот русского рыцаря, выскочившего словно из-подо льда, и фон Нимм рухнул прямо на Петера, так что тот едва успел увернуться и лишь сильно ушиб плечо о тяжеленные доспехи Генриха.
Весь забрызганный кровью, с выпученными глазами, Люсти-Фло нырял под брюхами коней, протискивался сквозь ряды кнехтов, проскальзывал у кого-то под ногами, стремясь поскорее уйти оттуда, где гибнет доблестное тевтонское воинство. Его чуть было не растоптал Себастиан фон Лильвард, который яростно продирался сквозь строй, чтобы принять участие в схватке. Но постепенно Петер очутился в заднем правом окороке свиньи, где стояли братья фон Бранау, Гюнтер фон Моронг и Йорген фон Вайнененде. Здесь пока еще было спокойно, и Люсти-Фло обратился с вопросом к фон Моронгу:
— Что происходит?
— Боюсь, нам крышка! — дико осклабился в ответ Гюнтер. — Они побеждают. Пауль фон Ракк двинул вперед свои эстонские полки, но едва ли трусливые эсты способны на что либо, кроме ловли рыбы. Пожалуй, нам скоро следует подумать о том, как бы унести ноги.
Услышав такое, шпильман поспешил расстаться с фон Моронгом и стал пробовать окончательно выбраться из смертельно раненой свиньи. И ему почти удалось это, но вдруг он вновь оказался в гуще войска, но теперь уже — войска бегущего, пятящегося, топчущего самого себя. Обезумев, люди готовы были колоть и бить друг друга, лишь бы поскорее унести себя отсюда. Оказалось, что эстонцы фон Ракка, едва вступив в сражение, и впрямь дрогнули, побежали, окончательно разрушили немецкий строй и, отколов от него значительную часть, тащили немцев теперь куда-то вбок и назад, к берегу, в сторону узкого пролива между верхним и нижним Пейпусом.
С ужасом Люсти-Фло вспомнил слова вицемейстера о том, что там — самое опасное место, там можно провалиться под лед. Но толпа волокла его за собой, и он ничего не мог с этим поделать, разве что только постараться выскочить поперёд бегущей толпы, ибо на нем не было тяжелых доспехов, лишь легкая кольчужка, и он мог успеть проскочить впереди всех до того, как они провалятся. «Дрогнули эсты… только бы лед не треснул… в ужасе немцы бежали… льдины под ними трещали… храбрые в наступленье — жалкие в отступленье… им бы всем сбросить доспехи, но времени нет на доспехи…» — стучало в мозгу у хрониста. Рифмы рождались сами собой, вились, как мошкара, гасли и осыпа́лись.
И он наконец выбрался из общего строя и бежал впереди всех. Оглянувшись, он мельком заметил, что среди бегущих и оба брата фон Бранау, и фон Моронг, и фон Вайнененде, и даже Вильгельм фон Скрунд, который, помнится, был почти в самой середине свиного зада, около датчан.
«С мыслью одною — дойти бы до твердого брега… Очень хотелось бы отдыха и ночлега… Лишь бы уйти живым, живым, живым!.. Хочется жить, очень хочется быть живым!..»
Впереди он увидел берег, а на берегу стояли люди, и эти люди что-то кричали, размахивая руками, а между людьми на берегу и бегущим немецким войском по льду шли русские монахи, спеша куда-то, дикость какая-то!.. Или это уже потустороннее видение? Вот монахи встали, обратились лицом к Петеру. У одного в руках была икона, у другого — зажженная лампада. Конечно, это видение! Расстояние между ними стремительно сокращалось, а сзади уже слышался топот коней, на которых с поля битвы улепетывали храбрые рыцари ордена Дома Святой Марии Тевтонской… И вдруг — кр-р-р-рак! Чудовищный треск, хруст, стон огласил окрестности, и, оглянувшись, Люсти-Фло увидел, как бегущее за ним следом воинство проваливается под лед озера Пейпус. Крушение льда мгновенно добралось до ног шпильмана, и он не успел отпрянуть — в следующий же миг очутился в ледяной воде. От неожиданности и внезапного мокрого холода зашлось дыхание. «Вот как закончился этот свадебный ужин… Незачем утопленнику бояться, что окажется он простужен…» — весело и глупо мелькнуло в голове сочинителя. Даже легкая кольчуга потянула его на дно, и он с величайшим трудом, любя жизнь, все же выбрался резкими рывками на поверхность воды, хотел заорать, но не мог даже вдохнуть — такой мощной судорогой свело ему легкие. В глазах все стало сначала ярко-голубым, потом синим, потом лиловым. Он подобрался к краю льдины, схватился за ледяной обрыв, из последних сил стал подтягиваться. «Смерть приходит вот так… Станет тихо вот так… И вот так, вот так…» Кто-то подхватил его под локти и стал тащить из воды на лед. Он глянул и увидел двух русских монахов…