Книга: Невская битва. Солнце земли русской
Назад: Глава тринадцатая НЕБО НАД ПЕЙПУСОМ
Дальше: Примечания

Глава двадцатая
БЛАГОДАТНЫЙ ОГОНЬ

По благословению архиепископа Спиридона молчальник монах Роман и священник Николай шли вокруг битвы с крестным ходом. Впереди шел Николай, неся перед собою старинный образ Святого Георгия Победоносца. Роман двигался за ним следом, стараясь глядеть только на огонек лампады, чтобы, не дай Бог, внезапный порыв ветра не загасил ее. Но никакого ветра, слава Богу, не было, так только — легкие ветерки гуляли над Чудским озером в этот час позднего утра, приближающегося к полудню.
Сей храбрый и на редкость малочисленный крестный ход двигался по следу Александровой конницы, только что ударившей немецкому войску в бок, но в какой-то миг Роман сообразил, что Николай может увлечься и по следу Александра дойти до самой битвы. Он дернул его сзади за легкий тулупчик, надетый поверх подрясника, и направил в сторону от места сражения.
— И то верно, — сказал Николай, поворачивая. — Спиридон-то велел нам стороной всё обойти. Только вот одно плохо — владыка не сказал, что нам петь нужно при нашей ходьбе. Псалмы или что иное. Как ты думаешь, Романе? Молчишь? Ну ты, вероятно, в душе поёшь. А мне что петь? «Воскресение Христово видевше…» — рано, Пасха еще нескоро. А! Вот что я буду — «Спаси, Господи, люди Твоя». Правильно? Она же о победе.
Он оглянулся на Романа, и Роман кивнул ему. Взбодрившись, отец Николай запел густым голосом:
Спаси, Господи, люди Твоя
И благослови достояние Твое,
Победы православным Христианом
На сопротивныя даруя
И Твое сохраняя
Крестом Твоим жительство!

Монаху Роману стало тепло на душе от голоса Николая. Он боялся, что тот от волнения снова будет говорить без умолку, как там, на Вороньем Камне. И Роман стал мысленно подпевать впереди идущему спутнику своему.
С детства он любил петь. Знал все народные песни и сказания, но больше всего ему нравилось песнопение церковное. Став монахом и получив новое монашеское имя от Романа Сладкопевца, он в том углядел для себя предзнаменование. Однажды тайком произвел он на свет кондак собственного сочинения, который показался ему столь совершенным, что Роман стал особенно благодарить небесного своего покровителя, зачинателя кондаков. Так он насочинял множество кондаков на всякие праздники, и все они казались ему прекрасными, а сам себе он уже казался новым Сладкопевцем и лишь ждал часа, когда можно будет выказать свое дарование. Но в то же время бес гордыни стал все больше и больше обуревать его. Постепенно сделался Роман нетерпимым к людям, замечал в каждом грехи его и всякую малую погрешность возводил в чин смертного греха. Даже о некоторых иерархах иной раз мог свое суждение иметь, и суждение не самое лицеприятное.
Но и себя на исповедях не жалел Роман, принявший сан монаха. Однажды, исповедуясь отцу настоятелю, он произнес следующие слова:
— Неистово многогрешен аз, владыко! Несть конца неправде под моим ангельским одеянием…
— Э, постой-ка, — перебил его настоятель. — Не перегнул ли ты палку, брат Роман? Коли у тебя под ангельским одеянием сплошная неправда, то как же ты можешь носить сей образ на себе? Тут дело далеко зашло. Слышал я о тебе, что ты кондаки сочиняешь и даже тайно кое-кому дерзаешь петь их, собирая вокруг себя восторженных почитателей. А ну спой мне наилучший из них.
Роман смутился, но спел свой собственный кондак, посвященный Рождеству Христову. «Вот он мой миг!» — думалось ему, ибо ведь и Роман Сладкопевец впервые прославился своим рождественским кондаком. Но вдруг он увидел весьма строгое выражение на лице настоятеля и внезапно осознал, насколько кондак Романа Сладкопевца лучше, нежели сей, только что спетый.
Долго молчал настоятель. Роман все ждал и ждал слов от него, а он все молчал и молчал, молчал и молчал. Оторопь взяла Романа. Он догадался, что значит сие скорбное молчание. Догадался и спросил:
— И сколько молчать мне заповедуешь?
— До тех пор, пока не осознаешь заблуждений своих, — вмиг просветлев лицом, сказал настоятель. — До тех пор, покуда само из тебя не прорвется слово человеческое. Одним могу тебя утешить — глядишь, после благого молчания твоего и впрямь научишься сладостные кондаки и прочие песнопения сочинять.
Так и случилось, что более двух лет тому назад монах Роман принял обет благого молчания. Молчальником он на Неву вместе с Александром и отцом Николаем ходил. И был миг, когда показалось ему там, что готово прорваться его молчание. Ратмир, любимейший певец князя Александра и всего народа, пал в битве, и никто не мог утешиться, оплакивая эту гибель. Что-то подсказывало Роману: прерви молчание, спой и утешь Александра. Но что-то и сдерживало его: нет, рано, и года не прошло, как ты молчишь, разве бывают столь кратковременные послушания? Терпи — и воздастся тебе еще больше. Так он мучался тогда, но не прервал молчания.
И вот теперь Роман шел след в след за отцом Николаем, нес лампадку, на которой горел огонек, зажженный от Благодатного Огня, сходящего в Иерусалимском храме Воскресения Христова в субботу перед Пасхой, и волнение распирало его — неужто теперь, через два молчаливых года, за которые ни словечка не было им промолвлено, суждено ему прервать обет? Он думал так потому, что чувствовал, как пение рождается в душе, как распирает оно его легкие, готовое вот-вот вырваться наружу.
Но покамест он лишь мысленно подпевал отцу Николаю. Они перешли все озеро и ступили на берег. Снег влажно хрупал под ногами, становилось все теплее и теплее. С берега еще раз посмотрели на сражение. Видно было, что немецкую свинью упорно делят надвое, но хватит ли сил добить, довалить ее?..
— Помогай Боже! — перекрестился отец Николай и двинулся дальше по берегу, отходя от озера, дабы хвостовые немецкие заставы не заметили их. Он и петь теперь стал совсем тихо, боясь, что их услышат. А Роману все больше и больше хотелось поднять голову к небесам и запеть во всю силу своих отяжелевших легких.
Он вдруг отчетливо увидел несовершенство своих прежде сочиненных песнопений, их затянутость, от которой создавалась заунывность. Как мог он дерзать сравнивать себя с Романом Сладкопевцем! Теперь это не укладывалось в его голове, и горячая благодарность к отцу настоятелю, направившему его на путь истинный, заливала грудь монаха-молчальника.
Они с отцом Николаем шли по лесу, вспученному болотными кочками, и идти было нелегко, а главное — страшно, что споткнешься, упадешь и погасишь Благодатный Огонь. То там то сям вдалеке виднелись немецкие заставы, но Бог миловал, и они миновали их благополучно. Под снегом было сыро, и ноги Романа, обутые в легкие монашеские калиги, быстро намокли. Но он старался не замечать этого, думая только о цели крестного хода. Наконец он и отец Николай, обойдя стороной все береговое расположение войск ордена, стали выходить к озеру, а когда вышли, глазам их предстала совсем иная картина, нежели та, которую они могли наблюдать со стороны, еще только отправляясь в свой крестный ход. На льду озера творилось уже нечто совсем беспорядочное — битва шла всюду, воинские построения распались на множество кусков. Трудно было сказать, кто кого одолевает, но отец Николай твердо заявил:
— Судя по всему, наша берет.
Они осторожно сошли с берега и снова ступили на лед озера. Одесную от себя они увидели чуть поодаль дымы и крыши большого села Узмени, а возле самого берега — множество народу, жителей этого села, собравшихся, чтобы поглазеть на происходящее. Отец Николай, повернувшись к ним, высоко поднял над собой икону и сначала потряс ею:
— С нами Бог! — крикнул он громко.
— С нами Бог! — закричали ему в ответ узменцы, вскидывая вверх руки.
Отец Николай иконой осенил их крестно, и они в ответ все по нескольку раз перекрестились, радуясь столь верному знаку. После этого монах Роман и отец Николай двинулись дальше, но тут слева от себя они увидели зрелище, заставившее их содрогнуться. Огромная лавина немцев, отделившись от общего месива битвы, катилась в их сторону. Прикинув расстояние, Роман сразу понял, что вряд ли они успеют добежать до другого берега прежде, чем сия лавина докатится до них, но все же они с отцом Николаем прибавили шагу и почти побежали, насколько это было возможно, чтобы не расплескать лампаду и не загасить священное пламя.
— Не успеем, — горестно воскликнул отец Николай, когда, пробежав сотню шагов, они увидели, что немцы уже совсем близко — уж видны были их озлобленные, обезумевшие лица, казалось даже, слышно их учащенное, пылкое дыхание.
Остановившись, отец Николай и монах Роман встали лицом к надвигающейся к ним толпе врагов и замерли. Отец Николай вознес над собой икону со Святым Георгием Победоносцем и воскликнул громко:
— Да воскреснет Бог! И да расточатся врази Его!
А Роман застыл, протягивая в сторону немцев лампаду с Благодатным Огнем. Он понимал, что, возможно, именно теперь наступил тот миг, когда ему следует отрешиться от благого молчания и тоже крикнуть что-либо, но в то же время он, оказывается, так привык безмолвствовать, что ему гораздо легче было и кричать безмолвно. И он, не открывая рта, всем существом своим неслышно прокричал:
— Анафема на вас! Сгиньте! Провалитесь!
И священный ужас объял все его существо в следующий же миг, когда раздался оглушительный грохот и осатаневшая толпа немцев разом стала проваливаться под лед Чудского озера, в черную воду преисподней. Глыбы льда взметались вверх и тотчас, как огромные крышки, погребали под собой провалившихся тевтонцев, тяжелые доспехи которых мгновенно утягивали их на дно. Там, вдалеке, где лед не проломился, чухна и немцы продолжали сыпаться в образовавшуюся величайшую прорубь, не в силах сразу остановиться, подпираемые бегущими сзади. Иные, по сторонам от огромной полыньи, разбегались в смертельном ужасе, побросав щиты и оружие, сбрасывая с себя на бегу шлемы и доспехи. Одни из них бежали прямо к русским войскам, чтобы у них обрести смерть или плен. Другим посчастливилось больше — они устремились к западному берегу озера, где еще можно было надеяться на спасение.
— А-а-а-а-а-а! — кричали за спиной у Романа и Николая узменцы.
— О-о-о-о-о! Хох-хо-ооо! — восторженным медведем ревел отец Николай.
И тут монах Роман не выдержал и открыл рот, чтобы красиво и во весь голос воспеть происшедшее:
— Благословен Бог наш! Всегда, ныне и присно и во веки веков!
— Ам-м-м-минь! — низким голосом подхватил отец Николай.
Солнце вынырнуло из-за ледяных небесных глыб и озарило ярким золотым сиянием величественную картину окончания Ледового побоища.
— Спаси, Господи, раба Твоего — благоверного князя Александра — и даждь, Господи, ему здравия духовного и телесного и мирная Твоя и премирная благая! — продолжал с неизведанным доселе наслаждением петь монах Роман.
В сей миг из ледяного крошева в нескольких шагах от Николая и Романа вылезли чьи-то руки, а следом за руками высунулась из черной воды мокрая голова с белым и жалобным лицом. Не сговариваясь, отец Николай и монах Роман — первый бережно положил на лед икону, а второй поставил лампаду, ринулись на помощь, подхватили немца под локти и стали тянуть, не думая о том, что и сами могут провалиться, если лед под ними подломится. И вытянули его, и потащили волоком подальше от губительной проруби, спасли дурака такого.
— Ich bin… Ich bin… — стуча зубами, блекокотал немец. — Ich bin… kein Krieger… Ich bin ein spielmann.
— Шпильман, значит? — усмехнулся отец Николай. — Ну, будем знакомы. А я Николай. А он — Роман. Помни спасателей своих, дурья твоя башка. И чего ты в своей Дудешландии не сидел, Шпильман?
— Ja, Spielmann! Ich bin ein dudeschen Spielmann! — продолжал стучать зубами и трястись всем своим мокрым существом спасенный немец.
К ним подбежали узменцы, и монах Роман, искренне сожалея о том, что окончилось его благое молчание и что вновь надо осваивать человеческую речь, сказал:
— Этого Шпильмана сберегите. Подарите его князю Александру. Пожалуй, он единственный, кто спасся, провалившись в сию великую и священную прорубь.
Он поднял со льда лампаду и пошел дальше в сторону восточного берега озера. Отец Николай взял икону и на некотором расстоянии последовал за ним.
— Куда вы! Ведь тоже провалитесь! — кричали им жители Узмени.
— Мы не провалимся, — весело ответил им отец Николай. — С нами крестная сила!

Глава двадцать первая
ОРОДЬ

Мишка давно уже окоченел, топчась на берегу озера с самого утра и до полудня, но уйти в домашнее тепло в то время как там, на льду озера, продолжается великая битва, — такого бы он себе не простил до самой смерти.
Чтобы согреться, они с ребятами время от времени брались кататься с ледяной горки, раскатанной тут еще с самого начала зимы. Съедешь вниз на озеро — оттуда совсем плохо видно, что там творится у наших с немцами. Быстренько бежишь опять наверх и оттуда смотришь, смотришь, смотришь… Хотя и все равно трудно понять, кто кого одолевает. Звуки долетали страшные — удары, скрежет, конское ржанье, звон, крики, возгласы труб и бубенный бой. Если б можно было бы поближе подойти, глядишь, и понятнее бы стало происходящее.
Людей на берегу собралось со всей Узмени, и стар и млад высыпали сюда поглядеть на великое событие. Но и взрослым непонятно было, что же там происходит, кто кого одолевает. Иной раз вскрикнет кто-нибудь:
— Кажись, наша берет!
И хочется заорать от счастья, а потом — тишина, сражение там, вдалеке, продолжает копошиться и ворочаться, будто пчелы в улье — поди разберись, какие там у пчел взаимоотношения.
— Нет, зело много немца, не одолеют наши, — скажет потом еще кто-либо, и вот начинаешь с тоскою оглядываться по сторонам, так ли и остальные считают. Да разве можно опять победить немцу проклятому? Мишке-то как еще раз пережить такое? После смерти отца, матери, всех ближних своих! Что же, теперь немец придет и дядю Володю с тетей Малушей убивать?..
— А я говорю — наши победят! — крикнул он и топнул ногою, не в силах смириться с мыслями об еще одной немецкой победе. Тут ему в спину ударился снежок, да больно так! Оглянувшись, он увидел дразнящегося Уветку:
— Мишка, Мишка — тонкая ки́шка!
— А ты Терёха — псиная брёха! — крикнул обидчику Мишка, возмущаясь тем, как он может затевать свары в то время, как наши борются с немцами.
— Вона!
— Эх ты!
— Цьи это?
— Да наши, русские! — закричали тут все на берегу, увидев, как от дальнего берега, выскочив из леса, будто из-под земли, ринулись на врага конники и пешцы запасного полка.
— Наши! Наши! — закричал Мишка, глядя с восторгом на то, как доселе скрываемые полки бегут и скачут туда, где идет битва.
— Слава русским! Слава! — кричал рядом с ним Увет, и Мишке даже неприятно было, что и обидчик переживает за нашу победу. Уж лучше бы Уветка о немцах печалился. И он впервые в своей маленькой жизни задумался: вот как странно бывает — двое ненавидят друг друга и готовы до смерти друг с другом драться, так и пылают злобой, а однако же, оба они русские и оба за Русь хотят жизнь отдать. И если им придется бок о бок идти в бой с врагами, то надо будет на время забыть о взаимной ненависти и вместе сражаться, а быть может, даже спасать один другого от смерти. Разве это не странно?
— Уветка! Ты поцему меня обижаешь? — вдруг спросил он обидчика.
— Потому что ты Мишка-мешок — полное брюхо кишок, — дерзко отвечал Увет.
— Так ведь и у тебя в брюхе кишки, — усмехнулся сердито Мишка. — Или скажешь, у тебя там одни церви?
— Ужо я тебе покажу — церви! — вспыхнул Увет и бросился на Мишку. Пришлось убегать от него, потому что он сильнее. Зато Мишка быстрей бегает, не догонишь. В беге малость согрелся, а то ведь ноги совсем перестали себя чувствовать. Как же хочется, чтоб наши поскорее одолели немцев, которых почему-то называют «орден».
— Стой, Уветка! Погоди! Вот скажи мне, отцего это немца называют «орден»? Прею — не знаешь!
— А вот и знаю! Потому что они орут. — Увет остановился и сам задумался над тем, что сказал.
— А давай у дяди Володи спросим, — предложил Мишка.
Они нашли в толпе зевак дядю Володю и спросили его. Тот задумался и сказывал:
— Полагаю, оттого, что у них орудий много…
— Аз бы инаце сказал, — вмешался тут в разговор Елисей Ряпко, известный в Узмени хытреш. — В древности исцадия ада именовались на Руси — о́родь. От сего слова и пошло «орден».
— Отцего ж они сами-то себя исцадьями ада клицут? — удивился дядя Володя.
— Оттого и клицут, что они аду поклоняются, а токмо для видимости кресты на себе рисуют, — объяснил мудрец Ряпко.
Такое объяснение всем пришлось по душе, по толпе собравшихся на берегу узменцев прокатилось: «ородь», «ородь», «как-как?» — «ородь», «тоцно — ородь!»
А главное, ссора между Мишкой и Уветом временно прекратилась. Долго стояли и смотрели на продолжающуюся вдалеке битву, и снова было непонятно, кто — кого. И снова ноги окоченели у Мишки так, что он их перестал чувствовать, пора было побегать.
— Мишка-о́родь, Мишка-о́родь, тебя батька будет по́роть! — стал дразниться Увет.
— Меня батька не будет по́роть! — возмутился Мишка. — Моего батьку немцы убили.
— Не твой, а мой батька тебя будет по́роть.
— На тебе! — от сильнейшей обиды набросился на Уветку обиженный сирота и крепко ударил тому кулаком под глаз. Их тотчас бросились разнимать. Вид у Увета был испуганный, и когда драчунов растащили, он злобно прошипел Мишке:
— Ну держись же теперь, о́родь избороцкая! Я тебя ноцью придушу, когда ты спать будешь!
Потом их развели в разные стороны, а тетя Малуша хотела было увести Мишку домой греться, но он так расплакался, что пришлось его оставить на берегу мерзнуть. Так он продолжал стоять и смотреть на битву, а тетя Малуша сходила домой и принесла детям постных пирожков с блицами и барканом.
— Долго еще биться будут, шли бы вы, дети, домой, посогрелись бы, — увещевала она, но никто ее не послушался.
А Мишка вдруг вспомнил про воина Савву и подумал, что тому, должно быть, теперь особенно одиноко. Он все же сбегал домой ненадолго, перекинулся с Саввой парой слов:
— Ну как там? — спросил раненый.
— Бьются еще, — сказал Мишка.
— Чья берет?
— Неведомо. Но надо на Бога уповать, и одолеют наши.
— Это ты мудро молвил.
— Ты не скуцай тут, я к тебе мигом примцусь, когда наше одоленье придет.
В тепле дома было очень хорошо, и Мишка невольно задержался чуть подольше, чем собирался вначале. Он подкормил Савву пирожком и поведал о новых подлостях Увета, под конец горестно добавив:
— Не жить мне теперь.
— Отчего же?
— Уветка обещал ноцью убить меня, когда я спать буду. Не смогу же я все время не спать.
— Ничего, что-нибудь придумаем, — пообещал Савва, и Мишке стало легче.
— Ну ладно, лежи, а я пойду опять на побоище глядеть.
Вернувшись на берег, он как-то очень скоро вновь продрог, и хотел уж было опять идти возле Саввы пригреваться, но тут началось такое, что он вмиг забыл о тепле и уюте. Сначала на лед озера вышли двое — монах и священник. У одного в руках была икона, у другого — лампада. Тот, который с иконой, поднял ее и показал узменцам, и все радостно закричали.
— А зацем это? — спросил Мишка.
— Се знак некий, и надо полагать — знак добрый, — сказал дядя Володя.
Потом священник перекрестил иконой воздух, осеняя сим крестным знамением узменцев, и все стали тоже изо всех сил креститься. Мишка раз двадцать осенил себя.
А потом все увидели, как огромное количество немцев стало стремительно двигаться сюда, к Узмени.
— К нам идут! — тревожно воскликнул дядя Володя.
— Тоцно, что к нам, ородь проклятая! — сказал его старший сын Василько.
И многие тут стали пятиться и уходить с берега, поспешая к домам своим. Очень скоро почти никого не осталось, матери уводили упирающихся ребятишек, и лишь дядя Володя со своими оставался на берегу, споря с тетей Малушей:
— Успеем! Погоди! Сейцас!
И уж решился было бежать вместе со своими детьми, как вдруг затрещало, загремело вокруг, оглянулись — а немцы под лед проваливаются!
Никогда не забыть Мишке этого зрелища! Огромная рать, зловеще приближавшаяся к Узмени, вмиг исчезла, ушла под лед, а там, вдалеке, задние ряды немцев продолжали сыпаться в огромную полынью.
— Провалились! — закричал дядя Володя.
— Провалилась ородь! — срывая промерзшее горло, воскликнул Мишка.
Первым побежал на лед Василько.
— Василько! — истошно закричала тетя Малуша. — Куда! Тоже хоцешь провалиться?
— Всем на берегу оставаться! — строго приказал дядя Володя, устремившись следом за Васильком. И еще несколько узменцев побежали туда, где стояли монах и священник. Мишка не выдержал и побежал тоже, успев крикнуть:
— Я не провалюсь, я маленький!
На бегу он оглянулся и с удовольствием увидел, как тетя Малуша сграбастала и цепко держит остальных своих, включая Уветку. Потом он увидел, как монах и священник тащат кого-то из-подо льда, волокут подальше от провала, мокрого и жалкого. И когда узменцы подбежали, монах, оглянувшись на них, повторил:
— Шпильмана сберегите. Подарите его князю Александру. Пожалуй, он единственный, кто спасся, провалившись в сию великую и священную прорубь.
И дядя Володя вместе с Васильком и Юрятой Косым поставили немца на ноги.
Монах поднял со льда лампаду и пошел дальше в сторону другого берега озера. Священник взял икону и последовал за ним.
— Быстро уходим! — приказал дядя Володя, толкая перед собой немца. — Как он сказал? Шпильман?
— О, я! Я! Шпильман! — стуча зубами, поспешил якнуть мокрый пленник.
— Ну теперь уж, Шпильман, конец вашей ороди!
Они благополучно добрались до берега. Мишка то и дело оглядывался и снова видел страшную полынью, покрытую плавающими, перекособоченными, налезшими одна на другую льдинами-торосами, — туда возвернулись исчадия ада. А когда взошли на берег, посмотрели и увидели, как наши войска гонят немцев со льда озера к Суболичскому берегу, гонят и бьют, топчут, уничтожают.
— Одоленье! — воскликнул дядя Володя.
— Побе… — крякнул Мишка и окончательно охрип, горло схватило судорогой, очень больно и обидно, что именно в такое торжественное мгновение.
— Побе-е-е-еда-а-а-а! — кричали все вокруг, прыгая и вознося к небу руки.
— Слава Тебе, Господи! Слава Тебе! — стали креститься некоторые, и все тоже принялись осенять себя крестными знамениями.
Не в силах больше претерпевать холод, Мишка вместе со всем семейством дяди Володи отправился домой. Пленного мокрого немца вели туда же, и Мишка, видя это, твердо решил, что жить сему немцу осталось немного.

Глава двадцать вторая
ПОБЕДА!

Небо будто хотело изобразить то, что происходило на земле. Тучи рассеялись, солнце выглядывало с каждым разом всё надольше и надольше, а когда во все лопатки погнали немца со льда озера, оно выглянуло и уж не исчезало, озаряя своим весенним сиянием весь дольный мир. Сделалось тепло и по-весеннему сладостно, а под доспехами у всех мокро от пота.
Весть о том, что огромная часть тевтонского воинства, устремившись к Узмени, провалилась под лед и погибла, железной лавой уйдя на дно, дошла до Александра, который стоял в окружении своего личного отряда.
— Чем отслужу Господу за такой подарок! — в восторге воскликнул Ярославич. — Я и мечтать боялся, а Он мою потаенную мечту осуществил.
— Да уж, потаенная! — усмехнулся князь Андрей, который, выполнив свою задачу, воссоединился с братом, чтобы вместе докончить сражение. — Даже и немцы все, поди, знали.
— Хороший народ немцы, — рассмеялся отрок Ратисвет. — Узнали о мечте нашего князя — и провалились! Уважили. Вот, коли удастся нам Андрияша поймать, ты, княже, возьми его под локоток да скажи: «Может, пойдем искупаемся?»
— Да я теперь всем немцам так говорить буду, — со смехом отвечал Александр. — И кстати, об Андрияше. Самое время теперь ловы на него затеять. Эй, немцы мои бывшие! На вас теперь надежда — поможете нам прежнего вашего местера поймать?
— Прости, княже, — ответил Ратша. — Мы, конечно, в твоей теперь власти, но не хотелось бы нам с такой задачей справляться. В битве мы не подвели тебя, а ловить Андреаса…
— Ну, так и простите, что не подумавши попросил! — устыдился своего предложения Александр. И впрямь, разве мог бы он потом уважать их, если бы они вместе с ним в поимке своего бывшего господина участвовали? — Благодарю вас за то, что в битве вы были наравне со всеми, а иной раз и лучше многих. Теперь хочу поручить вам важное дело — лед на озере с каждым часом становится все более хрупким, а надобно успеть собрать с поля брани павших. Всех перенести на тот берег. И не только людей, а и оружие. Все пригодится нам потом. Чтоб ничего не досталось озеру! Только вам и могу поручить сие, зная, что кропотливо все исполните.
— Можешь не беспокоиться, княже, — поспешил заверить Александра немец Михайло Мороз, бывший Кальтенвальд.
— А где Лербик? — спросил князь Андрей, проводив взглядом отъехавших исполнять свои обязанности Ратшу и Мороза.
— Пал в битве, — ответил Александр. — Не стало одного из моих немцев. И многих не досчитаемся мы сегодня. Ярополка Забаву убили, серба Гавриила Свяку Ладожского… А я с ним так и не успел двух слов перемолвить… Многих иных унесло Божьей волей на небо…
— У меня Евсташа погиб… — пригорюнился князь Андрей.
— Но не теперь тужить, братцы! — громко воскликнул Александр. — Присоединимся к погоне! Поймаем местера! Жажду сразиться с ним и возложить печать ему на лице, яко на Неве — Биргеру!
Он выхватил меч из ножен и высоко вознес его над головою. Все тотчас взбоднули коней и устремились следом за Александром, разворачиваясь в беге подобно тому, как расправляет свои крылья орел, преследуя добычу.
Битва давно переместилась к Суболичскому берегу — там последние стройные ряды тевтонцев обеспечивали отступление оставшимся полкам. Две трети немецкого войска было уже уничтожено и взято в плен. Впереди было видно, как уходят, уходят немцы, поднимаясь от озера на берег. Двуглавым орлом — одна голова Андрей, другая — Александр — княжьи полки налетели на береговую оборону ордена, и Андрей со своими, ударив, проломил немецкий строй, а Александр, заходя справа, быстро сокрушил край тевтонской обороны. Выскочил на берег, углубился в лес, рыская взглядом в поисках местера и не видя нигде свою добычу. Там-сям полыхали стычки между победителями и уползающими прочь побежденными. Отрок Терентий, едва поспевая за князем, кричал ему, что едва ли можно застать Андрияша где-то поблизости:
— Ушел он, княже! Давно ясна стала наша победа.
Не хотелось верить в то, что не состоится их встреча, но приходилось. Опечалившись, Александр выехал обратно на берег озера, где затухала и сворачивалась битва. Немцы и чухонцы сдавались в плен, а если кто не сдавался — того безжалостно добивали. Страшная и величественная картина открылась взору Александра отсюда, с Суболичского берега — огромное озеро, лед которого был красен от крови и весь представлял собою широченное кровавое пятно, сплошь усыпанное мертвыми телами людей и лошадей. На Теплом озере, возле Узмени, темнело другое широкое пятно, изрябленное множеством ледяных глыб, плавающих над студеной и черной водою. Там провалилась значительная часть немцев и чухны.
— Гаврило, Сбыслав! — кликнул князь Олексича и Якуновича. — Стягивайте войско! Следует выстроиться здесь, на этом берегу, и стройно преследовать ворога. Ежели позволят силы, мгновенно двинемся отсюда на Юрьев. Довольно ему Дарбетой именоваться. По следу уходящего неприятеля, на его спинах ворвемся в старинный град Ярослава Мудрого.
Но погорячился князь Александр. Нескоро смогли воеводы выстроить полки наши на Суболичском берегу, и вид у воинства русского был усталый и потрепанный. При виде бегства немцев казалось, их во много раз больше погибло, но теперь выяснялось, что великую цену пришлось заплатить за победу на озере — в каждом полке не досчитывались половины числившихся до битвы, а в полках чела и того хуже — на каждого уцелевшего приходилось по три-четыре павших. И самих воевод немало побило — новгородцы потеряли Жидяту и Твердисила, Падко Лущинича и Растрепая, погиб славный Ванюша Тур, предводитель москвичей и коломенцев, пал смоленский воевода Кондрат Белый, суздальский Ратислав, погибли Гаврило Лербик, Свяка Ладожский, Ярополк Забава, многие другие славные витязи.
Снова тучами стало заволакивать небо над кровавым озером, снова солнце лишь изредка выплескивало лучи свои, не желая глядеть на окровавленную ледяную поверхность, по которой сновали уборщики, уносящие тела и снаряжение на тот берег, который и утром был русским. Только лошадиные туши, освобожденные от доспехов и сбруи, оставались на радость воронью, оно нетерпеливо каркало в окрестных лесах и уже нагло кружилось в небе.
Расположив десяток застав на Суболичском берегу, Александр велел остальным возвращаться на другой берег, уходить в села и деревни, где они останавливались накануне битвы, главным образом — в Кобылье Городище.
— А мы куда? — спросил Ратисвет, видя, что сам князь-победоносец поворачивает Аера направо.
— В Узмень поедем, — ответил Александр. — Заберем тело Саввы. Привезем его ко всем остальным, доблестно павшим в этой битве.
Он прибоднул Аера и поехал краем Суболичского берега, то и дело поглядывая на озеро и размышляя о Боге — что Он думает, глядя на дело рук человеческих? Он, создавший Небо и Землю, украсивший небеса солнцем и белоснежными облаками, а долы — лесами и реками, морями и озерами, весной превращающий все в зелень, а осенью в золото, зимой услаждающий взор человека бескрайнею белизной снега, подобной белизне облаков небесных; Он, еще вчера радовавшийся тому, как сверкает белой гладью это прекрасное озеро, что Он думает о том, как эту белизну окровавили люди?
И Александр не чувствовал радости от своей великой победы, а лишь усталость и раскаяние за грехи человечества, до сих пор не научившегося жить в мире. Ему даже стало стыдно за то, как он радовался известию о провале немцев под лед, ибо, ликуя о нашем торжестве, нельзя было веселиться о гибели людей. И какая страшная смерть — миг, и ты в студеной воде, и тяжелые доспехи влекут тебя к темному дну, где тебе лежать и разлагаться. А как только станет теплее, местные жители возьмутся нырять к тебе, чтобы поживиться доспехами и оружием, и лишь остатки того тела, которое некогда родила твоя любимая мать, никому не понадобятся, их доедят рыбы, затянет в себя дно озера…
— Не хотел бы я так же! — весело произнес Ратисвет, когда они скакали мимо огромной полыньи.
— Не приведи Боже, — согласился Терентий Мороз.
— А ведь и ты, Терёша, мог туда кануть, — продолжал Ратисвет. — До гробовой доски благодари и почитай отца своего, что перешел он на службу к Александру.
— Я буду, — не шутя вздохнул Терентий. — Ведь и вправду, если бы не он, быть мне сегодня в войске у Андрияша, и хорошо, если бы оказался взят в плен или пал бы на льду, а если б, как они…
Слушая их бодрые речи, Александр тоже хотел приободриться — ведь все-таки победа! — но не мог. Да и с грустной целью ехал он в Узмень — забирать еще одного покойника, любимого Савву.
Вот показались дымы и крыши огромного и богатого Узменского села, и Аер вдруг громко и пронзительно заржал.
— Чуешь, за кем мы приехали, Аер, — сказал ему Ярославич. — Чуешь, брат мой.
Он выехал на широкую узменскую улицу и направился в сторону дома Владимира Гущи, стоящего почти на самом берегу Теплого озера. Жители Узмени, увидев большой отряд Александра и самого князя, выбегали навстречу и кричали:
— Слава! Слава Александру Ярославичу! Хвала и слава победителям! Господне благословение!
И вот уже показался дом Гущи, из ворот которого выбегали ребятишки. Их ведь много у Владимира, за то его и Гущей прозвали… Но что это?..
Александр не мог глазам своим поверить и едва не свалился с коня, летевшего рысью.
Сам покойник, за которым они прискакали сюда, стоял на крыльце большого дома, опираясь на руки и плечи хозяев. И, подскочив к воротам, Александр спрыгнул с Аера, упал лицом в снег, тотчас поднялся и побежал, будто мальчик, к своему живому оруженосцу-отроку. И пока он бежал, ему до тех пор не верилось в сие чудо, покуда Савва не крикнул ему слабым криком:
— Славич!
— Саввушка! — отозвался Александр, подбежал и подхватил Савву, шагнувшего из объятий хозяев дома в объятия князя.

Глава двадцать третья
НАШИ СЛЕЗЫ

Вот уж дал мне Господь мучений в Узмени! Мало того, что раны мои продолжали терзать меня невыносимой болью и лишь мало-помалу стали заживляться, а тут еще выпал сей день сражения, которое проходило у меня под боком, а я никак не мог в нем участвовать! Сия мука похлеще любых болестей оказалась. Едва только пришло известие о том, что Александр и Андреяш схлестнулись тут, на льду Чудского озера, дом доброго Гущи опустел, и надолго. А я лежал тут, всеми позабытый и покинутый, одинокий израненный боец. Ох и тошно мне сделалось, братцы, ох и сумрачно! От бессилья своего, от неподвижности израненного тела хотелось мне воспарить и улететь — туда, туда, где хряск расщепляемых костей и звон железа, где стоны и крики, и веселье битвы. И слезы отчаяния покатились из глаз моих, всего меня затрясло от горя, я плакал, как малое дитя, осознающее свою слабость перед властью и всесильностью взрослых, не позволяющих тебе делать то, чего тебе так безумно алчется. Я хватал себя ладонью за лицо, и ладонь моя погружалась в горячую лужу горьких слез.
Но слезы только у баб неиссякаемы. У нашего брата их запасы скудны и быстро кончаются. Так и у меня. Все еще дрожа от отчаяния, я уже чувствовал, что глаза не могут более источать горькую влагу. Отсморкавшись в припасенную для меня льняную ширинку, я тщательно вытер себе засморганную рожу, несколько раз вздохнул и постарался успокоиться. Но сердце стучало сильно, ударяя в голову, особенно за ушами, где так и слышались тугие удары. И откуда только взялось во мне крови, чтобы снова так ходить и стучать по голове? Казалось, вся моя жильная жидкость из ран источилась, а поди ж ты, за шесть дён, что миновали от Мостовского сражения, новой крови во мне достаточно народилось.
Так я лежал тихо, стараясь думать о Боге и молиться Ему. Но это только у тебя, Славич, хорошо, легко получается — взять да и отдать себя всего целиком молитве. Но на то ты и есть солнце земное, а мы, грешные, сплошь из глины соделаны, нам не просто очеса свои небу поднимать, вся наша жизнь глиняная в телесах зудит, только ее малость смиришь да притопчешь — она наново распрямляется, и уже всего хочет, всего осязаемого, чувствительного, горячего.
Немного обессилев после слез и рыданий, я даже стал помаленьку задрёмывать. И настолько мое присутствие в доме умалилось, что наглая мышь, вылезя из свой укромной норы, пошла бродить по углам и закоулочкам дома с таким же важным видом, как иная жена ходит по торгам, перебирая товары, прицениваясь и приторговываясь.
— Али тебе мало ночи, чтобы скрестись да мышинствовать? — спросил я ее, но она даже и бровью не повела, как будто чуя во мне безопасного и неподвижного подранка. — Э-эй! К тебе обращаюсь, плюгавка подпольная! Ты откуль такая дерзкая тут? Уж не с кошачьих ли похорон явилась?
Нахалка остановилась и принюхалась к моему голосу, шевеля мелкими усишками. Не иначе как упоминание о кошках огорчило ее.
— А кстати, — продолжал я разговаривать с мышью, дабы хоть как-то отвлечься от горестных мыслей о битве и о своем бессилии, — где там пропадает гущинский котофей? И как он, супостат эдакий, прозевал мышье вторжение! Где ты там, Котяй Мурлыныч? Нечто тоже сбежал на битву глядеть?
Так молвив, я вновь пригорюнился — даже ничтожная кошачья четвероногость и та может позволить себе пойти и хотя бы издали понаблюдать за сражением, а я лишен и этой возможности. И вновь меня стало трясти от обиды, но уже бесслезно, сухо колотило. Не упомню, сколь долго сие продолжалось. Умная мышь, перестав беготать по полу, присела, приподнялась и внимательно смотрела на мои страдания. Вдруг ее всю передернуло, и не успел я глазом моргнуть, как она стрелой улетела в дальний угол и исчезла. Тотчас нашлось и объяснение ее бегству — великий гущинский кот львиным шагом выступил из-за двери и направился в середину клети, в которой я лежал на широкой постели под образами. Одарив меня коротким великокняжеским взглядом, кот столь же небрежно муркнул в мою сторону, сел на самом почетном месте посреди помещения и взялся неторопливо вылизываться, будто только что пообедал, по меньшей мере, дюжиной мышей. Успокаиваясь, я наблюдал, как он прихорашивается, как любовно и старательно облизывает свои полосатые доспехи до сверкающего блеска.
— Ты-то хоть видел, кто там кого одолевает, Котяйка? — спрашивал я его, но не удостаивался ровным счетом ни малейшего ответа. — Экое в тебе, братишка, равнодушие. А ведь ты, как ни крути, являешь собой образ и подобие того самого льва, который изображен на стяге нашего князя Александра. Только что тот золотой, а ты полосатый.
Он продолжал долго и тщательно приводить в порядок свои шерстяные кольчуги, не обращая на меня никакого внимания, а у меня, как на грех, рана в правой стороне груди стала ни с того ни с сего наливаться болью, все сильней и сильней, хоть криком кричи. Поскольку людей вокруг меня не наблюдалось, я мог позволить себе от души постонать, ибо от боли аж задыхаться стал. И так я лежал и стонал, а котофей все вылизывался и вылизывался, являя полное равнодушие ко всем моим страданиям. И это длилось бесконечно долго.
Наконец кот удовольствовался произведенной чисткой, внимательно посмотрел на меня, снова муркнул и вспрыгнул тяжело на мою постель. На мгновение замер, будто прислушиваясь к чему-то, и вдруг, прошагав прямо по мне, улегся рядом, плотно прижавшись спиной ко мне справа, именно там, где горело болью. Я хотел было прогнать его, но он так громко и уютно зарокотал, что я передумал, а еще через некоторое время — чудо! — нестерпимая боль в груди стала стихать, смиряться и вновь сделалась такой же необременительной, какой была утром. Кот уже не рокотал, забрав мою боль и уснув, а я боялся пошевелиться, чтоб не спугнуть моего полосатого лекаря.
Так мы лежали, и кот спал, а я старался дремать, хотя душа моя все равно стремилась на лед Чудского озера, к тебе, светлый мой Славич. Когда прибежал мальчонок Ратмиша, я дремал, но при виде его мигом встрепенулся, спугнув кота, который сонно отполз от меня.
— Ну как там? — спросил я Ратмишу.
— Бьются покуда, — ответил мальчик.
— И кто ж да кого ж одолевает?
— Неясно. Но положено на Бога надеяться, и тогда непременно победят наши.
— Гляжу, мудрый ты, Ратмир-Алексей.
— Ты не томись тут, как только наша победа наступит, я стрелой прилечу к тебе с известием.
Он подкормил меня пирожком с грибами и морковкой, рассказал о том, как его снова обижал родной сын Гущи Увет, и вскоре он опять умчался на берег озера, оставив меня одного.
И снова боль стала распалять меня, но, придвинув к себе кота, я вновь чудесным образом от нее избавился.
А потом настал миг, и твоя, Славич, победа ворвалась в дом Владимира Гущи, хлынула всем людом в двери:
— Одоленье!
— Победа!
— Радуйся, раненый Савво!
— Погнали немца проць!
— А многие из них под лед провалились!
— Неужто провалились! — воскликнул я радостно. — Сбылась мечта Славича повторить то же, что удалось на Омовжи.
— Да вот же! — кричал Ратмиша сильно охрипшим голоском, выводя пред мои очи мокрого и трясущегося немца. Губы у супостата посинели, как у мертвеца, в глазах светился ужас.
Он тотчас стал оправдываться предо мной, как видно возомнив, что я стану решать его судьбу:
— Ихь бин кайн, кайн кригер! Ихь бин шпильман, баканнт дудешен шпильман! Кайн, кайн кригер!
— То-то и оно, что ты Каин, — ответил я ему сурово. — Подобно Каину, отцу греха убийства, пришел сюда убить брата своего Авеля. Да глядь — и провалился! Ах ты мокрая курица! Кто ж тебя вытащил-то?
— Христовы люди спасли его, — отвечал Владимир Гуща со смехом. — Да не велели обижать. Сказывали, коль уж он единственный, кто не погиб в водах озера, жизнь ему сберець да подарить сего шпильмана князю Александру.
— Ну, коль так, придется оставить его в живых, — улыбнулся я, приподнимаясь. Шпильман при виде моей улыбки тотчас проявил в своем взгляде надежду на спасение. — Да не трясись ты! — строго сказал я ему. — Ужели думаешь, что тебя из озера выудили, чтобы на суше прикончить? Так ведь ты же не рыба!
— Не рыба! — захохотал Гуща, и тотчас все весело и громко стали хохотать над немцем, похлопывая его по мокрым плечам и спине. Потом сняли со шпильмана опушенный мехом кафтан, под ним обнаружилась кольчуга, ее тоже сняли, оставив спасенного в одной сорочице. Вид у него вновь был встревоженный. Видать, он подумал, что его токмо ради кафтана и кольчуги временно оставляли на этом свете. К тому же и Ратмиша мой, встав пред шпильманом, подбоченился и показал ему грозно кулачишко:
— Погоди ужо, немецкая морда! Дай только срок, поганый Каин!
А я за всем этим и сам не заметил, как уже свободно и легко сидел на краю своей постели, забыв про все свои раны и боли. Вместо мокрого кафтана и кольчуги шпильману по моему распоряжению выдали старый кожух, чтобы он мог в него укутаться и немного отогреться. Но его уже явно колотило не столько от холода, сколько от страха за свою подмоченную жизнь.
По дому поплыли запахи из печи, в которой жена Гущи Малуша затевала особенный ужин в честь победы. Твоей, Славич, победы. А я вновь стал изнывать оттого, что не могу быть сейчас подле тебя, мой хороший. И что-то вдруг стало подсказывать мне, что и ты теперь наконец вспомянул о своем верном оруженосце, подрубившем столб шатра Биргера, но оказавшемся столь бесполезным здесь, на льду Чудского озера. Волнение охватило мою грудь. Я почувствовал, что ты едешь сюда, ко мне, еще, поди, не зная, жив ли я или умер от ран.
И я встал на ноги и пошел к дверям. В глазах у меня все поплыло, Владимир Гуща подхватил меня:
— Куда ты!
— Невтерпеж мне… — прохрипел я в ответ. — Хочу вон из дома… Хочу увидеть мир Божий…
— Да как же… С такими ранами…
Я уже не мог ничего отвечать ему, а упрямо влачил свое ослабленное тело к дверям, стремясь выйти на крыльцо. И до сих пор не могу я никак объяснить, что предвещало мне твое появление, Славич. Но когда я вышел наконец из дому на крыльцо, то так и есть — увидел тебя, скачущего по мокрому снегу на своем золотисто-буланом Аере, золотом в лучах яркого весеннего солнца.
И ты подскакал к воротам дома, ворвался во двор, спрыгнул с седла и упал лицом в мокрый снег. Но тотчас поднялся и побежал ко мне навстречу. И я из последних сил кликнул тебя:
— Славич!
— Саввушка! — отозвался ты.
Я шагнул и упал в твои объятья, совершенно обессиленный. Ты подхватил меня и вместе с Гущей потащил обратно в дом, радостно бормоча:
— Живой! А я-то и не чаял живого тебя встретить!
И слезы ручьями хлынули из глаз твоих, а вместе с тобой и я залился слезами, во второй раз за этот долгий, томительный, но такой счастливый день. Меня дотащили до постели и бережно уложили, спрашивая, не больно ли мне.
— Да какой там больно… — ворчал я, утирая слезы. — Хорошо мне. Как хорошо!
Потом ты, Славич, стал мне рассказывать о битве, а когда я спросил тебя, кто погиб, ты отвел взор свой и, не желая меня огорчать, ответил, мол, еще не подсчитывались потери.
— Брось, Славич! Неужто ты ни одного с нашей стороны павшего не приметил? Говори уж.
И ты назвал мне Ванюшу Тура и Ратислава, серба Гаврилу Ладожского, Ярополка Забаву.
— А я вот живёхонек остался, — виновато вздохнул я, узнав о гибели близких соратничков. — Кого же ты вместо меня взял на сие время?
— Терентия Мороза. Но ты у меня незаменим.
— Спаси тебя Христос, Славич!
Силы стали покидать меня, ведь я впервые за шесть дней вставал и ходил. И ты уехал, сказав, что через пару дней непременно заберешь меня отсюда, когда отправишься во Псков. Так мы простились, и я вскоре уснул.
А проснулся среди ночи от того, что кто-то рядом со мной тихо скулил. Приподнявшись, я увидел Ратмишу. Мальчик сидел на моей постели между мною и стеной. И плакал. Должно быть, ему вспомнились его родители.
— Что с тобой, Ратмишенька? — спросил я тихо.
— Ницево, — буркнул он, особенно жалобно по-псковски цокнув.
— Так не бывает. Говори абие, почто тужишь столь слёзно! — приказал я сурово.
— Немца князь Александр увез.
— И что ж тут за печаль? — удивился я.
— А то и пецаль…
— Ну говори же, что опять молчишь!
— Я клятву дал.
— Какую клятву? Кому?
— Себе. Что убью его сегодня ночью. За отца моего и матушку, и за братьев моих. А его князь Александр забрал.
Я глубоко задумался над тем, какие сильные корни пустила ненависть в душу этого дитяти, и стало мне еще жальче его, чем раньше, сироту бедного.
— И неужто ты бы убил его?
— Убил бы.
— Как же? Чем?
— Топором. А не топором, так серпом.
— Убил бы?
— А что ж?
— Ой ли!
— Не знаю… — Он поник головой, и я привлек его к себе, приложил к своей груди, как днем — кота. И он стал все реже хлюпать носом, все меньше дрожать. Потом несколько раз глубоко-глубоко вздохнул и совсем затих.
— Спишь ты там, Ратмиша?
Он ничего не отвечал. Уснул, родимый.

Глава двадцать четвертая
ДОБРОЕ ДЕЛО

Солнечным и погожим утром предпоследнего майского дня по гладкой воде Чудского озера плыла крепкая и просторная лодочка. На веслах сидел могучий узменский рыбарь Никола, коего за необъятность плеч и великанство звали Медведем. На корме восседал премудрый Елисей Ряпко, а на носу, вглядываясь вводы озера, торчал худой и востроносый Юрята Камень. Было тихо и хорошо, как случается в те дни, когда весна уже полностью закончила свое дело, а лето еще только-только начинает припекать. И ради этой тишины никому из троих не хотелось ни о чем говорить. В то же время совсем уж молча плыть как-то было не по-людски. И посему изредка узменские мужички обменивались короткими, но весьма многозначительными высказываниями.
— Солнецный Спас-то, братцы! А? — промолвил Елисей.
— Да уж! — отозвался Юрята.
— Знамение, — согласился Никола Медведь.
Они дружно замолчали, каждый по-своему обдумывая новость, притекшую вчера из Пскова. В позапрошлое воскресение там случилось великое чудо — замироточила икона Спасителя в женской монастырской обители Иоанна Богослова.
Сия чудесная икона находилась над гробом великой княгини Ярославы Владимировны, убитой от руки ее же пасынка в граде Медвежья Голова, который немцы, захватив, переименовали в Оденпе, а теперь, глядишь, после Ледового одоленья, вновь вернут нам. Дочь великой княгини и мученицы Ярославы, псковская княгиня Евфросиния, основала обитель апостола Иоанна Богослова, там установила гроб своей матери и над ним воздвигла прекрасную икону с изображением Спасителя в лучах солнца. И в народе сей замечательный образ вскоре стали называть Солнечным Спасом. Иные даже видели, как лучи от Солнечного Спаса порой играют над гробом мученицы. Стали появляться и случаи исцеления от лучезарной иконы. Все ждали новых чудес, и вот этой весной они не замедлили явиться.
— Опракса-то наша!.. — в восхищении мотнул головой Елисей Ряпко, и стало заметно, как его распирает поговорить, но как в то же время он сдерживается, дабы не слишком нарушать священную тишину утра.
— Да уж! — тоже восхищенно подернул головой Юрята, ненадолго отвлекаясь от созерцания водной глади.
— Даром разве и прозвание ей — Добродея, — прорычал Медведь, мощно, но бережно, без лишнего всплеска, налегая на весла.
Лет десять тому назад княгиня Евфросиния получила в подарок от немцев книгу — некую писаную по-немецки повесть о горестях и страданиях кесарини Адельгейды, супруги кесаря Генриха, урожденной внучки Ярослава Мудрого Евпраксии Всеволодовны. Сия прекрасная Евпраксия была выдана замуж за благородного князя Генриха Штаденского, но муж ее скоропостижно скончался, и юная вдова поступила в монастырь. Игуменьей монастыря была родная сестра кесаря, и однажды, приехав к сестре в гости, кесарь пленился красою русской княжны, воспылал к ней страстью и ради того, чтоб жениться на Евпраксии, собственноручно до смерти погубил свою жену. Выйдя замуж за кесаря, Евпраксия получила новое имя — Адельгейда. Поначалу она была даже счастлива со своим вторым Генрихом, но тот тайно поклонялся врагу рода человеческого, совершал страшные обряды и водился с ведьмами, одна из которых, Мелузина, вознамерилась погубить Адельгейду-Евпраксию. Так начались страдания внучки великого киевского князя Ярослава. Бежав от изверга мужа, она долго скиталась по разным странам, добиваясь развода, да так и не получила его. Затем она вернулась в родные края, но тут ее все прозвали волочайкой, не очень-то разбираясь, зачем она сбежала от законного супруга. И бедная Евпраксия окончила дни свои послушницей при женской обители в Киеве, а за ее смирение и благость монахи удостоили ее чести быть похороненной у самых врат Киево-Печерской лавры.
Много слез пролила княгиня Евфросиния над печальной повестью, а когда пришло время принять монашеский постриг, по чудесному Божьему изволению и имя ей было дано в монашестве — Евпраксия, что значит по-гречески — «доброе дело». В простолюдье же имя Евпраксия произносилось попроще — Опракса, а переводя на русский язык — Добродея.
Когда князь Александр Ярославич отправился бить немцев на Чудское озеро, игуменья Иоанно-Богословской обители Евпраксия денно и нощно молилась о нем перед иконой Солнечного Спаса. Так страстно и сильно молилась, что в самое утро, когда состоялось сражение, случилось чудо — Солнечный Спас явил игуменье лицезреть всю жизнь Александра: от самого зарождения до самой смерти. Тотчас же она и призналась в том, что ей даровано было сие откровение, поведала обо всем, что ей стало известно о прошедшей жизни Ярославича, утаив грядущее, но провозгласив главное на тот день — что полностью сокрушит он немцев на льду Чудского озера, а многих из них и под лед пустит. Еще она предсказала, что ждать его нужно не прямо сейчас, а ровно через две седмицы после битвы, в Великую субботу, в тот самый час, когда в Святом Граде Иерусалиме на Гробе Господнем загорается Благодатный Огонь. Отыскали и список хожения игумена Даниила во Святую Землю, где нашли указание на день и час сошествия Благодатного Огня в Иерусалиме — после восьмого часа дня в Великую субботу.
— А как она про Благодатный Огонь-то, а?.. — вновь с восхищением вспомнил недавние события премудрый Елисей.
— Ну-у-у… Это — да-а-а! — закивал Юрята и даже прищелкнул пальцами.
— Великая прозорливица! — согласился Медведь, продолжая грести.
Все вышло так, как было в откровении игуменье Евпраксии. Сразу же после пятого апреля зарядили весенние дожди-снегоеды. Дороги все разбухли и раскисли, наполнившись вязкой кашей, состоящей из грязи и снега. Гонец прискакал на третий день с радостным сообщением о том, что «паде немца пятьсот тяжелых кметей и ритарей, а чуди бесчисленное множество, а в плен руками пояша немцев пятьдесят нарочитых мужей, сильных воевод».
Счастливая весть так сильно обрадовала псковитян, что некоторые даже Великий пост себе отменили, и их потом обвиняли в том, что из-за такого непотребства Бог не дает Александру дороги для скорейшего прибытия во Псков. До самой Лазаревой субботы дожди шли, весь снег поели дочиста, а в Вербное воскресенье засияло солнышко, дороги медленно стали просыхать. В Великую пятницу новый гонец прискакал с известием о том, что солнце-князь Александр уже в Изборске и завтра к полудню намечает прийти во Псков-город. С самого раннего утра в Великую субботу все духовенство псковское собралось в Иоанно-Богословской обители, и пред иконой Солнечного Спаса сотворили большой молебен, после чего икону отняли на время от гроба Ярославы Владимировны и понесли навстречу светозарному ирою русскому. И прозорливая игуменья Евпраксия поставлена была идти впереди всех с серебряным крестом в тонкой ручке.
— А этих-то — так, говоришь, босиком и вели? — вспомнилось Юряте.
— Босиком их! — засмеялся Елисей.
— Подело-о-ом, — промычал Никола.
Елисей и Владимир Гуща — двое от Узмени отправились при войске Александра до Пскова, дабы потом можно было поведать односельчанам, как происходила там встреча, ибо не так уж часто подобные великие события происходят.
Князь Александр, из-за хлынувших дождей задержавшийся в Кобыльем Городище, некоторое время еще решал, идти ли ему на Юрьев. Все, казалось бы, благоприятствовало такому броску, ибо по донесениям дальней стражи местер Андрияш, в ужасе бежав с кровавого льда озера и с Суболичского берега, дойдя до Юрьева, и там не остановился, а пустился наутек до самой Риги. Хорошо было бы на его спине захватить Юрьев. Но слишком много русских жизней унесло побоище, не так много сил оставалось для погони, и Ярославич пожалел людей. Когда дожди прекратились и дороги немного обсохли, он повел свое славное воинство во Псков — там праздновать Пасху красную. От Узмени дошли до Ряпина, далее вышли на добротную дорогу, соединяющую Юрьев и Изборск, и по ней двинулись к Изборску. Когда переправились через Пимжу, Александр приказал всем немцам разуться и далее идти босиком, дабы изборские жители, изрядно запомнившие зверство «Божьих ритарей», хотя бы немного смягчались сердцами своими, видя врага в босом и жалком виде.
И ни у кого не было жалости к проклятым пленникам. Да к тому же, ведь и не по снегу же им приходилась чапать, а всего лишь грязь месить ножищами своими, хоть и холодную. А ничего — терпите, дудыши! Были бы вы званые гости, мы б вам лучшую обувку сами отдали, а незваных, да еще таких лютых, — босиком, босиком!
Но все же и их, стервятников мерзких, без куска хлеба не оставляли, кормили чем Бог послал, заставили Великий пост по-русски допоститься, со всякими народными постными изобретениями, коими славится Русь наша Святая. Ничего, им полезно, а то ведь они там у себя в Дудешландии не только рыбу, но и птичье мясо во время строгих постов дозволять стали, христиане папёжные.
Так, сытые, но босые, они пешочком в Изборск входили. В Изборске не удалось всех уберечь. Троих местные жители тайком выкрали и казнили. И трудно было осуждать изборчан за такое недоброе дело, ведь как припомнишь, что немцы в Изборске вытворяли, волосы дыбом становятся.
— А мне, как вспомню Мишку, мальца жалко, — вздохнул Никола Медведь.
— Цего ж его жалеть? В такие руки попал, — молвил Юрята Камень.
— Нет, я про то, как он немца не мог зарезать. Помнишь, Елисей, ты рассказывал?
— Еще б не помнить! — вздохнул Ряпко.
Сопровождая победную рать Александра, Владимир Гуща продолжал ухаживать за выздоравливающим княжьим отроком Саввой, раненым в Мостовской битве. Савву везли в отдельной повозке вместе с племянником Гущи, Ратмишей, коего Савва выпросил себе в усыновление. Гуща бы, глядишь, и не согласился отдать Савве сиротинушку, вся семья которого была истреблена немцами в Изборске, но Ратмиша сам принялся умолять родного дядю отдать его в сыны к оруженосцу князя Александра, и Гуща согласился. Ведь это же и честь большая — быть в сыновьях у такого нарочитого витязя. Глядишь, Господь особо вознаградит ребенка за столь страшные горести, перенесенные им в малолетстве.
В Изборске же, в ночь перед Великой субботою, Ратмишу застукали плачущим над пленным немцем. Он сидел и рыдал, приставив к горлу ритаря острый нож и не умеючи этим ножом воспользоваться. Ритарь сей, именем Иоганн-Марк фон Балдон, был, между прочим, одним из высокопоставленных членов ордена. Таких, как он, всего семеро попало в плен, и это тоже было немало, учитывая, что, как говорил бывший немец Ратша, всех именных ритарей в ордене состояло не более ста. И они у них почитались как избранные воеводы.
И вот сей Балдон сидел связанный и хмурый на полу, а мальчонка-сирота исцарапал ему все горло острием кинжала, но воткнуть орудие в глотку врагу и убить его так и не мог бедолага. И рыдал от своего детского бессилья. Не мог он убить человека, и тем самым, слава Богу, не взял греха на легкую свою, весеннюю душу.
После этого Савва его, дурачка, самого стал к себе привязывать на ночь, дабы ничего подобного не повторилось.
— Слобони гребли, — приказал Юрята гребцу Николе, и тот послушно остановил весла, вытащил их из воды и бережно положил по бортам лодки. Замедляя ход, суденышко плавно рассекало чистейшую озерную воду, сквозь которую зоркий глаз Юряты различал дно.
— Увидел? — спросил Елисей.
— Кажись… Медведь, ты дочку-то подгребком назад цуток подкинь.
Никола взял маленькое весельце и тихонько стал разворачивать лодку, возвращать ее.
— Тут! — воскликнул Юрята, разом скинул с себя рубаху и, оставшись в чем мать родила, перекрестился: — Благослови, Господи!
Он бросился в воду и быстро стал набирать глубину умелыми и сильными нырками. Глубоко внизу он отчетливо различал железную птицу, выпятившую вперед свою грудь, и, донырнув до нее, он схватил ее за голову. Это был только шлем. Ничего более. Замерев на дне, ныряльщик внимательно огляделся по сторонам — никаких тел и предметов не было видно. Как-то так получилось, что этот шлем не подняли, упустили из виду.
Извлекать тела немцев и закованные в броню туши лошадей стали уже в последних числах апреля, сразу после Светлой седмицы. Сперва — где помельче. Густо намазавшись жиром, Юрята прыгал в воду с крепкой веревкой, на дне успевал приподнять мертвеца и просунуть ужище ему под спину. Затем вылезал, продыхивался и во время второго нырка завязывал вервие двойным узлом на немце поперек туловища. После этого тело поднимали на лодку и везли на берег, где с утопленника снимали все доспехи и одежды. Это дорогостоящее добро поступало в распоряжение сельской общины, а мертвеца заворачивали в камышовые или ситничные рогожи, дабы в таком легком травяном гробу предать тело земле.
По мере того как вода в озере становилась теплее, день ото дня вытаскивали все больше и больше немцев, потонувших в решающий миг Ледового побоища. В иной день до двадцати трупов извлекали. Некоторые бывали одеты в весьма дорогие доспехи, а бывали и совсем бедные, в тонких кольчужках, особенно чухонтаи, коих тоже немало провалилось тогда под лед. Да что там немало — почитай на каждого немчина один чухняй приходился.
По изначальному уговору ныряльщики получали доспех с каждого двадцатого извлеченного утопленника. Таковых ныряльщиков в Узмени нашлось пятеро, но только Юрята Камень оказался недосягаемо непревзойденным — целых девять доспехов досталось ему в награду. Остальные ныряльщики — кто четыре, кто три, а кто и вовсе по два доспеха себе стяжали.
К середине мая все меньше и меньше добычи оставляло дно Чудского озера узменцам и жителям Кобыльего Городища, которые тоже приплывали сюда на поживу. И даже из Островца бывали тут лодочки, только что из Колпина да из Вороньего не приплывали — далековато.
Чувствуя начало нехватки воздуха в легких, Юрята оттолкнулся от дна и быстро пошел вверх, неся над собой шлем. Вынырнув, бросил его в лодку, сам ловко и быстро схватился за борт и впрыгнул в суденышко.
— Это всё? — удивленно спросил Медведь.
— Всё. Ницего боле нет там.
— За три дни, — покачал головой Елисей.
— Видать, концились немцы, — улыбнулся ныряльщик, глядя, как весело сверкают на солнце золотые капли воды, бегущей у него с волос и с носа.
— Все равно — еще покатаемся, — сказал Медведь, ибо недавно решено было, что если кто впредь поднимет что-либо со дна озера, то добро ему и достанется.
— Да поцему бы не покататься, погода добрая, — согласился Елисей Ряпко, вертя в руках и рассматривая красивый немецкий шлем, украшенный горделивым орлом. Выпятив вперед грудь, птица отвела назад крылья, будто готовясь совершить решающий бросок на добычу.
— Плывем! — махнул рукой Юрята, радуясь, что нет больше на дне страшных раздутых утопленников, которых ему надо обвязывать веревкой, чтобы поднять со дна озера, синих, изъеденных рыбами и раками.
Лодка, понуждаемая веслами, устремилась по воде дальше. Шлем с немецким орлом, брошенный на дно лодки, сверкал на солнце, которое сегодня обещалось быть жарким. Долго плыли в полном молчании, покуда Елисей вдруг не хлопнул себя ладонью по коленке.
— Что такое? — тотчас полюбопытствовал Юрята.
— Братцы! А ведь… Тоцно!
— Да говори же!
— Братцы! Солнецный Спас-то!.. Он ведь когда замиротоцил?
— Сказывали, о позапрошлое воскресенье, в неделю Святых Отец, осьмнадцатого мая.
— Правильно. А ведь мы тогда как раз и последнего немца со дна подняли!
— Верно. После того дня ни одного дудыша больше не извлекли.
— Ишь ты!
— А ведь и впрямь!
— Глянь-ка! Знамение!
— Так и того мало.
— Ась?
— Двась! Сегодня-то какой день?
— Тридцатое мая.
— День нарождения нашего князя-избавителя.
— Александра Ярославича?
— А кого же еще.
— Вот нам и подарок от него — сия птица. Недешевый шелом.
— Храни тебя Бог, Александр!
Все трое перекрестились и невольно взглянули на небо. Там, расправив крылья, величественно плыл орел.

notes

Назад: Глава тринадцатая НЕБО НАД ПЕЙПУСОМ
Дальше: Примечания