Книга: Невская битва. Солнце земли русской
Назад: Венец третий ЛЕДОВЫЙ
Дальше: Глава тринадцатая НЕБО НАД ПЕЙПУСОМ

Глава шестая
ОТЛЕТЕВШИЙ

Перед самой кончиной он вдруг пришел в сознание и увидел Александра. Он попытался вспомнить что-то очень важное, о чем хотел всегда сказать Ярославичу, но всё-то откладывал. В избе было темно, только под иконами ярко горели лампады, да сам светлый князь — и Кербет теперь отчетливо видел это! — излучал некое тихое и спокойное сияние.
— Что? — спросил Александр. — Ты видишь меня? Слышишь меня? Можешь ли сказать чего-нибудь?
Кербет хотел ответить, но не мог. Это было так странно. Как во сне. Но ведь не сон. Он смотрел, видел и слышал Александра, а не мог ни рукой пошевелить, ни губами, понимая, что сил едва хватит на сколько-то вдохов и выдохов, не более того. Даже на раздумья, оказалось, нужны силы. Он вспомнил, о чем хотел сказать, и стал разговаривать с князем безмолвно, одним только взглядом.
Помнишь, Ярославич, как мы бежали из Новгорода? Обиженные, опозоренные, злые. Навсегда бежали, чтоб никогда уж не вернуться к строптивой и дурной госпо́де, пусть дальше живет сама собою, воюет с немцами и свеями, орет на своем безмозглом вече, торгует и торгуется, кичится и празднует. Придет времечко, и будет она говорить по-немецки и склонять свою жесткую выю перед чванливыми местерами. Еще и в папскую веру обратится. Одно только худо — обратясь, вкупе с тевтонами придут новгородцы завоевывать для Рима и Риги прочие города Русские — Полоцк, Торопец, Торжок, ко мне в Тверь заявятся, и будем мы с тобой, княже светлый, мою Тверь от них оборонять. Оно, конечно, отобьемся, прогоним их, а ведь обидно!
Помнишь, княже, как во Тверь тогда приехали и несколько дней у меня жили? И Вася твой в мою Людмилу влюбился. Маленький такой, мамкиной грудью еще питается, а как увидит Люду, вытаращится и смотрит не дыша. И все смеются. А я тогда хотел тебе сказать, что надо нам будет хоть кого-то из детей наших поженить в будущем. Людмила, конечно, на три года Васи старше, но жена моя еще дочку родит. Или твоя Александра родит девочку, а я на ней моего старшего, Димитрия, женю. И вот теперь хочу тебе сказать это, а не могу. Видать, умираю. Даже и боли никакой не чувствую. И как это меня угораздило? Насквозь проткнул проклятый немец копьем. Скажи, Ярославич, еще что-нибудь, не молчи! Хорошо перед смертью твой голос послушать.
— Ничего, друже мой, — заговорил Александр, будто услышав мысленную просьбу своего верного соратника, — раз очи отворил, стало быть, жив будешь. Да и тебе ли помирать? Зря, что ли, тебя Кербетом прозвали? Погоди-ка… Запамятовал я, что сие по-вашему, по-тверски, означает. Молчишь? Ну молчи, тебе сейчас лучше силы не тратить. Я сам вспомнил. Кербет значит вязанка. За силушку твою тебя так нарекли сограждане тверские. Верю, вдоволь сил еще в этой вязанке. Хватит, чтобы смерть одолеть. Главное, что вы свое дело сделали, и мы теперь всё знаем о немце. Разобьем его, проклятого! Мы тебя и Савву привезли в село Узмень. Савва тоже поранен. Разгромим местера Андрияша — и вернемся, заберем вас, отвезем в Новгород или во Псков. Там долечим. Эй! Ратисвет! Зови отца Феофана! Кербет очнулся! Ничего, друже мой, сейчас отец Феофан тебе грехи отпустит, еще легче сделается.
От Александрова голоса стало Кербету хорошо, спокойно на душе, и умирать совсем не страшно. Только жену и детей жалко. Митя всегда очень переживал, когда отцу наступала пора в полки уходить. Зато как радовался милый сынок, встречая отцово возвращение. Издалека бежит с неистовым писком: «Тятя!» Глазки горят, волосики прыгают, на шее повиснет — и уже не оторвешь его. «Тятенька! Как я рад, что ты опять живой!»
От столь ясного воспоминания о сыне Кербету вновь захотелось жить. К тому же ведь и Александр сказал, что он всего лишь ранен и скоро выздоровеет. Может, это и впрямь так? Страшно захотелось вновь вернуться в Тверь, и чтобы сынок бежал навстречу с радостным писком и прыгал ему на шею. Вдруг почему-то припомнилось, как Митька любил переливать воду или вино из чаши в чашу. А однажды Кербет рассердился на него, что он мимо льет, велел прекратить, а сын будто глухой, слышать не хочет, вновь льет, да перелил еще больше мимо, и он тогда взял стакан пива да и вылил его сыну на голову со злостью. И теперь от этого воспоминания стало так жалко Митьку, так стыдно за ту злость на него, так отчетливо увиделись его обиженные глаза, над которыми с волос весенней капелью бежали желтые пивные капли…
Жизнь взволнованно шевельнулась в погубленном теле тверского воеводы, и тотчас, подобно спавшей собаке, которую вспугнули чьи-то недобрые шаги, бешеная боль взвилась во всем теле, зарычала, забилась, загремела железной цепью, залаяла, заорала во весь голос. Он хотел застонать или даже вскрикнуть, но силы вмиг покинули его, и он стремительно понесся вон из этой избы, куда-то вбок, потом великим скачком вверх и вниз, мелькнула картина недавней битвы, в которой он сражался не хуже всех своих прежних битв, и потому совершенной неожиданностью стало для него то, как он пропустил этот удар, который и тогда еще, как казалось, не представлял слишком большой опасности, и лишь падая с коня, Кербет понял, что насквозь пробит копьем и что это, наверное, — смерть…
Но теперь это мелькнуло как что-то уже совсем малозначащее, легкое и пустое. Смерть, казавшаяся при жизни пугающей, тяжелой, страшной, лопнула и вмиг отсохла, отлетела, как отлетают все страдания и страхи роженицы сразу после того, как она разродится. Лишь где-то далеко за спиной все еще слышался жалобный и пронзительный голосок сына: «Тятя!», и что-то связанное с этим голоском родной кровью еще неуютно шевелилось внутри, но впереди уже вставало нечто огромное и многообразное, всепоглощающее и всесильное, к которому непреодолимо приманивалась душа и летела все быстрей и быстрей. Там, впереди, золотым заревом разрасталось великое знание, по сравнению с которым все предыдущее уже казалось жалобным и смешным.
Потом он вынырнул из него ненадолго, весь насквозь пропитанный потусторонним золотом, малая частица того непомерного мира, из которого его ненадолго отпустили, он даже почувствовал зимний холод и запах приближающейся весны, и он увидел снега и холмы, и все еще черные леса, и зайца, бегущего стремглав через поле, и дымы над далеким селением, в котором он умер и из которого отроки повезли его бездыханное тело в Тверь; и он видел все это не глазами, а всем своим новым существом, сплошь состоящим из зрения и осязания, вкуса и обоняния, мысли и знания.
Но главное, что он успел увидеть, прежде чем полететь в Тверь, где ему хотелось еще раз посмотреть на жену и детей своих, — это суровое и грозное русское войско, ступившее на лед Чудского озера, и он развеселился, любуясь своими соратниками, в отличие от него, все еще живыми и земными. Он радовался, ибо теперь-то прекрасно знал, чем кончится грядущая битва.
И смешно ему было видеть там, далеко-далеко, надвигающуюся тучу немецкого войска, еще не ведающего о том, что ему суждено погибнуть на льду этого озера, а иным и провалиться под лед в студеную и черную воду смерти.
Он засмеялся, ликуя о предстоящей славе русского оружия. Смех его зазвенел в небе над ледовым озером, как бывает звенят в поднебесье рассекающие воздух крылья стрижей или ласточек, и княжий ловчий полочанин Яков Свистун задрал голову, с недоумением вглядываясь в небеса, вперивая взор свой прямо в Кербета, но не видя его и потому еще более недоумевая.

Глава седьмая
СЛАВНЫЙ РЫЦАРЬ КЮЦ-ФОРТУНА

Великолепный шлем был у мейстера Вельвена — тяжелый, округлый, с орлиной головой во лбу и с высокими, изящно выгнутыми крыльями, так что получалось, будто у него вместо головы сидит грозный стальной орел, уже высмотревший себе добычу и вот-вот готовый вспорхнуть.
Хороши, ничего не скажешь, были шлемы и у многих других рыцарей. У Фридриха фон Моргенвега на голове сидел огромный коршун, тоже развернувший крылья, чтобы лететь на добычу. Правда, тяжеловато, должно быть, в таком шлеме, шею надо иметь даже не дубовую — чугунную. Рогир фон Стенде нес на голове целую бычью голову из меди с округлыми, вывернутыми назад рогами. У Габриэля фон Тротта в разные стороны растопыренно торчали рога. И у многих шлемы были рогатые или крылатые. У некоторых, как, например, у Дитриха фон Альзунга, из темени шлема торчала когтистая орлиная лапа. А братья фон Прегола имели на шлемах лапу львиную, Андреас — правую, а Михаэль — левую. Иные несли на шлеме пышное птичье оперение. У Клауса фон Бикста на макушке красовался конный всадник. У братьев фон дер Хейде, недавних фогтов, изгнанных из Плескау, — ощерившиеся псы. У Бруно фон Вельбарка — рука с указующим перстом. Винтерхаузен на свой шлем настоящий человеческий череп нахлобучил. Но, без всякого сомнения, самый изысканный шлем был у Йоргена фон Кюц-Фортуны — круглый, в виде черной тучи, на вершине которой, касаясь шлема одной только ножкой, летела сама богиня счастья с длинным мечом в руках. Умелец Антонио из Венедига изготовил сей непревзойденный шлем в Мариенбурге по личному заказу Йоргена. Он же выковал ему и пышные доспехи — пластинчатый панцирь на толстом кожаном основании, узорчатые наплечники, наколенники и щитки.
Род Кюц-Фортуна был древним, далекий предок Йоргена сражался с венграми под началом Генриха Птицелова и особенно отличился в битве при Риаде, где и получил от самого императора свое замечательное прозвище, означавшее «поцелуй Фортуны». Клотар фон Кюц-Фортуна служил при Генрихе IV, а его племянник Андреас шел в Палестину вместе с войсками Фридриха Барбароссы и лично видел, как тот утонул в речке Селефе. Потом род изрядно захирел, но Теодорих фон Кюц-Фортуна возродил его из пепла, доблестно служа у гроссмейстера Генриха фон Зальца.
И вот теперь его сын, Йорген, шел в поход на русичей, неся в левой руке красный щит с изображением богини счастья, но уже не с мечом, а с рогом изобилия, из которого лезли и почти уже сыпались плоды. Красивей ни у кого не было щита! Да и белоснежный плащ, украшенный черными крестами, был на Йоргене из наилучшего диксмёйденского сукна. И конь, купленный им в прошлом году на Вербное воскресенье и потому носящий прозвище Пальмен, вызывал восхищение всего рыцарства — бурый бранденбургский тяжеловес, наученный во время битвы кусать врагов и их лошадей. Умница необыкновенный. Когда после недавнего боя у селения Мост бросились было догонять удирающих русских, некоторые напоролись на разбросанные коварными русичами кованые шипы, а Пальмен при виде первой упавшей лошади встал как вкопанный и ни шагу вперед, а не то бы, глядишь, и он напоролся. А ведь за него было уплачено, шутка ли, двести марок серебром.
В этой битве Йорген фон Кюц-Фортуна отличился не менее, чем его далекий предок в сражении при Риаде. Ведь это именно он пронзил своим длинным французским копьем одного из главных русских полководцев, которого русичи с огромным трудом сумели вынести с поля боя, но вряд ли они сумеют его спасти, ибо удар был точный и смертельный — в правую половину груди. Жаль, не удалось захватить поверженного врага — так хотелось срезать с него подбородок вместе с длинной и красивой бородой соломенного цвета, она могла бы стать украшением в имении Йоргена на морском побережье под Виндау.
Теперь надо было ждать, покуда будет одержана победа в грядущем сражении, и только потом разыскивать труп сраженного им воеводы. Он вместе с Вельвеном много ездил по Гардарике, хорошо изучил этот народ, не знающий ни в чем чувства меры. Если русич доблестный и честный, то эти доблесть и честь распирают все его существо и вываливаются наружу, как плоды из рога изобилия. Такому предложи всё богатство Тевтонского ордена за клочок земли под Новгородом, он не уступит. А если русич подлец, то он и подлец наиподлейший, за один зольтинг продаст всех своих соседей и всю свою родню в придачу.
В бою у Моста русские потеряли убитыми более двадцати своих воинов. Одному из них Йорген отрезал голову и хотел привесить на грудь Пальмену для устрашения, но коню это не пришлось по вкусу, он храпел и беспокоился. Пришлось отвязать и выбросить. Быть может, и правильно — подобное зрелище способно было не только устрашить русских, но и разъярить их пуще меры, не тот это народ, который можно устрашать подобными ужасами, они от них только звереют.
Стоял яркий солнечный полдень четвертого апреля, такой же сверкающий, как вчера и позавчера. Цель, поставленная мейстером Андреасом фон Вельвеном, была достигнута — князь Александр отказался от броска на Дарбете и от того, чтобы дать битву на берегах Эмбаха. Он отступил на лед Пейпуса и перешел на другой берег этого озера, до сих пор покрытого толстым слоем льда. Войско рыцарей вышло к Пейпусу и остановилось на берегу возле небольшой, но, по всему видно, зажиточной русской деревни — здесь шел торговый путь из Ноугарда в Дарбете, и селения отличались богатством жителей. Особенно много их было на том берегу, где сейчас Александр. Говорят, что там они так и жмутся друг к другу, заборы и крыши всюду высокие, за заборами непрестанно мычит и блеет скотина.
Сейчас шел Великий пост, который по уставу Тевтонского ордена дома Святой Марии следовало строго соблюдать даже во время военных походов. А жаль — судя по всему, в этой русской деревне Ольхау очень даже есть чем поживиться. Хотя епископ Герман — человек сговорчивый, и можно быть уверенным, что мейстер Андреас сумеет договориться с ним о благословении вкусить скоромной пищи накануне большого сражения. Как можно забыть епископскую милость, когда он не только рыбу и яйца, но даже само мясо разрешил есть в Дарбете перед самым выступлением войска в поход. И не только воинству, но и самому рыцарству. Только мейстер Вельвен принес себя в жертву — ел на пиру всё, кроме говяжьего и свиного мяса. Правда, при этом уложил себе в желудок двух откормленных каплунов. Но в тот день епископ Герман приравнял птичье мясо к рыбьему. Он сказал: «Господь, превративший воду в вино на браке в Кане Галилейской, сегодня превращает кур и гусей в карасей и щук, а карасей и щук — в морковь и репу». Дай Бог ему доброго здоровья! Мудрый епископ. Хорошо бы и сегодня Христос превратил мясо в рыбу, а рыбу — в овощи. Тогда завтра веселее будет идти на бой с проклятыми схизматиками, которые, как известно, вообще постов не соблюдают, а если и соблюдают, то лишь для отвода глаз, когда их видят истинные христиане, подчиняющиеся папе римскому.
Ну а теперь пока что следовало отправить людей, чтобы измерить толщину льда на середине озера. Русское войско перешло через Пейпус и не провалилось, но оно не такое тяжелое, русичи до сих пор предпочитают легкие доспехи, многие даже не надевают наплечники и совсем не заботятся о конских доспехах. Лица у некоторых остаются почти открытыми, а у немца — либо забрало, либо сплошной шлем с прорезями для глаз. Каждый русский воин в среднем фунтов на сорок легче тевтонца. А если вместе с конем, то и на все сто фунтов. Это надо учитывать, апрель, вот-вот весна придет, на лед не сильно надейся.
— Удача на моей стороне, — подъехав к мейстеру Андреасу, сказал Йорген. — Прошу нашего господина позволить мне возглавить дозорный отряд.
— Именно это я и собирался сделать, — доброжелательно кивнул Вельвен. — Отправляйся, Йорген. С собой возьми Винтерхаузена, фон Акена и моего брата Иоганна. Храни вас Дева Мария!
— Мы вскормлены Ее молоком, — улыбнулся Йорген.
Собрав необходимый отряд, Кюц-Фортуна отправился по льду озера на восток, в сторону отползшего русского медведя. Лошади шли медленно, Йорген двигался впереди всех, зорко вглядываясь вдаль. Там уже виднелись дымы над кострами русских, это означало, что они ждут их здесь, и на озере собираются сражаться. Вскоре под дымами стали проблескивать и огоньки.
— Прорубь! — воскликнул оруженосец Винтерхаузена, углядев в стороне справа следы русской разведки.
— Тем лучше, — усмехнулся Йорген. — Нам не надо будет рубить лед.
Они подъехали к проруби, и оруженосцы быстро восстановили ее, уже успевшую обрасти новым ледком. Замеры оказались удовлетворительными — при таком морозе, как теперь, лед выдержит.
— Главное, чтобы все наши помнили — нельзя в случае отступления идти туда, — сказал Иоганн фон Вельвен, указывая в южном направлении. — Там бьют теплые ключи, и лед в это время года будет ломким. Русские называют эту часть озера Узменью, что значит — узкое место. Это пролив между Большим и Малым Пейпусом. Иное наименование Узмени — Теплое озеро.
— Не думал, что брат нашего полководца способен думать об отступлении, — сказал Йорген фон Кюц-Фортуна.
— Следует обо всем думать, даже и об отступлении, — невозмутимо отвечал Иоганн. — Обратите внимание, русские жгут костры вдоль всего берега. Стало быть, они предвидят наше возможное бегство и поставили несколько отрядов там, чтобы ударить по бегущим.
— Скорее всего, они пытаются запугать нас количеством дымов. Чтоб мы подумали, будто их много. Я слышал, что так же действуют татары. Видать, русские у них научились, — сказал Эрих Мертвая Голова.
— Сколько бы их ни было, мы разгромим этот сброд. Вон там. — Йорген указал вперед, туда, где виднелось наибольшее скопление русских и где было больше всего дымов над кострами.
— Да, — согласился Иоганн фон Вельвен. — Повсему видно, они намерены здесь встретиться с нами и решить судьбу всей войны.
— Дружище! Уж не вознамерился ли ты искупаться? — спросил Йорген у второго Иоганна — фон Акена, который, сойдя с коня, подошел к самому краю разворошенной проруби и любовался игрою солнечных лучей в воде и льдинках, шевеля ледяное крошево концом своего меча. Это был стариннейший меч, принадлежавший одному из перегринаторов еще первого похода. У него было латинское имя Медулларис, что означало, кажется, «рассекающий до мозга костей».
— Нет, — спокойно отвечал фон Акен, — я просто задумался о красоте Божьего мира, о красоте природы, в особенности нашей, северной. Разве можно вообразить себе подобную красоту где-нибудь в Египте?
— Ты поэт, Иоганн, — засмеялся Кюц-Фортуна. — Тебе надо примкнуть к Люсти-Фло, вместе вы напишете куда более изящные рифмованные хроники.
— Завтра я обещаю утопить в этой проруби парочку русских, — сказал фон Акен, желая показать, что, несмотря на склонность к тонким чувствам, он остается истинным тевтоном — воином, завоевателем пространств и народов.

Глава восьмая
В ПРЕДВКУШЕНИИ КАШИ

В это самое время князь Александр Ярославич в последний раз объезжал противоположный от немца берег Чудского озера, принимая окончательные решения о судьбах завтрашней битвы. При нем находились отроки Ратисвет и Терентий Мороз, брат Андрей со своими оруженосцами Туреней и Переяской, Ратша и Гаврила Олексич, Сбыслав и Яков Свистун. Светило яркое солнце, было морозно, но с востока поддувал теплый ветерок, о котором Яков сказал:
— Восток тепликом дышит, весенний. Глядишь, не завтра, так послезавтра немцу уже и опасно по льду идти будет. У них чуяльщики тоже имеются, поймут, что завтра — самый поздний день, когда можно идти воевать нас.
— Да чего уж там, и без того всем ясно, що завтра нам с ними расцеловываться, — промолвил Сбыслав.
— Гляньте-ка, они там нашу вчерашнюю лунку изучают, — указал зоркий Ратисвет на дозорных немцев, копающихся в проруби. — А на берегу-то их — видимо-невидимо!
— То-то и оно, что сие только одному тебе и видимо, — усмехнулся Олексич. — Ты у нас глазастый, не хуже приснопамятного Ратмира.
— А и я их вижу, — сказал Александр, и впрямь углядев на другом берегу озера шевеление больших войск рыцарей.
— Я тоже, — поспешил похвастаться и своим зрением ловчий. — Не так уж и далёко до них. Верст шесть.
— А то и пять, — возразил князь Андрей.
— Тем более.
— Думаю, здесь чело будем ставить, — сказал Александр, оглядываясь на крутой берег позади себя. Он развернул Аера и встал лицом к этому берегу. Слева от себя он видел возвышение острова Городец — высокую черную скалу, называемую Вороньим Камнем. Стало быть, оттуда, с вершины этой скалы, можно будет видеть все, что происходит здесь. Это хорошо. Он уже облюбовал для себя Вороний Камень как свое главное место во время битвы — с него все окрестности просматривались как на ладони. Битва предстояла тяжелая, и он понимал, что действовать лихо и почти безрассудно, лезть в самую гущу сражения, как в битве со свеями, здесь ему негоже.
А ведь и во время взятия Пскова, когда изгоном, пробив с первого же раза ворота, ворвались в крепость, он тоже не удержался и кинулся вместе со всеми, забывая о псковской западне. Там ведь нарочно так устроено, что когда врываешься в ворота, то оказываешься в каменном мешке, со стен которого тебя можно с превеликим удовольствием завалить каменьями, удобрить кипящей смолой или покропить горячим маслом. И за то следует непрестанно молиться Богу, что немцы, видя безудержную лавину русских, не применили ни каменья, ни смолу, ни масло. Быстро дело решилось. В самом городе уже сопротивления почти не было. Да и, как оказалось, не готовы были немцы к настоящей обороне. Из всего тевтонского рыцарства сидели здесь два фогта — братья Людвиг и Петер, оба важные, на щитах — изображения песьих голов с оскаленными зубами да и на шлемах тоже псы ощеренные, вылитые из красной меди. Но то, как они держали себя, Александру понравилось. Старший брат-фогт выступил вперед и сказал:
— Предлагаю поединок с лучшим из ваших рыцарей. А если я убью его, пусть другой выйдет. И так до тех пор, пока кто-то не убьет меня. А после меня на тех же условиях будет биться мой брат.
— Это благородно, — отвечал им Александр. — Но я сей турнир отменяю. За вашу доблесть я вас, псы-братья, хочу отпустить на все четыре стороны. Ступайте к Андреасу фон Вельвену и передайте, что окончилось бесчинство немецкое на Русской земле. Если он хочет воевать со мною, пусть идет, и мы сразимся. А если не хочет, то я временно оставляю за вашим орденом Юрьев, который вы бессовестно переименовали в Дарбете, оставляю вам пока и крепость Медвежью Голову, кою вы именуете почему-то Оденпе. Но от берега Омовжи, или по-вашему Эмбаха, до Пимжи, Изборска и Пскова отныне вновь наши владения. Обещаю в это лето ни Медвежью Голову, ни Юрьев у вас не отвоевывать.
На том и отпустил их. Двоих только, а остальных немцев и чудь пленную, сковав, велел отправить в Новгород в подарок госпо́де. Хотел и псковских бояр-изменников туда же послать, пусть, мол, госпо́да сама с ними разбирается, но все воеводы и жители псковские уговорили его не делать этого, а тут же, во Пскове, самому и решить их жалкую участь. Он подумал и согласился. Их отдали толпе, и вскоре, растерзанные, они болтались на веревках вдоль кромских стен.
Легкое взятие Пскова сильно взбодрило всю Александрову рать. Ни один из знаменитых витязей не погиб во время изгона, да и всех-то погибших набиралось не более трех десятков простых воинов. Зато немцев, чуди и переметных псковитян побито было сотни две, никак не меньше. Архиепископ Спиридон в главном храме Мирожского монастыря пел Александру многолетие пред чудотворной иконой Богородицы и величал его, именуя благоверным князем Александром, победителем Невским, Копорским и Псковским. Шел Великий пост, и потому праздновать возвращение Пскова было неуместно. Проведя здесь несколько дней, Александр двинулся на Изборск и овладел древним градом Трувора еще легче, чем Псковом. Здесь он вновь встретился с псами-братьями, недавними псковскими фогтами. Они передали ему слова местера о том, что в сие лето немцы овладеют и Псковом, и Новгородом, и Полоцком, и даже самим Переяславлем. Воеводы в ярости требовали повесить братьев, но князь вновь отпустил Петра и Людвига подобру-поздорову.
Сюда, в Изборск, в самый канун Благовещения пришло к нему известие от Саночки. О том, что княгиня благополучно родила, но не второго сына, как ожидалось, а дочь, которую в первый день марта окрестили и назвали Евдокией. Князя сия новость развеселила:
— Вот и славно! Будет теперь мой бабёныш в полном женском окружении!
В тот же день он вышел из Изборска и перевел свою большую рать на берега Пимжи. Здесь вместе со Спиридоном он посетил троих монахов-отшельников, живущих в глубоких пещерах, или, как здесь говорили, печорах. С ними они и вспоминали Благовещение Богородицы. Шел мокрый и липкий снег, сугробы стали подтаивать, и Александр даже пригорюнился, что придется возвращаться в Изборск и там пережидать оттепель, там встречать немцев. Но на другой день стало холодать, а затем и вовсе вернулись морозы. Войско двинулось дальше, вышло к берегу Псковского озера, поднялось вверх до Колпина и остановилось в селе Вербном, в месте впадения в озеро реки Медовой. Здесь дозорные донесли, что войска немцев идут им навстречу и расстояния осталось никак не больше полутора поприщ. Морозы еще больше усилились. От Вербного Александр повел полки на Ряпин, и тридцатого марта произошло столкновение передовых полков его войска с передовыми полками ордена — Мостовский бой, в котором погиб Домаш и были смертельно ранены Кербет и Савва. Тело Домаша Твердиславича его отроки в тот же день повезли в Новгород, Кербет умер в селе Узмени и оттуда его повезли в Тверь, а Савву оставили умирающим в Узмени.
Первого апреля Александр двинулся на полночь к Омовже — туда, где восемь лет тому назад они с отцом разгромили и пустили под лед тысячное войско, возглавляемое ритарами, именующими себя Христовой милицией и братьями по мечу. Потом сей орден Милиции-Христа был окончательно разбит жмудью и земгалой неподалеку от городка Сауле.
Ему казалось, что, если повторить битву в том же месте, гибель немцев будет неотвратимой. И все же чутье подсказывало, что дважды невозможно ступить на лед одной и той же реки, чтобы пустить под сей лед своих врагов. Где-то глубоко в душе он уже знал, что сражению уготовано место на льду Чудского озера.
Так и получалось. Хитрый Андрияш угадал замысел Александра и преградил ему дорогу к заветной Омовже. Повернувшись, Ярославич вышел к озеру и перевел войска на противоположный берег. Это было вчера, а сегодня огромная, почти двадцатитысячная рать готовилась к решающему сражению, раскинувшись на несколько верст от Кобыльего Городища при устье реки Желчи, вдоль островов Горушка, Городец и Озолица до поворота на Узмень.
Александр повернул Аера и вновь обратился взором в сторону того берега, на котором стояли немцы. Желтое, почти весеннее солнце весело и озорно просачивалось сквозь морозную пелену воздуха. Князь глубоко вдохнул, выдохнул и сказал:
— Стало быть, так, брате Андрюша, Ядрейко Ярославич! Слушай меня внимательно.
— Слушаю, Саша, — тихо и покорно ответил Андрей.
— Тебе поручаю крыло ошую от чела. Там. — Он указал на пространства вдоль берега слева от них. — Ты со своими двумя тысячами, суздальский полк Ратислава, полки муромские и гороховецкие… Достаточно, около четырех тысяч вас наберется. Будете стоять у входа в Узмень и ударите тогда, когда я, стоя на Вороньем Камне, подниму золотого владимирского льва — знамя наше. До того мгновения стоять терпеливо и не встревать. Понял, браточек?
— Понятно, Саша.
— Теперь вы, Гаврило и Сбыслав.
— Слушаем! — взволнованно отозвался Олексич.
— Вам поручаю самое главное — чело. Вы с вашими полками встанете здесь, где мы стоим сейчас.
— Ясно.
— Себе возьмите нижегородские, городецкие и юрьевские полки Святополка Ласки, ярославцев и костромичей Ярослава Ртище, тысячу владимирцев Елисея Ветра да москвичей, коими Ванюша Тур распоряжается. Это еще не все. Сюда же поставите смоленские, тверские, торжковские полки. Яков!
— Аз есмь.
— Ты тоже здесь встанешь со своими полочанами и торопчанами. С воеводой Раздаем. А в самую середину поставите новгородцев, которых я вам сюда дам. На них и на вас будет задача сдержать натиск немецкой свиньи, когда она рылом своим вобьется. Медленно отступать, окружая клин немцев, а потом вдруг дать им прорваться, показать, будто дрогнули, а тут и мы с двух крыл ударим. Самое тяжелое дело вам поручаю. Тебе, Гаврило, тебе, Яков, тебе, Сбыся.
— Дозволь и мне здесь стоять, — попросил Ратша.
— Нет, — резко отказал князь. — Я и так сюда уже не меньше восьми тысяч войска наговорил. Остальные, мы, стало быть, будем стоять на Городце, на Озолице, на Сиговице. Стоять и ждать, пока знамя со львом в небо не взойдет. Тогда с двух сторон на немецкую свинью ударим. Таков весь мой замысел. У кого еще какие соображения есть?
Соратники молчали, вздыхая и обдумывая всё, что сказал Александр. Он по очереди вглядывался в их лица и видел, как они мысленно перебирают обозначенные им расположения полков, и вроде бы все сложилось в его замысле так, как надо. Ему и самому было удивительно то, как он вдруг всё распределил. Все, о чем он думал в последние дни неясно, вдруг выстроилось само собою и теперь казалось стройным и разумным.
— Мое разумение таково, что лучшего построения и не придумать, — первым признался Яков, и это было особенно приятно Александру, потому что ловчий обладал несравнимым охотничьим чутьем.
— Если и все другие такого же мнения, вернемся в Кобылье Городище и соберем общий совет воевод.
— А у меня есть вопрос один, можно его задать? — спросил Ратисвет таким голосом, что Александр тотчас догадался — сейчас что-нибудь смешное спросит. Красиво и ладно петь, в отличие от незабвенного Ратмира, сей юный отрок не умел, но зато обладал весьма острым умом и умел так пошутить, что в самый тяжелый и грустный час мог выдавить из людей если не смех, то хотя бы улыбку.
— Ну-ну? — разрешил Александр, предвкушая искру Ратисветова остроумия.
— Вот у немцев построение именуется свиньей, и ты, светлый княже, всё твердишь: «Нападем на немецкую свинью с двух сторон». А ведь сейчас Великий пост. Хорошо ли нам будет такою свининой разговляться?
— Ничего, Спиридон благословит, — ответил Александр, трогая коня своего. Все рассмеялись и поехали следом за князем.
Ехали молча, у Александра в животе заскреблось от голода. С утра, как поели в Кобыльем Городище ржаной солодухи с горячим хлебом, так с тех пор маковой росинки во рту не было. К обеду хозяева обещали наварить разнообразие каш, чтобы все могли насытиться вдоволь, ибо на завтра, на день битвы, назначался наистрожайший пост до самого одоления, аще таковое произойдет.
Судя по молчанию, все тоже думали о еде, прислушиваясь к рычаниям диких зверей в густых чащобах своей утробы. Как всегда в таких случаях, молчанием старших по чину воспользовался Андреев отрок Никита Переяска:
— А вот я слышал, что на горе Афоне есть один старец по имени Мавридон. Сам такой маленький-маленький и сухонький-сухонький. Он славится тем, что всю свою жизнь соблюдал в течение всего года Великий пост так, как его соблюдают в Великую пятницу. А потом вдруг стал есть всё подряд: и свинину, и быков, и баранов. И целыми днями ест их ненасытно. В день по целому быку съедает. В другой день трех свиней съест. В третий — стадо баранов поглотит. И всё ему мало. Со всех окрестных греческих селений к нему приводят стада и тут же, рядом с его кельей, жарят-парят. Он ест и всё кричит: «Еще подавай!» А сам по-прежнему остается махонький и сухонький.
Посмотришь: в чем только душа держится, а при этом такое вот ненасыщение!
— Отчего же он так прожорлив стал? — удивился князь Андрей. По голосу его слышалось, что ему, как всегда, неловко за своего верного и надежного, но столь легоязычного оруженосца. — Опять ты мелешь пустоту какую-то!
— А вот дослушайте, — невозмутимо отвечал Никита. — Однажды накануне Пасхи к нему в келью явился сам целитель и великомученик Пантелеимон и сказал: «Радуйся, Мавридоне! На великий подвиг тебя благословляет сам Иисус Христос! С сего часа в тебе откроется бездонная утроба, и ты будешь есть всё подряд, и одно только скоромное. А за это многих христиан на миру спасешь». И когда Пантелеимон ушел, старец Мавридон почувствовал такой страшный голод, будто и впрямь в животе у него распахнулась пропасть. Пошел и прямо в пятницу Страстей Господних съел целую свинью, пробегавшую мимо монастыря. И с того дня началось. И всё это ради спасения православных.
— Да как же сие спасение происходит-то? — нетерпеливо спросил Терентий Мороз. — Ничего не понимаю!
— Это потому, что ты бывший немец и еще не вполне православным умом окреп, — довольно подло ударил Терентия в больное место Переяска. — Нам-то сразу понятно, в чем наше спасение от Мавридона.
— А мне не понятно! — рассердился на братова отрока Александр. — Должно быть, оттого, что и во мне не вся кровь чисто русская, а имеется и чешская, и молдавская, и английская, и даже свейская присутствует. Ежели подсчитать, то и я на треть немец. Растолкуй нам, немцам, про Мавридоново спасение!
— Да не слушайте его, брате! — испугался Александрова гнева князь Андрей. — Переяску моего не знаешь? Откуда там мимо Афона свинье пробегать? Да и имени такого нет — Мавридон.
— Оно новое, — обиженно и громко воскликнул Никита. — А спасение от Мавридона идет вот какое. Допустим, Туреня захотел в Великий пост тайно свинины или баранины пожрати…
— Почему это я захочу свинину или баранину! — возмутился второй Андреев отрок Туреня. — Эй! Никитка!
— Ладно, ладно, допустим, не наш Туреня, а какой-то другой Туреня решит полакомиться скоромным во время самых строгих дней поста. Но в сей же миг старец Мавридон на святой горе Афоне вместо него эту свинью или барана съест, а у Турени в животе благодать вспыхнет и пуще прежнего — отвращение к скоромному. Так Мавридон и многих других спасает.
— Враки! — сердито сказал князь Андрей. — Нынче же пойдешь на исповедь.
— Нынче все пойдем исповедоваться, — отвечал Никита. — И вовсе это не враки. Могу даже привести доказательство.
— Приведи!
— Очень просто. Заметьте, что в последнее время постящихся на Руси сильно прибавилось. Спрашивается: отчего? Ответ: воздействие Мавридонова подвига.
— А не слышно ли там про такого старца, который бы ежедневно вино бочками в себя вливал? — спросил Никиту Ратисвет. — Я вот отчего-то в последнее время вина совсем не хочу. Глядишь, и вовсе, по примеру князя Александра, брошу пить его. Хороший был бы монастырь на Афоне! Один стадами скот пожирает, другой бочками вино хлещет, третий по сотне жен в день у себя принимает, четвертый окрестности грабежом разоряет. А за это во всем христианском мире никто не пьет, все постятся, с женами, аки ангелы, не познаются, и никто никого не грабит, не разоряет.
Княжий отряд тем временем выехал к повороту, за которым открылся вид на залив, образующийся впадением в озеро реки Желчи. Слева и спереди вставали острова — Озолица и Городец, высоко вздымалась скала Вороньего Камня, а справа уходили в небо многочисленные дымы над кострами и печными трубами — всюду варился предстоящий обед, особенно там, далеко, в четырех верстах отсюда, в Кобыльем Городище, богатом селе, ставшем главным пристанищем русской рати.
Вдоль всего побережья залива располагались в больших количествах богатые селенья, много здесь было для человека промыслов — рыбная ловля, охота, грибы и ягоды, а главное — место сие лежало на торговом пути из Пскова и Новгорода в Юрьев, который вот уже скоро двадцать лет оставался под владычеством Тевтонского ордена. Доблестный князь Вячко тогда не сумел отстоять город и сам погиб честной смертью в битве с жадными до наших земель иноплеменниками. Но ничего, дай только срок, одолеем Андрияша, наберемся еще сил и пойдем отвоевывать славный град Ярослава Мудрого. Не век же ему носить позорное иноземное наименование Дарбете.
Однако после глупого Переяскина рассказа до чего же круто в животе взыграло! Так и ворочается все там, будто в неводе, переполненном уловленной рыбой. Кстати, о рыбе — архиепископ Спиридон сказал, что готов благословить перед битвой вкушение рыбы, но никто не выразил по сему поводу восторга. От ведь какие — понимают, что перед священным сражением лучше всего будет соблюсти Божий пост.
А вот каши — другое дело! Сельский староста Кобыльего Городища Пересвет обещал после полудня устроить всему воинству пышный великопостный пир — наварить каш, каких только хочешь. Гороховых с морковью и луком, ячменных с грибами и репой, пшеничных с кореньями и сушеными ягодами, из сарацинского пшена с шепталами и провесным виноградом, из ошастаного проса с маком и медом.
— Эх! — воскликнул Александр. — Хорошо, что Мавридон за нас каши не съедает!

Глава девятая
ГОВОРЯЩАЯ ГРАМОТА

В ночь с пятницы на субботу княгиня Феодосия Игоревна получила у игумена новгородского Юрьевского монастыря благословение помолиться у гроба своего сына Феодора. Вечером она поручила десятилетней дочери Дуне уложить спать остальных детей, которые находились в сей Великий пост при ней в Новгороде, — годовалого Василько, двухлетнюю Машу, пятилетнюю Ульяшу. Старшие же ее сыновья были теперь кто где: восьмилетний Ярослав и двенадцатилетний Михаил — при отце во Владимире, пятнадцатилетний Данила — в Переяславле, семнадцатилетний Афанасий — в Полоцке. А Костя, коему в это лето исполнялось девятнадцать, вчера отсюда отправился на Чудское озеро, где Андрей и Александр, может быть, уже побились с немцем, а может, еще только намереваются сражаться.
Феодосия находилась в той редкой поре своей жизни, когда чрево ее отдыхало, не вынашивая нового человечка. И она уже начинала скучать по беременности, ставшей ее привычным и естественным состоянием. Она подумывала о том, что когда приедет Ярослав, надо будет не отпускать его от себя до тех пор, покуда не появятся признаки, что она вновь отяжелела.
Но теперь шел Великий пост, и она с удовольствием строго его соблюдала, вновь живя при гробе старшего сына, часто молясь у гробового камня. Той зимой, когда они все бежали из Новгорода от безрассудных крамольников, Феодосия уж было твердо решила просить мужа перевезти гроб с Феодором в Переяславль. Но тогда же случилось первое исцеление — одна жена новгородская, тяжко болевшая сливной коростой, сердечно помолившись у гроба Феодора Ярославича, вдруг получила избавление от недуга. Потом и другая такая же. Третьим исцелился купец, страдавший костоедою. Эти чудеса стали одной из причин общего вразумления, когда зажатые со всех сторон немцами, новгородцы взмолились о возвращении к ним Александра Ярославича. Теперь уж и никак нельзя было увозить отсюда Федю, коль он сделался чудесным залогом будущего новгородского послушания!
А все же не своей он смертью помер. Отравили его. Не зря чуяло ее сердце. Теперь, когда начались чудесные исцеления, стало ясно, что он мученическую смерть принял, что он — святой. Сейчас, читая при его гробе Евангелие, Феодосия отчетливо вспомнила, как однажды маленький Федя похвастался отцу, вернувшемуся из очередного похода: «А я тут послушный был, молитвы учил, в церкви не баловался, святой молодец был!» Вот и сбывались его детские словечки — святой он и впрямь. Не зря, будучи маленьким, так любил святую воду пить. Как-то раз сказал: «Мы святую воду пьем, пьем, а у нас в животе хра-а-амы вырастают!»
Погодите-ка, или это Саша так сказал?..
Нарожав и вырастив стольких детей, не мудрено, что Феодосия частенько путала, кто как себя проявлял, что говорил и какие совершал поступки. Вот кто, например, из них говаривал: «Пойдем в церковь — зажгнём свечки»? Она уж не помнила. То что свечки любили все зажигать, это точно. А вот кто просфорки любил и помногу их съедал? Федя? Саша? Андрюша?.. Всё-таки, кажется, Саша… Бывало, Федю накажут за шалости, а он его жалеет, тайком возьмет просфорку, обмакнет в мед и несет наказанному для утешения.
И вот теперь этот наказанный лежит в каменной раке, а утешитель — с римлянами воюет, с проклятыми немцами. Живой ли?..
Торопливо утерев набежавшие слезы, княгиня вновь принялась за чтение: «Бысть же в субботу второпервую ити Ему сквозе сеяния, и восторгаху ученицы Его класы и ядяху, стирающе руками. Нецыи же от фарисей реша им, что творите, егоже не достоит творити в субботы? И отвещав Иисус, рече к ним: ни ли сего чли есте, еже сотвори Давид, егда взалкася сам и иже с ним бяху, како вниде в дом Божий, и хлебы предложения взем, и яде, и даде и сущим с ним, ихже не достояше ясти, токмо единем иереем? И глаголаше им, яко господь есть Сын Человеческий и субботе».
Она продолжала читать, а мысли своевольно уносились к детям. Если сейчас им, мужественно противостоящим немцу, захочется скоромного, прости им, Господи, сие прегрешение. Для подкрепления сил позволь им вкусить непостной пищи! А я за них напощусь, совсем вкушать пищу перестану, на одной святой воде буду стоять. Помилуй их. Боже правый!.. Феденька, пошли братьям своим тот свой испарятель! Помнишь?..
Однажды Федя придумал смешную игру — нашел где-то в лесу причудливый корень и говорит: «Это у меня такой испарятель. Всех врагов может испарять. Всякое вредное, что есть для русского человека, испарит без остатка. Всё может испарить. Кроме Бога».
А однажды ему приснился сон про говорящую грамоту: «Матушка! Мне говорящая грамота приснилась!» — «И что же она тебе сказала, сыночек?» — «Ничего не сказала. Упала с неба — и молчит». — «Какая ж она тогда говорящая, коли молчит?» — «А на небе сильно говорила». — «Что же она на небе сказывала?» — «Не помню».
В другой раз она ему читала книгу перед сном, а ему сокрушительные слова в голову лезли… Да нет же! Это Саше! Она им обоим как-то читала перед сном книгу, а Саша ни с того ни с сего:
— Афителька!
Она продолжала читать. Он слушает, слушает, вдруг опять так громко:
— Афителька!
— Что еще за афителька такая? — удивилась Феодосия.
— Не знаю, мамочка, слово такое в голову мне лезет — «афителька».
— Потому что ты невнимательно слушаешь.
— Ну я же не виноват, что мне такие сокрушительные слова в голову лезут!
Федя сам не любил книги читать, любил слушать. А Саша наоборот — еще бывало ни одной буквы не знает, а возьмет книгу, откроет и якобы читает — то нахмурится, то удивленно вскинет брови, то улыбнется: «Ишь ты!» И так подолгу мог сидеть, изображая чтение. Потом надоест ему, подойдет и сердито спросит, указывая пальчиком в страницы книги: «Чо пысано? Мама, чо пысано?»
Помнишь, Феденька, как Саша тебя просфорками с медом утешал? Пошли же ты ему теперь утешение в битве! Ведь ты же — святой молодец. Помоги ему одолеть немцев! Помнишь, Феденька, как он однажды спросил у тебя: «Федь, а дети все хорошие?» «Все хорошие», — сказал ему ты. «А немецкие дети тоже хорошие?» — «Тоже хорошие». — «Вот бы они своих больших немцев побили!»
Или нет. Это он не Федю, а отца про немецких детей спрашивал.
— Господи, что же это я! — спохватилась Феодосия, видя, что давно уже читает Евангелие, думая совсем о другом, не о Христе Боге. Стала проникновенно продолжать чтение: «Блажени будете, егда возненавидят вас человецы, и егда разлучат вы и поносят, и пронесут имя ваше яко зло, Сына Человеческого ради. Возрадуйтеся в той день и взыграйте: се бо мзда ваша многа на небеси».
Ярослав всегда учил детей прощать врагов своих. Сначала сражаться с ними, а потом прощать их. Бывало на деревянных мечах бьются братья, один другого понарошку заколет и над поверженным непременно должен произнести: «Прости меня, брате, что пришлось мечом вразумлять тебя!» «Так и врагов своих, повергнув, прощайте», — учил Ярослав Всеволодович. Смелые они росли все — и Федя, и Саша, и Андрюша. Только Костя всегда был боязливый. Но и тот старался свою боязнь преодолевать. Посадят его на коня верхом, он весь дрожит, боится, плачет, бедный. А потом, когда снимут, походит-походит и говорит: «Давай опять бояться!», имея в виду, чтоб его снова на коня посадили.
До чего же они все маленькие смешные! Милые мои детушки! Окрутики вы мои!
Это тоже Сашино — «окрутики». Он так огурчики называл. Этот коней не боялся. С первого раза, как его верхом в седло усадили, сидел так, будто в седле и родился. Выдумщиком он всегда был не хуже Федьки. Однажды говорит:
— Конь отчего так быстро скачет?
— Потому что у него ноги сильные и прыткие, — сказала Феодосия.
— Вовсе не поэтому.
— А почему же, Сашенька?
— Потому что у него внутри — быстрая мякоть. Он ее нажмет, она и несет его вскачь.
А как он про первый снег сказал. В одну зиму не было снега, а потом как выпало разом много, все вокруг вмиг стало свежим и белым. Саша вышел из дома и восхитился:
— Ух ты, как намоло́жило!
А в другой раз на реке увидел рой пчел. Почему-то пчелы кружились над самой поверхностью воды густым клубком, волнами перетекая сверху вниз, снизу вверх. Саша посмотрел и говорит:
— Это у них такой мухно́й водопад.
Хорошие детки из нее один за другим выскакивали. Федя, потом через год — Саша, еще через год — Андрюша, еще через два года — Костя, еще через два года — Афоня, еще через два — Данила, еще через два — Миша. Потом Дуня уже через три года после Миши родилась. Ярослав — через два года после Дуни, Ульяша — через три после Ярослава, Маша — через три после Ульяши, уже в позапрошлое лето. А год назад и Василёк появился, тезка Сашиному первенцу. Вот сколько грибочков взошло из ее щедрой грибницы! И еще взойдет, она ведь совсем не старая, на пятом десятке лет живет. До пятидесяти можно рожать, коли здоровая.
«Несть бо древо добро, творя плода зла; ни же древо зло, творя плода добра. Всяко бо древо от плода своего познается. Не от терния бо чешут смоквы, ни от купины емлют гроздия. Благий человек от благаго сокровища сердца своего износит благое, и злый человек от злаго сокровища сердца своего износит злое…»
Большое оно — Евангелие от Луки. От Марка меньше. Далеко еще до конца, и это хорошо. Надо будет — Феодосия всю ночь глаз не сомкнет. В храме тихо, всюду царит черный мрак, сквозь который там и сям едва промаргиваются огоньки лампад, и лишь у гроба Феди ярко горит большая свеча, и ее на всё Евангелие от Луки хватит. Феодосия читала, стараясь как можно меньше предаваться воспоминаниям и как можно глубже вникать в смысл чтения. На сей раз ее надолго хватило — всю седьмую и восьмую главу внимательно прочитала, начала девятую: «Созвав же обанадесяте, даде им силу и власть на вся бесы, и недуги целити…»
И тут вдруг вспомнился одержимый бесами Никиша Сконяй, что жил у них когда-то в Переяславле. Говорили про него, что он наказан Богом за черную неблагодарность к своему благодетелю, тот его в свое время приютил, в дом свой жить впустил, и кров и корм предоставил, а Сконяй про него повсюду сплетничал и всякие отвратительные небылицы выдумывал. Однажды, находясь в Божьем храме и двигаясь к причастию, он взял да и сказал рядом идущему причастнику про своего благодетеля: «Вишь, далеко впереди идет! А меня никогда не допустит, чтобы я прежде него причастился. Гордится, что я у него в приживалах». Сказал, и вроде бы ничего, а приблизился к святой чаше — и как стало его бить и корёжить! Страшно вспоминать такое. И с тех пор всякий раз не мог он подойти к причастию, бесы его крутили. Саша тогда увидел его, ужаснулся и сказал:
— Вот он какой… зверепый!
Детское слово, а такое точное оказалось. Бедный Саша! Ему потом несколько ночей подряд «зверепый Сконяй» мерещился. Говорят, Никиша ушел в паломничество на Святую Землю ради исцеления от своей одержимости, да так и пропал. Лет пятнадцать о нем ни слуху ни духу. А Феодосия с тех пор всех одержимых «зверепыми» стала называть, по меткому определению Александра.
А зеркало он называл «зреко». Или нет, постой-ка… Вот это как раз не про Сашу, а про Федю. Это он любил в нежном возрасте обновки и всякий раз, когда его обрядишь во что-нибудь новенькое, требовал: «Дай зреко!» Чтоб на себя полюбоваться.
Феодосия вдруг отчетливо увидела его в своем далеком воспоминании, как он стоит в новом бархатном кафтанчике ярко-зеленого цвета, румяный, пригоженький, с утра на ледяной горке накатался. Волосики причесаны, кафтанчик сидит ладно, перед ним большое серебряное зеркало, недешево купленное у фряжского купца, и в этом зеркале — Федино милое отражение.
Феодосия ненадолго отложила книгу, всплакнула и припала губами к холодному гробовому камню, под которым покоилось любимое тело, когда-то давно так мило отражавшееся в серебряном «зреке». Страшно было и вообразить, во что теперь превратились румяные щеки, пшеничные волосы, лучезарные очи, веселые губы… Дай Бог, чтобы других сыночков не постигла Федина горькая судьба! Второй такой смерти Феодосия не перенесла бы. Сколько бы у нее их ни было, каждый дорог так, будто он единственный. Саша, конечно, самый любимый, а подумаешь о ком-то другом — разве его она меньше жалеет и любит? Нет, не меньше. Просто Александр — самый светлый. И самый добрый. Однажды отец сказал ему, маленькому:
— Ишь ты, какую тебе игрушку стрый Борис подарил! Когда я был маленьким, у меня такой не было.
И Саша, пожалев отца, сердечно промолвил:
— А когда ты был бы маленьким, я бы тогда выростился и купил тебе такую игрушку! — Имея в виду, что со временем Ярослав станет маленьким, а он вырастет. Он в детстве был в том твердо убежден, что одни люди вырастают, а другие становятся детьми. Он говорил: — Я увышусь, а ты унизишься. — И показывал рукой, как он «увысится» и как отец или мать «унизится», то есть уменьшится.
С тревогой думая о нем, и об Андрее, и о Косте, который к ним вчера отправился, Феодосия Игоревна вновь стала горячо молить покойного Феодора:
— Помоги им, сыночек! Поспособствуй братикам своим одолеть проклятого местера и не быть ни ранеными, ни убитыми! Господи Иисусе Христе, сыне Божий! Сделай так, чтобы они выжили, аки и Ты сам выжил…
И это опять она вспомнила про Сашу, как он однажды показывал ей в храме иконы. Ему накануне епископ объяснял значение праздничного чина икон, и вот он теперь то же говорил матери, что вчера ему говорилось:
— Вот видишь, здесь Христа ко кресту прибили. Ему больно, из гвоздей кровь течет. А вот Он умер и пошел под землю, во ад, где грехошники. А вот тут видишь, Христос выжил!
Зимой дети больше всего любили ходить к причастию в маленький деревянный храм Благовещения, который стоял на высоком берегу Клещина озера, а сразу за ним всегда раскатывали длинную ледяную горку, и после причастия с чистым сердцем ребятишки вдоволь накатывались с этой горы. Ярослав, выйдя из церкви, говаривал сынам:
— Ну, детушки, послужили Господу, можете теперь и распотешиться!
А однажды сам не удержался и вместе с детьми с горы покатился да неловко так, на какой-то ледяной выступ копчиком наткнулся, ударился. Потом несколько дней едва ходил. Сам-то еще как ребенок был.
Она и о нем всплакнула. Сколько ему, бедному ее супругу Славочке, досталось горя повидать, по всей Руси с врагами биться, любимых друзей и соратников хоронить. В прошлую зиму лучшего его товарища по битвам и пирам, воеводу Дмитрия Зубатого, сильно израненного во время осады Киева, поганый Батый в полон взял. Ярослав с тех пор места себе не находит, собирается сам к Батыю ехать, выпрашивать друга. Боже, какие времена тяжелые на Русь навалились! Бывало и раньше плохо, но чтоб такое — только им выпало. И со всех сторон, со всех сторон враги терзают родную Землю Русскую! Как тяжело прощать им такое! Ведь аки волки отовсюду скачут, дабы поживиться. Сколько народу гибнет, сколько городов разорено, а скольких и вовсе не стало!
— Заступись, Господи, за Родину нашу! — взмолилась Феодосия. — Дай же хотя бы немца алчного одолеть сынам моим!
Жалко стало ей Родину. Слово такое слёзное. Родинка, родиминка… У Феодосии родинка на руке в последнее время стремительно расти стала. А ведь некоторые от таких родинок умирают. Родинка растет, а человек чахнет, синеет, совсем на нет сходит. Покойный Федя про эту самую ее родинку сказал как-то:
— Это у тебя такая пробочка, чтобы кровь не вытекала?
Княгиня вновь взяла в руки Евангелие, вновь погрузилась в чтение, лишь где-то в глубине, неосознанно моля Феодора об исцелении от зловредной родинки, чтобы она опять уменьшилась, «унизилась».
«Петр же и сущии с ним бяху отягчены сном; убуждшеся же видеша славу Его и оба мужа стояща с Ним. И бысть егда разлучистася от Него, рече Петр ко Иисусу: Наставниче, добро есть нам зде быти; и сотворим сени три, едину Тебе, и едину Моисеови, и едину Илии; не ведый еже глаголаше. Се же Ему глаголющу, бысть облак и осени их; убояшеся же, вшедше во облак. И глас бысть из облака, глаголя: Сей есть Сын Мой возлюбленный».
Феодосия продолжала читать, но вдруг на страницах Евангелия стало светлее, будто сверху что-то озарило книгу. Княгиня вздрогнула и робко подняла вверх очи. И еще светлее сделалось вокруг, и, пораженная, она увидела над собой не потолок храма, а светлое синее небо.
В небе плыла говорящая грамота, в которой, как в серебряном зеркале, отражался ее сынок Федя в новом бархатном кафтане ярко-зеленого цвета, румяный, только что с горки вдоволь накатавшийся, пшеничные волосы причесаны. Зрелище было расплывчатым, оно переливалось, как переливается отражение храма в волнах озера.
«Это сон, я все-таки уснула», — виновато подумала Феодосия Игоревна, но стряхнуть с себя сон она была не в состоянии и продолжала смотреть на зыбкий образ Феди, отражающийся в зреке говорящей грамоты. И она улыбнулась ему и спросила:
— Что, Феденька?
— Помогу. Дам испарятель, — ответила говорящая грамота. Образ Феодора в ней стал таять, растворяться и постепенно исчез, а сама грамота свернулась и сошла с неба в руку Феодосии, а когда княгиня взяла ее, то сразу и проснулась.
Сначала она увидела, что толстая свеча, предназначенная на всю ночь, сгорела на три четверти, потом посмотрела на окна — там еще было темно, но уже едва-едва виднелось. Никакой грамоты в руке у Феодосии не было, но она понимала, что это был не вполне сон, а чудесное видение, какое бывает с людьми в тех случаях, когда к ним являются святые.
— Благодарю тебя, сыне мой, Феодоре! — перекрестившись, промолвила княгиня, четко осознавая, что покойный сын осчастливил ее своим посещением. Мало того — он обещал ей, что поможет братьям, подарит им испарятель, которым все можно испарить, кроме Бога. И они испарят, расточат врагов!
— Да воскреснет Бог! И да расточатся врази Его! И да бежат от лица Его ненавидящие Его! — восторженно простонала Феодосия Игоревна, осеняя себя множеством крестных знамений.
Она вновь припала губами к холодному камню гроба, встала с колен и отправилась к выходу из храма. Отворив двери, она вдохнула свежего морозного воздуха, в котором уже вовсю угадывалось теплое и сладостное дыхание приближающейся весны. Феодосия была счастлива. Теперь она ничуть не сомневалась, что сыны ее вернутся с победой.
Наступало утро пятого апреля. Утро Ледового сражения.

Глава десятая
ЖИЗНЬ

Ведь это ты спас меня, Славич! Я всё вспомнил и всё осознал в ту ночь накануне сражения, в коем мне — увы и увы! — не довелось принять участие, за что стыд заливает всего меня с головы до ног. Как мог я столь беспечно отпроситься у тебя в этот горестный Мостовский бой, в коем мы потеряли Домаша и Кербета, да и я чуть было не покинул мир сей, получив несколько смертельных ранений и лишь чудом избежав преждевременной смерти. Да, чудом. И этим чудом была твоя молитва, Славич.
Я лежал в селе Узмень, в доме зажиточного мужика Владимира Гущи, меня ежедневно мучили, ворочая и перевязывая, сдабривая мои раны целебными снадобьями, обмывая меня, меняя подо мной постель. Они заботились обо мне так, будто я был отцом их семейства или даже зачинателем их рода. И дела мои быстро пошли на поправку. При мне постоянно находился мальчик-сирота по имени Ратмир, Мишка. Общаясь с ним, разговаривая, я продолжал возвращаться в наш мир, с коим мне не должно было расставаться столь рано.
На пятый день после Мостовского боя я, братцы, почувствовал сильное улучшение, боли перестали так зверски грызть меня, в теле наступил долгожданный покой, а в голове — ясность. Я просил сегодня оставить меня, не мучить, но меня никто не послушал, и вновь они ворочали мое тело с боку на бок, обтирали мокрыми тряпками, заново перевязывали, удобрив снадобьями, и боль снова вернулась, но теперь ненадолго, и вечером я снова обрел покой и ясность сознания. Мишка сидел рядом и, видя, что я не сплю, спросил:
— А у тебя дети есть?
— Дети?..
— Ну да, дети.
— Нету, Ратмиша. Да я ведь и не женатый до сих пор. Вот какой печальный сказ мой. Помер бы — и некому было бы обо мне возрыдати. Ибо и я, как и ты, сирота горькая.
— Отчего же ты не женился о сю пору?
— А я хотел. Да вот Бог наказует меня безбрачием за грехи мои. Я, брат Ратмиша, сбирался жениться озапрошлым летом. Невесту мне сыскали дивной красоты. Славянским именем Услада, а християнским — Ирина Андреевна. Дочь знаменитого княжьего сокольника Андрея Варлапа Сумянина, с коим мы немало и в ловы хаживали, и в битвах врага оружьем чесали. И она меня полюбила — Усладушка. С нетерпением ждала меня, когда мы с князь Александром в полки на свея ушли. Вот одолели мы свея и мурманя на Неве да Ижоре, вернулись в Новгород. Она меня радостно встречала. Стали к свадьбе готовиться. Но не суждено нам было повенчаться, ибо невесту мою судьба повенчала с сырой землею.
— Как это?
— А так, друже мой. Угорела невеста моя. В доме у нее за несколько дней до нашей свадьбы случился пожар. Никто другой не пострадал, а она, бедная, в дыму задохнулась, и ничего не смогли поделать, не вернули ее. Господь взял ее в райские свои наделы.
— Отчего же пожар случился?
— По злому умыслу, Ратмире ты мой. Не знал я тогда, что Услада моя была мечтанием для одного из бояр новгородских. Сей боярин, сказуемый Ядрейко Чернаш, зело богомерзкий был человек. Он князя Александра премного возненавидел, завидуя его славе. И когда мы свеев и мурмян одолели, он да Евстратий Жидиславич, да Брудько, будь они и на том свете неладны, подняли мятеж, и госпо́да новгородская нас из Новгорода вытеснила. Потом, правда, когда немец их со всех сторон обложил, они нас обратно вымолили. Князь Александр — добрая душа. Не мог он долго серчать. А главное, не было у него сил терпеть немецкую наглость. Вернулись мы в Новгород. И вот тогда-то нашлись люди, которые мне поведали о неразделенной любви Чернаша к моей Ирине Андреевне, о его лютой злобе, ради которой он повредился в уме и сердце своем и пошел на страшное преступление — поджег дом Варлапа, где в дыму и угорела моя Усладушка. Его потом вместе с Евстратием и Брудьком лютой смертью казнили. А я, братец, так с тех пор и остаюсь бобылем. Ни муж, ни вдовец, а вечный жених. Одно утешение — что и Господь наш Иисус Христос ни жены, ни детей не имел и тоже в женихах на Лобное место всходил. А ты чего это, братушка мой! Никак плачешь?
Он и впрямь, родимец, носом захлюпал и заскулил, как собачонка. Вот ведь — душа ранимая.
— Эй, парень! Не мужеско сие дело соленую водицу из глаз источать!
— Усладу жалко, — пояснил Ратмир причину своих слез.
— И мне жалко, — вздохнул я. — Да ведь, иначе рассудить, она теперь в лучшем из миров пребывает, с ангелами резвится, Богородицу хотя бы издалека да видит, а то и самого Господа Спасителя. А уж с апостолами, без сомнения, за одним столом сиживает и песни им поет.
— Дядя Володя сказывает, мои тятя с мамкой и братики тоже в добром ирии живут нынце, — перестал он хлюпать носом.
— А как же! Правильно тебе твой дядя Володя сказывает. Где же им быть, как не в добром раю, ежели они были православные христиане и такую мученическую смерть от проклятого немца приняли. О том и не сомневайся нисколько. Им теперь куда лучше живется, чем нам с тобою.
— Пусть бы и меня к себе жить взяли.
— Сие не твоего разумения дело. Стало быть, Господь Бог сохранил тебя не случайно, а чтобы ты мог род продолжить. Понял? Тебе к ним торопиться незачем. Ты теперь за них родословную должен восстанавливать. Великая цель! Так что радуйся, Ратмире Глебович, что тебе Бог такое избрание дал. Радуешься?
— Радуюсь, — отвечал мой собеседничек безрадостно.
— Запамятовал я… Тебя по-крестильному как? Алексием?
— Алексием. Не запамятовал ты, а правильно помнишь.
— Так-то, Алёша, будем мы с тобой и дальше жить. Жизнь — она нужна нам.
Потом его отозвали на ужин, а меня тоже стали потчевать пшеничной заварихой, в которую, несмотря на Великий пост, мне, как тяжело раненному, растопили кусок сливочного масла. И вкуснее той заварихи, братцы мои, я ничего в жизни своей не вкушал. Скольким пирам я был неутомимый помощник, сколько разнообразных яств любезно и приветливо провел я сквозь свою благоустроенную утробу, каких только необычайных кушаний я не сосватал своему обходительному желудку, а на всю жизнь мне запомнится та простая горячая затируха из пшеничной муки со сливочным маслом. Добрая Малуша, жена Владимира Гущи, подавала мне ее на деревянной ложке ко рту, и я ел, обжигая рот, но ничуть не обращая внимания на сии малозначительные ожоги, настолько это было сладостно и вкусно. Я съел целую миску, а до того дня несколько раз меня пробовали накормить то гречишной, то овсяной кашей, но я не мог впустить в себя ни одной ложки. И насытившись той затирухой, даже хотел еще попросить, но вдруг ослаб, обмяк и стал тихо растворяться.
А среди ночи я внезапно проснулся — меня насквозь пронзило жгучее воспоминание. Я вспомнил все, что происходило со мной после того, как подо мной пал Коринф и меня, уже изрядно израненного, могучий немецкий ритарь окончательно свалил сокрушительным ударом тяжелой палицы по голове. Я вспомнил, как после этого летел сквозь какой-то нескончаемо длинный колодец, на дне которого ярко отсвечивало небо, и я всё ждал, ну когда же я упаду в эту черную холодную воду, чтобы остудить нестерпимо горящее кровью и болью полено своей головы. И наконец я достиг дна колодца, ударился головой о поверхность воды и прорвал отражение неба, будто холстину. Меня понесло дальше, но теперь уже не вниз, а вверх, в черное небо, горящее множеством звезд, и вновь я летел очень долго, горя желанием воткнуться набалдашником своего тела в этот непомерный купол, казавшийся непробиваемо твердым. Я мечтал расплющиться об него, чтобы вместе с моим существом расплющилась и погасла боль.
Но я не долетел до него, а вдруг стал медленно опускаться вниз, падая, как падает перо, сорвавшееся со спины голубя, летящего над городом. И внизу я уже видел море и остров, а на острове — несметные толпы людей, собравшихся пред какими-то воротами, величественными и велиозарными, подобными Златым вратам во Владимире, но только в десять, во сто крат более мощными и обширными, украшенными бесчисленными столпами и надвратьями, башенками и зубцами, а на башенках стояли люди и выкрикивали кого-то из огромной толпы, кишащей внизу.
И я очутился в той толпе среди многого множества людей разного возраста. Здесь было тесно, но никто не толкался. Волновались, дрожали от нетерпения, но не наступали друг другу на ноги, не отпихивали один другого, вежливо дожидаясь, покуда вызовут овех и иних с другой стороны ворот.
И вдруг я увидел на одной из башенок мою невесту Усладу — Ирину Андреевну Варлапову. Она была лучезарна ликом и вся светилась от радости видеть меня.
— Вон он, вон он, мой жених, мой Савва! — кричала она своим милым голосом, указывая на меня каким-то крылатым существам с пылающими лицами.
— Пропустите его, — услышал я где-то рядом трубный голос. — Пропустите этого нового Савву, павшего на поле брани во имя Христа Спаса!
И предо мной расступились, образуя дорожку, будто тонкую березовую просеку, сквозь которую пробивается белый солнечный свет. Далеко впереди я увидел родителей моих, отца и матушку, безвременно угасших более десяти лет тому назад и не успевших порадоваться моей ратной славе при жизни. Теперь я видел их радостные лица и понимал, что они всё обо мне знают, не стыдятся своего сына, хотя он и многогрешен по сластолюбию своему. Знать, ратное мое мужество перетянуло чашу весов в мою пользу…
И я уже почти у самых врат очутился, когда оттуда вдруг выскочил ни кто иной, как ижорянин, брат Пельгусия, муж Февронии, с которой я познавался в Торопце перед Александровой свадьбой. Лицо его было свирепо, и я понял, что он послан изобличить меня в грехах сладострастья и не пустить меня к отцу, матери и невесте. Всё мое существо сжалось от тоски и боли, предчувствуя роковое падение в бездну. Я остановился, ожидая удара. Ижорянин приблизился ко мне, пылая гневом и ненавистью — так мне казалось. Глаза его горели. Он воскликнул:
— Прочь! Прочь отсюда! Нельзя тебе сюда!
И он сильно толкнул меня в грудь. Я стал падать навзничь и успел еще услышать, как ижорянин вновь воскликнул:
— Уходи отсюда! Возвращайся! Александр отмолил тебя!
Тут уж я окончательно опрокинулся навзничь и полетел вверх ногами к черному небу, усеянному звездами, а потом снова летел через черный колодец, но только уже не в воду, а вверх, к лазурному окошку неба, и боль жизни возвращалась ко мне…
И вот теперь я лежал среди ночи в теплой узменской избе, в углу надо мной под иконами теплилась — лампада, где-то далеко тихо цирюкал сверчок, о котором мне давеча говорил Мишка, называя цирюкана по-псковски: «А у нас сверщ завелся».
Меня била легкая дрожь от всего того воспоминания, которое проснулось во мне, покуда я спал, выздоравливая. И я не мог думать без слез восторга о тебе, Славич, ибо во мне теперь звучали отчетливо слова покойного ижорянина: «Александр отмолил тебя!» Теплые улитки слез струились из уголков глаз моих, затекая за уши и образуя там остывающие озера. Я знал, что вместе со слезами и смерть покидает мое тело, что теперь я буду жить и жить, благодаря тебе, Славич, благодаря твоей молитве.
И я сам стал молиться о тебе, о том, чтобы ты одолел папского местера, разбил его железное войско, провалил его под лед реки Омовжи. Я вспоминал все молитвы, что знал наизусть, но куда мне до тебя, Славич, ведь ты все молитвы знаешь не хуже иного епископа. И все же, и во мне наскреблось немало их, чтобы воздать в эту ночь Господу всю благодарность и всё моё жаркое прошение о твоей победе. Рука моя поднималась и ходила, уже не такая тяжелая, как вчера или позавчера, она осеняла меня крестными знамениями, коих я смог сотворить не десять и не двадцать, а, по меньшей мере, сорок или даже пятьдесят, прежде чем силы вновь стали покидать меня.
Наконец сил не осталось и на то, чтобы шептать молитвы. Всё стихло во мне и в мире, и лишь цвиркун где-то далеко в углу продолжал воспевать некое свое букашечное божество. Я долго лежал и слушал его, покуда не уснул прозрачным и тихим сном без сновидений.
Проснувшись, я вновь увидел рядом с собой Мишку и его добрую приемную мать Малушу, которая тотчас промолвила весело:
— Ово! Оживаешь? Румянец появился.
Я улыбнулся им в ответ и сказал:
— Мне бы заварихи. Такой же, аки вчёрась. Можно?
— Отчего ж нельзя! С маслом?
— С маслом бы.
И они снова кормили меня этим самым вкусным яством, какое только мог я себе представить в то субботнее утро.
— Мороз-то сёдни упал, — говорила Малуша, подавая мне ложку за ложкой. — Весна вовсю отпоясалась. Снеги-то так и тают. Хорошо. Тепло. И — последнюю ложку. Люблю весну. Весной весело. Я весной своего Владимирка повстрецала, а на Красну Горку мы и повенцались тогда. Уж сколько годков прошло, как мы живем с ним душа в душу.
Напитавшись, я лежал в тишине и слушал, как за окном стучит капель. Малуша взялась за пряжу, ребятишки убежали на двор лепить снежных истуканов, Гуща что-то стругал в углу. Вдруг двери распахнулись, и в окружении ребятни в избу ворвался некий пылающий сильным известием юноша и закричал во все горло:
— Бьются! Наши с немцами и цюдью!
— На Омовжи? — вопросительно крикнул Гуща.
— Не на Омовжи! Здесь у нас! Неподалёку!
— Да где же?
— На озере! Возле островов! Прямо на льду!

Глава одиннадцатая
ГЛЯДЯ НЕМЕЦКОЙ СВИНЬЕ ПОД ХВОСТ

Над ледовым Пейпусом с востока на запад по низкому небу шли тяжелые, темные облака. Мороз, который еще вчера напоминал о себе, сегодня умер, и по мере того как всё больше светало, становилось всё теплее и теплее. Завтра наступать на Александра через Пейпус было бы уже небезопасно.
Андреас фон Вельвен, сидя верхом на своем великанском коне Пальмене, вглядывался в даль с западного берега озера на восточный — туда, откуда шли тяжелые, как его конь, тучи. Принц Датский Абель, сидя верхом неподалеку от вицемейстера, тоже пытался различить там, вдалеке, полки русских, и порой ему начинало казаться, что он видит их — темные скопления закованных в броню людей.
К Андреасу подъехал еще один рыцарь, лишь вчера прибывший в ставку вицемейстера, некий странный, смуглый, ни бороды, ни усов, о нем сказали, что это — барон Росслин откуда-то из Шотландии, весьма важная персона, присланная чуть ли не самим папой римским. Вицемейстер отдал короткое приказание, и тотчас поднялось знамя Тевтонского ордена — белое с черным крестом, озаренным красными лучами. Знаменосец Маттиас Блюттенфельд поскакал с ним на лед озера — туда, вперед, где уже начиналось построение огромного немецкого клина, в просторечье именуемого «свиньей». Главный герольд ордена Альбрехт Краненберг, лысый и синюшный, как мертвец, медленно поднял свой знаменитый горн, с которым по легенде шли в битву паладины Карла Великого и у которого даже было свое имя — Фоле. Все, кто находился рядом, внимательно смотрели, как надуваются щеки герольда, как весь он становится подобен туче, готовой излить из себя обильный дождь. Казалось, стало тихо-тихо пред тем самым мгновеньем, когда Фоле огласил окрестности чистым и протяжным воем, внезапно сменившимся громкими, резкими, бьющими по ушам звуками различного лада.
И вмиг всё зашевелилось, будто проснувшись, огромное человеческое месиво стало обретать правильные очертания, превращаясь в мощный и страшный для врагов строй. Вдалеке в ответ на призывные возгласы Фоле прозвучали голоса русских труб, будто один петух услыхал пение соседа и откликнулся.
Справа от Абеля вспыхнула сила Дании — Даннеброг, ярко-алое полотнище, пересеченное белоснежным крестом. Знаменосец Мартин Кьяр стремительно развернул его и вместе со вторым принцем, младшим братом Абеля, Кнудом, подъехал поближе.
— Ну что, братишка, похоже начинается веселье? — бодрясь, выкрикнул Кнуд.
Его бодрячество сильно разозлило Абеля, который накануне очень плохо провел ночь. Это было тем более обидно, что предстоящая битва никоим образом не должна была волновать сыновей покойного Вальдемара Победоносного. Для них здесь важна была не победа, а участие. Если немцы одолеют Александра, а в том никто не сомневался, то датчане получат свой куш и укрепят свои владения в Эстляндии. Ну а если произойдет чудо, и доблестный русский конунг Александр, победивший два года назад сильную рать шведов, норвежцев и финнов, вопреки всем предсказаниям, и тут окажется на высоте, принцам нужно будет только вовремя оставить поле сражения, и пусть их старший братец Эрик, ставший королем Дании в прошлом году после смерти дорогого родителя, расхлебывает кашу. «Для нас главное что? — говорил вчера вечером Абель своему брату Кнуду. — Для нас главное не погибнуть, не получить никаких ранений и сохранить датские отряды в целости и невредимости».
И вот поди ж ты, несмотря на такое отношение к предстоящей битве, Абель, в отличие от Кнуда, почти не спал всю ночь с пятницы на субботу. Накануне наелся баранины, которую Дарбетский епископ Герман благословил, невзирая на Великий пост, мудро сказав: «Не человек для поста, а пост для человека. И Господь Бог наш, обративший воду в вино, внушает мне, чтобы я Его силою обратил мясо баранов, телят, овец, гусей, кур и уток, лежащее тут предо мною, в плоды земные, в овощи и злаки, дозволенные во время поста. Вкушайте и насыщайтесь, набирайтесь сил ради завтрашней победы над варварами». Правда, многие все равно ограничились только рыбой и курятиной, считая последнюю наименее скоромной, а вицемейстер ордена — тот и вовсе получил от Германа благословение не нарушать пост. Но большинство, в том числе и датские принцы, воспользовались благодатью, снизошедшей на епископа от самого Иисуса Христа, наелись мяса и напились доброго пива, чтобы ночью хорошенько выспаться и завтра быть в силе. И тем не менее Абель не спал. Глупые мысли о том, что он непременно погибнет, терзали его. Ведь и впрямь глупо было бы погибнуть в этом сражении, не столь важном для Дании. Собственно говоря, и принцев здесь вряд ли кто-нибудь бы увидел, если бы в свое время отец не выпросил их у папы Григория, когда тот хотел послать их в Палестину сражаться с сарацинами. Вместо этого, получив хорошие подарки, папа разрешил им совершать священные перегринации в более приближенных землях, а именно — в Русской Гардарике.
— Кто-то должен подгонять свинью пинками по заднице. Придется нам взять на себя столь ответственное дело, — продолжал скалить зубы Кнуд.
— Помолчи! — одернул его Абель, брезгливо поморщившись.
Но Кнуд был прав. Датчанам достаточно оставаться у немецкой свиньи под ягодицами, или, если выражаться благороднее, прикрывать хвосты войска. И Даннеброг не спешил перебираться с берега на плоскую ледовую поверхность озера Пейпус. Оставаясь неподалеку от вицеместера Андреаса, датские принцы с восторгом наблюдали, как спешно и правильно выстраиваются порядки, превращаясь в грозную, непробиваемую свинью. Конечно, только дурак может выражать сомнение в победе ордена над пока что удачливым конунгом Александром. Весь цвет восточно-немецкого рыцарства собрался на льду Пейпуса, готовясь начать движение на противника. Из всей сотни рыцарей, составляющих костяк ордена дома Святой Марии Тевтонской, здесь присутствовало сорок — почти половина! Сорок лучших флагов развевалось над ощетинившимся телом немецкой свиньи.
Впереди всех выдвинулись братья фон дер Хейде, пылающие жаждой отомстить конунгу Александру за то, что он лишил их законного фогтства и прогнал из Плескау. Вместе с ними Габриэль фон Тротт и Рогир фон Стенде вели вперед самые смелые конные отряды, составившие мощное рыло свиньи. Там же, подчиняя себе наиболее могучих и отважных эстонцев, сверкали доспехами братья фон Пернау, Томас и Людвиг.
Голову и щеки свиньи образовали сильнейшие конные полки, их вели за собой доблестные рыцари Йорген фон Кюц-Фортуна, Дитрих фон Альзунг, Фридрих фон Моргенвег, Александр фон Тотс, а также братья Михаэль и Андреас фон Прегола, желтое знамя которых светилось даже в столь пасмурное утро.
Непробиваемыми ребрами свиньи стали конные отряды под руководством Клауса фон Бикста, Александра фон Пайде, беспощадного Эриха фон Винтерхаузена, братьев Дитмара и Александра фон Бранау, а также двух бывших рыцарей разгромленного ордена Милиции Христи — швертбрудеров Геринга и Вельбарка.
Внутренность свиньи была густо нафарширована железной пехотой ордена, которую вели за собой еще одиннадцать могучих рыцарей. Это были: высоколобый Вильгельм фон Олец, не имевший за всю жизнь ни единого ранения Кристиан фон Шульт, беловолосый от рождения Дитрих фон Мерсраг, лучший топорщик Генрих фон Нимм, тоже бывший швертбрудер, братья Себастиан и Эрих фон Алоэ, еще один Себастиан — фон Лильвард, одноглазый и свирепый Оливер фон Прикул, несравненный лучник Иоганн-Марк фон Балдон и, наконец, братья-близнецы Рудольф и Томас фон Гроб.
Но и в ягодицах у свиньи не постыдно было пребывать, ибо здесь тоже немало собралось известных повсюду рыцарей: уже немолодые Йорген фон Вайнененде и Гюнтер фон Моронг, юный Вильгельм фон Скрунд, еще один бывший швертбрудер Карл фон Угале, братья Августин и Александр фон Ауце. Здесь же двигалось трехтысячное эстонское ополчение, ведомое также двумя бывшими милиционерами Христа — это были Пауль фон Ракк и Генрих фон Козе.
Великая немецкая свинья окончательно выстроилась и по особому сигналу герольда Краненберга наконец двинулась вперед — в сторону противоположного берега озера Пейпус, туда, где с наступлением утра все виднее становились толпы русских. Пришла пора и датским принцам спуститься с берега и примкнуть к хвосту железной свиньи. Абель и Кнуд, а с ними рыцари Томас Ольсен, Николаус Ольборг и Петер Торнвольк с тремя сотнями конных и пеших воинов тоже двинулись вперед на врага. Вицемейстер Андреас, брат его Иоганн, темноликий барон Росслин, епископ Герман, хронист Петер и другой Иоганн — фон Акен — замыкали шествие, двигаясь чуть поодаль от свиньи в окружении небольшого отряда, подобные пастушонку, выведшему погулять огромного и свирепого вепря.
Абеля распирала зевота, и он ничего не мог с ней поделать. Злился на себя, а все равно то и дело распахивал рот и едва не вывихивал челюсти. Еще больше раздражал его наигранно веселящийся Кнуд, который то и дело отпускал всевозможные скользкие шуточки:
— Выше Даннеброг, Мартин! Да подкручивай его — ведь он у нас вместо свиного хвостика и должен быть завитушкой.
Или:
— Абель! Ты чего всё зеваешь? Не иначе как ночью к тебе приходила ледяная русалка из Пейпуса! Не отморозил себе шишку, братец?
Или еще хуже:
— Отряд вицемейстера, как свиная какашка, тащится сзади.
Один из братьев фон Ауце, Александр, услышав это, справедливо обиделся и, оглянувшись, ответил не менее едко:
— Загляни нашей немецкой свинье под хвост — непременно увидишь датчанина!
Эти слова, произнесенные нарочито громко, оказались услышаны многими, и дружный тевтонский хохот пробежал по свиным окорокам.
— Ты слышал, что он сказал! — разъярился Кнуд. — Эй ты, фон Ауце! Мне все равно, какого Александра прирезать — русского или тебя.
— Поговорим после битвы! — отвечал обидчик.
— Заткнись, Кнуд! — яростно одернул брата принц Абель. — Иначе мне придется самому заткнуть тебе пасть.
— Видать, твоя ледяная русалка оказалась не очень сговорчивой, — попробовал обратить всё в шутку младший сын Вальдемара Победоносного.
— Заткнись, говорю тебе! — еще свирепее рявкнул Абель. — Не то ты уже весной отправишься отвоевывать Иерусалим.
Лицо Кнуда сделалось бледным, на скулах заиграли желваки.
— Как будто я боюсь сарацин! Я просто ненавижу жару.
Подъехав к брату поближе, Абель тихо сказал ему примирительным голосом:
— Ладно, в конце концов, в пылу сражения можно незаметно свести счеты с этим фон Ауце.
— Точно! — улыбнулся Кнуд.
По мере движения по льду озера, утро всё больше вступало в свои права. В лицо поддувал теплый весенний ветер, и Абелю хотелось свалиться с лошади прямо на снег и уснуть. Его продолжала мучить зевота, он клевал носом и страдал от тяжелого сознания того, что до отдыха еще очень и очень далеко. На смену тревожным предчувствиям смерти пришло полное к ней равнодушие. Он готов был и умереть, лишь бы окончилось это мучительное, медленное движение под хвостом у немецкой свиньи.
Под кольчугой у него намокло, потому что становилось всё теплее. Тяжелые тучи на небе начали постепенно светлеть, желтеть, того и гляди — к полудню выглянет солнце. Но и до полудня еще надо было долго и мучительно жить, ехать верхом и надеяться на то, что немцы одержат быструю победу и не придется вступать в бой с проклятыми русскими. Никто же не упрекал датчан за то, что они не вступили в сражение два года назад на Неве, все и забыли, что отец тогда посылал вместе со шведами небольшой датский отряд под предводительством Кнуда Пропорциуса. В прошлом году этот Пропорциус помер, поев ядовитых грибов. А шведский предводитель Биргер, между прочим, несмотря на сокрушительное поражение от Александра в Невской битве, теперь снова верховодит в Швеции. Так что не всё ли равно, кто сегодня победит?..
Абель снова зевнул во весь рот и, чтобы хоть как-то согнать сон, решил громко запеть лихую рюгенскую песню, но не успел он пропеть и трех первых строчек, как еще громче, заглушая его, запело эстонское ополчение. Грубые пешие эсты, двигаясь по бокам свиной задницы, ревели грубую свою песню, оканчивающуюся одним и тем же глупым залихватским припевом:
Вас вес вереле,
Пис-пилли-и-и-и!
Айя-ойя-о-ха-ха!
Пис-пилли-и-и!..

Глава двенадцатая
ГЛЯДЯ НЕМЕЦКОЙ СВИНЬЕ ПРЯМО В РЫЛО

Александр верхом на своем верном Аере стоял перед трехтысячными суздальскими, переяславскими, гороховскими и муромскими войсками своего брата Андрея. Они составляли левое крыло, запасные полки, предназначенные для последнего удара, если удастся опрокинуть немецкую свинью и потащить ее в сторону Теплого озера, к Узмени. Рассвет вставал над озером, и вот-вот должны были прозвучать немецкие трубы.
Он понимал, что кому-то из них предстояло сегодня сложить здесь молодецкую голову, и хотел как-то приободрить их, но не мог подыскать нужных слов. Ему вдруг отчетливо вспомнился зрячий крест Смоленского епископа Меркурия, в памяти ожили и прозвучали добрые, бодрящие слова: «Полно тебе, Ярославич! Всё хорошо. Расправляй крылья да лети!» В плечевых косточках заныло от воспоминания о боли, когда Меркурий тяжелым и твердым концом зрячего креста своего больно клюнул Александра Ярославича сперва в правое, потом в левое плечо. И князь пуще прежнего выпрямился в седле, распрямляя плечи, расправляя крылья по слову Меркурия. Тотчас со стороны немцев донеслись призывные возгласы горна. Войско зашевелилось. Суздальский воевода Ратислав громко произнес:
— Возглашают, проклятые!
— С Богом, братья! Остановим тут свинью немецкую! — воскликнул Александр, вмиг взволновавшись.
— Храни тебя Господь, Саша! — махнул ему рукой Андрей Ярославич.
Со стороны чела прозвучали меднокованые русские трубы. Князь Александр взбоднул коня и красивым шагом, далеко впереди своих оруженосцев, поскакал вдоль могучих русских полков, продолжая расправлять крылья, как завещал покойный Смоленский епископ. Миновав левое крыло, он теперь смотрел вдаль, туда, где темнела и посверкивала сталью великанская немецкая свинья, выстраивалась, чтобы начать сближение с русскими войсками. Но до нее еще было слишком далеко, что мешало разглядеть построение.
Справа показались первые полки чела — серединного и главного строя русских войск. Смоленские воеводы — Кондрат Белый и Лукоша Великан — встречали Александра вместе с Яковом Свистуном и старым полоцким боярином Раздаем. Некоторое время они сопровождали Александра, объезжающего полки.
— Не посрамим славы Русской! — кричал Александр смолянам и полочанам. — С нами Бог, разумейте языцы!
Далее начинались новгородские полки — самая середина чела, войска, предназначенные для главной цели — принять на себя мощный удар, стоять крепко, насмерть, разбить свинье рыло и голову. Медленно отступать, окружая немецкий клин, чтобы потом только Александр мог бросить свинье в бок и в окорок правое крыло, скрывающееся на льду Сиговицы, на островах Городце и Озолице. Первыми его встречали полки Сбыслава Якуновича и Романа Болдыжевича.
— С нами Бог, братья! Настал час постоять за веру Православную! — крикнул им Александр.
Он скакал мимо полков и внимательно вглядывался в мелькающие лица тех, многим из которых суждено было погибнуть вскоре. Передние ряды, несомненно, были обречены на смерть, и оторопь взяла Ярославича — бодрые и веселые стояли перед ним еще живые люди, но почитай — уже мертвецы.
— Слава князю! — кричали они ему. А он хотел обнять их всех и тосковал от того, что сие было невозможно.
Мощное и щетинистое пешее войско, выдвинутое чуть вперед для начальной битвы, встречало его. Он чуть замедлил бег коня, чтобы увидеться и проститься с ними. Впереди всех, как скала, возвышался Невский отличник — Миша Дюжий. Рядом с ним стояли не менее крепкие и широкоплечие великаны — Доможир и Жидята, предводители самого могучего пешего воинства на Руси.
— Слава Господину Великому Новгороду! — крикнул им Александр. — Бог да укрепит мышцу вашу!
Он взбоднул Аера и поскакал быстрее, но, доскакав до полков Гаврилы Олексича, остановился и повернул коня лицом к западу. Немецкая свинья уже двигалась, приближаясь к нам. Можно было различить ее рыло и голову, знамена впереди идущих ритарей. И оторопь брала от вида этого могучего воинства.
— Час великий наступает, братцы! — крикнул Александр. — Не посрамим славы Русской, славы Великого Новгорода!
— Дай обнять тебя, княже, — вдруг подъехал к нему Кондрат Грозный.
И они обнялись, не слезая с коней, и приложились губами к губам. Губы Кондрата были горячие, и Александр с ужасом понял, что бесстрашный Кондрат — боится!
— Господь Спаситель с тобою, Кондраша! — молвил он новгородскому славному витязю и поехал дальше, махнув рукой Ратибору и Гавриле.
Он скакал дальше и громко приветствовал другие полки чела — городецкие и нижегородские, тверские и юрьевские, костромские и ярославские, московские и владимирские, коломенские и торжецкие:
— С нами Бог — разумейте, языцы! Пришедый с мечом — от меча да погибнет! Не посрамим славы Русской! С нами Бог, сыны Отчизны!
Наконец, объехав все передние ряды чела, он повернул Аера чуть влево и поскакал на средину озера, отмахал две версты и остановился, чтобы поглядеть на приближающуюся свинью еще и сбоку. Великая сила надвигалась на наши полки. Трудно будет одолеть немецкого вепря. Спрыгнув с коня, Александр повернулся лицом на восток, к полкам русским, пал на колени и взмолился к Христу Спасителю о даровании Им победы русскому оружию. Оруженосцы стояли поодаль, и Александр мог позволить себе излить молитвенные слезы.
Затем он резко встал с колен, легко запрыгнул на коня, расправил крылья и сильно на сей раз прибоднул Аера литовскими серебряными бодцами. Метью, дыбками поскакал во всю прыть на назначенное место, на Вороний Камень, черной тучей возносящийся в небо на носу Городца-острова. Там, на островах и проливах, тоже немалое воинство расположилось, ожидаючи своего часа — до трех тысяч новгородцев Шестька, Шептуна и Клима Ражего, тысяча ладожан, вожан, ижорян, карелов да собственно Александровых войск около двух тысяч. Всем им было уготовано нанести обводной удар по немцам после того, как чело примет на себя первое побоище. Что и говорить — участь лучшая, нежели у чела, гораздо более веселая. И Ярославич страдал оттого, что ему нужно было находиться здесь, а не там, где он только что видел ряды обреченных на верную гибель.
Он доскакал до засадных полчищ, но у него уже не было сил приветствовать их так же, как он приветствовал стоящих в челе. Горький ком сдавливал горло. Он подъехал к Городцу и стал взбираться на вершину Вороньего Камня. Здесь было ветрено, потоки влажного, теплого воздуха так и давили в спину. Подведя Аера к самому обрыву, Александр остановился, глядя зорко вперед — туда, где огромный тевтонский вепрь, сверкая и щетинясь, медленно приближался к полкам русского чела. Уже можно было определить, что главный и первый удар свиного рыла придется на Мишу Дюжего, Гаврилу Олексича и Кондрата Грозного.
Находящиеся неподалеку от Александра оруженосцы Ратисвет и Терентий, воеводы Варлап Сумянин, Михайло Мороз, Ратша, Твердимил Добрята, Лербик, псковской боярин Ярополк Забава и другие негромко переговаривались между собой:
— Не поторапливается хряк поганый.
— Немалый нохрок!
— Ишь, рюха-то какая!
— Дюжкий скоголь. Тягостно охолостить его будет.
— Да, крепкий клыкачище. А се чего стучит? Литауры?
— Шаг выколачивают.
— Ишь ты, железа сколько! Пошли им, Господи, да провалится лед под ними!
— Лербик! Как по-вашему свинья называется?
— По-нашему, по-русски — свинья. А если ты хочешь узнать, как ее называют на дудешском немецком наречии, то — Schwein. Сие же построение, именуемое по-русски свиньей, тевтонские ритари называют по-латынски: Sus.
— И что сей «сус» означает?
— То и означает: свинья.
— Стало быть, как ни крути, по-немецки али по-латынски, а всё одно — свинья свиньёй.
— И вы в таких сусах хаживали?
— Знамо дело, и нам доводилось.
Чем ближе становилось рыло немецкой свиньи к челу русских войск, тем сильнее стучало сердце Александра. На небе светлело, и день делался яснее. Вся местность отсюда, с верхушки Вороньего Камня, просматривалась отчетливо.
— Княже! Спиридон к нам! — окликнул Александра Ратисвет. Князь оглянулся, увидел поднимающегося к ним Новгородского архиепископа и поспешил оставить седло.
— Благослови, отче, — пошел он навстречу архиепископу, сложив ладони пред собой.
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — благословил его Спиридон, и в тот самый миг, когда персты его коснулись ладони Александра, свист множества стрел и дробная россыпь ударов донеслись до Вороньего Камня. Князь, быстро приложившись губами к деснице Спиридона, устремился к самому краю обрыва, чтобы видеть, как два войска, русское и немецкое, принялись щедро окроплять друг друга стрелами.
— Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое! — громко возгласил Спиридон, встав плечом к плечу с Александром. — Победы православным Христианам на сопротивныя даруя и Твое сохраняя крестом Твоим жительство!
Все стали креститься, шепча: «Господи помилуй!» Дождь стрел продолжал сыпаться с русской стороны на немецкую, с немецкой — на русскую, но не видно было, кого жалит, кого убило или ранило. Лишь свистело да стучало по щитам и доспехам, как стучит по крышам веселый летний ливень.
— Зело могучий кнороз! — в ужасе оценил зрелище железной свиньи архиепископ. — Стрелы напрасно стараются.
— Хоть кого — да заденут, владыко, не сомневайся, — возразил Варлап Сумянин.
— Наших, гляжу, больше ихнего подстрелило, — вздохнул Ратша.
— А ты видишь? — усомнился Ратисвет.
— Вижу.
Стрелы и с той и с другой стороны перестали сыпаться. Войска неумолимо сближались. Наш передний заслон резко выбросил вперед копья. Теперь полетели метательные топорики, пробойники, ручные ядра, дротики, но и они недолго стучали по броне. Тяжелое рыло немецкой свиньи врезалось в передовую оборону русского чела. Удар! — и страшный, тягостный грохот железа огласил окрестности. Застучало, зазвенело, заскрежетало, застонало побоище.
Назад: Венец третий ЛЕДОВЫЙ
Дальше: Глава тринадцатая НЕБО НАД ПЕЙПУСОМ