Книга: Невская битва. Солнце земли русской
Назад: Глава девятнадцатая ГОРЕ БИРГЕРА
Дальше: Глава шестая ОТЛЕТЕВШИЙ

Венец третий
ЛЕДОВЫЙ

Глава первая
СНЕЖНАЯ ДРУЖИНА

Под самое Благовещение потеплело, и в праздник, причастившись в церкви, а потом дома наевшись до отвала печеных из теста голубков с рыбой, весь день ребятишки лепили снежную дружину. Снега на широченном дворе дяди Володи было не мерено, он стал липким и сам собою превращался в белые истуканы.
Шли слухи, что от Пскова сюда движется огромное войско князя Александра, а от Юрьева ему навстречу идет такое же большое и злобное воинство местера Андрияша, и будто именно тут, на Соболицком берегу, могут они сойтись в битве. И посему Василько, самый старший из сыновей дяди Володи, придумал и затеял собственное войско, хоть и снежное. А пусть наводит страху на немца!
Сначала возводили огромный снежный валик. К нему прилепливали конскую голову. Получалось — как бы конь, но без ног, ноги по самое брюхо в снегу утонули. И как только сие подобие коня возникало из влажной и холодной снежной глины, Мишка громко цокал языком, издавая полное подобие цокота лошажьих копыт, а потом столь же искусно и полногласно иготал, подражая бодрому конскому ржанью, а родные дяди Володины дети как ни старались, не могли превзойти его в сем искусстве.
Мишка остался круглым сиротою в позапрошлую осень, когда к ним в Изборск пришел проклятый немец, захватил крепость, а ее защитников, оказавших стойкое сопротивление, жестоко казнил. Погибли все Мишкины сродные — и батюшка, и матушка, и старшие братья. Отцу, еще живому, отрезали подбородок вместе с бородой. Потом долго переламывали ноги и руки, прежде чем убить.
Из всей семьи уцелели Мишка да младшая сестренка Оля. Ему было пять лет, а ей — три годика. Потом приехали отцовы братья и разобрали их — Олю взял к себе в Мегозицу дядя Роман, а Мишку дядя Володя привез сюда, в Узмень.
Он первое время всё-то плакал, а потом стал привыкать. И ему даже понравилось тут. Село Узменьское большое, но не крепость. Стоит на берегу озера. Точнее — на берегу широкой протоки между двумя большущими озерами, Чудским и Плесковским. Сия протока именуется Узменью, здесь водится много рыбы, летом купайся до окупения; а зимой только одно плохо — где-то глубоко под водой бьют теплые ключи, и ежели в марте, а то и в апреле, ребята на Чудском и Плесковском еще вполне на коньках катаются, то на Узмени уже делается опасно, можно провалиться, и родители запрещают.
Но зато, когда оттепель, можно снежных истуканов лепить. На Благовещение целых пять дружинников возвели. Верхом на конях — витязи широченные, с круглыми щитами, в островерхих шлемах, даже бороды им вылепили. До чего ж хорошо! Возможно, дяди Володины дети и впрямь полагали, что испугается немец, да только не Мишка — он уже знал, что немец ничего не боится, и коли придет — смерть от него всем будет. Он ведь тогда не только Изборск, но и даже великую крепость Псков покорил.
После Благовещенской оттепели все ожидали, что пойдет весна, наступят хляби, и, хотя бы до утверждения почвы, войне выйдет отсрочка. Но не тут-то было. На Гаврилин день стало проясняться, а потом ударили деньки ослепительно солнечные и морозные, и что ни день — то крепче мороз становился. И ветер невмоготу хлещет, выйдешь из дома — щеки так и обжигает. Зато вернулись коньки. С утра поможешь братаничам — навозец в хлеву пометать или дровишек малость попилить — и айда на узменьский лед кататься. Дядя Володя для Мишки собственные костяные коньки выточил, потому что он сирота. И все братаники это понимают, кроме Уветки, который только по имени Увет, а так — нисколько не уветливый малый. То и дело норовит обидеть, а однажды из лука томаркой выстрелил прямо в лицо Мишке да попал в горло. И больно, и обидно, и поначалу казалось, невозможно вздохнуть от боли и судороги, охватившей глотку. Тетя Малуша, дяди Володина жена, Увета выдрала, а тот лишь пуще прежнего обозлился. Теперь исподтишка старался Мишку обидеть. А синяк на горле долго не проходил.
Снежная дружина на морозе и ветру закалилась, окрепла, обточилась и теперь выглядела более грозно, чем в день своего появления на свет. А один из дружинников, обветрившись, стал вдруг чудесным образом похож на Мишкиного отца, убитого проклятыми немцами. И стало Мишке вериться, что он, родимый, вернулся из смерти, но только не в живом образе, а в снежном. И, когда никто не видел, Мишка налезал на снежное изваяние, чтобы поближе побыть с отцом. Разговаривал с ним:
— Батечка, милый! Выступи из снега! Приведи и матушку с братьями! Али ежели хощеши, то и меня во снег обрати!
И замыслил он, как только наступит новая оттепель, просить дяди Володиных ребят вылепить для дружинников их жен и детей. Но потом произошло такое, что поневоле забылся сей замысел.
Шли последние дни марта, а мороз всё лютовал и лютовал, и дядя Володя, входя в дом со двора, непременно крякал:
— Вот тебе и марток — надевай трое порток!
Но в тот день он вместо этого присловья, войдя вечером в избу, громко воскликнул:
— Рать едет! Готовьтесь гостей привечать!
И все, кто был в доме, повскакивали, замельтешили, ребятня кинулась к своим шубейкам и валенкам, Увет больно толкнул Мишку: «Не толкайся!», хотя Мишка и не толкался вовсе, а просто спешил вместе со всеми одеться и выбежать из жилья.
На дворе уже начало смеркаться, серое и низкое небо сыпалось мелким колючим снежком, с Чудского озера задувал голомянистый северик, от порывов которого начинало свербеть в носу и глотке, но на это теперь никто не обращал внимания, потому что все взоры пленило зрелище огромного войска, приближающегося к Узмени с запада. Гнедые, вороные, буланые, серые, рыжие и прочих мастей кони несли на своих мощных спинах тяжело вооруженных, закованных в броню витязей, могучих и хмурых. Мишка даже испугался, до чего же мрачны были у русских воинов лица. Сурово взирал с хоругвей и лик Нерукотворного Спаса.
— Что же, стало быть, они здеся с немцем биться будут? — предположил кто-то из ребят.
— Биться — не биться, — отвечал дядя Володя, — а на зажитье так точно к нам определились.
— Как это на зажитье? — спросил Мишка.
— А так — на подкрепление сил и припасов. Едой будем их подполнять. Ницего не поделаешь. Коль не хошь немца кормить, корми своего защитника.
Мишка с опаской поглядел на снежную дружину. Ему показалось, что от одного только вида настоящих витязей эти хрупкие снежные воины должны развалиться и рассыпаться, и стало жалко их, особенно того, который на родного батюшку был похож.
Войдя в село, живые витязи распределялись по домам, въезжали во дворы, слезали с коней, кланялись хозяевам. Вот немалый отряд и сюда прибыл — человек восемь верхом да еще и сани, а в санях — что-то белое, большое… Вдруг Мишке померещилось, что это они еще одного снежного дружинника к ним привезли. Вот это да! Чудно, ей-богу!
— Здравия и богатства вам, селяне узменьские! — поклонился, спрыгнув с коня, первый воин. — Не гневайтесь, что незваными к вам в гости заявились.
— Русьский целовек незваным гостем не бывае, — вежливо отвечал дядя Володя, в свою очередь отвесив витязю поклон. — Желаннее вас и быть не может. А скажите, добрые вои, кто вы? Не самого ли князя Александра Ярославича люди?
— Они самые мы и есть, — сказал воин. — Я — Святополк, по прозванию Ласка. Вон тот — брат князя Александра, светлый князь Андрей. А се, изволь видеть, и сам князь — Александр Ярославич-Федорович.
Тут, при виде другого витязя, слезшего с коня и приближающегося к ним, дядя Володя раскрыл в изумлении рот и пал пред ним на колени, ткнувшись лбом в снег. Сей витязь был весьма высок ростом, красив и статен, бородою не богат, но светлые усы его, обеленные снегом, были хороши. Он тоже низко поклонился дяде Володе, потребовал, чтобы тот встал с колен, и заговорил ласковым голосом:
— Сказано нам, что ты есть Владимир Гуща, самый зажиточный в Узмени хозяин, и твой дом наилучший тут, а детей и домочадцев столько, что посему и прозвище у тебя такое. Так ли это?
— Нимало не соврали тебе, светлый княже. Аз есмь. Добра у меня хватае, и коли прикажешь, все отдам твоему благородному воинству, — прекрасно отвечал дядя Володя.
— Всего мне твоего добра не надо, а малую часть заберу на нужды своего войска, — еще более ласково произнес князь. — А всего важнее для меня другое. Видишь ли в санях человека спеленутого? Это мой наилучший отрок Савва. Мы переночуем и двинемся дальше, не здесь будем встречать немца, а на Омовже, и там разгромим, аще Бог даст. А Савву у тебя пригрею. Ему, видать по всему, мало жить осталось. Дай моему честному слуге и доблестному воину последний достойнейший увет и уход, а когда скончается, сохрани в холоде, чтобы я потом мог прах его с собою забрать и похоронить с почестями в Новгороде али в Переяславле.
— Что же люди твои медлят? Пусть живо и заносят отрока в дом мой.
Тотчас огромную белую куклу — спеленутого со всех сторон княжьего отрока, коего Мишка поначалу принял за снежное изваяние, — сняли с саней и бережно понесли в избу. Мишка старался идти поближе к дяде Володе и князю Александру, дабы слышать разговор.
— Отцего же помирае отрок Савва? — спрашивал дядя Володя.
— Многажды ранен в битве, — отвечал князь Александр. — Всё тело его исколото, руда вся источилась, с трудом перевязали раны, но оне такие тяжелые, что удивления достойно, как он до сих пор не испустил дух свой.
— Стало быть, тебе уже было сражение с Андреяшем?
— Дозорный отряд мой вступил с ним в дело. В тридцати верстах отсюда, возле Моста.
— Ого! Да это не в тридцати, а поближе буде, Мост-то. И что? Сильны немцы?
— Зело крепки. Ритарей и их подчиненных числом не менее десяти тысящ, да чухонского сброда не мерено. Один из лучших моих воевод, Домаш Твердиславич, пал в бою при Мосте. Тверской воевода Кербет при смерти, я его в другом доме помирать оставил, во-о-он там. И Савва вот отдает Богу душу. Но главное — разведка моя удалась, я теперь знаю, с кем мне воевать дальше.
— А не пойдут они абие теперь на Псков?
— Едва ли. Имея меня у себя за спиною? Нет, они сперва со мной захотят разобраться.
Дальше Мишка разговора не слышал, потому что они вошли в избу, а он от дяди Володи и князя Александра отстал, оттесненный другими ребятами. Зато теперь он оказался вблизи от раненого воина, про которого князь сказал, что жить тому недолго. Того уложили под божницей на широкую постель, осторожно распеленали, открылась голова, вся перевязанная окровавленными тесьмами, только нос, рот и черные подглазья открыты были. Потом открылась грудь, тоже вся в кровавых повязках, широченная, плечи — как снежные шары, из которых они на Благовещение лепили дружину. Распеленав всего до низу, умирающего укрыли теплым одеялом, хотя натоплено было в дому жарко. Князь Александр, склонившись над бледным лицом раненого, долго вслушивался в его дыхание. Наконец промолвил:
— Еще пока дышит. Но еле-еле. А вот ты, малец, — вдруг обратился он к Мишке, — поручаю тебе сидеть подле отрока моего Саввы и слушать его дыхание. Сможешь?
Мишка хотел было бодро ответить, но почему-то лишь кивнул головой. Тогда князь схватил его крепкими ручищами, приподнял перед собой и заглянул ему в глаза своими ясными очами. Потом поставил на пол, потрепал по голове и сразу забыл о нем, занявшись другими делами — тем самым зажитием, о котором сказал дядя Володя. Мишка, скинув с себя шубейку, шапку и валенки, остался сидеть возле раненого, глядя на измученное, смертное лицо. Вскоре он решил послушать, дышит ли княжий отрок, осторожно подлез к нему и склонил ухо над заострившимся носом. Никакого дыхания он не услышал. Ему стало страшно, и он легонько толкнул своего подопечного в тугое плечо. И сразу услышал короткий вдох, потом тихий, чуть теплящийся выдох.
— Жи-и-ив… — тихо прошептал мальчик. Он еще раз вгляделся в лицо княжьего отрока, и оно стало казаться ему знакомым, будто он уже не один день сидел и сторожил его дыхание. В избе быстро темнело, тетя Малуша затеплила под божницей еще две лампады, огоньки которых наполнили угол блаженным и тихим светом. Мишка то и дело осторожно приближал ухо к лицу раненого, и всякий раз повторялось одно и то же — сперва не было никакого дыхания, а потом отрок Савва будто спохватывался, что надобно дышать, делал порывистый вдох и потом — медленный выдох. И Мишке стало казаться, что, пока он сидит неподалеку от Саввы, тот и не дышит вовсе, а как только он начинает проверять дыхание, Савва делает одолжение — дышит. Потом дядя Володя усадил всех гостей за постный ужин, они разместились за столом, ели, тихо переговариваясь; а тетя Малуша принесла маленькому сторожу постный пирожок с капустой, он стал его есть, да так и не доел до конца — переполненный впечатлениями, уснул с куском пирога в руке, привалившись бочком к плечу раненого витязя.
Ночью его одолевали тревожные сны, однажды он проснулся и увидел, как князь Александр стоит под божницею и тихо молится. Мишка тотчас снова уснул, а утром проснулся оттого, что из-под него стало что-то приподниматься, скидывая его. Он вскочил и увидел левую руку своего подопечного, которую тот выпростал из-под мальчика и теперь недоуменно разглядывал. В окошках рассветало, и Мишка теперь уже отчетливо видел, что раненый кметь открыл свои очи и в самом деле разглядывает руку. Лицо его было по-прежнему смертельно бледным, под глазами черно, но сами глаза светились жизнью. Мишка, соскочив с кровати, стоял на полу и с ужасом наблюдал за ожившим мертвецом. Вдруг тот перевел свой взор с собственной руки на Мишку и тихо спросил:
— Ты кто?
— Я? Мишка.
— Понятно. Иди ко мне. Дай я тебя понюхаю.

Глава вторая
С ТОГО СВЕТА

А он мне говорит брезгливо:
— Вот еще! Цего это меня нюхать!
А мне, братцы, и самому было невдомек — почему так сильно, так невыносимо захотелось припасть носом к его головешке и вдохнуть в себя теплый травяной запах детских волос. И сил у меня не оставалось, чтобы ему найти объяснение.
— А я говорю — иди! — только и смог я приказать. Тут мальчик послушался, нехотя приблизился, подсунулся ко мне, а я левой рукой привлек его к себе, вдохнул что было мочи, и все существо мое наполнилось запахом детства. И впервые за много времени стало сладостно и хорошо. Да так, что я вновь начал проваливаться в глубокий сон.
И виделось мне, как я снова дерусь с ненавистными немцами, охаживаю их своим топором, что только кровь во все стороны брызжет. А потом и они стали доставать меня копьями да пробойниками — грудь с правой стороны пробили, плечо ранили, левый бок прободали, спину исколошматили, шлем на голове раскроили, а потом тяжеленным молотом по животу попали. А главное — Коринфушка, с которым я не расставался с самого того дня, как мы свеев на Неве одолели, пал подо мною с вывороченными наружу кишками, и я вкупе с ним в кровавом снегу очутился…
На сей раз я очнулся от болей, раздиравших все мое тело. Господи Боже! Никогда еще судьба так не нанизывала меня на свои вертелы. Мне было жарко, будто меня поджаривали на добром костре, и раны мои не просто болели, а кричали. Грудь с правой стороны — будто крыса грызла, плечо — будто туда расплавленную медь влили, в левом боку — словно раки впились, а в спине мне мерещилось шевеление, будто там уже черви поселились. Голова трещала, живот тяжело наливался озером боли. Тут я воистину пожалел о том, что не остался на том свете, а потащился назад на этот.
Открыв глаза, полные шипящих искр, я увидел мальчика, который вытаращенно смотрел на меня — видать, я испугал его своим стоном и скрежетом. И пришлось заговорить с ним.
— Как звать-то тебя?
— Цудной ты, отрок! — ответил он сердито. — Сам спрашивал, а сам опять спрашиваешь. Мишка же я!
— Мишка-то — сие я помню. А полностью как?
— А угадай.
— Полагаю, ты Михаил, аки наш славный витязь Миша Дюжий.
— Нет.
— Тогда, стало быть, Мечеслав?
— И не Мечеслав никакой.
— Ну, тогда у меня сил больше нет угадывать.
— Эх ты! Ратмишка я. А по-взрослому — Ратмир.
— Неужто Ратмир! — Меня, словно ледяной водою, так и обдало с головы до ног этим именем. — А знаешь ли ты, что у меня друг был… — Хотел было я поведать ему о незабвенном Ратмире, но не мог больше говорить. Недолгий разговор с малышом ненадолго отвлек меня от болей, но тут уж они накатили на меня с удвоенной силой, и я не выдержал — скрипнул зубищами и застонал.
— Что же ты? Умираешь? — полюбопытствовал мой собеседник.
— А что еще делать, браток? Умираю, как видишь, — сквозь огнедышащую боль прохрипел я, и пузырь липкой слюны вскипел на губах у меня. Разум мой вновь начал мутиться, все вокруг превратилось в огонь и кровь, и я почему-то все кричал, но не голосом, а внутри себя и самому себе: «Ратмир! Ратмишка! Не бросай меня, Мишка-Ратмишка!» — будто это имя мальчика было спасительным крючочком, за который я цеплялся, чтобы не ускользнуть из зыбких рук жизни в цепкие лапы смерти. Иногда я слышал разговоры — ангел-хранитель давал мне знаки о том, что я еще не умер и что обо мне пекутся люди. «Не помирае?» — промолвил чей-то женский голос. «Жив родимец», — отвечал мужской. «Стало быть, лецить надо, — вновь говорила женщина, по природе псковского выговора, смешно цокая. — Зразумей, не задеты жизненны жилы. Придется вороцать, бедного. Надо раны обиходить».
Доселе, сгорая от боли, пожиравшей всего меня, я и вообразить не мог, какие муки ждали еще впереди, когда они взялись меня ворочать да развязывать, да в каждой моей ране ковыряться, прочищая и чем-то смазывая, а затем вновь обвязывая. «Оставьте меня! Дайте же мне спокойно умереть!» — так и хотелось мне кричать им, но вместо слов одни только звериные стоны исторгались из моей утробы. Потом я не удержался и полетел куда-то глубоко-глубоко, куда, знаю точно, падал уже несколько раз до этого. И, падая, я все хватался руками за растущие по бокам пропасти сучья и травинки: «Мишка-Ратмишка! Не бросай меня!» А потом летел вверх и вбок, и снова вниз, и опять вверх… И у каких-то ворот, где то ли шла торговля, то ли собиралось вече, то ли намечалась свадьба, мне вдруг повстречался брат Пельгусия, муж моей Февронии, который некогда лаял, а потом принял православное имя и погиб в славном Невском сражении как истинный христианин. «Опять тебя, собаку, сюда тащит! А ну пошел отсюда!» — злобно пролаял он мне прямо в лицо, и я хотел было двинуть ему кулаком по роже, а меня назад потащило, да так, что внутри замутилось. Даже не успел ему сказать, что он сам собака. И снова я летел — то вверх, то вниз, то в бок, то кувырком… И снова возвращался туда, куда мне менее всего хотелось вернуться, — в боль!
Очнувшись в очередной раз, я мечтал увидеть мальчика, но теперь надо мной склонялось взрослое мужское лицо, довольно приятное.
— Ну? — спросило оно. — Живой ты ай нет?
— Живой, — ответил я, но не услышал своего голоса. Видать, только губами пошевелил.
— А коли живой, говори, кто ты есть на белом свете?
— Я — Савва. По прозвищу Топор, — вновь еле слышно ответил я.
— О-о-о, видать, и впрямь — живой! — засмеялся добрый человек.
— А ты кто? — спросил тогда я.
— А я — здешний хозяин дома. И звать меня — Владимир Гуща. А придется мне, Савва Топор, уновь тебя терзать и вороцать, поелику ты от всяких ненадобностей поизбавился и следует тебя омыть, а заодно и раны твои наново перевязать и удобрить.
— Не надо… — жалобно пробормотал я, но тщетно. Вновь меня подвергли пытке, и опять я летал туда-сюда от дикой боли, взывая к Ратмишке, будто к своему ангелу-хранителю. Но только с Пельгусиным братом на сей раз мне уже не довелось встретиться у тех странных ворот, и никто не лаял на меня, а значит, теперь уж я до самого того света не достиг в своем полете.
Открыв глаза, увидел своего мальчишку и обрадовался так, будто Александра Ярославича встретил.
— А-а-а, Ратмир… Как поживаешь, Ратмир?
— Я-то — хорошо. А ты-то?
— И не спрашивай. А скажи, Ратмир, что ты умеешь?
— А что хошь умею. Хошь, могу конем иготать. — И он тоненько заиготал, подражая конскому ржанью. — Похоже?
— Очень. Ты, наверное, коней любишь?
— Коней-то? Люблю, а что ж.
— А какие есть кони, ведаешь?
— А как же! Цорные, белые, фряжьи, грецески, еще есть немецкий конь, а еще — мисюрьский…
— Какой-какой? Мисюрьский? Сроду я про таких не слыхивал. Да точно ли есть такой, Ратмир Владимирович?
— Откуда я тебе Владимирович! Я вовсе не Владимирович, а Глебович.
— Разве? А что ж Владимир Гуща — не отец тебе?
— Какой же он отец? Он — дядя.
— А отец где? Воюет?
— Если б… А то ведь убили отца моего немцы. И матушку, и братьев… Мы в Изборске жили. Оттуда меня дядя Володя и взял к себе в дети.
— Так ты сирота?..
— Ага. — И он глубоко вздохнул. — И Уветка меня обижает. Туда же еще — христианским именем он никакой не Увет, а Тереха.
— А ты каково прозываешься по крещению?
— Алексий.
— Ну, посиди со мной рядышком, Ратмир-Алексий Глебович… А я подремлю…
И едва он подсел ко мне поближе, мне стало покойно, боли в ранах сделались не столь огнедышащими, и я впервые погрузился в тихий и безмятежный сон. Но ненадолго. Вдруг, словно тревожная молния пронзила всего меня, и я подскочил, снова объятый болью во всех своих ранах. Увидев хозяина дома, первым делом спросил:
— А где же князь Александр Ярославич? Где все наши?
— Иде же им быть, — отвечал Владимир Гуща. — Повели немца на Омовжу. Там, сказывают, буде у них стражение.
— А я?
— А ты… Ты молись Богу, чтоб живой остался. А то ведь раны твои — где заживают, а где и подгнивают. Ну ницего, браток, жена моя всяких целебных мазей приготовила — и на терпентине, и на синелевых листьях, и на стрекаве, и на баркане, — на чем только у нее нет усяких знахарств. Только бы сюда немец не заявился, а то ведь придется тебя такого еще и прятать.
— А который же день я тут после битвы?
— Да всего-то третий денек, брате, а уже вон как разговариваешь. Поправляешься, стало быть, в здравом уме. Ницего, поставим тебя на ноги!

Глава третья
ДОБЛЕСТНЫЕ ТЕВТОНЦЫ

Вождь рыцарей, бесстрашный Андреас фон Вельвен, был в том приподнятом и неизъяснимо прекрасном расположении духа, в каком пребывает охотник, подранивший зверя и идущий по его следу, чтобы добить. Его радовало всё — и яркое солнце, превращающее стальные доспехи в золото, и ослепительно-голубое небо, любующееся им и его рыцарями, и даже мороз, наполняющий легкие свежестью и силой. Хотя мороз, конечно, был некстати — гораздо лучше, если бы потеплело, чтобы лед на озерах стал опасным для воинов, и войско Александра оказалось бы вынуждено отступать вдоль берегов до самого Плескау. Или принять бой где попало, а не там, где того хочет Александр.
Андреас давно угадал мечту строптивого русского князя — он хочет заманить рыцарей Тевтонского ордена туда, к северу, где река Эмбах впадает в Пейпус. Семь лет назад там, на льду Эмбаха, Александр с отцом успешно разгромил войско ордена, пустив многих рыцарей под лед реки. Но теперь Андреас фон Вельвен сделает все возможное, чтобы не доставить ему такого удовольствия, он не пустит его к Эмбаху, а сбросит на лед озера и там уничтожит.
Шел третий день после того, как передовой, довольно крупный отряд ордена вступил в бой со значительно меньшим по численности дозорным отрядом Александра и полностью разгромил его. Александр потерял в бою нескольких лучших своих витязей — погиб главный новгородский воевода Домаш, смертельно ранеными были увезены с поля боя двое других славных вояк — главный тверской воевода Кербет и оруженосец князя Савва, тот самый, который подрубил столб и повалил великую ставку Биргера в битве на Неве.
Тогда, на Неве, взошло солнце Александра. Здесь оно должно погаснуть.
Два года назад, находясь в Дарбете, Андреас готовил войска, чтобы идти на помощь объединенной скандинавской рати, когда вдруг узнал о том, что Александр, проявив какую-то неслыханную прыть, наскочил на шведов, норвежцев, финнов и датчан в месте впадения речки Ингеры в Неву и нанес им сокрушительное поражение. Доблестные викинги, посланные папой Григорием, претерпели такой позор, что датчане, к примеру, и вовсе запретили где-либо упоминать о своем участии в том походе. Тогда же двое сыновей датского короля Вальдемара, Кнут и Абель, вывели войско из Ревеля, чтобы вместе с Ливонской комтурией Тевтонского ордена идти с войной на Гардарику.
У Вельвена были и свои личные счеты с Александром. Он не забыл, как тот переманил на свою сторону нескольких рыцарей, бывших швертбрудеров. Те сначала остались в Гардарике, дабы изучать русские нравы, а затем, когда юнгмейстер Андреас пришел, чтобы забрать их, выяснилось, что они все приняли схизматическую веру, лишились папской благодати и перешли на службу к Александру. Понятное дело, что швертбрудерам, разгромленным литовцами, трудно жилось в лоне Ливонской комтурии, но — такое предательство!..
Правда, один из предателей происходил-таки из русского рода. Предки его владели небольшим городком на самой западной окраине Черной Руси. Городок назывался то ли Райчов, то ли Радшов, но когда он вошел в состав земель Тевтонского ордена, то, как и положено, стал именоваться Радшау, так же переименовался и род владетелей городка, принявших германские обычаи. Однако, сколько волка ни корми, он все в лес смотрит, сколько русского ни очеловечивай, на нем все равно русская шкура вылезет. Вот и Радшау переметнулся, снова русским стать захотел. Ну ладно бы один, а то еще двух товарищей своих прихватил, тоже, между прочим, неплохих рыцарей.
Каким-то боком это вылезло и против самого Вельвена. Он должен был вот-вот получить титул ландмейстера Ливонской комтурии, чтобы затем стать гроссмейстером всего ордена. Но тут вместо него ландмейстером был провозглашен Дитрих фон Грюнинген, а Вельвену пришлось довольствоваться титулом вицемейстера.
Тогда не удалось вовремя прийти на помощь викингам. На южных рубежах подняли восстание литовцы и латыши, и фон Грюнинген вынужден был идти их усмирять. Поход на Гардарику возглавил вицемейстер Андреас и двое датских принцев. Сын псковского князя Владимира, беглый Ярослав, который вместе с матерью жил в орденской крепости Оденпе, подписал великую скру — грамоту, в которой объявлялось, что отныне все Псковское королевство подарено в вечное пользование епископу города Дарбете. И эту, в сущности, ничего не стоящую скру Вельвен показывал всему народу и рыцарству, взывая идти на Плескау и изгонять оттуда русичей.
Несмотря на немецкую власть, Дарбете в то время все еще оставался Юрьевым — русским городом, с русскими обычаями и нравами, и сколько ни старался вицемейстер Андреас, ему не удавалось собрать войско из русских жителей города. Он приказал повесить несколько десятков бунтарей, призывавших юрьевцев не подчиняться немцам, но и это не помогло. В итоге ему пришлось довольствоваться одной только чудью, как именовали эстов русичи. А в решительные мгновения битвы на этот сброд — никакой надежды. Хороши только чтобы добивать поверженного врага, когда истинному рыцарю становится отвратительно руки марать.
Не встретив никакого сопротивления, немцы, датчане и эсты дошли тогда до русской крепости Изборск, по-немецки именуемой Эйзенборгс, и осадили ее. Великая дарительная скра Ярослава Владимировича не подействовала и на защитников крепости, они продолжали крепко обороняться. С великим трудом захватив Эйзенборгс, тевтоны не могли сдержаться от ненависти, убивая всех подряд, не различая мужчин и женщин, стариков и детей.
Помнится, один из рыцарей, Даниэль Шепенхеде, проявил малодушие. Подъехав к Вельвену, он возмутился:
— Разве христиане могут убивать детей, стариков и женщин?
— Возьмите себя в руки! — грозно ответил ему вицемейстер. — Они убивают не детей, а выродков рода человеческого, не женщин, а плодовитых ехидн, не стариков, а увядший чертополох! Если вы будете и впредь относиться к русским схизматикам как к людям, вам больше нет места в нашем священном воинстве.
Говоря это, он держал в руке свой изящный фауст — стальной чекан в виде кулака с ножом, насаженным на длинную рукоять, и в подтверждение своих слов Андреас фон Вельвен ловко подшиб им пробегающую мимо девчонку лет десяти, да так, что раскроил ей череп, и она, мигом испустив дух, беззвучно упала на землю, орошая всё вокруг себя молодой ярко-красной кровью.
Потом к Эйзенборгсу пришло ополчение из Плескау, весьма богатое, их шлемы и латы сверкали на солнце подобно зеркалам. Сам Гавриил Гориславич, псковский воевода князя Александра, вел за собой это войско. И оно было полностью разгромлено рыцарями ордена у стен Эйзенборгса, рассыпано по окрестностям и уничтожено, несмотря на то, что там были отменные воины и превосходные лучники. Сам Гавриил Гориславич погиб в битве, сраженный точным ударом копья.
Как приятно было сейчас Андреасу вспоминать те дни! Хронист ордена Петер Дюсбург тогда радостно написал в своих рифмованных летописях:
Злых жителей Эйзенборгса мы истребили нещадно,
Чтоб и другим было и впредь неповадно.
Только не весело это было узнать горожанам Плескау.
Так называется город в Русской земле — Плескау.
Люди там проживают свирепого нрава.
Войско их налетело на нас и слева, и справа.
Метко стреляли по нам их быстрые стрелы.
Но попадали и в них тевтонские меткие стрелы.
В битве жестокой врага тевтонцы разбили
И на Плескау себе прямую дорогу пробили.

Правда, Плескау тогда не сдался так быстро, как ожидалось. Несмотря на то, что посадником в городе тогда сидел боярин Твердило, давно уже купленный орденом в Риге, ему никак не удавалось убедить сограждан в том, что сдача города немцам сулит им только блага. Пришлось начинать тягостную осаду, жечь посад, терпеть лишения и уныло ожидать, когда же предатели сдадут город. И это при том, что со дня на день следовало ожидать пришествия Александра.
Но удача тогда сопутствовала Вельвену! Поздней осенью стало известно, что князь Александр разругался с Ноугардом и бежал из северной столицы Гардарики с женой, матерью и всеми людьми в свой родной город Переслау. Узнав об этом, защитники Плескау пошли на переговоры. Город сдался на том условии, что власть в нем будет поделена поровну между посадником Твердилой и немецким фогтом.
Еще лучшие известия приходили из-под Киева, куда в сентябре нагрянуло несметное войско татарского хана Бату, а в конце ноября южная столица Гардарики, мужественно оборонявшаяся два с половиной месяца, пала под натиском врагов и была разорена, жители истреблены или угнаны в рабство, а значит — с юга можно было не ждать того, что кто-то придет спасать Плескау. Татары же пошли дальше на запад — на Галич, Волынь, Венгрию.
И настала тут для немцев распрекрасная жизнь! Опустошили всё вокруг Плескау, а дальше — земли немереные лежали пред ними без всякой защиты. И пошли они грабить их, поначалу робко, а потом все смелее и смелее двигаясь на восток, в сторону Новгорода, который никоим образом не давал знать о своем неудовольствии. Огромные стада всякой домашней скотины, наполненные добром возы, унылые вереницы пленных работников и работниц — все теперь двигалось с востока на запад, из псковских и новгородских земель в Эстляндию и Курляндию, в Ливонию и Пруссию, где их ждали новые господа, строгий германский порядок и учет. Беспрепятственно продвигаясь дальше, взяли Лугу и все богатые полужские земли, а к весне добрались до Водландии и захватили ее всю без особого труда, а если где оказывалось сопротивление, жестоко каратели расправлялись с ретивыми водландцами, резали, кололи и вешали безо всякой пощады, ибо как и русичи, то были не люди. Захватив Водландию, объявили ее папским епископством и обложили полноценной данью. Теперь и отсюда потекло богатство и рабы в родное отечество.
Торжествуя свой замечательный успех, Андреас Вельвен весной прошлого года построил крепость Копорье на севере, рассчитывая на нее как на будущий оплот завоевания Ингерманландии. Потом со своим войском он двинулся прямо к Ноугарду, и в сорока пяти верстах от северной столицы Гардарики в легком сражении полностью разгромил войско ноугардского полководца Домаша. Сам Домаш чудом тогда спасся, чтобы теперь, через год, погибнуть в другом месте и в другой битве. А тогда остатки разгромленного войска русичей гнали от града Тесова, добивая, и остановились лишь в тридцати верстах от Ноугарда. Оставалось только подтянуть еще силы и начать осаду. В Тесове, который отныне стал называться Тесау, Андреас обосновался в ожидании пополнения. Но другие рыцари ордена, увлеченные вывозом добра и рабов из захваченных обширных земель, не очень-то спешили к нему на помощь и испортили все дело. До середины лета не удалось начать осаду, потеряли такое важное время, и в итоге князь Александр, простив ноугардцев, пришел сюда со своим сильным войском. Узнав о его приближении, вице-мейстер Вельвен, не имея достаточных сил для войны с Александром, вынужден был позорно бежать в Ливонию и там убеждать рыцарей в том, что чрезмерно они занялись сбором богатств, что надо идти и сражаться с Александром, ибо только победа над ним принесет ордену спокойствие на обретенных жизненных пространствах от Пскова до Волхова.
Но было поздно. Александр как вихрь промчался по всем захваченным немцами землям, вернул Ноугарду крепость Тесау, а самой крепости — название Тесов, затем яростным волком прошел всю Водландию, везде изгоняя тевтонцев, молниеносно отмахал двести верст, внезапно явился на севере, в Копорье, и, овладев свежей немецкой крепостью, уничтожил ее, срыл до основания, поубивав многих хороших воинов, некоторых уведя в плен, хотя иных и отпустил домой, унизив своим великодушием.
Все, что было так счастливо добыто Андреасом, мигом — будто ветром листья с дерева сдуло, или, как говорят русские, будто корова языком слизала. Ох уж эти русские поговорки! Они во всем гораздо менее поэтичны, чем германские. Грубые, пошлые…
Водландия осталась недограбленной. В Полужье хотя и вывезли немцы всех коров и лошадей, но еще много оставалось чем поживиться. Отныне всё сие вновь было утрачено. Мало и этого — на Эзеле, бывшем русском острове, давно уже подвластном ордену, проклятые русичи перебили не только гарнизон, но и неприкасаемое католическое духовенство. Пришлось Андреасу срочно плыть туда и в Аренсбурге заключать мирный договор с этими негодяями, которые до того обнаглели, что в грамоте вписали так: «Поелику князь Александр явил себя защитником всех полунощных земель Русских, мы, жители островов Сырой и Дагон, отныне сами себя держать будем, а немцам разрешаем владеть своими домами в граде Аренсбурге».
Тем временем отец Александра к осени собрал на Волге большое войско и прислал его вместе с младшим братом Александра, тезкой Андреаса Вельвена. Зимой братья выступили с ним из Переслау, дошли вновь до Копорья, затем захватили Нарову, и к Масленице, пройдя вдоль берегов Пейпуса, русские войска добрались с севера до Плескау. Здесь Александр, не мешкая, совершил бросок на город и стремительно овладел им. Двое фогтов были отпущены им, а всех немцев, взятых в плен, Александр отправил в Ноугард. Хронист ордена, Петер, в те дни горестно написал в своих рифмованных летописях:
Вокруг Плескау — хорошие, жирные земли.
Мало покорить хорошие, жирные земли.
Следует укрепить их надежною силой.
Не то жирная земля станет жирной могилой.
И горделивый тевтон понесет убыток
Там, где он мог бы иметь свой прибыток.
Так получилось, когда мы потеряли Плескау,
Вместо того, чтоб надежно держать Плескау!

Эти стихи вицемейстер Андреас повторял всюду, упрекая рыцарей в том, что они слишком рано уверовали в надежность своих восточных приобретений. Рождество Христово он встречал в Риге и там дал клятву гроссмейстеру всего Тевтонского ордена рыцарей Марии Девы, что к весне никто уже не будет помнить о том, кто такой русский князь Александр, а все земли, отнятые им у немцев, будут возвращены, включая Ноугард и Ладогу, Плескау и Плоскау, Ингерманландию и Водландию, Браслау и Шмоленгс.
В ответ ему было обещано, что, если сдержит клятву, быть ему ландмейстером вместо Грюнингена, который продолжал воевать на южных рубежах с литвой и земиголой. А потом — и гроссмейстером всего ордена. Эту клятву принимали легат нового римского папы Целестина и многие ливонские епископы. Вместе с легатом в Ригу приехал некий таинственный магистр. Он был смугл, черноволос, не имел ни бороды, ни усов, носил французское имя Мари де Сен-Клер, и ему воздавались особенные почести, а когда сей человек благословил Андреаса, прикоснувшись острием своего меча к его плечу, все стали пылко поздравлять Вельвена, уверяя его, что теперь уж он точно одолеет Александра.
Позднее, когда Сен-Клер уехал из Риги, вицемейстер в разговоре с ландмейстером Дитрихом заметил:
— Странные все же эти франки! Ведь Мари — женское имя. К примеру, мы, немцы, не носим женских имен. И еще эти ногти…
— Ничего странного, — усмехнулся фон Грюнинген. — Магистр де Сен-Клер — женщина.
— Какой же орден она возглавляет? — смущенно и озадаченно спросил Вельвен.
— О том ведает только папа римский, — был ответ ландмейстера. — Мы же знаем только одно — эта Французская стерва имеет такие посвящения, какие нам и не снились.
После Рождества в Риге Андреас довольно быстро стал набирать войско для решительного похода на Александра. В феврале он двинулся и пришел в Дарбете. Здесь со своим полком его ожидал Эрих фон Винтерхаузен, которого многие именовали «Эрих Мертвая Голова», потому что с недавних пор он носил на своем шлеме настоящий человеческий череп. А в феврале сюда привели свои отряды из Феллина и Оденпе Йорген фон Кюц-Фортуна и Габриэль фон Тротт. Всего набралось более двенадцати тысяч отборных рыцарей и подчиненных им хорошо вооруженных воинов. А со всех окрестных сел сволокли ополчение из племен эстов, виров, еревы, мохи, нурме и саккалы — всех тех, кого русичи, объединяя, именуют словом «чудь» или «чухна». Этих набралось до двадцати тысяч, а может, и до двадцати пяти, ибо их никто особо не считал — так, на глазок.
Со своими отрядами вновь пришли и датчане — Кнут и Абель, но на сей раз их было не так много, не более трехсот человек. За прошедший год в Данию достаточно было увезено добра из Водландии и Прилужья, и теперь сыновья короля Вальдемара желали просто поучаствовать в окончательном разгроме Александра, стяжать себе славу, потягаться друг с другом, кто храбрее и выносливее.
Тут-то и объявились братья Людвиг и Петер фон дер Хейде с сообщением о падении Плескау. Наглый Александр велел передать им, что отныне все земли к востоку от Дарбете и Оденпе вновь принадлежат русским. Мало того! Сей варвар предупреждал, что лишь в этом году не намерен отвоевывать Дарбете и Оденпе, а как придет время — явится и отвоюет. Разгневавшись, вицемейстер отправил Людвига и Петера назад к Александру с заявлением, что нынешним летом немцы будут пировать не только в Плескау, но и в Ноугарде, Плоскау и в самом Переслау.
Наступил март, и все собравшееся в Дарбете многочисленное воинство, заканчивая последние приготовления, ожидало лишь приказа к выступлению. Но рыцари медлили, пережидали морозное время, чтобы идти на войну, когда станет потеплее. Оттепель наступила в праздник Благовещения, когда русичи по обычаю выпускали на волю птиц. В сей птичий праздник вицемейстер красиво выступил из Дарбете, пуская вокруг себя птиц и приговаривая во весь голос:
— Вот так же я буду освобождать от тел души всех, кто встанет на моем пути!
Наконец он извлек из клетки большого белоснежного голубя и выпустил его со словами:
— А это будет душа самого князя Александра, если только он не присягнет мне и папскому престолу!
В тот день они дошли до небольшой крепостицы Кастер, расположенной на берегу Эмбаха, и на другое утро здесь узнали о том, что князь Александр захватил Изборск, а позавчера вышел со своим войском из Плескау и теперь стоит на берегах речки Пимбах, которая впадает в Пейпус на юго-западе и которую русские называют Пимжей. Между Эмбахом и Пимбахом лежало расстояние в сто миль.
— Что ж, — волновался Андреас фон Вельвен, — стало быть, через несколько дней мы встретимся. И пусть тогда русские запишут себе за ухом, кто должен владеть здешними пространствами. Или как там у них говорится в таких случаях? — спрашивал он у своего оруженосца Йоргена Квадеворта.
— Пусть зарубят себе на носу, — отвечал Йорген, приученный к тому, что его господин обожает поговорки и любит сравнивать благородные немецкие выражения с грубыми русскими.
— Вот именно! Мы всем им отрежем носы и тем самым оставим навсегда заметку.
— Лучше мы отрежем им подбородки вместе с бородами и наделаем из них щеточек для смахивания пыли, — сказал Эрих фон Винтерхаузен. — У меня имеется одна такая с прошлого года, когда мы взяли Эйзенборгс. Многие у меня просили прислать им такие же из этого похода.
— Я предпочел бы иметь такую щетку из бороды самого Александра, — стал мечтать Йорген фон Кюц-Фортуна.
— Не обольщайся, брат, — разочаровал его вице-мейстер. — Вспомни, какая у него она жиденькая. Хотя мы видели его три года назад, перед свадьбой. Может, обженившись, он и в лице приобрел больше мужественности.
Из Кастера они перешли в другую крепостицу, Хаммаст. Здесь вдруг кончилась оттепель, засияло ослепительное весеннее солнце и ударили морозы. В Хаммасте задержались на два дня и получили известие о том, что Александр движется быстрее и уже находится в селении Вебе, которое русские называют Вербное. Теперь два огромных войска разделяло расстояние в пятьдесят миль. При желании они могли встретиться и сойтись хоть завтра. В субботу, двадцать девятого марта, немецкие войска подошли к речке Айбах, именуемой русскими просто Ая. Отсюда на следующий день, в воскресенье, они пошли дальше на сближение с войсками Александра и во второй половине дня вошли в столкновение с передовым отрядом русских в окрестностях селения Мост. Битва была недолгая, но кровопролитная.
Поначалу Андреас подумал, что Александр совсем зарвался и привел сюда столь маленькое войско, но потом, старательно разглядывая участвующих в сражении витязей, узнал тверского воеводу Кербета, давнего знакомого Домаша и главного оруженосца Александра — Савву, но самого Александра тут не было, а стало быть, это были всего лишь дозорные. Но радости они доставили много, когда погиб от тевтонского оружия главный ноугардский военачальник Домаш, а затем были выбиты из седел, изрублены и исколоты Кербет и Савва, которых русским с огромным трудом удалось вытащить и унести с поля боя, истекающих кровью.
Мало кому из них удалось уйти, несколько десятков русичей спаслись бегством от своего позора, плена или погибели. Да и как спаслись-то! Бросились немцы за ними в погоню, а те вдруг за собой следом рассыпали какие-то стальные кованые закорючки, на которых кони напарывались копытами и падали. Передовой отряд, бросившийся вдогонку за русскими негодяями, весь на этих подлых и коварных занозах поспотыкался и попадал, а один добрый воин даже насмерть зашибся. Пришлось прекратить погоню.
И все же тевтоны торжествовали победу. Белый снег, залитый красной кровью, распростертые тела, дымящиеся раны, горестные и растерянные лица мертвецов, гримасы смерти… Всё это радовало глаз Андреаса, ибо сам бог войны Тор, один из двенадцати асов, пребывал сейчас рядом с ним, наслаждаясь плодами победы. Подсчет потерь не мог не веселить сердце воина — двадцать немцев против сорока восьми русичей! Стало быть, каждый тевтон, уходя в Валгаллу, забрал с собой и бросил в ад двоих русов с половиною. Если так же получится в главном сражении — быть Вельвену гроссмейстером.
Дарбетский епископ Герман, похожий лицом на орла, отслужил панихиду по погибшим и благодарственный молебен о добром начинании похода. На закате Андреас фон Вельвен обратился к своему рыцарству с пламенной речью. Он сидел на мощном коне, рыжем Фенрире, под ноги которому было брошено истерзанное и бездыханное тело ноугардского воеводы Домаша, ветер трепал полы плаща, звенели доспехи, вицемейстер чувствовал, что выглядит превосходно, и возбуждался собственным голосом:
— Славное начало! Доброе предзнаменование! Я слышу ястребиный клёкот в ваших глотках, свидетельствующий о горячем желании лететь и клевать, рвать в клочья раненого зверя. Ибо он ранен, но продолжает топтать нашу землю, наши пространства отсюда до реки Волги, Ибо это наши пространства, заповеданные нам самим Господом Богом. Мы хотели жить в мире, позволяя зверю селиться в наших заповедных кущах, но зверь упрям и своенравен, он сопротивляется нашему торжественному вселению в восточные земли. И нам приходится безжалостной рукой его наказывать, как наказывают взбесившуюся собаку. Воины правды и справедливости! Вы видите, как я топчу копытами коня своего поверженное тело главного ноугардского рыцаря. И точно так же мой Фенрир будет плясать на дымящемся трупе князя Александра. За нами — бессмертье! Их доля — забвение! Завтра или послезавтра, через пять или семь дней — но битва близка. Я чувствую всеми своими ноздрями, коих у меня две, великолепнейший запах многой и многой крови, освобожденной из тел поверженных врагов наших. Не имейте же к ним никакой пощады, ибо это не люди, но демоны в человечьем обличье. С нами Бог! На нас — благословение Рима! За нами — священный Дудешенланд. На нас взирают древние германские боги! Да загорятся в сердцах ваших слова мои!
Он видел, что слова его и впрямь загораются в них, и пожалел, что не прямо сейчас нужно идти в решительное сражение. Надо будет повторить эту речь, когда настанет самый важный час похода. Вот только везти ли с собой для этой цели мертвое тело Домаша?.. Пожалуй, не стоит. Все-таки это не совсем по-христиански. А жаль.
На другой день хронист ордена, Петер Дюсбург по прозвищу Люсти-Фло, восторженно прочитал Андреасу свежую запись из своей рифмованной летописи:
Первым был бой у селения, что называется Мост.
Кровью снег обагрился, как молодым вином.
Рыцари наши сражались без страха и стона.
Пали врагов вожди от десницы тевтона.
Герман, епископ Дарбете, творил молитвы.
Мейстер Андреас речь произнес после битвы,
Попирая копытом труп вождя Ноугарда,
Сам же при этом похож был на ястреба и леопарда.

Глава четвертая
ГОРЕ АЛЕКСАНДРА

Он мучительно вспоминал, как несколько раз, бывало, приходилось отвешивать Савве добрую оплеуху. А однажды даже и побил его, помнится. Это было в тот день, когда они после невского одоленья вернулись в Новгород. Тогда, вопреки своему правилу не пить хмельного, Александр слишком часто поднимал свой кубок и к вечеру на радостях опьянел. А Савва — тот и вовсе вдрызг напился, вновь принялся оплакивать Ратмира, бить себя в грудь и некрасиво вскрикивать: «Прости, Ратмирушко! Простишь ты меня аль нет?» Раз сказал ему, чтоб прекратил, другой раз, а тот не унимается. Да еще, когда в третий раз было ему сказано, дерзко ответил: «Отойди от меня, Славич! Не то я за себя не отвечаю!» Ну и пришлось треснуть его со всего маху. Он, бедный, в угол так и улетел. Хоть и силен, как медведь, а пьян был непомерно. Улегся там в углу и рычит: «Ну держись, Славич! Не жить тебе теперь!» И Александр, рассвирепев, подскочил, поднял его — и еще несколько раз кулаком прямо в харю.
И вот теперь, спустя почти два года, вспоминая об этом, князь чувствовал жгучий стыд за свой тогдашний гнев. Ну ладно, первая заушина, она была необходима. А вот зачем он поднял Савву из угла и еще бил… За это теперь ему было невыносимо стыдно. Так стыдно, что спирало дыхание и нечем становилось дышать. И вся спина холодела. И тоска тяжелой пеной поднималась из живота к горлу.
Шел третий день с того утра, когда они покинули Узмень, оставив там умершего Кербета и умирающего Савву. Раны у обоих были таковы, что оставалось удивляться, как это Кербет до полуночи дожил, а Савва еще и утром, когда уезжали, жив сохранялся.
И зачем он его отпустил в это дозорное сражение у селения Мост! Никак он теперь этого не мог понять и простить себе.
— Славич! Не держи! Голубчик, разреши! Сил моих нету, до чего же руки чешутся познакомиться с немцем! Ну ты же знаешь, что меня ихнее оружие не берет.
— Не знал бы, так и не пустил бы. Ладно, будь при Кербете. Да смотри, чтоб оба живыми вернулись.
О Боже! Зачем он согласился с этим дураком! Зачем проявил мягкодушие! Как ему теперь без дорогого Саввы вести с немцем решающее сражение? Он так привык иметь его у себя одесную, дерзкого, взбалмошного, но надежного и верного отрока. Поменялись его оруженосцы. После Невы левым отроком вместо незабвенного Ратмира стал Ратисвет, а теперь, после Моста, и правый сменился — вместо Саввы пришлось назначить Терентия Мороза. Славный парнишка, сын прусского ритаря Михаила, который тогда вместе с Андрияшем прибыл в Торопец на Александрову свадьбу да так и остался служить русскому князю вместе с двумя другими товарищами, принял нашу веру, языку обучился, сына к себе призвал. Сын был Герменрих, а стал Терентий. И по-нашему гораздо лучше и быстрее своего отца выучился балякать. И не отличишь его, не скажешь, что бывший немец.
Взяв Терентия к себе в оруженосцы, Александр дал понять бывшим немцам, что полностью доверяет им накануне битвы с их некогда соратниками. И они — Ратша, Михаил и Гаврило — поняли это и приняли с благодарностью. Хорошие из этих немцев получились русские. Ратша, тот, как оказалось, и вовсе по своему происхождению был из онемеченных русских, потому быстрее всех нашу речь осилил. Двое его друзей до сих пор в русских словах путались, хотя тоже довольно бойко изъяснялись по сравнению с тем, что было два-три года назад. Немецкое прозвание Гавриила — Леерберг — постепенно превратилось в Лербик. А Михайлово — Кальтенвальд — перевели на русский язык, но не полностью — Холодный Лес, а упрощенно — Мороз. Так их теперь и звали — и отца, и сына — Михайло Мороз да Терентий Мороз.
Но Ратша, как бы то ни было, более других немцев у нас прижился. О нем как-то и не помнилось, что он в прошлом ритарь орденский. Глядя на него, едущего неподалеку на своем мышастом коне греческой породы, Александр вспоминал то давнее словопрение о чесноках. Их тогда еще называли «жидовниками» и «спинозами». В самый день получения известия о свеях происходило дело. Они тогда сидели и мирно беседовали — сам владыка Спиридон, Александр с Саночкой, Костя Луготинец, Савва, Ратмир, Юрята Пинещенич, Гаврила Олексич, Сбыслав, ловчий Яков, Домаш да вот этот самый Ратша. Кербета, кажется, не было. И вот, подумать только, половины из них уже нет в живых! Ни Кости Луготинца, ни Ратмира, ни Юряты, ни Домаша Твердиславича, ни Саввы…
Эх вы, дорогие мои, Ратмир и Савва! Спорить тогда взялись из-за тех спиноз, до вражды и взаимной ненависти дошли. А ты, Савва, готов был те жидовники Ратмиру в глотку запихнуть, до того обозлился на него, что он их предлагал в боевом деле использовать. Да если бы не жидовники, которые теперь стали называться «чесноками», то из Мостовской битвы и тело бы твое не смогли унести. В миг погони, когда тебя и Кербета, израненных, спасали от поругания, пущены были в ход кованые закорюки. И тем остановили немецкую жадную ораву. А может, и жизнь тебе спасли?
В Александре шевельнулась робкая надежда на то, что Савва выживет. Ведь не умер он в первые сутки после таких страшных ранений.
— Господи! — взмолился князь, поднимая очи к небу и более не произнося ни слова, ибо Господь и так знал, о чем и о ком молился горестный Александр.
Старина Аер дернул головой и прянул ушами, чуя печаль своего господина наездника, всхрапнул и вдруг легонько подбросил князя в седле, мол, ну что ты там, взбодрись! Не время горе горевать!
Александр понял коня, погладил его между ушами и задушил в себе слезы:
— Даст Бог, Аер, даст Бог…
Они начали спускаться с берега на лед Чудского озера.
Замысел Александра увлечь Андрияша к берегам Омовжи и там дать решительную битву не удался. Хитрый местер всё разгадал, пересек и преградил русскому войску все пути, не пуская его к реке, на которой некогда князь Александр со своим отцом столь славно одержал победу над немцами, потопив многих подо льдом Омовжи.
Теперь у Александра появился другой замысел — дать бой немцу прямо на льду озера и, в случае успеха, погнать его вниз на Узмень. Там лед не такой крепкий, и, отступая, супостат непременно провалится. Впрочем, это была еще только мечта. Главное было выиграть само сражение, а уж провалятся проклятые душегубцы или не провалятся…
Всё равно всем им в аду гореть непременно! За все мерзости, коими они прославились на Русской земле, за гибель тысяч ни в чем не повинных людей, за слезы материнские, за многое множество сирот, за разоренье целых областей, за всё, чему нет прощенья от Бога и от нас.
Как можно прощать, если они набросились на Русь нашу, разоренную Батыем, подобно волкам, хватающим раненого оленя! Узнав о бедствиях народа русского, сии неясыти, именующие себя христианами, не с помощью к нам поспешили, а с грабежом и разбоем. Когда у одного соседа дом был объят пламенем, другой сосед прибежал не помогать в тушении пожара, а успеть обворовать ближнего.
Первыми явились свеи с мурманами, сумью и емью. В день князя Владимира, крестившего Русь, Александр разгромил их на Неве и Ижоре, сбросил в воду, прогнал восвояси. Но за ними в то же лето пришли немцы ордена, и покуда Александр торжествовал в Новгороде, сии псы захватили Изборск, который долго сопротивлялся. И такую лютость учинили немцы, что невольно думалось, а не соперничают ли они в своем зверстве с Батыевой саранчой.
Самое время было идти к ним навстречу и казнить за их сатанинство, но как на грех, в те самые дни вспыхнуло против Александра восстание новгородской господы, завидующей величию и славе Невской победы. Братья Ярославичи — Андрей и Александр — потребовали бо́льших прав, расширения земель княжеских, пущего подчинения новгородских ополчений их деснице. И каждый день стали кричать на вечах новгородские крикуны, споря до одурения, идти ли воевать с немцем или мириться с ним, давать больше воли Ярославичам или забрать полномочия, которыми те пользуются сейчас, славить Александра или дать понять ему, что он всего лишь исполнитель чаяний Великого Новгорода. А тем временем Андрияш Вельвен разгромил псковское ополчение, приблизил свои полки ко Пскову и взял град в кольцо осады.
В один несчастный день Александр и Андрей явились сами на вече. Стали слушать всё, что там говорилось, и воспылали справедливым гневом. Первым не выдержал Андрей. Как рявкнет:
— Да молкни! Молкни ты, народе бестолковый!
Они умолкли, опешив, а потом как взялись галдеть пуще прежнего. Самыми зачинщиками были Евстрат Жидиславич, Ядрейко Чернаш и Роман Брудько. И уже дружно повторяли одно и то же, что у них свой есть славнейший архистратиг — Домаш Твердиславич. Да Шестько, да Кондрат Грозный, да Ратибор и Роман, да Димиша Шептун, да Миша Дюжий. Они, мол, свеев и без Александра могли бы одолеть. Да, собственно, благодаря им и была одержана победа. И что самое обидное — и Домаш, и Кондрат, и Миша, и Ратибор с Романом при том присутствовали, и ни один из них не возроптал против веча, никто не вступился за Александра, грозно потупясь, смотрели с таким видом, будто не им решать, будто глас веча — глас Божий. И Александр в сердцах воскликнул:
— Да что же вы-то молчите! Эй! Воеводы велиозарные! Домаш! Кондрат!
— А що нам бачити? — засмущался Домаш.
— Наша воля нам не дана, мы народной воле подвластны, — ретиво мотнул головой Кондрат Грозный.
И дальше покатилось-поехало! И больше других стали верх брать те крикуны, которые настаивали на замирении с немцами, на заключении с ними великой унии и союза для совместной борьбы с грядущим Батыевым нашествием. В полной размолвке с вечем вернулись Ярославичи в Городище и там затаились, ожидая, что бесы изойдут из дурьих голов новгородских. Но время шло, немцы взяли Псков и грабили уже богатые лужские берега и Водскую пятину, все ближе и ближе подбираясь к самому Новгороду, захватив самые недалекие рубежи — Сабельский погост и Тесово. От горящих окрест сел и деревень в безветренные дни сизый дым стоял в Новгороде, ночью дышать было нечем, голова болела.
Наконец, видя полное невразумление жителей новгородской вольницы, Александр принял жестокое решение — уходить в Переяславль. Он ждал, что хоть это заставит дураков одуматься, но они, узнав о решении князя, только пуще прежнего глумились над ним. В конце осени первым отбыл со своими людьми Андрей, а в начале зимы и Александр с женой и матерью, со всей своей дружиной и слугами поклонился Господину Великому Новгороду и отправился по первому снегу.
Душа его болела и горела от обиды, но чем дальше откатывались от вздорного града, тем легче и легче становилось на сердце — домой ехал! Падал целыми днями легкий снежок, все дышало наступлением зимы, свежести, какого-то хотя бы временного покоя. Александр то верхом ехал, а то забирался в повозку к жене и ребеночку, ласкал их, весело и успокоительно беседовал. В Торжке пересели с колесной повозки на сани и так доехали до Твери уже по свежему белому насту. Хорошо было, и Александр с удивлением открывал для себя, что и в обиде есть некая приятность, особенно когда ты все дальше и дальше уходишь прочь от обидчика — провались ты!
— Пропадут они без тебя, Леско, пропадут! — говорила Саночка.
— Ох и покажут им немцы, Сашенька! Вот увидишь, на Святках прибегут выверты новгородские просить тебя назад вернуться, а ты не соглашайся, — говорила матушка.
— И нечего нам больше там делать, пускай Домаш с Андрияшем воюет, — говорил Савва, тоже радуясь возвращению в родные суздальские края.
— Ежели что, князь, только кликни, я всегда на твоей стороне, — говорил Кербет, прощаясь в Твери с Александром. Он тоже бежал от новгородской вольницы в родной свой град.
В Твери же внезапно произошла встреча с отцом. Оказалось, он тоже в Переяславль перебрался, а когда Андрей приехал и сообщил, что Александр следом едет, не выдержал Ярослав Всеволодович и поехал встречать жену, детей, невестку и внука. Горестно рассказывал о падении и разорении Киева. В канун Рождества Богородицы, пятого сентября, случилось давно ожидаемое нашествие Батыя на древнюю столицу Земли Русской.
— Паки и паки страшное зрелище! — говорил Ярослав. — Тьмы и тьмы воинства, воистину подобного тучам саранчи. Яко лавина наводнения. Голоса человечьего не слышаста от скрыпа и визга телег вражьих, от ревения несметных верьблудов и ржания несметных стад лошадей. Егда же стреляют из луков, то стрелы тучей вздымаются в небо, затмевая солнце, и дождем падают на город. Мужески держал Киев воевода Дмитро. Кабы не его старание и воля, быстрее бы пала полуденная столица наша. Но и он бессилен бысть противу такой орды. За два дня до праздника Введения Богородицы рухнули стены и вороги хлынули в город, неся смерть и разрушение. Дмитро храбро сражался, был изранен и взят в плен Батыем. Дальнейшее о нем неведомо никому. Несчастный аз! Вынужден был бежать от неминуемой гибели сначала во Владимир, а потом — дай, думаю, поживу немного в Переяславле. А тут и Андрюша явился.
В великой печали ехали они дальше от Твери до Переяславля всем семейством. Уходили от горючей беды Земли Русской, которую в полуденных краях терзали несметные орды Батыевой саранчи, а в полунощных пределах разоряли закованные в броню хищники с крестами на мантиях.
Хмурым декабрьским вечером показалась вдалеке плоская и широкая гладь родного Клещина озера, белые высокие холмы слева и низкие, поросшие черным лесом берега справа. А там, за озером, — скромные и негромкие, по сравнению с Новгородом, очертания милого Переяславля.
— Никуда ни ногой отсюда! — радовалась Саночка. — И пусть приходят просить — не соглашайся, Леско!
Поселившись дома, Александр первым делом затеял строительство нового монастыря с храмом в честь святого Александра Воина. Он непрестанно молился своему святому, сравнивая Русь с девой Антониной, которую нечестивцы и язычники взяли в свои ковы и мучают, а себя самого он желал видеть новым Александром Воином, который придет спасать прекрасную деву-христианку.
К Рождеству Христову пришла весть о том, что поганые Батыевы полчища двинулись от Киева на запад, в сторону Каменца и Колодяжена. Об одном оставалось мечтать, чтоб они по какому-то нелепому своему норову пошли войной против Тевтонского ордена. Но, конечно, это были розовые мечты. Скорее всего, Батый будет теперь беречь силы, растраченные при завоевании Киева, и самое большее, на что решится, — вторгнуться в Галицию. Но одно утешало — он не идет сюда, и зиму можно жить спокойно.
В Переяславле было тихо, чудесно, стояли морозные деньки, по утрам шел снег, а после полудня выглядывало солнце, превращая всё в золото. На Крещение морозы особенно усилились, и когда окунались в крещенскую прорубь, то, вылезая из жгучей воды, аж дымились. Хорошо!.. А потом все тело горело и хотелось лететь в небо, расправив крылья, как некогда Александру заповедовал Смоленский епископ Меркурий, прочитав юного князя зрячим крестом.
Саночка перестала кормить Васю своим молоком, да и то сказать — больше года вскармливала его, хорошо напитала. И Ярославич с Брячиславной наслаждались любовью, подолгу уединяясь. Саночке страшно нравилось, чтобы он ей косу развязывал. Обычно, как и положено замужней женщине, она две косы носила, но перед тем, как лечь с мужем, нарочно заплетала одну, будто в первый раз. Эту игру она еще с того дня завела, когда Александр из невского похода возвратился. В тот вечер, вернувшись с ней в Городище, он притворялся, будто выпил лишнего, и она, подыгрывая, помогала ему идти. Он давно уже был не в доспехах, а когда пришли в спальню, она помогла ему раздеться, уложила в постель и вдруг заулыбалась, зарумянилась, смущаясь.
— А знаешь, Леско, что я придумала… Не знаю, может, грех… Но мне сдается, ничуть не грех это…
— О чем ты, Саночка? — удивленно вскинул брови Александр. — Что еще удумала?
— Смотри! — решилась она наконец. Приблизилась к нему, сняла с головы легкую кику и, повернувшись вполоборота, тряхнула волосами. Они были, как тогда, в первую их ночь, заплетены в одну тугую косу. — Я хочу, чтоб ты снова сам расплел мне ее.
С того вечера и повелось у них такое баловство. А когда Александр исповедовался духовнику и признался в этом, тот только усмехнулся в ответ и молвил с улыбкой:
— Ох и детский же грех! Впредь освобождаю вас от того, чтобы раскаиваться в нем, ибо он и не грех вовсе. Более никому о том не рассказывайте, пусть это будет ваша нежная тайна. И се хорошо, что вы еще такие дети. Оставайтесь таковыми как можно долее в своей жизни, ибо и Христос нам заповедовал в поступках своих детям уподобляться.
Но тихая и счастливая жизнь в милом Переяславле оказалась недолгой. Через неделю после Крещения явились послы из Новгорода. Да всё какие-то невзрачные люди, хоть и бояре, — Падко Лущинич, Твердисил Климак да Василько Растрепай. Увидев их, Александр очень рассердился. Пряча глаза, они стали уговаривать его возвратиться в Новгород и снова княжить над ними. Но он держал себя холодно и остался непреклонен, а на прощанье молвил послам:
— Аще бы хоть кто-нибудь из тех, что в полки со мною ходили… Что же там Домаш, Кондрат, Миша Дюжий, иные прочие? Аль не хотят меня видеть?
— Хотят, премного хотят!
— А что ж никого от своих не прислали? Вот то-то и оно.
Не получив желаемого согласия от Александра, Падко, Твердисил и Василько отправились во Владимир, где находился великий князь с другими своими детьми и женой. Они просили его уговорить Александра, на что Ярослав ответил отказом и отправил в Новгород Андрея.
Прошло совсем немного времени, и к празднику Сретенья Господня в Переяславль пришло совсем иное — великое посольство. Возглавлял его сам архиепископ Спиридон, а с ним вместе прибыли и Домаш Твердиславич, и Сбыслав Якунович, и Миша Дюжий, и Ратибор Клуксович, и Димитрий Шептун. Только каменное сердце не умягчилось бы при виде всех их, въезжающих в отчину Александра. Даже Саночка, которая поначалу принялась было уговаривать мужа не соглашаться, быстро умолкла.
И Александр вышел на мороз встречать их, низко поклонился Спиридону, испросил у него благословения. А благословив князя, архиепископ вдруг сам низко поклонился ему со словами:
— Именем самого Господа Христа челом бьем тебе, Александру Ярославичу, вернуться в Новгород и быть нашим полным князем и господином, ибо токмо твоего имени страшатся враги — ненасытные и кровожадные посланцы папские.
— Владыко! — воскликнул Александр, едва сдерживая слезы. — Прошу тебя не произносить более слов просьбы! Издалече завидев вас, я уже твердо решил, что вернусь. И каюсь, что заставил тебя, владыко Спиридоне, молвить просительные слова.
— Солнце-князь! — не выдержав, воскликнул Миша Дюжий. — Смерть ради тебя примем! Прости нас за наше поганое окаянство!
— Прости, Леско Славич! — заговорил и Домаш. — Каемся пред тобою, що отвергли тебя и славе твоей завидовали. Бис нас попутал, княже.
— Полно вам, — поспешил Александр принять их в свои объятия, видя, что все они горят желанием каяться и просить прощения, а Савва и Ратисвет готовы броситься на них с кулаками. — В канун столь великого праздника церковного забудем наши взаимные обиды и огорчения. Отпустим зло из сердец. Ибо завтра все вместе будем петь «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром».
— Слава Александру! — воскликнул в восторге тысяцкий Ратибор. — Оле тебе, Новгороде, не имеющу равного великодушия!
Александра аж подкинуло от удивления, ибо можно всю жизнь прожить и не услышать ничего подобного о Новгороде из уст новгородца. Видать, и впрямь, крепко взяли их немцы за жабры!
На другой день весело праздновали Сретенье. После литургии причащались с особенным чувством, будто каждому Христос в сей день дал чуть-чуть больше своей плоти и крови, видя их примирение, братскую любовь и счастье нового единения. Потом, выйдя из храма, до того радовались, что вдруг бросились вместе с садовниками трясти деревья, дабы побольше плодов было к осени, чуть стволы не поломали от усердия. Да что там — Миша Дюжий, конечно же, и сломал одну яблоньку, ручищи-то — шире медвежьих лап!
Отпраздновав примирение и согласие, из Переяславля отправились во Владимир — просить у великого князя разрешения Александру вернуться в Новгород. Ярослав Всеволодович повел себя должным образом. Поначалу хмурился и как бы отказывался, говоря:
— Единожды оскорбив моего сына, и в другой раз не погнушаетесь.
Но потом, истомив послов и самого архиепископа, он все же, как и следовало ожидать, смягчился. Возвращение Александра в Новгород было торжественным и величавым. Ни одного князя так не встречали ретивые новгородцы. От самых берегов Мсты выстроились радостные горожане с дарами и приношениями, а некоторые — с хоругвями. У врат Городища князь сошел с коня, архиепископ вышел из своей санной повозки, и они рука об руку друг с другом шли дальше пешие под восторженные крики встречающих. Здесь им под ноги бросили связанных крамольников, о которых было произведено дознание и выяснилось, что они получали золото и серебро от немцев. Новый посадник спросил Александра:
— Дозволишь ли, светлый княже, казнить их сегодня же лютой казнью за их гнусную измену?
— А сколько их таковых схвачено? — спросил Александр.
— Более ста, — был ответ.
— И всех казнить хотите?
— Всих!
Отдавать жестокий приказ было трудно, но Александр прекрасно понимал, что совсем никого не казнить нельзя. Вот они стояли перед ним на коленях в снегу, связанные, с отчаянием в лицах, жалкие… Но это были изменники, желавшие немецкой власти. И он вдруг четко осознал, что они хуже и папёжников, и Батыевой саранчи. Пришедшие с востока сыроядцы были и нехристь, и нерусь. Они не знали Христовой правды, не ведали света Крещения. И ходили слухи, что даже в отношениях друг с другом они не знали добра и ласки. Чего же можно было ждать от такого грубого племени! Немцы называли себя христианами, хотя исказили Христову истину и поступали, как нехристи. Но что и с них взять — нерусь!
Но вот изменники заслуживали большей ненависти, чем немцы и язычники Батыя, потому что они-то были русскими, их вскормили русские матери, напитавшие их любовью и лаской; они были православными, крещенными в нашей русской церкви, они ходили к исповеди и святому причастию, но при этом смогли пойти на такое предательство. А стало быть, они — нелюдь!
И сделавшись каменным, Александр промолвил:
— Андрея Чернаша, Романа Брудько и Евстратия Жидиславича… Этих трех бояр-изменников предать повешению. Остальных крамольников бить по двадцать раз плетью и после этого оставить в узилищах до того дня и часа, когда не останется немцев на землях новгородских и псковских.
— Никак не можно сие, княже! — возроптали множеством голосов новгородцы. — Требно усих казнить смертию!
— Що аз сказах — сказах! — отвечал Александр, впервые за полгода произнося это новгородское «що».
— Буди же ты проклят! Щоб тоби… — закричал Брудько, но ему успели заткнуть разбитый до крови рот.
И уже на другой день казнь крамольников стала причиной первой новой ссоры Александра с Новгородом, ибо его приказ они презрели, перевешав больше половины обвиняемых, а многих еще при этом истязали, отрезая носы и уши, прежде чем вздернуть. Узнав о совершаемом непослушании, Александр успел спасти жизни тридцати изменников, а потом собрался вместе с Андреем уезжать из Новгорода, в котором так и не научились ему подчиняться. С огромным трудом удалось отговорить его. Только то, что и княгиня Александра на сей раз заступилась за новгородцев, спасло их от княжьего гнева. Он согласился остаться, но при условии, что все его приказы будут выполняться безукоризненно. Андрей отправился во Владимир один. Феодосия вновь поселилась в Юрьевом монастыре при останках старшего сына.
Саночку тронуло то, что за время их отсутствия новгородцы полностью подновили Городище, убрали обветшалые постройки, возведя на их месте новые, украсили помещения, наполнили их новой утварью. Осталось и для нее где приложить руку, но это было только в радость. Как всякая молодая женщина, она обожала новшества, перестановки, подновления.
Искоренив крамолу, Александр потребовал от боярской господы много денег и оружия, всё получил сполна и приступил к изгнанию немцев из Русских земель. Собрал сильное войско из новгородцев, ладожан, ижорцев, которые даже корелу привели на службу к Александру. Первым же делом он отвоевал ближние рубежи — Тесов да Оредежу, потом броском ринулся к алатырьским берегам, на крепость Копорье, где немцы сосредоточили большие силы. Свежая твердыня ордена недолго держалась. Еще Великий пост не начался, а она уже рухнула. И здесь князь явил всем, что изменники хуже врагов. Взятых в плен немцев он пощадил — одних велел отправить в Новгород, а других и вовсе отпустил, чтоб передали своему местеру, как силен русский архистратиг. Но новгородцев, вожан и чухонцев, оказавшихся на стороне немцев, Ярославич карал сурово.
— Сие суть выродки, — сказал он, — и, предавши однажды, предадут многажды много раз. Не будь их, не было бы немцам так вольготно грабить нашу землю. Казня изменников, мы не месть творим, но оберегаем себя от них, аки от бешеных псов.
Уничтожив Копорье, срыв его до основания, Александр быстро освободил всю Водскую пятину и берега Луги. К Пасхе Христовой он возвратился в Новгород победителем, и на сей раз никто не оспаривал у него славу. Не было ни одного человечка, который бы посмел возвысить голос в пользу Ратибора Клуксовича, или Домаша Твердиславича, или Романа Болдыжевича — главных новгородских воевод. Славная была Пасха! Во всем стало ладно, да и будущее сулило надежды на то, что беды покидают истерзанную Русь.
Надобно было идти на Псков, но Александр чувствовал, что пока не время, что сил у него хватит лишь на то, чтобы овладеть городом, а следовало бы после этого дать большое сражение и надолго отбить у немцев охоту зариться на нас. Хорошо бы получить пополнение от отца, но для этого надо было знать, что умышляет Батый, идет ли он на Русские земли. Всю весну он разорял Галицию, взял Владимир Волынский, затем овладел и Галичем. Потом пришли очень хорошие вести — Батый двинулся дальше на запад, в Польшу и Венгрию. А немцев отвлекала война против литвы и земгалы. И летом, к огромной радости Брячиславны, Александр вместе с ней и Васей отправился в Переяславль, оставив в Новгороде свою дружину под началом боярина Гаврилы Олексича. Князя и княгиню сопровождал небольшой отряд, отроки Савва и Ратисвет да Сбыслав Якунович.
И вновь они насладились жизнью в родном Переяславле, только теперь это было лето, а не зима. Съездив во Владимир и договорившись с отцом о войске, Александр вернулся домой и несколько седмиц посвятил своему любимому занятию — соколиной и ястребиной ловле. Свадебные подарки тестя продолжали его радовать. Все они пребывали в полном здравии и силе, за исключением сокола Патроклоса, который почему-то ослеп. Саночкин любимчик Столбик радовал глаз стремительным полетом, головокружительными взлетами под самые облака и падениями оттуда, столь отвесными, что замирало сердце. Соколица Княгиня носила жирных уток. Кречет Льстец налавливал голубей, а Белобока давала горностая. В отличие от немецких местеров, сокол Местер приносил русским людям пользу, добывая в несметных количествах куликов. Ястребы тоже службу свою хорошо исполняли, Клевец снабжал тетеревами, а Индрик — перепелами. Да еще Савва раздобыл во Владимире особенного ястребка, который в перепелином лове соревновался с Индриком. Савва утверждал, что сей ястребок, именем Пернач, происходил из племени того самого знаменитого владимирского ястреба Живогуба, который якобы до семидесяти перепелов на дню бил. Правда, Пернач ни разу больше двадцати не осилил. Но и то — замечательный показатель.
А среди ястребих соревновались Катуня и Львица, добывали и лису, и зайца, и тетерева, но только в состязании друг с другом старались они, а оставь одну дома и возьми на ловы другую, эта другая и клювом не поведет, будет себе парить по небу без толку. Катуня несколько раз приносила молочных кабанчиков. Тогда Львица, решив оправдать свое прозвище, набралась мужества и забила кабана-подростка. Это был самый удивительный улов за все время птичьих забав тем летом.
Хорошо было в Переяславле летом! Ничуть не хуже, чем зимой. А то и лучше. И даже такие дни случались, когда князь Александр совсем забывал про то, что очень скоро надобно будет идти воевать с немцем, с алчными римлянами. У Брячиславны в животе вновь обнаружилось новоселье, и решено было, что осенью она с Васей и утробничком останется тут, в Переяславле, здесь и рожать будет, нечего теперь уж ее трясти.
В самом конце лета брат Андрей привел от отца из Владимира полностью оснащенные полки, собранные в Муроме, Нижнем Новгороде, Гороховце, Суздале, Москве, в самом Владимире, в Ростове, Ярославле, Костроме и других городах великого княжества Владимиро-Суздальского. Хорошее войско пришло — почти восемь тысяч крепких и бодрых кметей. Теперь можно было идти на Псков и далее. Но осенью вдруг зарядили дожди, да такие, что Клещино озеро из берегов вышло, затопив пристани и набережные. Дороги раскисли так, что ни о каком походе пока и думать было нечего — лошади бы по брюхо в грязи утопали.
Саночка радовалась, и каждое утро, подойдя к окну, весело смеялась, видя, что и сегодня опять дождь.
— Да ты не колдунья ли? — в шутку возмущался Александр. — Не ты ли дождь наворожила своею косою?
Так, в сплошных дождях, прошли сентябрь и октябрь. Лишь в середине ноября стало через день дождить. У Брячиславны в животе новосел уже вовсю брыкался.
— Вот дождешься, Леско, когда он на свет появится, тогда и пойдешь в полки на немца, — говорила княгиня.
Но того дня ждать было, по меньшей мере, не раньше как в феврале, а перед Рождеством Христовым наконец-то ударили морозы и выпал запоздалый снег. Встретив Божий праздник, Александр простился с беременной супругой и двухлетним сыном Васенькой. Шел веселый легкий снежок, ветер нес его на запад, в ту сторону, куда потянулось доброе и крепкое русское воинство.
В Твери Александровы полки пополнились тремя сотнями Кербетовых витязей. Здесь же их благословили два Кирилла — епископ Ростовский и епископ Холмский. Они спешили в Переяславль с благословением походу, но немного не успели, и вот, в Твери, слава Богу, догнали. В Торжке добавил свою сотню боярин Семен Михайлович, на берегах Селигера встретились с войсками из Полоцка, которые привели ловчий Яков и боярин Раздай, и со смоленской ратью двух воевод — Лукоши Великана и Кондрата Белого. В Новгороде Александра ждали с нетерпением, архиепископ Спиридон вновь вышел его встречать и горячо благословил. Здесь полки русские окончательно объединились, и теперь они имели вид внушительной рати, способной устрашить любого врага.
Солнечным, морозным утром, за несколько дней до начала Великого поста Александр вывел эту рать из Новгорода и повел на врага. Сверкали на солнце кольчуги и шлемы, развевались нарядные корзна, стяги и хоругви трепетали на ветру. Архиепископ Спиридон сам ехал в войске, желая быть свидетелем освобождения древнего града равноапостольной княгини Ольги, который бессовестные немцы переименовали в Плескау. И что это за обычай у них — все на свой лад переименовывать! Никакого почтения к чужой старине и святыням.
Рядом с Александром ехали князь Андрей, горящий желанием на сей раз полностью разделить славу брата, и новгородский воевода Домаш, и тверской Кербет, и верный оруженосец Савва. Их лица сияли радостным волнением, никто не сомневался, что впереди ждут только победы. И каждый думал, что если кто-то и погибнет, то не он, ему непременно суждено вернуться живым.
И вот теперь прошло совсем немного времени с того дня, когда выходили радостные из Новгорода, но уже нет в живых ни Домаша, ни Кербета, ни верного Саввы.
— Нету их, Аер! — вновь горестно вздохнул Александр, ласково кладя ладонь между ушей своего доброго коня.
Под копытами твердо хрустел снег, белым покрывалом застилающий ледяную поверхность Чудского озера.

Глава пятая
ДЕТЬ

Хороший год получился для Александры Брячиславны. Лучшего трудно было и желать. С Новгородом поругались, в Переяславле жили. Зима прошла упоительная. В прошлую зиму она только что Васю родила, и на Крещение не кидалась в прорубь, а теперь как раз закончила кормить грудью и вновь вместе со всеми испытала это несравненное счастье — войти в ледяную горячую воду, в огромный крест, выбитый во льду. В детстве и юности, живя при отце в Полоцке, она в Двине в крещенскую ердань погружалась, а теперь вот на Клещине озере сподобилась. И вновь будто заново родилась. И с Александром новая любовь началась, будто они впервые в жизни повстречались и поженились. Василий рос, слава Богу, здоровым и крепким, будто гриб боровик на солнечной полянке, забот не доставлял.
Потом все же снова в Новгород вернулись, и Александр ходил прогонять немца. Теперь, после невского одоленья, она о нем уже не так беспокоилась — почему-то поселилась в ней уверенность, что с кем бы ни довелось воевать мужу, он всегда одолеет и живым из полков возвратится.
А летом, после того как он изгнал ненавистных римлян с православных земель, они вновь на Клещино озеро переехали. И так счастливо получилось, что до самой зимы вместе там прожили. Она вновь отяжелела во чреве, и это было хорошо. У нас на Руси любят, чтобы княгиня непрестанно князю из своих недр ребятишек на свет Божий метала. В летние и осенние месяцы Александра легко тяжелела, совсем почти не замечала, любила много гулять, по грибы и ягоды каждое утро хаживала, покуда князь на ловы отправлялся. Потом начались небывало затяжные дожди, лилось и лилось с неба сентябрь, октябрь, ноябрь. И она каждое утро молила Бога, чтоб не прекращалось это, чтоб как можно дольше не уходил милый Леско на войну.
А потом у нее началась водянка, и она испугалась — не расплата ли это за то, что она Господа ежедневно заставляла дожди лить? С конца ноября пошли у нее повсюду отеки, лицо опухало так, что она старалась прятаться от мужа, боялась — разлюбит. Ноги тоже опухали, ходить стало трудно. А потом еще в спине зуды появились, да такие нестерпимые, что она то и дело плакала, а от слез пуще прежнего опухала лицом. Теперь стала подумывать о том, что пускай уж он идет бить немца, покуда она такая стала никудышная. Повитуха Алёна советовала купаться в ячменном отваре, оно и впрямь снимало зуды, но ненадолго. Целебные отвары из зверобоя, льняного семени, хмельных шишек и березовых почек почти не помогали, а вот свежий сок кабаки, которую тут, в Переяславле, называли тыквой, оказался более полезным. Потом еще кто-то посоветовал отвар из брусничных листьев, тоже неплохо способствовало, стали спадать отеки, можно было не прятаться от супруга.
С началом рождественского поста ее еще и тошнить стало, пришлось вовсе от рыбы отказаться, одной только овощной пищей заправлять себя, да и той почти не ела, святым духом питалась. Александр ее ругал, а она ничего не могла поделать — не хотелось. А потом, когда милый Леско после Рождества Христова наконец собрался в полки, после расставания с ним, Александре суждено было пережить страшный день. В то самое утро, когда назначили выступление войск, у нее начались тягостные боли внизу живота. Она крепилась и ничего никому не сказывала, молитвой ограждая себя от несчастья. Прощаясь со своим ненаглядным, еле сдерживалась, чтобы не признаться ему, как ей плохо. Только сказала:
— Сашенька! Возвращайся скорее! Я никогда и ни в чем тебе больше не буду перечить, спорить с тобой не буду, как иногда бывало. Дура я у тебя, прости меня! Свет мой светлый, возвращайся быстрее, а если не застанешь меня в живых, не забывай обо мне. Другую все равно возьми в жены, а меня все равно не забывай.
Он рассердился на нее за такие слова и, осенив крестом, молвил:
— Благословляю тебя, жена моя глупая, чтобы остаться живой и родить мне ребеночка к моему победному возвращению.
Она припала губами к его благословенной руке, и слезы дождем брызнули из глаз ее. Так и простились. А как только ушли полки наши, так у нее боли на дне живота усилились. Пришлось жаловаться повитухе, а та сразу как закричала:
— Сразу надо такое молвить! Утратим дитя! Скорее дивосильного корня! Дивосильного!
И это слово «дивосильный» вдруг отчего-то вселило в Саночку надежду на то, что она не умрет и что, быть может, даже доносит ребеночка. Правда, оказалось, что дивосил есть ни что иное, как обыкновенная умань, или кровяк, как еще называли это растение у них в Полоцке. Из отвара корней дивосила у Алёны было заготовлено снадобье, по вкусу противное, но делать нечего — пришлось хлебать его, давясь и ругаясь. Потом Алёна ей давала еще ягод калины с медом, сердито приговаривая:
— Ешь! Ешь! Оно не лезет, а ты все ж дак ешь, глотай, глотай, голубка, аще не хочешь породить недоноска.
И она ела, глотала и молилась перед иконами, в особенности перед образом Богородицы, которым свекор благословил их брак в Торопце. И еще перед неугасимой лампадой, на которой горел тот самый огонек, подаренный ей Александром перед свадьбой, огонек, зажженный в граде Иерусалиме от Господнего Благодатного Огня. И ей становилось лучше, боли начинали стихать.
А потом приехали Кириллы. Сразу двое. Епископ Ростовский и епископ Холмский, который теперь, после разгрома Киева, временно считался вместо митрополита всея Руси, а может быть, и навсегда им станет. О нем шла добрая слава повсюду. И вот они оба явились в Переяславль, чтобы благословить Александра на поход против немцев, но совсем немного не успели. Вскоре отправились его догонять, но перед тем сослужили молебен о здравии рабы Божьей княгини Александры Брячиславны и об ее чадах — утробном и внешнем.
— А где же мой внешный! — сразу после отъезда Кириллов кинулась она к Васе, которому все последнее время так мало ласки уделялось. А он страдал, обижался, видя, что родителям не до него. — Вот он, мой бабёныш дорогой! — схватила она сына, крепко прижимая к себе, вспоминая все его смешные прозвища. Бабёнышем звал его Александр за то, что Вася больше к матери льнул и даже как-то слегка побаивался сурового и высокого отца. Бывало, если они оба подойдут к нему с разных сторон, протягивая руки, чтобы взять, он ни за что к отцу на руки не пойдет — непременно к мамочке.
— Дверобой ты мой милый! — вспомнила Саночка другое прозвище, полученное Васей от отца за постоянное и непреоборимое увлечение всюду хлопать дверями.
Теперь, видя, что о нем вспомнили, Вася был наверху блаженства. Благодарность переполняла его настолько, что казалось, он готов заговорить. До сих пор в его обиходе использовалось только три слова — «атат», что значило «отец», «амам» — «мама» и «деть», означавшее самые разные понятия.
— Деть, — произносил он удовлетворенно, когда всё было ему по нраву. — Деть! — восклицал он обиженно, прежде чем заплакать от чего-либо. — Деть! — приказывал он, чтобы его взяли на руки или присели с ним рядом. — Деть? — спрашивал он, не понимая, чего от него хотят. — Де-е-еть, — приговаривал он, гладя мамины красивые, длинные волосы, помогая ей расчесывать их.
— Вот откуда есть пошло сие слово «дети», — сказал однажды Александр. — Какой-то древний ребенок, видать, тоже на всё и про всё «деть» глаголил.
Вспоминая все это и прижимая теперь сына к себе всем сердцем, Брячиславна чувствовала, как все в ней успокаивается, боли стихают, медленно отползает прочь тревога.
— Ну что ты там, светлейшая? — робко войдя в покои княгини, спросила повитуха.
— Слава Богу, Алёнушка, легче мне. Ступай. Будь неподалёку, — ответила Александра; боясь даже и думать, от чего именно наступило облегчение — от дивосильного отвара, от ягод калины с медом, от чудотворного огонька лампады, от молитв двух Кириллов или оттого, что прижала к себе Васю. — Внешный ты мой внешный! Не́едь ты моя любимая! — вспомнила она еще одно смешное прозвание Васи, которое сама же и придумала здесь, в Переяславле, к полному восторгу Александра. Василий оказался не большим охотником до еды, ел всегда плохо, мог одной репой питаться. Хотя нет — блины любил, пирожки, хлеб всякий. А другое, что ему ни дай, — молочное, сырное, мясное, плодовое — морщится, отворачивается да знай твердит недовольно: «Деть! Деть!» Вот она и воскликнула однажды в сердцах:
— И вовсе ты никакая не деть, а самая настоящая не́едь!
Очень тогда Александр на такое слово смеялся. И, вспомнив его смех теперь, Саночка сама от души облегченно рассмеялась, потому что совсем уже не стало внизу в ней никаких болей, только тяжесть еще сохранялась. Видя ее радость, звонко рассмеялся и Вася. И бросился обцеловывать матушку.
— Ох и поцелуйщик же ты, Васька! От отца твоего стольких целований не получишь, сколько от тебя, грешного! — отбивалась от его нападок княгиня Брячиславна. — Ну хватит, полно! Да говорю же тебе, довольно, глупик! На-ка, лучше крестик поцелуй да помолись о моем здоровье.
Три понятия, предназначенных для обильных поцелуев, четко признавал княжич Василий. Первое понятие — родная мать, второе — любые девочки от полугодовалого до четырех-пятилетнего возраста и третье — кресты и крестики. Любя всякие заведенные людьми обычаи и чины, проснувшись, всегда первым делом находил свой нательный крестик и прикладывался к нему. Охотно становился с отцом и матерью на утреннюю молитву и крестился. Правда, вместо крестного знамения до сих пор у него пока что получалась некая завитушка, которую он выводил рукою перед собой, да и целиком все молитвы отстоять у него, конечно, терпения не хватало, начинал бегать, баловаться, хлопать дверью. Пользуясь тем, что родители заняты общением с Богом, дерзко предавался своей самой излюбленной шалости — выбрасыванием в окно различных предметов и наблюдением за тем, как они там падают.
В церкви Василий любил бывать, подпевал, используя весь набор гласных букв, чинно и добросовестно причащался и с особо важным видом подходил ко крестоцелованию. За это в церкви его любили и уважали в нем, хоть и детское, хоть и неосознанное, благоговение перед таинствами Христовой веры. Свекровь часто говорила Саночке:
— Вот и Саша — в точности такой же был с самых младых ногтей.
— А смешной? Тоже такой же был? — спрашивала Саночка.
— Что ты! — улыбалась Феодосия Игоревна. — Еще смешнее! Бывало, стану его учить: «А-ле-ксандр», а он повторяет: «Слады-слады». Я так и звала его: «Слады-слады». И еще — «Мой сладыш». Да и теперь часто так именую, только мысленно, не вслух.
Однажды Вася гулял во дворе, вдруг поднял что-то с земли и стал целовать.
— Не иначе как чей-то нательничек обнаружил, — сразу догадалась Александра. Так и оказалось — чей-то потерянный нательный крестик из земли выкопал и целует себе!
— Ты у меня тоже сладыш, сла-ды-ы-ыш мой! — вспоминая всё это, вновь прижимала она его к себе, чувствуя, что и тяжесть болезненная уходит из нее. — Да ты мой спаситель? Мой избавитель? Да?
— Деть, — небрежно отвечал сын, приседая и подпрыгивая.
— Господу Богу помолимся, возблагодарим! — княгиня поставила Васю на пол, встала, подошла к иконам. Ее избавление и впрямь было похоже на чудо. Стала горячо благодарить Христа Спасителя, крестясь и кланяясь. Василий молча творил пред собою завихрения, изображая ими крестное знаменье. За окном темнело. Александра почувствовала стремительную потерю сил, успела дойти до кровати, упала и быстро уснула.
На другой день она проснулась и обнаружила, что Вася спит у нее, прижавшись ухом к руке возле локтя. И когда княгиня осторожно высвободилась, то увидела на руке у себя нежный отпечаток Васиного уха. Ей нестерпимо захотелось, чтоб Александр увидел эту чудесную печать своего сына, и Саночка заплакала от невозможности переслать ему этот утренний привет. Тотчас появилась встревоженная повитуха:
— Брячиславна! Опять?
— Есть хочу! — засмеялась Александра сквозь теплые слезы. — Проголодалась я тут с вами!
И с этого утра у нее потекли необъяснимо светлые и спокойные деньки. Не только боли и тревоги ушли, словно их не бывало, но и ежедневная тошнота, изнурявшая ее в последнее время, тоже куда-то улетучилась. Мало того, и сам внутриутробничек перестал там буянить, не бил больше ножкой, еле-еле шевелился, и иной раз она думала, что ей только кажется, будто он шевелится. Живой ли? Но она оставалась спокойнее самого покоя, почему-то уверенная, что всё будет хорошо — и немца одолеем, и Александр невредимый вернется, и нового сладыша родим ему к возвращению.
— Вернется наш атат, вернется наш Слады-слады, опять будет тебя на конце копья катать, опять вы с ним медведями будете, — уверяла она Васю, который и сам всё знал не хуже нее. Василий принялся резко взрослеть — у него прорезались новые зубы. Он стал вдруг распознавать буквы. Однажды, стоя с матерью на утренней молитве, он заглянул к ней в молитвослов, протянул палец в сторону алой буквы Б, начинающей строку «Боже, милостив буди мне грешному», и произнес громко:
— Бббо!
— Правильно, «бо». Буква. Буки, — умилилась Саночка, не придав этому значения. Тогда он указал на «глаголь», начинающий строчку «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий…», и сказал:
— Ггго!
Тут уж Александра внимательно посмотрела на сына, указала ему на букву «аз» и произнесла:
— А. Аз. Это буква «аз».
— А, — важно повторил Вася.
Александра показала на букву «добро» и назвала ее по-Васиному:
— Деть.
— Деть, — повторил Вася и засмеялся.
— Веди, — показала княгиня начало строки «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа».
Дальше учение не пошло, но в течение нескольких дней он безошибочно называл первые четыре распознанные буквы «аз», «буки», «глаголь» и — «деть», при виде которой неизменно смеялся и подпрыгивал. Все другие ему пока были не надобны, он умел ценить и познавать мир помаленьку. Еле-еле Саночка научила его и «веди» ведать, так что теперь он безошибочно называл пять первых букв азбуки:
— А. Бббо. Ввво. Ггго. Деть.
Дальше не спешил продвигаться, и после буквы «деть» засовывал в рот два указательных пальца и оглушительно свистел. То есть — в его понимании свистел, а на самом деле визжал. Этот свистовизг он усвоил давненько. Непревзойденный свист ловчего Якова в свое время восхитил его настолько, что непременно самому хотелось так же. К тому же и визг, коим Вася отмечал любой свой восторг, весьма походил на свист Якова. Вот он и решил, что Яков тоже визжит, только при этом непременно следует класть в рот два указательных пальца.
Очень сие было смешно!
Раз не получалось далее двигаться в познании буквицы, она решила наконец научить, как его зовут:
— Светлый княжич, как звать тебя? А ты отвечай: «Ва-си-лий». Ну? Отвечай же!
Он смотрел на нее и делал вид, что ничего не понимает, хотя видно было, что понимает, и прекрасно понимает, просто самодурствует. Наконец однажды, дождавшись, пока мать, обидевшись, не взялась прогонять его от себя, он встал перед нею и молвил:
— Сили.
— Ну и испола-а-аэти, деспот мой! — облегченно выдохнула из себя Брячиславна, привлекая сына к себе. — Стало быть, знаешь теперь, как тебя зовут?
— Сили! — громко крикнул Александрович и расхохотался. Затем она еще научила его и отчеству:
— А будешь ты великим князем, и все станут звать тебя: Василий Александрович. Ну-ка, скажи: «Василий Александрович».
— Силисаныч, — выпалил княжонок весело. И отныне у него добавилось еще одно прозвище — Силисаныч. Или сокращенно — Саныч.
Так протекала их зимняя дружба накануне Великого поста. Благодатный огонек лампады, теплая молитва да общение с сыном спасали Брячиславну от тоски по мужу, от беспокойства за него, ушедшего сражаться с лютым ворогом. Но приближалась Масленица, и наступило время Александре рожать второго ребенка. Вася чувствовал это, стал беспокойным и печальным, вдруг ни с того ни с сего заплачет.
— Ну что ты, Саныч! — успокаивала его Саночка. — Дверобой мой милый, сладыш любимый, бабёныш, не́едь моя! — перебирала она все лучшие его прозвища.
А он подолгу оставался неутешен, чувствуя, что кончается эта нераздельная дружба с матушкой. И вот наступил день, начавшийся удивлением и удивлением завершившийся. Утром Саныч уселся на свою детскую посудину, и когда напрягся, присутствовавшие при сем Александра, подружка Малаша и повитуха Алёна отчетливо услышали, как что-то внутри той посудины звякнуло. Озадачившись, они дождались, покуда Василий докончит дело, потом Малаша сняла княжича с посудины, а Алёна, покопавшись внутри, извлекла из детского помета серебряную пенежку.
— Гляньте-ка, что у нашего Силисаныча в прагах обнаружилось! — воскликнула она радостно. — Да ведь это же тот самый сарацинский дирхам, который я давеча потеряла и никак нигде не могла отыскать!
Весть о том, что княжич с утра серебряную монетку испражил, быстро разнеслась по всему Переяславлю, и все почему-то сочли ее за доброе предзнаменование. В тот же день оно и сбылось — до самого вечера княгиня смеялась, вспоминая и вспоминая утреннее событие, а к вечеру начались схватки, и она довольно легко разродилась. Вот только утробничек оказался не мальчиком, а девочкой.
— Утром было диво, а вечером — дева, — заметила по сему поводу повитуха, благополучно и добросовестно исполнив свои обязанности. За это Александра Брячиславна велела отсыпать ей столько серебряных дирхамов, сколько хватило бы на хорошее, нарядное ожерелье.
В последних днях Масленицы новорожденную девочку крестили и дали ей имя святой самарянки, принявшей смерть от меча во имя Господа Иисуса. Так у Саныча появилась сестра Евдокия.
Назад: Глава девятнадцатая ГОРЕ БИРГЕРА
Дальше: Глава шестая ОТЛЕТЕВШИЙ