Книга: Смерть в Византии
Назад: III
Дальше: V

IV

Возможно, во мне заложена сильная криминальная наклонность, загнанная глубоко вовнутрь, а иначе отчего бы я стала так интересоваться преступниками и писать о них так часто. /…/ Роман, в котором есть саспенс, в корне отличается от полицейского романа. /…/ Его автора гораздо больше занимает, что происходит в мозгу преступника, поскольку преступник часто заполняет все пространство произведения, и писатель просто вынужден описывать, что творится в его голове. И проникнуть туда может, только если испытывает некую тягу.
Патрисия Хайсмит. «Искусство держать читателя и напряжении. Способ применения»

Себастьян Крестоносец идет по следам НАТО

Наконец «фоккер» приземлился в аэропорту Санта-Барбары, до отказа забитом отпускниками, которые, как всегда на Пасху, думали только о том, как бы ринуться в горы, к морю, забраться в какие-нибудь экзотические уголки. Доктор honoris causa меньше всего представлял себе, что делать дальше. Ни единой мысли, сплошная невесомость. От него остался лишь некий посторонний наблюдатель, разглядывающий, как другие, к примеру, пьют в баре «Кровавую Мэри».
Он шел, не замечая ничего, вдоль роскошных витрин магазинов беспошлинной торговли и тащил за собой дорожную сумку на колесиках. Обычно он, как и все, кому предстояло подняться в воздух, пытался заглушить страх, накупая кучу ненужных забавных мелочей. Теперь все было иначе, им овладело полное бесчувствие к окружающему.
Ноги сами собой понести его в зал международных вылетов, где он приобрел билет до Милана в один конец. Время сжалось, он утратил какое-либо понятие о часах: секунда, час, восемь часов… Существовало лишь текущее мгновение. Сколько уже не смыкал он глаз?
В миланском аэропорту Мальпенса он взял напрокат внедорожник «фиат-панда». «Автомобиль, предназначенный для молодежи, — пропел ему хозяин фиатовского гаража, повторив надпись на рекламном плакате. — Недорого, синьоре, цена та же, что и на „судзуки-самурай“, но какая проходимость! Именно то, что вам нужно! Увидев вас, я сразу догадался… Не машина, а птица — взлетает на любую горку, будете благодарить и Пресвятую Деву, и мой гараж!» Решено. Себастьян больше не слушал златоуста, ему нужен был автомобиль с передним и задним приводом, know what I mean.
Припарковавшись возле Домского собора, он зашел в магазин за самым необходимым: чемодан, смена белья, носки, ботинки, два костюма для бега трусцой, три рубашки, городской костюм, туалетные принадлежности. Зубная щетка, пижама и ноутбук с дискетами находились при нем с момента отъезда на церемонию награждения в Стони-Брук. Теперь ему предстояло спуститься по далматинскому побережью до Дураццо, затем ехать по Эгнатиевой дороге. Никому не догадаться об этом его маршруте, если вообще хоть кому-то есть до него дело. Эрмина? Вряд ли — она быстро утешится в объятиях Минальди. Было ощущение перехода на нелегальное положение: он больше не Себастьян Крест-Джонс, а Си-Джей, и не по дороге он катит, а по времени, вдогонку за Адемаром.

 

15 августа 1095 года Папа Урбан II прибыл в Пюи-ан-Велэ и о чем-то долго совещался с епископом Адемаром Монтёйльским, человеком большого ума и наделенным властью. До того, как обратиться с речью к толпе, Папа созвал епископов на Клермонский собор — Awesome! — Послушать его не явился ни один хоть сколько-нибудь крупный барон, только Раймонд де Сен-Жиль, граф Тулузский, прислал гонцов, чтобы известить Папу о своей поддержке. Урбан II заклеймил жестокость и несправедливость, присущие рыцарям, после чего призвал их защищать своих братьев, всех братьев, пострадавших как здесь, так и в далеких восточных землях от неверных. Видно, эти мелкопоместные засидевшиеся бароны, лишенные наследства младшие отпрыски дворянских родов поняли, что победа и барыши под большим вопросом и что лишь одно им обещано наверняка — отпущение грехов. А это уже немало.
Си-Джей с трудом представлял себе крестоносцев, соблазнившихся неисчислимыми богатствами Востока. Еще раньше знаменитые проповедники, такие, как Петр Пустынник, и дворяне, такие, как Готье Неимущий, могучий и богатый, несмотря на имя, смогли разжечь аппетиты разношерстных толп. Однако тут было иное: Папа благословлял рать на завоевание христианского единства по истечении каких-нибудь четырех десятков лет после раскола 1054 года между Римом и Константинополем, между Западной и Восточной Церквями, возникшего в связи с вопросом божественной либо человеческой природы Сына Божьего. И звучал этот вопрос так: Filioque или per Filium — исходит ли Святой Дух от Отца и Сына или от Отца через Сына? Нашим современникам — к примеру, какому-нибудь жителю Санта-Барбары, — невдомек, до чего важным был этот вопрос для всего хода мировой истории. А что же Папа Урбан II? Восстанавливал христианскую общность, расколовшуюся от этого вопроса? Создавал первый европейский союз, know what I mean? Иллюзорный, трагический, с отголоском в будущем? Провозглашенный им поход был сродни мечте о чем-то возвышенном, объединяющем, а не той ханжеской битве Добра со Злом, которую тупоголовые государственные деятели, не видящие дальше своего носа, бросают в качестве приманки телезрителям в простеньких роликах.
Си-Джей представлял себя среди паствы Урбана II, с воодушевлением поддержавшей его призыв возгласами: «Так хочет Бог!» и нашивших на свои рубашки крест из ткани, до того бывший знаком отличия паломников, отправлявшихся в Иерусалим. Позднее отмеченные крестом и стали прозываться крестоносцами. Провозглашенное Папой отпущение грехов обладало огромной притягательной силой; по хартиям и хроникам той эпохи Себастьян убедился в тяге всего общества, всех слоев населения к тому, чтобы избежать Страшною Суда, а заодно и конца света, назначенного иными проповедниками на начало второго тысячелетия, хотя Апокалипсис не настолько завладел умами, как считал кое-кто из медиевистов, чью точку зрения не разделял Си-Джей. Как не разделял и другую: что крестовые походы были войной против ислама — сама мысль о политико-религиозной исламской общности казалась ему чуждой западному мышлению той поры. Он так и не обнаружил доказательств существования союза между Римом и Византией, Урбаном II и Алексеем Комниным. Хотя, несмотря на отлучение Алексея Комнина Григорием VII, переговоры шли не прекращаясь. Византийский василевс ждал от Рима помощи и даже просил ее с тем, чтобы остановить нашествие сарацин. Предполагал ли Папа утвердить с помощью военной поддержки, которой он добивался в 1095 году в Клермоне, главенство Рима и его власти над всем восточным христианством? Или же его действия были нацелены главным образом на объединение греческой и латинской Церквей? Ничто этого не подтверждало, но Си-Джей склонялся к тому, что только подобное было способно привлечь к походу такого человека, как епископ Пюи — Адемар Монтёйльский… jeez! Он первым дал Папе обет выступить в дальний путь, приняв из его рук крест из красного шелка — эмблему крестоносцев.
Выступив вместе с Раймондом де Сен-Жилем, духовным вождем Первого крестового похода во главе французов, говорящих на провансальском языке, Адемар, не мешкая, обошел Альпы, пересек Ломбардию, далее взял южнее на Бриндизи и Далмацию — современную Сербию, входившую тогда в состав Болгарии. Восемнадцать месяцев спустя он вошел в Константинополь. Это случилось 26 апреля 1097 года, после того, как Раймонд де Сен-Жиль дал после нелегких переговоров клятву не посягать ни на жизнь, ни на честь византийского императора. Гуго де Вермандуа проследовал через Бари и после многих злоключений 14 мая 1097 года добрался до Константинополя. Готфрид Бульонский, герцог Нижней Лотарингии, светловолосый, статный бородач, и его брат Бодуэн, темноволосый гигант, покоритель женских сердец, уже находились в столице империи, явившись туда на полгода раньше, на Рождество 1096 года, пройдя Австрией, Венгрией и Болгарией. Однако первым навлек на себя громы и молнии со стороны Анны Комниной Боэмунд Тарантский, явившийся 9 апреля 1096 года во главе норманнов из Италии. Си-Джей не может удержаться от смеха, стоит ему вспомнить саркастические высказывания принцессы по его поводу:
«Этот человек, негодяй по природе, был очень находчив в любых обстоятельствах, а подлостью и бесстрашием настолько превосходил всех прошедших через нашу страну латинян, насколько уступал им в количестве войска и денег. Но, выделяясь среди латинян необычайной ловкостью, он обладал общим им всем природным качеством — непостоянством».
Увы, кто читает теперь «Алексиаду» в бывшей Югославии, или в Санта-Барбаре, или даже в Париже?
Однако неприветливые косовары, провожающие хмурыми взглядами «панду», могли бы почерпнуть в записках принцессы нечто духоподъемное для себя, know what I mean? Вообще-то Анна, как и ее современники, была страшно напугана наплывом этих латинских полчищ:
«И казалось, было их больше, чем звезд на небе и песка на морском берегу».
Но до такой степени их презирала, что даже отказывалась их называть:
«Я охотно привела бы имена их предводителей, но лучше, полагаю, этого не делать. Язык мой немеет, я не в силах произносить нечленораздельные варварские звуки, и меня пугает масса варварских имен. И к чему мне стараться перечислить такое множество имен людей, один вид которых наполняет отвращением окружающих?»
Отвращением? Или ужасом? А может, зачаровывает? В «глубине души», той, что отныне представляла собой лишь потерю собственного «Я», Си-Джей составил на сей счет мнение: он был убежден, что Анна не говорила ни всего того, что знала, ни всего того, что почувствовала в себе и сочла зазорным. Для того-то и предпринял историк эту поездку по Далмации, Сербии, Косову, Македонии, разрушенным бомбардировками союзников в 2000 году, вплоть до Филиппополя, чтобы доискаться до ее тайн. Например, почему в «Алексиаде» ни словом не упомянут Адемар? Как объяснить это умолчание автора, в остальном верно следующего исторической правде?

 

Си-Джей как зомби катил вперед, время от времени промачивая горло минералкой и останавливаясь поспать в машине на заднем сиденье или в деревенском доме. Он преодолевал километр за километром, не видя ничего и никого, пленник своей грезы, раздавленный усталостью, овладевшей всем его существом после свершенного преступления, на крючке галлюцинирующей памяти. Однако мало-помалу даже на этого утратившего себя человека оказало воздействие представившееся его взору.
Тонны обедненного урана — depleted uranium, DU, — были обрушены на эту землю и ее жителей. Боеприпасы, начиненные графитом, взрываясь вблизи почвы, пролили на нее дождь из миллиардов микроскопических частиц углерода, которые затем проникли в электростанции, трансформаторные сети и высоковольтные провода, равно как и в системы телекоммуникаций, вызвав колоссальное количество замыканий, в результате чего Белград и семьдесят процентов сербской территории лишились электричества. Были разбомблены мосты на Дунае, а значит — нарушено сообщение между различными частями страны. Си-Джею пришлось даже искать обходные пути. Косово, на первый взгляд, не пострадало, но до самой Македонии крестьяне жаловались на проблемы с дыханием, вызванными частицами углерода и графита, которые сродни асбесту.
Дети и старики потрясали перед стеклами его красной «панды», которая не осталась незамеченной, помидорами и салатом, отравленными, как они утверждали, американцами. Повсюду — сгоревшие дома, заброшенные поля, выжженные леса. «НАТО оценивает восстановление Югославии в 35 миллиардов долларов», — приходило ему на память вместе с туманным образом некоего профессора Крест-Джонса, поддержавшего со своими коллегами крестовый поход западных стран против кровавого Милошевича. Вспомнилось и то, как он оценил иронию Уоррена Кристофера: «Когда Милошевич пускает в ход свое обаяние, понимаешь: доведись ему родиться в ином месте, он стал бы успешным политиком при демократической системе». Провидение уберегло Санта-Барбару от Милошевича! При том, что граница между двумя мирами не такая четкая, как говорят, — бывает, поступательный ход Истории стопорится. И все же видеть разрушительные последствия военных действий и читать о них в Интернете — не одно и то же. Даже если допустить, что частично в том повинна пресловутая меланхолия, столь свойственная славянской душе, прямо-таки расцветающая в этих местах. После падения Берлинской стены балканские крестьяне захотели всего и сразу, откуда и взялась их возросшая озлобленность, которая вряд ли когда-нибудь ослабнет. Эти люди нас ненавидят, это в порядке вещей, но, к счастью для нас, еще больше они ненавидят исламистов. Вот кто по-настоящему внушает им страх, как и девять — да что я говорю, больше, — веков назад, и им должно быть хорошо известно почему. Человеческие жизни вертятся по кругу, как эти льдинки в моем стакане со сливовицей: опишут от силы три круга, и от них остается пшик.
Нога Си-Джея жала на акселератор, «панда» подпрыгивала на ухабах разбитых дорог, бесконечное полотно которых разматывалось перед ним, а он едва ощущал усталость и свои онемевшие плечи. Кем же был Адемар? Мистиком? Наверняка — как и все крестоносцы. Только Святая Земля — колыбель христианства, и Гроб Господень — объект поклонения, могли привлечь к походу этого аристократа, взращенного на почитании святых мест и Богоматери Пюи.
А как же быть с опустошением и разрухой, которыми сопровождались крестовые походы? Да и были ли они столь разрушительны, как считается? Арабские хроникеры XI века знатно преувеличили последствия, вплоть до того, что назвали захватчиков каннибалами: вот вам и промывка мозгов! Но в таком случае, если свободные нации сегодня хотят объединиться вокруг общих ценностей, которые могли бы стать своеобразным коллективным кредо, разве они тысячу раз не правы, предпринимая современный крестовый поход с использованием управляемых снарядов, самолетов-невидимок и противоядерных соединений? Пусть и с ковровыми бомбардировками, разрушением мостов и электростанций, заражением посевов и лесов — этих легких как старой Европы, так и других стран?
Или взять хотя бы евреев, по преимуществу бродяг, странников, открывших миру богатство кочевой культуры, за что Си-Джей их искренне уважал, нет проблем, Эрмина может подтвердить, ведь в своем поиске корней эти столь непреклонные люди, воображающие, что они самые что ни на есть и что все в мире пошло от них, хотя почему бы и нет, все может быть, вопрос исследован не до конца… так вот евреи, разве они не вечные крестоносцы, всеми средствами — и сегодня больше, чем когда-либо, — сражающиеся во имя того, чтобы оставаться единственными оседлыми жителями Святой Земли, которая в такой же степени их, как и мусульман, и христиан? Это не одно и то же, — возразите вы мне, — они всего лишь возвращают себе землю, которой их лишили, и отстраивают для себя надежный оплот после ужасов Холокоста. Положим, что это так, но ведь палестинские камикадзе рассуждают в точности так же и на той же самой земле, окрашенной для них в иные временные цвета, know what I mean.
Си-Джею повсюду виделась ненависть, поднимающая одни племена на других: и впрямь, существовало ли что-то иное, кроме резни, развязанной крестоносцами, да и задолго до них? Однако все, что было связано с Адемаром, казалось ему более чистым, справедливым, что ли, и загадочным. Крестоносец? Бесспорно. И даже первый среди них, однако воспламененный или скорее умиротворенный побуждением иного рода. Как бы это объяснить? Чем-то, что существовало до того, как дух крестовых походов вселился в нас, чем-то более существенным, присущим человеческой натуре. Что было задолго до жестоких убийств, ставших возможными только с появлением в жизни техники, все более изощренной и действенной в искусстве уничтожения всего живого на земле, да и самой земли. Си-Джей еще не знал, что это такое, и надеялся прояснить в ходе своей поездки.
Си-Джей не исключал, что, живи он в XVIII веке, он был бы заодно с Вольтером, высмеявшим крестовые походы, «этот новый вид людского тщеславия», «эту заразную ярость», и именовавшего Петра Пустынника не иначе как его хлестким прозвищем Кукупетр! «В Италии поплакали, взялись за оружие во Франции», «Наперегонки стали хвататься за крест», — иронизирует фернейский мудрец. Лучше не скажешь! И все же вопрос остается: в чем причина? В том ли, что эта страна была населена новоявленными господами, любящими военные забавы, погрязшими (согласно просветителю) в преступлениях, которыми чреват разврат, и увязшими в невежестве столь же позорном, как и роскошь, которой они предавались? Предположим, это так. Но Адемар-то был не из их числа! Си-Джей обратился к Фульхерию Шартрскому, Анне Комниной и Ибн аль-Асиру, чтобы подкрепить свои гипотезы и догадки.
Адемар искренне верил: его долг — спасти чистоту христианской веры, то есть европейской, в понимании Си-Джея, но не за счет истребления исламистов, а лишь раскрывая им истинность христианского послания, которое — и в этом Адемар ни секунды не сомневался — более сложное и более человеческое, чем послание Аллаха. Епископ Пюи готов был даже спорить об этом с Алексеем I, а может, и с Анной, его дочерью, славившейся своей образованностью, несмотря на юные года, а то и с религиозными вождями сарацин. О нем пошел слух, но не как о еретике, а как о человеке особом, странном, возможно, даже чудаке. В этой легенде наверняка была доля истины. В средние века люди испытывали страх перед диким зверем и непогодой, во всем полагались на Бога и имели обостренное чувство чести, верности слову. Все это так. А что еще? Наверняка этот епископ, отличавшийся незапятнанным благочестием и независимым умом, человек передовых взглядов, критически относился к иным догмам. Си-Джей хотелось в это верить, кроме того, становились понятны некоторые пробелы в биографии Адемара. Стремился ли тот отгородиться от фанатизма, как говорят сегодня, считал ли, что истина — тайна за семью печатями? Поскольку послание Христа взывало к миру, не требовалось ли воплотить этот самый мир в подлинных христианах, в уважении к каждой отдельно взятой личности?
Этот легат Святого престола, первый крестоносец, возможно, и был крестоносцем, но нетипичным. Си-Джей, воображая его таким, делал из этого вывод, что оттого-то епископ Пюи и не пережил трудностей похода. Он умер от чумы, а может, и от иной хвори, 1 августа 1098 года у ворот Антиохии, найдя Святое Копье… jeez! Оплакивали его всем войском. Однако и врагов у него было достаточно, в частности, среди самых горячих голов, некто по имени Варфоломей, соперничавший с ним в благочестии, заявлял, что ему было видение святого Андрея, указавшего местонахождение этого самого Святого Копья! Вышеозначенный святой не требовал от вояк соблюдать в течение пяти дней пост — впрочем, есть все равно по большей части было нечего, — или грабить вражеские лагеря, к великому неудовольствию Адемара, рассудительного, но иначе, и более терпимого в своем обличье солдата воинства Христова.
Си-Джей терпеть не мог этого Варфоломея и вообще сам тип ясновидцев, толпившихся вокруг епископа из Пюи. Умиротворитель и объединитель Адемар был человеком другого склада, в чем Си-Джей убеждался по мере продвижения по Косову. За восемнадцать лет своего духовного царствования в Пюи тому удалось усмирить неугомонных баронов и заставить их вернуть церковное и монастырское добро, которое они награбили. Именно ему обязаны мы гимном крестоносцев «Salve Regina», обращенным к Пресвятой Деве.
Ad te clamamus,
exsules filii Hevae…
Et Jesum, benedictum
fructum ventris tui,
nobis post hoc exsilium
ostende, о clemens,
О pia, о dulcis Virgo
Maria!

Был ли Адемар изгнанником, делящим с прочими горе и радость, или уже встал на путь примирения всех в Одном? Если так, то голгофа его обладала привлекательностью, во всяком случае, порицать его Си-Джей не мог. Адемар был предтечей, но, увы, весьма дальним, умершим девять веков назад… jeez!
Дороге нет конца, и повсюду, куда ни кинь взгляд, — поля с тощей пшеницей, целина, пыль. Отсутствуют дорожные указатели — цыгане выдрали их из земли и приспособили для нужд табора: жарить баклажаны и перцы. Нищета, какой свет не видывал, и это начало третьего тысячелетия! Европе Балканы больше не верят, может, еще чуть-чуть верят НАТО. Си-Джей притормаживает, достает дорожную карту — ни единой зацепки, тем хуже, вперед, на юг, влево, попытаться в один из ближайших дней выбраться на дорогу, ведущую к Филиппополю.
Епископ оставил в Филиппополе своего племянника Эбрара Пагана (или, согласно некоторым источникам, де Пэна): это открытие принадлежало Себастьяну. Еще одна его гипотеза, которую он выдвинул и защищал на коллоквиуме по нумизматике в Будапеште в 1988 году и в Палестинском университете Бир-Зейта в 1993 году. Его сообщение произвело эффект разорвавшейся бомбы, вызвало «крутое обсуждение», как там говорят: иные коллеги выказали благосклонность, кое-кто заподозрил его в чистой умозрительности, что как раз и требуется, чтобы превратить вас в звезду подобных собраний. Но теперь он добудет последнее непреложное доказательство, наука ведь требует служения — по крайней мере гуманитарная наука.
Себастьян считал, что юный Эбрар Паган, был сыном Адемаровой сестры Лёзы и одного знатного господина из Велэ — Хилдуина Пагана (или де Пэна), к тому же был то ли племянником, то ли дядей (это еще требовало проверки) основателя ордена тамплиеров, созданного в 1118 году: Гуго де Пэна.
Как и бароны Геракл и Понс де Полиньяки, как и прочие дворянчики Пюи, отец юноши Хилдуин Паган дал Адемару уговорить себя вернуть ценности двух местных церквей — Святой Девы Марии и Святого Иоанна в Розьере — Шамальерскому аббатству. И словно для того, чтобы скрепить печатью свою новую христианскую веру, как и верность епископу Пюи, он отослал к нему своего сына Эбрара с наказом следовать за дядей в Святую Землю.
Эбрар (или Эверар) настолько проникся свободомыслием своего дяди-епископа, что вскоре оставил и дядю, и крестовый поход и обосновался во Фракии, в Филиппополе. Обзавелся семьей, принялся обрабатывать землю, приобщился к славянским языкам, усовершенствовался в греческом и стал вести споры с еретиками, которых тогда было пруд пруди, еще больше, чем ныне, многоучеными византийскими философами, наводнившими этот большой город.
Целиком предавшись своим мыслям и словно бы стряхнув с себя оцепенение, Си-Джей стал напевать «Salve Regina», «старую песню Пюи», как назвал бы ее святой Бернар: «К тебе взываем… о кротость…» Неужели это он, Себастьян? Или это его двойник из другого времени, в котором проживали Адемар Монтёйльский и Эбрар Паган? Вокруг простиралась унылая Сербия, затем пошла Македония, скоро болгарская граница. В конце концов, какое у него доказательство, что папский легат Первого крестового похода Адемар Монтёйльский был мудрым почитателем особого представителя рода человеческого, Ecce Homo? Где доказательство того, что этот вояка и непреклонный распорядитель церковных ценностей Пюи был предтечей эпохи Возрождения? Честно говоря, никакого, если не считать его собственного предположения по поводу «Salve Regina»: не более чем красивой гипотезы бастарда, изгнанника в поисках Истоков, ведущих его в приходские архивы Пюи. Какое у него доказательство, что Эбрар Паган, преданно служивший Адемару, а затем посвятивший себя любви к Милице-Болгарке и чтению византийских фолиантов, и был тем самым дальним предком семьи Крестов, одним из crucesignati, фигурирующих в документах (обнаруженных в библиотеке Пловдива, бывшего Филиппополя), от которого ниточка через Сильвестра Креста вела и к Себастьяну? Да никакого, разве что упоминание в местных хрониках Эбрара Пагана, в XI веке забредшего в эти края с крестоносцами, говорящими на провансальском языке, ведомыми графом Раймондом де Сен-Жилем и епископом Пюи. Неужто важно знать, кто от кого произошел: я от тебя, ты от Христа или Адама, Марии или Евы, Кришны, Шивы или китайского императора?
Сидящий за рулем «фиата-панды» мужчина знал, что эти поиски — безумие, и тем не менее они определяли его путь, ради них двигался он вперед, а не будь этого, послал бы себе пулю в висок после того, как задушил Фа Чан, которая возомнила себя Евой, вздумала положить начало роду! Присвоить себе право встать без него у истоков, несмотря на него, вне его, Себастьяна! Дать жизнь, к тому же не задаваясь вопросом, как это могло прозвучать в мире с его depleted uranium и женщинами, закутанными в хиджабы!
Ну вот и Пловдив. Гостиница. Он вдруг почувствовал навалившуюся на него смертельную усталость. Теперь можно быть усталым, можно спать. Выйдя из зазора между тем, кто действует, и тем, кто наблюдает, где он превратился в некий политип вне места и времени, уносимый неконтролируемым потоком мыслей и слов, он лег в постель. Почти счастливый.

Историк мертв, Франция меняет курс. Возможно

— Уверяю вас, комиссар, он мертв! Доказательство? Со времени своего исчезновения он не пользуется компьютером. Месяц! Вы только представьте себе! — Минальди удалось преодолеть заслон отвращения, поставленный на его пути комиссаром, и после десятка телефонных звонков, оставшихся без ответа — «Комиссар перезвонит вам, как только освободится, потерпите, вы знаете, как он занят, но он о вас помнит», — изворотливый ассистент Себастьяна Крест-Джонса все-таки ворвался в кабинет комиссара.
Мурыжить его дольше было невозможно. Попов предупредил посетителя, что беседа должна быть краткой. Причин отказать Минальди во встрече не нашлось, да и здравый ум, присущий тому, мог сослужить неплохую службу в расследовании.
Однако ничего нового в деле исчезновения профессора не открылось, а тут еще Стефани совсем заморочила Рильски голову с этим романом о византийской принцессе, да и его собственные воспоминания могли помешать ему сохранять необходимую дистанцию… в общем, Нортроп согласился уделить непрошеному гостю минуту, не более.
— Я неплохо изучил повадки профессора, комиссар, это вы уже знаете, и клянусь нам, он никогда не разлучался со своим ноутбуком. Видели бы вы его, просто игрушечка! Будучи ученым новой формации, профессор в полном объеме владел компьютером: работал над текстами, отправлял и получал письма, выходил в Интернет, создавал собственный банк данных, ну и все остальное, плюс ко всему вел свою бухгалтерию. — Рильски бросил на говоруна полный удивления взгляд. — Вы подумали, откуда, мол, мне известно все это? Очень просто, хотя, может, и не очень честно: но кто не без греха? Как знать, может, вы меня простите и даже скажете спасибо, ведь благодаря моей осведомленности следствие продвинется. Вы следите за ходом моих рассуждений? — Минальди в шутку прикинулся слегка смущенным. — Сейчас объясню: давно это было, я проник в систему защиты профессорского компьютера, подобрал, так сказать, ключик. Тут, знаете ли, мне нет равных. Это трудно объяснить, но разгадать секретный код профессора было ой как нелегко. Подозрительный, скрытный, он придумывал разные секретные коды, которые считал стопроцентно надежными. Поскольку именно я натаскивал его в этом деле, мне не составило труда разгадать его пароли. Не подумайте, что я хвастаюсь. Впрочем, если я и позволил себе подобную вольность, так лишь для того, чтобы лучше вникнуть в научный метод учителя, быть более продуктивным в помощи ему, ну… словом, в этом и заключается моя работа. Он ведь был не слишком разговорчив, не любил объяснять, приходилось самому обо всем догадываться. Так вот, на мой взгляд, если он к нему больше не притрагивается, к своему персональному компьютеру, значит, он умер! Тут и гадать нечего. — Улыбка официанта превратилась в улыбку дебила-садиста.
— Думаю, я вас понял, сударь. — Рильски был сама холодность, ему с большим трудом давалось не вышвырнуть краснобая из кабинета, и его «сударь», произнесенное без всякого выражения, прозвучало подобно худшему из оскорблений даже на вкус не очень разборчивого Попова, однако «ключиком», чутким к подобного рода тонкостям, Минальди не обладал. — Ваши рассуждения не лишены определенной логики. Оставим моральную сторону дела, но версия гибели профессора нами также не исключается, само собой.
— Эта версия возникла у меня с самого начала, комиссар. Я пришел сюда именно потому, что теперь убежден в этом, — заявил Минальди победно. — Если расследование ведется, — Рильски вскинул брови, что означало: «Это ничтожество позволяет себе подвергать сомнению мои действия?!», — то следует искать труп, а не беглеца.
— Не беспокойтесь, сударь… — его и без того ледяное «сударь» превратилось в сосульку —…как там вас… ах да, простите, Минальди. Доверьтесь нам, мы куда компетентнее, чем кажется и чем принято думать в академических кругах Санта-Барбары. — Рильски порывисто встал из-за стола, чтобы поскорее отделаться от наглеца, слегка смутившегося и ставшего пунцовым. — Позвольте мне вернуться к своим обязанностям: дел невпроворот, знаете ли. — Не хватало еще, чтобы эта бумажная душа вообразила себя комиссаром, ведущим семейное расследование, касающееся только Эрмины и университетского мирка, считающего себя пупом земли.
С Нортропа было довольно уже того, что Себастьян сбежал, словно задержавшийся в своем развитии подросток, чем довел свою жену до истерического состояния. На его месте он, пожалуй, поступил бы так же, но в данном случае налицо был перебор, бездельники с факультета хотели представить этот случай как универсальный, подать его в виде Дела, чтобы затмить серийного убийцу богачей из «Нового Пантеона» и Морского храма. Номер Восемь оставался на сегодняшний день самой большой головной болью полиции и свидетельствовал о прискорбной неэффективности Рильски, обычно блестяще проводившего расследование. Случай с Себастьяном представлял собой банальный скандал, с которым следовало обращаться не в полицию, а к психиатру или специалисту по семейным отношениям. Одному Богу было известно, как ненавидел Нортроп эту смолу психо-как-там-ее, которая налипла на него с тех пор, как Кресты с их прошлым вышли из небытия, где им лучше было бы оставаться. Эта семейная хренотень вылезла так некстати, в самый разгар расследования делишек «Нового Пантеона» и других мафиозных структур, могущего стать достоянием гласности мирового уровня, но не продвигавшегося ни на йоту. Если только загадочный профессор не был как-то связан с серийным убийцей: Рильски не исключал и такой возможности, в конце концов, о Номере Восемь ничего не известно, а Себастьян, судя по его дневнику, был типом лунатического склада и вполне мог вляпаться во что-нибудь неблаговидное. Спрашивается, кто помешает не в меру мечтательному профессору вообразить себя Чистильщиком, а после исчезнуть и даже прослыть умершим? Никто. Замести следы и продолжать мстить негодяям, и все шито-крыто. Надо бы получше изучить его, почитать его записи, что еще? Да, придется, ничего не поделаешь. Ну и работенка! Бумаги, архивы… Стоило Рильски приняться за них, как его накрыло черным вихрем. Семья. Его семья. Стефани сумеет сделать это лучше него. Еще одна причина, почему он не делится с нею своими подозрениями, но, может, и у нее они уже возникли? Странно, что ее вдруг так потянуло к Византии…
В этом угнетающем его черном хаосе была только одна светящаяся точка: Стефани. Нортроп больше кого бы то ни было поражался тому новому, что нарождалось в нем и чему он не противился, счастливый не в меньшей степени, чем удивленный. По правде сказать, он старался вовсе об этом не думать, поскольку любое помышление по поводу влюбленного Нортропа казалось ему до нелепости смешным. Не стоило доводить это до абсурда, усугублять. Он не видел иного способа не выглядеть смешным, как вовсе ни о чем таком не думать. Или думать обо всем, кроме этого, — например, о международной политике.

 

Накануне Стефани водила его на обед к послу Франции. У того было свое видение череды убийств в Санта-Барбаре, за которое он, впрочем, не держатся, внося в него коррективы — в чем и состоял юмор ситуации — по ходу разговора за обедом, словно ему доставляло удовольствие представлять различные возможные варианты развития сюжета какого-нибудь сериала. Его превосходительство посол Франции был человеком остроумным, не идущим ни в какое сравнение с другими представителями дипломатического корпуса, хоть и отобранными тщательным образом для работы на столь ответственном поприще. Он умел заставить сотрудников и гостей ценить свое общество, разговоры с бокалом шампанского, канапе с икрой. Что касается Нортропа, то с тех пор, как пробуксовывало дело с убийцей мафиози, а Стефани ввергла его в пучину страсти, о возможности которой он уже давно успел позабыть, если вообще когда-нибудь помнил, он с удивлением обнаружил, что небезразличен к политике. А это опровергало его собственную аксиому: «Политика есть обещание, связывающее лишь тех, кто в него верит; тогда как любовь — это смертная клятва двух любящих: из чего следует, что любовь и политика две вещи несовместные». И чем больше Стефани с ее мимикой, глазами, кожей увлекала его в новый мир, тем больше открывался он всему тому, что прежде было ему, мало сказать, до фонаря и что так поглощало внимание других. Если он и отдавал предпочтение событиям, происходящим за рубежом, то оттого, что подноготная происходящего в его родном городе была ему слишком хорошо известна. Вследствие этого теперь ему представлялось важным доносить свою собственную аксиому, «аксиому Рильски», следующим выводом: «Поскольку влюбленный человек непоправимым образом выпадает из времени, отдохновением ему служит смех над проделками Истории». Человек разумный, Рильски испытывал нужду в подобных сентенциях, дабы позволить себе самовыражение, показавшееся бы ему праздным и даже отклоняющимся от нормы в устах кого-либо иного, чуждого этим аксиомам и выводам из них. Вооруженный ими, он мог предаться иным дедукциям — профессионального плана, но те уступали порой место ужасающим провалам, заполненным мраком и чреватым превратиться в ловушки, где в духе романа о Джекиле и Хайде раздваивается личность.
И потому комиссар не без удовольствия пустился в обсуждение перипетий в ходе недавней выборной кампании во Франции. Чего не сделаешь, чтобы только забыть о Минальди! Политика представлялась ему зоной дозволенного проявления порочности, коей с равным успехом предавались и мужчины, и женщины, причем последних становилось в этой области приложения человеческих усилий все больше, хотя Стефани считала, что недостаточно. Никому и в голову не приходило, что дебаты, волновавшие других, были для Рильски лишь отдохновением от трудов, которому он предавался как игре с таким увлечением, что казалось, у него и впрямь есть собственное мнение. Когда же слово брала Стефани, он бывал сражен красотой ее доводов и даже после нескольких рюмок виски был еще способен посмеяться над собой влюбленным. Улыбаясь одними уголками глаз за дымчатыми стеклами очков, он думал о том, как поразительно хорош ее ум, не говоря уж обо всем остальном.
— У Лионеля было свое представление о том, что такое политика, не имеющее ничего общего с тем, что ждут от него французы и остальные граждане. — Что это, робость, боязнь мужчин? Стефани говорила о политике так, будто писала для своей газеты: торжественно, серьезно, без юмора. — Доказательство? Он потерпел неудачу. — Она называла премьер-министра по имени, не столько из фамильярности, простительной по отношению к другу, с которым когда-то проводила каникулы на Атлантическом побережье, сколько из чувства сродства с этим суровым и скрытным человеком, которого называли несгибаемым, что во Франции является синонимом гугенота. — Он считал, что обращается ко взрослому народу, которого не возьмешь демагогией и который предпочитает избегать ловушки иллюзий. Прекрасная и великая идея. Словно где-то в мире существовали народные массы, прошу прощения, «нижние слои» населения, которые бы не мечтали о популизме и даже фашизме? Либо, скажем soft, не предпочитали добрых охранительных ценностей, воплощенных в Папе. Лучше, конечно, чтобы он напоминал эдакого владельца замка, бонвивана, но сойдет и первый попавшийся нотариус, переодетый в ризничего…
— Боже, до чего вы серьезны, дорогая Стефани! — Поскольку конца беседе не предвиделось, Нортроп решил воспользоваться паузой, которую сделала его спутница, чтобы перевести дух, а заодно и подшутить над ней. Всего лишь для того, чтобы еще пуще раззадорить и подвигнуть на новые, столь же освежительные, сколь и абсурдные речи.
— Вовсе нет! Меня просто воротит от безвольности, которую он проявил, будучи кандидатом, перед лицом той медиа-возни, что навязали ему так называемые друзья взамен политических дебатов. Именно этот «коллективный» довесок меня отвращает, понимаете? Постоянная шумиха, воздействие на личность, эгалитаристский улей, в котором пчелы так ловко общаются друг с другом, что однажды ложный шмель с удивлением обнаруживает, что мечется без головы и крыльев. (Ах, эта милая Стефани, какой же злюкой она могла быть по отношению к своим друзьям!) В приступе смелости он даже сам заговорил об этом перед камерами! Каков, а! Но поздно! Разбуженный улей уже не остановить. Он не слышит. Победитель напрочь забывает, кто он, доходит до того, что извиняется за свои нападки на оппонента. Самый неопытный из начинающих боксеров не совершит такого промаха. — От праведного гнева Стефани становилась пунцовой и еще более восхитительной.
Это говорилось ею вовсе не для того, чтобы досадить его превосходительству Фулку Вейлю, которого Рильски очень уважал за то, что он в несколько месяцев вычистил консульство Франции в Санта-Барбаре, до его появления весьма проницаемое для коррупции и махинаций с визами. Скромный, всесторонне образованный аристократ — по матери Буа де Ламот, — этот дипломат заявлял, что не принадлежит ни к какой партии, и униженно добавлял, что всегда на посту, подразумевая под этим свою незаменимость на службе республике. Решительно, мысль о незаменимости не покидает французов! Фулк Вейль был светским человеком, имевшим успех у женщин, но с миссионерским пылом посвятивший себя служению. Он сравнивал себя со Сваном, который вдруг взял бы, да и преуспел на избранном Поприще, вместо того чтобы неудачно войти в историю искусства и потерпеть фиаско в любви. Посол любил щегольнуть своими комментариями по поводу политико-криминальных расследований, ведущихся в настоящее время, с привлечением цитат из Джеймса Джойса, и Рильски бывал очарован его парижским шармом вкупе с изысканностью и образованностью: господин посол досконально знал историю Санта-Барбары и умел изъясняться на местном языке не хуже, чем Папа, продемонстрировавший это в ходе своего недавнего визита. Речь Стефани нуждалась в отделке, и его превосходительство сделал это с присущим ему изяществом.
— Сударыня, готов принять вашу точку зрения. Позвольте, однако, напомнить вам международный контекст: каково, по-вашему, поле действия национального правительства, будь то французское либо какое другое, после 11 сентября? Таков вопрос, и тот, кто отважится на него ответить, будет молодцом. То, что в прессе зовется политикой, вся эта возня, которая представляется комиссару подозрительной — не так ли, дорогой друг? — и которую ведут государственные служащие вроде вашего покорного слуги, где все это разыгрывается? В Париже? В Вашингтоне? В Иерусалиме? В Риале? Сделать выбор между евреями и арабами? Или ни теми, ни другими, а просто поставить на Нефть с большой буквы? Попытаемся поступить так, чтобы нас, «похитителей огня», каковыми мы являемся, услышали, к примеру, в Совете Безопасности, однако поле очень узко. Разумеется, нас это не обескураживает, и все же…
Фулк Вейль взял бокал с шампанским и перед лицом временно выведенной из игры Стефани, не колеблясь, переступил красную черту, то бишь то, что почитается дипломатической сдержанностью. Он не собирался идти стезей Поля Морана, который задолго до Войны в Заливе и кампании в Ираке предвидел битву за черное золото в качестве жалованья за фило- или антисемитизм. Его превосходительство illico спохватился и дал понять гостям, что ныне политика, как никогда, прагматична. А также что народы управляются самыми демагогическими из политиков, которым удается соблазнить их в угоду мафиозным картелям, коим они послушны и кои на этой наконец-то глобализованной планете пожинают плоды происходящего в виде колоссальных дивидендов — финансовых и прочих. И что чиновники вроде него, обладающие трезвым взглядом на мир и тем не менее верные идеалам общественного блага, могут действовать лишь в очень узких рамках. А это является лишним доводом в пользу неукоснительного выполнения своих обязанностей. Делай что можешь, и будь что будет! Что полностью согласовываюсь и с позицией Рильски, который со времени приезда Стефани только и был занят тем, что защищал узкое поле своей личной жизни от посягательств извне, само собой
— Помимо этого, вы, конечно, как и я, оценили неумолимые и сладостные тиски, в коих пребывает зажатым наш народ или, если хотите, французская идеология. — Посол не желал, чтобы его гости думали, будто геополитика способна отдалить его от так называемой культурной квинтэссенции его страны. — Мы убаюкиваем себя очарованными замками, ведущим борьбу трудовым людом, водосточными трубами в виде фантастических существ, называемых химерами, тайскими борделями и довольны правлением какого-нибудь провинциального поверенного в делах, хоть и мечтаем о бурной ночи… не беспокойтесь, я не стану продолжать. Что ж, конец партии, господа-дамы! О нет, не конец Истории, более или менее криминальных историй еще будет предостаточно, не так ли, комиссар? Каждый есть или будет Гамлетом самому себе, который читает о самом себе в книге: «reading the book of himself», как сказал поэт. Начинается вневременье, то есть я хотел сказать: время анализа. — Фулк Вейль сделался угрожающим, как какой-нибудь библейский пророк, но на фрейдистский лад. — Вы считали меня более продвинутым? Успокойтесь, на самом деле мы думаем одинаково. Французская идеология хороша в своих крайних проявлениях, что ведет нас к совершенному владению техникой государственных переворотов — раз, сооружения баррикад — два, и современного искусства — три, и в гораздо меньшей степени — техникой рационального распоряжения временем. Наша старая католическая страна, возможно, наконец решила отправиться на покой за нежеланием становиться протестантской или глобализоваться. Ведь, согласитесь, на улице несколько посвежело, стоит лишь распахнуть окно, чтобы в этом убедиться. А теперь мы пацифисты, атлантисты, все что угодно. Усложненный подход всегда будет исключительной чертой французов. А разве Франция — не самая продвинутая из мусульманских стран?
— Не будь вы поэтом, вы стали бы ниспровергателем основ, господин посол. — Рильски не нашел ничего лучше, чтобы выразить чувство солидарности с этим чиновником, поднявшимся над своим временем. Однако он не мог позволить его превосходительству увлечь себя на путь обсуждения позиции, занятой Францией в иракском кризисе. Франкофобия выражалась в том, что потоки лучших французских вин текли по сточным канавам Санта-Барбары, лучше было остаться в рамках и ограничиться намеками. — Да, да, вы меня правильно поняли, я имею в виду такого поэта, как автор «Цветов зла». Он догадался: слава достается хулиганам, и писал: «Глупцы те, кто думает, что слава может опираться лишь на добродетель!», что и доказывают события в нашем городе, и в этом вы, французы, не так исключительны, как хотите нам дать понять. «Слава — результат приспособления одного ума к национальной глупости», «диктаторы — слуги народа и ничего более», не так ли?
Фулк Вейль вряд ли поддержал бы комиссара в том, что скрывалось за этой бодлеровской дымовой завесой, — обвинении, брошенном правительству и даже самому президенту Франции. Несмотря на всю свою иронию, он не собирался пересматривать убеждения, которые вовсе не шли вразрез с официальным Парижем, назначившим его на пост посла. По опыту он знал: для того, чтобы заниматься политикой, нужно быть в изрядной мере прохвостом, а чтобы дойти до поста главы государства, требуется солидная доза пассионарного гуманизма, который избиратели чуют издалека — поди узнай, как им это удается — и который берет их за живое и способен стать если уж не основой для фашизма, то как минимум для демократии. Если же у тебя этого нет, довольствуйся дипломатией. Рецепт прост — чуточку остроумия, щепотку культуры.
Послу удалось удержаться в рамках дипломатической сдержанности и не пойти на поводу у гостьи. Саму же ее он предназначал на закуску для избранного круга приглашенных. Да и те цветы зла, о которых зашла речь, имели вполне определенный запах — элитарный с антидемократическими и антиреспубликанскими нотками, а как известно, прилюдно посол должен сторониться подобных ароматов, как бы ни были они ему милы на самом деле. Однако как истинный джентльмен посол все же одобрительно качал головой. Решительно, от политики до забавы один шаг — в который уж раз убедился Рильски. Главное, не трогать горячих точек — Афганистана, Ирака.

 

И вот теперь, избавившись от Минальди, комиссар перебирал в уме реплики, прозвучавшие на вчерашнем ужине у посла, куда как более занятные, чем вздор, который нес ассистент. Как и полицейский роман, жизнь нуждается в отступлениях, чтобы быть читаемой и удобоваримой. Не следовать одними и теми же тропами, не исповедовать одни и те же идеалы, хорошее расследование не подчиняется правилам партеногенеза, нуждаясь в боковой, добавочной версии, чтобы продвигаться вперед: Патрисия Хайсмит возвела это даже в ранг принципа в искусстве саспенса. Рильски же просто-напросто применял это правило к жизни, когда то бывало возможно. Приглашение к послу как раз давало такую возможность: политико-светские разговоры были отдушиной, помогающей пережить Минальди, Попова, Себастьяна и даже Стефани. Пусть и такую ненаглядную.
— Что новенького? — спросила она, когда он вернулся домой с работы.
— Нашли машину Фа Чан, ассистентки Себастьяна, ну, той женщины, что исчезла почти одновременно с ним. В озере Стони-Брук. Пока никаких следов ее самой, будут тралить озеро. И еще: Минальди убежден, что Себастьян умер, и представь себе, только оттого, моя дорогая, что этот чертов жиголо обнаружил, что профессор не выходит со своего ноутбука в Интернет… словом, если профессор не пользуется компьютером, значит, профессор мертв. Вот так!
Взгляд Стефани стал рассеянным и недоверчивым, вероятно, оттого, что приходилось спускаться с высот дипломатических бесед к умозаключениям примитивного типа, каким в ее глазах наверняка был Минальди.
— Этот детектив-подмастерье столь же пакостный, сколь и неказистый на вид. Бог с ним и с его желаниями завистника и могильщика. У меня есть кое-что посерьезнее. Послушай, я проглядела все записи и видеодокументы твоего родственника, ну, те диски, данные из картотеки, которые распечатали для тебя твои помощники и которые ты взял на изучение.
— М-м-м… — То ли от страха, то ли от надежды слова застряли у комиссара в глотке. А что, если Стефани напала на след? А вдруг какая-то связь с Чистильщиком? Рильски побледнел и молча уставился на нее.
— Я знаю, ты тоже заглянул в них, но уверяю тебя, в это нужно погрузиться. Могу тебе сказать: одно несомненно — Себастьян Крест-Джонс был влюблен в Анну Комнину! — без намека на шутку выдала Стефани.
Считая до этой минуты мадемуазель Делакур натурой скорее разумной, хотя и увлекающейся, что было вовсе не плохо, Рильски теперь взглянул на нее с особой нежностью, что у него являлось признаком величайшего недоверия. Решительно, ни на кого нельзя положиться в этом треклятом деле!

«Роман об Анне Комниной» в переложении Стефани Делакур

Невыносимая летняя жара, навалившаяся на Санта-Барбару, не щадит ни лимонную герань, ни котов, ни женщин. Никому ее не избежать. Август, все замерло, пахнущему жасмином сквознячку не пробиться в плотные слои воздуха, смешанного с парами бензина и мазута, образующимися на находящемся неподалеку нефтеперерабатывающем заводе, они накрыли все живое и полуживое. Единственный способ спасения — кондиционер, если он имеется. Стефани с головой ушла в чтение архива Себастьяна. На ней шорты и майка. Она ничего не замечает. От густой шерстки Минушах в тигровых полосках пышет жаром, кружа по квартире, кошка Норди задевает вазочку — та падает и разбивается, — а затем валится на спину, как лишившаяся сознания женщина — та же волна нервной дрожи, пробегающая по шерстке, те же бессмысленные глаза. Бедняжка, жара и впрямь стоит страшная, и все же не мешай, не то запру тебя в кухне.
Стефани идет по следам Себастьяна, создавая свое собственное представление о беглеце и призраках, за которыми гонится он. В конце концов, покуда не раскрыт Номер Восемь, для освещения поимки которого она прибыла сюда в качестве спецкора, почему бы и не помочь Норди в том, что касается его дядюшки?
Сам Норди чуть свет уже весь в делах, возвращается затемно — до того ли ему? Почему бы и впрямь не в службу, а в дружбу не составить психологический портрет Себастьяна? Кроме того, нельзя не учитывать и то потрясение, которое сама Стефани привнесла в жизнь комиссара — закоренелого холостяка. Это уж само собой. Впалые щеки, широкие скулы, треугольный подбородок — все это она о себе знает. А вот то, что оказалась охоча до прозы Себастьяна — для нее в новинку. Усталость, вызванная жарой, сменяется приступом радости, накатившей вдруг влюбленности. Глоток ледяного чая, мгновенное облегчение. И вот уже она перестает различать, где она сама, где Минушах; отдавшись огромным временным полотнам, пластам и сценам, ухватив пить Севастьянова клубка, движется все дальше и дальше, готовя ничего не подозревающему Норди подарок.
— Вот ты спрашиваешь, что он в ней нашел, в Анне Комниной? Да все! Иначе к чему бы ему так углубляться на заре третьего тысячелетия в сочинения византийской принцессы, жившей в самом начале второго? Неплохая симметрия, не правда ли? Что бы могло так заинтересовать его в ней? Тебе непонятно? А то, чего напрочь лишены современные девицы и превыше всего ценится им: строгая без прикрас красота дочери, как две капли воды похожей на своего отца-василевса, царская повадка, ум. Вскормленная на античной культуре, взрастившая свой ум на квадривиуме наук — астрономии, геометрии, арифметике, музыке, не забывшая и о тривиуме — основе всякой культуры — грамматике, риторике, диалектике. И ко всему прочему, вместо того чтобы удалиться в монастырь, как сделали бы западные женщины ее уровня, оказавшись в похожей ситуации — ежели только в ту эпоху еще где-либо существовали подобные ей женщины, — она вмешивается в политику, затевает интриги, участвует в заговорах, а затем спасает честь семьи. И в первую голову своего отца Алексея I, которого превозносит чуть ли не в гомеровском или платоновском стиле. Она багрянорожденная принцесса, к тому же женщина, и об этом, Норди, не след забывать. Надо сказать, Византия задолго до нее знавала императриц, да еще каких! Когда ей стукнет пятьдесят пять и умрет ее муж кесарь Никифор Вриенний, в 1138 году, она возьмется за перо. Вриенний принялся за хронику царствования Алексея I, но продолжит начатое им дело и закончит его Анна. При этом явит себя более вдохновенной и талантливой в описании придворных интриг, более точной в передаче военных операций и более очарованной ратными подвигами византийцев, чем ее супруг. Кроме того, в ее тексте зазвучит романтическая нотка, окрашенная в тона непреоборимой ностальгии.
Считаешь, я преувеличиваю? А известно ли тебе, каков объем «Алексиады»? Пятнадцать томов. Кирпич — дай боже, одолеть его в наши дни под силу лишь ученым либо ископаемым читателям, которые желают составить себе представление о тех временах. Думаешь, с таким рейтингом Анне далеко не уйти? Задайся лучше вопросом, а кто сегодня читает те же «Три мушкетера», к примеру? Самые любопытные посмотрели фильм и принимают Депардье за Александра Дюма, который должен благодарить кино, открывшее ему двери Пантеона! Анна, в 1118 году попавшая в опалу после попытки свергнуть с престола своего брата Иоанна в пользу мужа, более не помышляет ни о чем, кроме как завершить труд супруга, скончавшегося в 1138 году. Десять лет она пишет, затем, видимо, поставив точку в описании царствования отца, тихо умирает в одиночестве и преисполнившись отвращения к тому обороту, который принимают исторические события. Себастьян подозревает, что именно 1148 год стал последним годом ее жизни. Так случилось, что Себастьян не расставался со своей эгерией с тех пор, как повстречался с ней в качестве историка, а заодно и с ее произведением и эпохой…
Представь себе, Норди! Он перевоплотился в принцессу с ее смуглой кожей, ее умом, ее агатовыми глазами, и принялся воспевать все это на жидкокристаллическом мониторе своего персонального компьютера. Это было бы смешно, не будь так трагично. Послушай только, как он описывает глаза Анны уже в младенчестве, когда она появилась на свет в Порфировой зале императорского дворца в Константинополе, обтянутой красной с золотом тканью, где рождались все будущие монархи: «Глаза ее силой очарования могли сравниться с ударом молнии, даром Афины, неподражаемостью Эроса!» Он и пишет-то, как она. Дитя видится ему в окружении двух матрон: императрицы Ирины Дукены и бабушки по отцовской линии Анны Далассииы — они точно так же полны трепетного восторга по отношению к малышке, как и он, Себастьян, девять веков спустя! С колыбели окружена она необычайной любовью, которой ему самому так не хватало. Позже под золотыми куполами Царьграда к соперничающим в любви к ней матери и бабушке присоединится еще одна высокородная дама: Мария Аланская. Тебе это имя ни о чем не говорит? Мария была супругой предыдущего императора Михаила VII, отстраненного от власти Алексеем I. И вообрази себе: она усыновила Алексея, чтобы защитить своего единственного сына Константина, а затем стала возлюбленной Алексея. Он же использовал ее для нейтрализации враждебных ему кругов. Общеизвестно: византийский двор был ареной бесчисленных заговоров.
И как ты, наверное, догадываешься, столь милые отношения имели далекоидущие стратегические последствия и должны были увенчаться браком Константина, сына Марии, с Анной, дочерью приемного сына и любовника Марии Аланской. Обрученная с момента своего рождения с Константином Анна в возрасте восьми лет была поручена заботам своей будущей свекрови, взявшейся обучать ее всей премудрости, необходимой той, которой предназначено в один прекрасный день стать императрицей. Таким образом, купаясь в ревностной любви трех женщин (то есть матери, бабки и любовницы отца), Анна расцветала, превосходя своих наставниц умом и поражая весь двор.
Ее кормилица Зоя уверяет ее, что миро, источаемое гробницей святого Димитрия, — целебное, на что она отвечает: «Только тогда, когда к ней приближаются с верой, призвав на помощь Бога и не разочаровывая Афину с глазами цвета морской волны». Перед лицом столь рано проснувшегося ума, не лишенного налета языческой ереси, придворные от удивления застывают с открытыми ртами, увещевая друг друга не передавать этих слов патриарху. Или вот еще пример: юная эрудитка просит своих пестунов обучить ее ни много ни мало искусству астрологии, но «не для того, чтобы (да не бывать этому!) делать что-либо подобное, но чтобы, ближе узнав это суетное учение, суметь обличить тех, кто им занимается». Как охарактеризовать маленькую принцессу — как хитрое или весьма рациональное существо? Себастьян считает, что верно последнее и она — предвестница г-жи де Сталь! И даже больше того: до конца своих дней Анна отказывается верить, что земные события предопределяются светилами, и смеется над теми, кто берется разгадывать сны. Что, однако, не мешает ей любоваться своим отцом, которому все тот же святой Димитрий, явившись во сне, предсказал: «Не печалься, не стенай, завтра ты победишь». На следующий день августейший правитель одержал победу в Фессалонике. Однако, если верить Себастьяну, одна лишь Пресвятая Богородица внушала принцессе подлинное христианское чувство. Это видно в тех пассажах, в которых появляется отец рассказчицы, безуспешно ждущий четыре дня подряд, когда свершится чудо, а затем возвращающийся во Влахернский храм, дабы заказать принятую в таких случаях гимнодию и вознести горячие мольбы о свершении чуда, и дабы он, василевс, мог выступить в путь с самыми лучшими чаяниями.
Анна была человеком своей эпохи, но в то же время интеллектуалкой — так пишет твой дядя, Норди. Тебе не по нраву это слово? Это оттого, что ты не способен себе представить, что подобное явление могло существовать задолго до Симоны де Бовуар. Ах ты, невежа! Я не права? Нет? Ты тоже возводишь это явление аж к Жермене де Сталь? Неплохо. Именно это я и имела в виду: ты не допускаешь, что подобная чуду аномалия рода людского — женщина-интеллектуалка, попирающая законы пола, чтобы принять участие в играх разума, — ведет начало от Анны Комниной? А вот твой дядя в этом уверен! И самолично переписывает историю принцессы, воссоздавая, как художник свою модель. Вспомни Ренуара, превращавшего пухлых нянек своих детей в венер, выходящих из воды. Или купальщиц Сезанна, которые видятся ему этакими бесполыми андрогинами. Что уж говорить о Пикассо и Де Кунинге, которым, очевидно, и впрямь по нраву эти жестокие рубленые женские лица. То же и у Себастьяна, перевоплотившегося в свою героиню, влюбленного в нее в память об участниках Первого крестового похода 1095–1115 годов, описание которого она нам оставила. В самом начале этих событий ей было только двенадцать лет, она рассказывает о них, доверившись дошедшим до нее свидетельствам хроникеров, придворных, участников и неуклонно следуя задуманному — прославлению своего отца.
— Все это прекрасно, моя дорогая Стефани, но что мне со всем этим делать?
Ночь принесла прохладу, Стефани пыталась поделиться с Норди, пусть и маленькими дозами, своими открытиями относительно внутреннего мира исчезнувшего профессора. Стакан «Джей-энд-Би», полный льдинок, даже вкупе с любовным обещанием, прочитанным комиссаром в глазах Стефани, не мог убедить его в том, что история Себастьяна представляет интерес. Впрочем, если вслед за Стефани предположить, что этот тип жил с Византией в голове, он явно не тянет на Номер Восемь! Это вещи несовместные, а потому данная версия отпадает. Рильски только не знал, радоваться этому или печалиться… Да и чему, собственно? Минушах, ты спишь?
— О, Фома Неверующий! Послушай же, Норди, но ведь весь этот бред, то есть его конек, возможно, и позвал его в дорогу! Понимаешь? Раз он так интересовался Первым крестовым походом, значит, хотел знать, как разумные христиане — это его слова — дошли до священной войны вроде анти-джихада, если хочешь. Анна, эта поздняя гречанка православной империи, бичующая почитателей полумесяца, не щадит и латинян, посмеиваясь над их варварскими замашками с точки зрения наблюдателя, находящегося на другой стороне Европы. И при этом осознает обреченность Византии. Нет-нет, успокойся, она не предсказывает поражения Византин, но ее финальные слезы означают нечто большее, чем плач сироты, утратившей отца, и Себастьян отражается в этом черном, таком сладостном для него солнце! От XXI века назад, в глубь веков, к XI и XIII векам — это целый исторический цикл, пришедший к своему завершению. Ошибается ли он, прав ли? Вот что он пишет: «Вся Европа сегодня — прекрасная Византия, слишком гордая собой и уже гибнущая и слишком бедная, чтобы в одиночку играть роль мирового жандарма; готовая к тонким компромиссам и фатальным уловкам, она обречена. В наши дни лишь Санта-Барбара в силах побороть зло, но кто в здравом уме станет искать спасение в Санта-Барбаре?» Вот что думает твой пропавший дядя в своем паломничестве к Анне. Тебе бы его почитать, знаю, что прошу о невозможном, у тебя совсем нет времени, ты думаешь, немного почитал и все понял…
— Да нет… — Нортроп вздыхает, ему никак не удается вставить хоть словечко, Стефани говорит и говорит. Раскраснелась, глаза горят, до его прихода успела переодеться в шелковое лиловое платье на бретельках, одна из которых то и дело спадает с плеча.
— Нет? Хорошо, тогда послушай, что я скажу: его любовь к ней как бы срослась с его исследованием, он на все начинает смотреть новыми глазами — глазами Анны. Его любовь, слепая и потому искажающая предмет исследования, прозревает истины, недоступные науке, это тебе известно. Примеры? Дожидаясь, когда задержат серийного убийцу — я не смеюсь, знаю, что вещь неочевидная! — я прочла «Алексиаду», ту, что написана Анной, а чем еще мне было заниматься, запертой в четырех стенах, в духоте, с Минушах? Ну так вот могу тебе сказать следующее: Себастьян отдается игре воображения, уносится в мыслях далеко за пределы обычной профессиональной деятельности, принимается вышивать по канве судьбы принцессы, переделывая ее на свой вкус, вплетая в нее собственную судьбу. Все, что способно заставить потускнеть ее образ, он просто убирает, что в порядке вещей. И если это не безумная любовь, тогда что же?
Если почитать то, что он о ней пишет, выходит, несравненная интеллектуалка, жившая лишь удовольствиями умственного порядка, подумывала о самоубийстве и даже собиралась уйти в монастырь из-за отвращения к политике. Так, во всяком случае, dixit Себастьян. На самом деле — я тебе уже рассказывала — она пыталась избавиться от собственною брата Иоанна, стоявшего на ее пути к престолу. Довольно было ему появиться на свет, и вопрос о престолонаследии для нее закрылся сам собой, а заодно отпала надобность выходить за Константина ну, помнишь сына любовницы ее отца Марии Аланской? Разумеется, помолвка, свершенная между ними в нежном возрасте, была расторгнута, и наша разудалая головушка вернулась под материнское крыло и к своим занятиям. Чем не пример того, как женская доля направляет вас в русло писательского ремесла? На троне же оказался Иоанн, по крови Комнин в отличие от Константина, и мужчина. И этот сценарий был лучшим из всех, пусть даже он и не обладал таким умом, как его сестра, и даже считался не совсем нормальным, не способным контролировать свои поступки. В семье не без урода. Заметь, что в «Алексиаде» будущий василевс удостоился лишь нескольких строк — правда, весьма прочувствованных, уж поверь мне. Бесконечные заговоры, в которых Анна принимала участие, не ускользнули от внимания соперничающих мятежных группировок, сама она не отступилась от идеи разделаться с братом после восшествия того на престол по смерти Алексея в 1118 году, что делалось ею ради мужа Вриенния, которому вообще-то это не было нужно. Обо всех этих милых событиях в книге ни слова, да и сам посуди, хвалиться тут нечем; Себастьяна это ничуть не смущает: дескать, в политике дело обстоит так, а не иначе, а Анна — политик. К тому же она сполна удовлетворит свое честолюбие, написав пятнадцать томов, над которыми ее брат, не отличавшийся мстительностью, позволит ей трудиться в монастыре и благодаря которым она вознесется на такую высоту, по сравнению с какой преходящая политическая власть — ничто.
Норди рассеянно слушал Стефани, гладя Шах-Минушах, забравшуюся к нему на колени, как всегда, когда он возвращался со «своих преступлений», как он говорил. Шах — это был иной мир, понятный без слов. Норди нравилось расчесывать рукой трехцветную шерстку: белую, коричневую с рыжинкой на лбу. Несмотря на возраст, кошечка сохраняла юношескую нервозность, а ее маленький розовый язычок лакал молоко, словно вылизывал новорожденного прожорливого котенка.
Женская болтливость всегда казалась комиссару невероятной жестокостью, это касалось и Стефани. Она буквально расчленяла Себастьяна и Анну Комнину, словно патологоанатом в морге, погружающий свой скальпель в селезенку, печень, двенадцатиперстную кишку, простату своих подопечных. Она совершала это с тщанием опытной кружевницы и горящими щеками: Рильски подметил это, когда, пытаясь совладать с природным отвращением, временно воздержался от того, чтобы внимать свершающейся на его глазах словесной операции. Комиссар внезапно испугался, поскольку ему вдруг со всей очевидностью пришло в голову, что его возлюбленная с таким же прилежанием и улыбкой могла расчленить и Шах-Минушах с ее изумрудными глазками, бледными сосками, бархатными лапками вишневого цвета и коготками, которыми она скребла колено хозяина.
Странно, но именно эта абсурдная мысль вернула ему интерес к потоку слов, который обрушила на него Стефани и от которого некуда было деться. В конце концов, вся эта история с византийской принцессой, которую якобы отправился разыскивать по следам своих предков Себастьян, действительно имела место. Ничего невозможного в желании настичь мечту, испытать головокружительное ощущение близости, взаимного проникновения двух миров, двух созданий, двух судеб. Это ли не зародыш безумия, а значит — и преступления? Уж кто-кто, а Рильски хорошо в этом разбирался. Само собой. Он испытал чуть ли не облегчение. Дядюшка — большой чудак, а это вовсе не одно и то же, что серийный убийца. «Умозрительные построения ваши мне понятны, дорогой романист, дорогая романистка, но доказательства, где доказательства?»
Стефани запнулась, заметив во взоре как бы очнувшегося Норди вопрос, а затем продолжила:
— Тебе требуется еще одно доказательство страсти Себастьяна? Он на свой лад, я бы даже сказала, к своей пользе, переиначивает любовные истории принцессы! Ни слова о ранней и необычной привязанности Анны к Константину, своему жениху, которого она описывает с безупречным красноречием влюбленной гречанки. Вот послушай: «Не только его рассуждения, но и любые жесты и даже ребяческие игры были неподражаемы — об этом рассказывали позже те, кто знал его в детстве. Был он белокур, с молочно-белым лицом, на котором кое-где проступал румянец, и напоминал недавно распустившийся бутон розы. Глаза у него были не белесые, а подобны ястребиным: как из золотой оправы сверкали они из-под бровей. Многочисленные прелести мальчика доставляли смотрящим на него великую усладу, его красота казалась не земной, а небесной, и всякий, кто бы ни взглянул на него, мог сказать, что он таков, каким рисуют Эрота».
Понимаешь, Норди, после этой поэмы, сочиненной женщиной-трубадуром, первой в своем роде, наша невеста, переставшая ею быть, ничего не пишет о смерти своего любимого Константина. Думаю, эта первая любовь так для нее и не умерла. А ты как считаешь? Себастьяну нет до этого дела, и причиной тому то, что он сам влюблен и в своем ослеплении верит, что и Анна в него влюблена, так, будто он и есть Константин, единственный и неповторимый! Мало того, он полностью меняет смысл хвалебных речей, которыми Анна осыпает Никифора Вриенния — женой его она станет в 1097 году в возрасте четырнадцати лет и будет славить в своей хронике еще больше, чем Константина, что совершенно естественно: она обретает статус замужней женщины и становится знатной дамой. Никифор — чудо, пусть восхваления, обращенные к нему, и не столь масштабны и более взвешенны, чем те, которые адресованы единственной в своем роде ее «золотой оправе» — Константину.
Согласна, замужество ее может показаться весьма странным. Почему? Да потому, что Никифор был сыном другого Никифора Вриенния, знаменитого военачальника, разбитого ее отцом Алексеем, когда тот делал лишь первые шаги на императорском поприще. Понимаешь, что я имею в виду? Дочь победителя выдали за сына побежденного, дабы замириться с могущественным родом и обеспечить незыблемость византийского трона; так поступали уже не раз, но в данном случае речь шла о троне, на котором восседал ее отец, а дочь выступала, как видишь, главной его подданной, обязанной служить его интересам. Да и как еще послужить своему отцу с младых ногтей, как не подчинившись необходимости выйти замуж за того, на кого ей укажут? Такова участь женщин в те времена, да и в последующие тоже. Могла ли она быть ему полезной и как-то иначе — своим пером, например? That is the question. Анна использует обе возможности, и обе ей по душе. А ведь, по всему видать, она умела и хитрить, и притворяться; вслед за Себастьяном я считаю, что ей по нраву была игра, и она играла словами, наслаждаясь риторикой и испытывая подлинную страсть к владению и игре словом, и страсть эта ее поглощала, как знать, может, и замещала иные. Вот послушай: «…у меня был муж, с которым я сочеталась законным браком, кесарь Никифор из рода Вриенниев, человек, намного превосходящий окружающих и необыкновенной красотою своею, и большим умом, и красноречием. Он казался настоящим чудом всем, кому довелось видеть или слышать его».
Не стоит улыбаться: тогда у людей существовало понятие супружеской пары, не то что ныне… ну да ладно, об этом в другой раз, я лишь начинаю тебя узнавать. Ничто не мешает нам думать, что Анна перевоплощалась в своего жениха Константина, а затем в своего мужа Никифора, ведь в обоих случаях у нее было благословение отца. Согласен? Но вот незадача, болезнь-злодейка уносит обожаемого супруга. Анна пишет о смертельной болезни, которую он «приобрел там из-за безмерных страданий то ли в результате постоянных военных трудов, то ли по причине несказанной заботы о нас…» «Мои глаза наполняются потоками слез», «сострадание», «огромное несчастье» — так пишет она об охватившем ее горе, которое сравнивает с «дымом от печи огненной».
Как тебе кажется, Норди, это сострадание — всего лишь литературное преувеличение? Воспоминание о Еврипиде? Или же красиво выполненное упражнение тривиума, в котором наша принцесса блистала с детства? Безусловно, и последнее тоже. Но что из того? Слова имели для Анны вещественный смысл, она подхватила и закончила хронику, начатую ее мужем, и, по общему признанию, превзошла его. Однако твой дядя слегка преувеличивает, как мне кажется, когда приписывает нашей византийке феминистские устремления. Что за глупость! Якобы Анна взбунтовалась против своего супруга, чью посредственность презирала и чьи умственные способности обошла молчанием из соображений приличия, но взяла свое тем, что создала собственное творение! Так пишет профессор. Мне это напоминает «мученичество» Шарлотты Бронте, якобы принесенной в жертву викторианскому эгоизму своего отца Патрика, пастора-мизантропа. Почему бы не алкоголику и кровосмесителю брату Брэнуэллу, ведь она умерла беременной! Бедная гениальная женщина, ставшая благодаря собственным писаниям знаменем мелодраматичных феминисток. Или г-жу де Севинье, которую они же представляют взявшейся за перо ради бунта против своего невзрачного мужа, а не против столь желанного и неуловимого генерала Бюсси-Рабютена, ее кузена! Или Бовуар, бунтующую против Сартра — этого мачо, пропитанного мочой, уродца, антисемита, автора «Бытия и ничто» и «Тошноты»! Такой взгляд на историю — дань профессора идеалам, проповедуемым в университете Санта-Барбары, и мне хочется думать, что он не мог без них обойтись. Но написанное им впоследствии подразумевает нечто более личное, чем этот «политкорректный» отклик на феминистические учения департамента, соседствующего с его кафедрой: тут ощущается его страсть, его бред! Он даже вносит путаницу в генеалогию Анны!
— Интересно! — бурчит себе под нос Норди. — Продолжай. (Неужто нелюбимый бастард так и не смог покончить со своим прошлым?) Минушах, слушай и ты, эта история не причинит вреда ни тебе, ни мне. Напротив. Меня это, во всяком случае, наводит на размышления… Стефани, продолжай.
— Ах, а я и позабыла, Нор, что ты так привязан к Шах-Минушах! Нет-нет, это не упрек, я тоже ее обожаю, только я ее нервирую — когда она со мной, то бьет вазы. Так о чем бишь я говорила? Не забывай, дорогой, что у нас теперь два дела: Номер Восемь и Себастьян, и рискуя тебе наскучить… я все же продолжу. Так вот: мать Анны Ирина Дукена принадлежала к прославленному роду, среди представителей которого был некий Иоанн Дука, дука Диррахия, флотоводец. Наша героиня не жалеет похвал для своего дяди по материнской линии. Но нам интересен другой Иоанн Дука — богач, кесарь, дед Ирины, брат императора Константина Дуки. Семейство Дуков сперва интригует против Комниных, а затем объединяется с ними — типично византийские отношения, до которых нам было бы мало дела, если бы Себастьян не раскопал, что сын этого богатого Иоанна Дуки — Андроник Дука, то бишь дед Анны, якобы женился на болгарке благородных кровей Марии Болгарской, которая и стала матерью Ирины и бабушкой Анны. Уверена, это выдумка чистой воды — я установила это самостоятельно. Ты же знаешь, если я чем-то увлекаюсь, тут мне сама Византия не помеха. Далее. Да будет тебе известно, что в это время — речь идет о 1096–1097 годах, когда только что закончилась череда войн между двумя странами, — Болгарское королевство превращается в одну из византийских провинций. Мария Болгарская — богатая землевладелица, красивая дородная женщина с простыми привычками, скорее даже крестьянскими, чем аристократическими, стойко выносит похождения своего муженька Андроника — местного донжуана с берегов Охридского озера, где они проживают в старинной средневековой усадьбе, унаследованной Марией от своей родни, и где Мария поклоняется языческим богам без каких бы то ни было эллинистических изысков. Сам понимаешь, в Константинополе ее не особенно-то жалуют, ко двору она не звана — на исходящий от нее деревенский дух и звучный смех там посмотрели бы косо. Матери императрицы Ирины не остается ничего иного, как жить в своем поместье и высылать дочери полагающуюся ей в качестве наследницы долю, что, как говорят, сыграло решающую роль в замужестве Ирины. Этот существенный приток средств, очевидно, не подразумевает выражения благодарности от получающей стороны и в то же время не должен иссякнуть.
И вот однажды блестящая юная принцесса Анна Комнина, в своем своеволии доходящая до посещения поэтических кружков столицы и других мест с подозрительной репутацией, начинает ни с того ни с сего чахнуть прямо на глазах. Со дня смерти «золотой оправы» — Константина, темный взор принцессы затуманен слезами, румянец ее день ото дня все бледнее. «Переходный возраст» — ставит диагноз дворцовый эскулап Италос, но Ирина в это не верит. Набожная мать выходит к столу с книгой Максима Исповедника в руках, но Анна, казалось бы, так влюбленная в теологию, остается безразлична. Ирина думает, что юная дева погружена в созерцание перемен, происходящих в ее организме, та якобы даже поведала под большим секретом Зое, что готова постричься в монахини, и кормилица наверняка передала это матери. Последним средством удержать ее от неразумного шага и стало решение послать к бабушке Марии Болгарской, чтобы девочка побыла на природе, подышала свежим воздухом. Существует ведь и другая жизнь, далекая от пергаментов патриаршей библиотеки, в которой чахнет тринадцатилетняя принцесса. Можно относиться к этому как к некоему компромиссу или ошибке стратегического плана; Анну отправили познакомиться с бабушкой-крестьянкой перед тем, как поставить на стезю, избранную для нее ее отцом — государственным мужем.
«А что из того?» — спросишь ты. А то, что в «Алексиаде» ни слова об этой поездке. Возможно, я не прочла всего, что собрал Себастьян, однако кое-какая зацепка имеется: он упоминает одного болгарского историка — Веру М., которая не так давно нашла доказательства пребывания Анны на Охридском озере, и, надо тебе сказать, твоему дяде удалось увлечь меня своей версией. Все было не так просто. Наш ученый утверждает, что Анна повстречала там ни больше ни меньше, как его предка, то есть вашего с ним предка — прапрапрадеда и твоего, и его. Прощай, Константин! Да здравствует крестоносец! Погоди, ты скоро все поймешь.
Помнишь Гуго Французского? Графа Вермандуа, младшего брата французского короля Филиппа I, того, что был отстранен Папой от участия в крестовом походе за небрежение своей женой и похищение чужой? Гуго Французский стал первым из баронов, устремившихся к византийской столице тогда, когда банды Петра Пустынника уже расположились лагерем вокруг Константинополя. Гуго пересекает Италию, получает в Риме штандарт Святого Петра, в Бари выходит к Адриатике, но, застигнутый ужасной бурей, с трудом достигает византийского берега в окрестностях Диррахия, или Дураццо, — сегодня это албанский Дурес. Идет октябрь 1096 года. Правитель города Иоанн Комнин, племянник василевса и кузен Анны, принимает его с почестями, полагающимися союзнику в борьбе с турками-сельджуками. Однако у византийцев всегда в запасе не одна хитрость, чтобы сбить с толку латинян, точащих зубы и на саму Византию! В этом они схожи с Улиссом. Иоанн Комнин отправляет Гуго в Константинополь, однако весьма замысловатым путем и под защитой византийского эскорта, почему-то заставляя его пройти через Охрид и даже Филиппополь! Появление франкских рыцарей в округе Анна не могла не отметить в своем труде, поразившись тому, насколько они варвары и бахвалы, а вовсе не смельчаки и полные достоинства воины, как можно было бы ожидать. Ее рассказ об этом убогом Гуго исполнен такого презрения — она называет его Убос, — что Себастьяну видится тут некая дымовая завеса, скрывающая… ни за что не угадаешь! — любовную историю.
Мария Болгарская, на которую свалилась обязанность развлекать внучку, не упускает любую возможность — на этом перекрестке стран и народов их хватало — представить ей заезжих рыцарей благородных кровей. Тогда там царил хаос, поскольку отряды крестоносцев без конца проходили по этим местам, либо следуя к намеченной цели, либо отклоняясь в поисках продовольствия. Представь себе: до баронов здесь уже побывал Готье Неимущий: спустившись с севера, он миновал Венецию, пересек Дунай, Саву, а оттуда двинулся на Белград, Ниш и Филиппополь, Петр Пустынник присоединился к нему после того, как сжег мельницы в окрестностях Софии 12 июля 1096 года — Себастьян установил точную дату. По следам французских баронов под предводительством Гуго не замедлил выступить и Готфрид Бульонский — Венгрия, Ниш, София, Филиппополь, Адрианополь и далее курс на Константинополь. Боэмунд Тарантский появился чуть позже со стороны Италии, вышел в море в Бари и пристал к берегу между Авлоном и Диррахием с двумя Робертами — Нормандским и Фландрским. Кое-кто пройдет через Бриндизи и направится к Водену и Фессалонике.
Взгляни, я сделала набросок. — Стефани серьезна и увлечена, ну вылитая училка. — Ты только вообрази себе этот людской прилив! Анна насчитала десять тысяч конников и семьдесят тысяч пехотинцев, и хотя эти цифры кажутся несколько преувеличенными, нетрудно представить себе, что испытывали византийские чиновники, которым никак уже было не справиться со столь значительным притоком все новых орд в эти края.
К тому же паломники не миндальничают с еретиками вроде павликиан, чей город на реке Вардар, не колеблясь, разрушают. А местные жители отказываются продавать продовольствие и предоставлять проводников. И хотя большая часть крестоносцев продолжает двигаться к Константинополю в надежде достичь затем Иерусалима, часть рыцарей со свитами разуверяется, колеблется, продолжать ли путь, и подается в разбойники. Кое-кто, столкнувшись с трудностями похода и с настороженным, если не сказать более, отношением к себе со стороны восточных христиан, открывает для себя византийцев, так не похожих на западных христиан и не только намного более богатых, чем представляли на Западе, но и гораздо более строптивых. Недоверчивые, гордые, они зачастую враждебны латинским баронам, держащим себя заносчиво при всей своей некультурности, а подчас и неграмотности. Есть среди крестоносцев и такие, которым, напротив, по нраву более утонченный образ жизни, чем тот, к которому они привыкли у себя на родине. Им импонирует смесь крестьянской простоты с богословской ученостью и изысканностью вкусов иерархических кругов, где приняты интригующие роскошь и пышность во всем и есть готовность оплачивать содержание явившихся издалека варваров с тем, чтобы свести их до уровня вассалов Автократора. Алексей договаривался с Папой лишь о посылке наемников, умелых, но послушных его воле воинов, а вовсе не об экзальтированных и возомнивших о себе особах, которые ввязались в священную войну с тайной целью — поставить Византию на колени!
Ну что, Норди, если вы с Минушах не против, вернемся к нашей печальной принцессе и Марии Болгарской. Еще буквально два слова о последней. Бабушка Анны не забыла о том, что Византия расправилась с ее предками, и было это не далее как век назад, не считая тайно свершаемых убийств, которые имели место в знатных византийских семействах, после чего было принято заключать браки между враждебными кланами. Поди разберись во всем этом! Византия — царица вероломства! Линия Марии восходила к Арону, брату великого кесаря Самуила, болгарина, чья старшая дочь вышла в свое время за одного из Комниных, дядю по отцовской линии Алексея I, а именно Исаака Комнина, брата Иоанна — отца Алексея. Тут все четко прослежено историками. Я тебя совсем запутала? Просто хотела показать, что генеалогия порфироносцев донельзя головоломна: войны и браки между знатью и захватчиками, греки, славяне, надменные потомки древних родов и наглые соседи. Династия Самуила, владевшая землями от Дуная до Фессалии и Адриатики, то есть обширной соседской территорией, угрожала царствованию Василия II, величайшего самодержца из македонской династии. Неужто потребовались мощь и опасность, исходящие от Самуила, чтобы Василий дошел до применения той варварской жестокости, которой и по истечении века все еще страшились все крестьяне Марии? После многочисленных битв византиец одержал наконец победу в Струмице в 1014 году и взял в плен не менее пятнадцати тысяч человек из числа земляков Марии. Это-то понятно, но к чему было ослеплять их всех, оставив зрячими лишь сто пятьдесят человек, которым выкололи только по одному глазу и поручили отвести соплеменников к Самуилу? А тот не выдержал, да и умер с горя и стыда при виде своих ослепленных воинов, и с тех пор эту жуткую историю рассказывают всем болгарским детям. Вот уж поистине византийский поступок Василия II.
При одном упоминании об этом жестоком правителе сердце Марии сжималось, слезы выступали на глазах. Униженные не имут очей. Очи — а не ключ ли это к разгадке Византин?! Столько дискуссий по поводу видимого и невидимого образов, иконоборцев и иконопочитателей, ну ты знаешь… Мария слишком проста, чтобы принимать в этом участие, но знает, что в Константинополе люди прямо из кожи вон лезут, чтобы что-то доказать: иные заявляют, что видят незримый образ, другие считают, что его можно лишь ощутить, достаточно вдохнуть его, испробовать сердцем, приложиться лицом, а затем и всем телом, ну, как, к примеру, приникаешь к иконе или прижимаешь ее к груди. В Византии нас пожирают глазами. Да и у внучки Анны глазки такие острые, так и пробегают страницы ученых трудов! Доступно ли и ей невидимое? Возможно, еще нет. У нее уже много знаний, хоть она и дитя совсем, вот только не умеет делать самых простых вещей: слышать запахи, есть, ощущать. Как ни ослепляла Византия солдат Самуила, глаза все равно остаются. Глаза — свидетели, Анна — нежданный-негаданный свидетель, ее глаза — глаза византийки, но что нам о них известно… о глазах?

Рыба — мистический символ (продолжение «Романа об Анне»)

— Норди, ты меня слушаешь? Или разглядываешь Минушах? Хоть я и говорю, но глаз с тебя не спускаю. Так я продолжаю? Мы остановились на том, что Мария Болгарская окружила себя образованными людьми и экстравагантными проповедниками, которые заигрывали с богомильской ересью, если не исповедовали ее открыто, а также из любопытства давала приют наиболее достойным из странствующих рыцарей. Иные из этих чужеземных баронов получили право на какое-то вспомоществование в виде постных припасов, а самые чистоплотные и умеющие вести себя были даже допущены к трапезе, во время которой с помощью толмачей велись разговоры; в то время мало кто из иноземцев владел греческим. Наступила весна 1097 года, в эти места на разведку был послан юный Эбрар Паган из окружения графа Тулузского.
Эбрар Паган, или иначе Эбрар де Пэн, опередил войско Сен-Жиля. А также своего дядю — Адемара Монтёйльского, папского легата, в обязанности которого входило сопровождать французов, говорящих на провансальском языке. Я тебе напомню: Раймонд IV де Сен-Жиль стал крестоносцем на Клермонском соборе в ноябре 1095 года. В путь он пустился в октябре 1096 года, вместе со своей женой Эльвирой Арагонской, которая уже участвовала в священных войнах против испанских мусульман, и своим младшим сыном Альфонсом. Его старший сын Бертран остался управлять родовыми вотчинами. По хребту Монженевр одолели Альпы, прошли северной Италией до Триеста, затем проследовали по восточному побережью, через Истрию и Далмацию. Далмацкий берег плох, население там грубое и враждебное, сами войска оказались малодисциплинированными, в течение сорока дней пришлось переносить голод, набеги печенегов, преследования со стороны Иоанна Комнина — хозяина вежливого, но двуличного. Словом, натерпелись и до места назначения добрались лишь в 1097 году.
Эбрар, надо признать, не принадлежал к храбрецам. Он прекрасно владел как родным языком, так и латынью и греческим, об этом, во всяком случае, гласит одна из записей Себастьяна. Светловолосый красавец атлетического сложения, с «медоточивыми устами», по выражению Марии. И как будто бы он не остался равнодушен к ее темноволосой внучке, да и она наконец-то отличила кого-то из многочисленных высокопоставленных гостей бабушки. Мария обратила внимание, что внучка не убегает, как прежде, на озеро, а подолгу остается возле юного крестоносца, забыв и о любезном ее сердцу Гомере, и о своей горенке.
Себастьян словно прокручивает назад некий фильм и доходит до сцены в поместье Марии Болгарской. Норди, ты успеваешь следить?
«— Священники и епископы у нас не носят оружия, это люди, служащие Богу. Надеюсь, я вас не обижаю? — Агатовые глаза византийской принцессы кажутся латинянам жгучими, но Эбрару видится в них если уж не нежность, то по крайней мере приглашение к разговору.
— У нас в Оверни это началось с „Божьего мира“. Согласен с вами, забавный мир. Церковные соборы, такие, как собор в Пюи в прошлом веке, позволили епископам защищать с оружием в руках церковное достояние, на которое претендуют сеньоры, одновременно обязав их защищать безоружных людей — inermes — от рыцарей — milites. Когда вы говорите о том, что епископы подменяют собой ослабшую королевскую власть, считаете ли вы, что они неправы? Согласитесь же, что можно относиться к этому иначе. Право на войну было предъявлено мирными ассамблеями, как господскими, так и простонародными. С тех пор война приобрела сакральный характер, но только в том случае, ежели речь идет о защите Церкви и ее служителей. Без этого „Божьего мира“ наш западный народ никогда не собрался бы выйти вам на подмогу против нечестивцев, понимаете?
Долгий урок Эбрара мог наскучить Анне, но она позволила словам чужестранца увлечь себя, ведь в них сквозили иноземные нравы. К тому же их произносили розовые уста, окаймленные светлой бородой.
— Именно это я и имела в виду, рыцарь: война приобрела для вас сакральный характер, как джихад для магометан. Но в таком случае какая разница между вашими баронами, захватывающими наши земли под предлогом освобождения Иерусалима — поверьте, мы этого ждем, — угрожающими нашей столице, и антихристами, потомками Авраама и Агари, исповедующими ислам, порожденными желчью содомитов и горечью гоморрских жителей?
Анна вышла из себя. Несмотря на юный возраст, она знала, как эти преданные Аллаху души наседают со всех сторон на родную землю. Она читала Иоанна Дамаскина, клеймившего магометан за язычество и лжепророчество, а также Иоанна Камениаты, засвидетельствовавшего резню и грабежи, устроенные ими в близлежащих городах, таких, как Фессалоника, читала и „Жизнь Андрея Салосского“, причислявшего религию детей Измаила ко злу. Оттого, что она прочла все это и немало другого, ее мать и послала ее к бабушке, которой многое было невдомек».

 

Под каменными сводами прочной и надежной деревенской цитадели свет факелов и свечей окрашивал в золотистый цвет матовые щеки дочери Алексея. Эбрар, глядя на нее, думал, как настоять на своем, но не обидев, как сделать так, чтобы разговор не закончился раньше времени. Сарацины были язычниками, еретиками, нечестивцами — в этом не было никаких сомнений. Однако «Божий мир» французов не означал лишь права убивать, будь ты священник или епископ, дабы повернуть вспять судьбоносный поток Истории, которым Господь наказывал Христианский мир, насылая на него мусульманский Апокалипсис. Напротив, Адемар передал своему племяннику Эбрару эсхатологический смысл этого «мира» — перемирие, приостанавливающее в случае необходимости месть. Разве и евангельское учение, и учение раннехристианской церкви не проповедовали, что в начале была любовь? О священной войне там и речи нет, как это у мусульман с их джихадом, — говорил епископ, — и потому приходится обращаться к Ветхому Завету для поиска доводов в пользу этой войны. Является ли крестовый поход священной войной, согласно утверждению нашего Папы Урбана II, напрямую связанной с «Божьим миром», введенным во Франции? Или же он должен остаться актом любви к Богу? И если так, каково его обоснование? Вот в чем проблема. Это было настоящей мукой для таких людей, как Адемар и Эбрар. Однако, поддайся Эбрар сомнению разве отправился бы он в крестовый поход и имел бы случай повстречать Анну Комнину в этот вечер у бабушки, да благословит Господь ее дом!
Латинянин не обладал учтивостью придворных с Босфора, но говорил так искренне, был так прямодушен, что Анна испытала незнакомое смятение, покраснела и постаралась побыстрее завершить разговор.
«— Доброго тебе пути, рыцарь! И все же подумай о следующем: подлинные служители Ягве — не воины, почитай получше Библию. Оставь раздоры политикам, военачальникам, это им по нраву, я сама тому свидетель. Спокойной ночи! — Она встала и поправила диадему на лбу, не столько, чтобы казаться выше, сколько чтобы показать превосходство своей православной веры.
— До свидания, принцесса. — Эбрар прошептал эти полные надежды слова только после того, как Анна вслед за бабушкой покинула зал».

 

— А теперь, Норди, послушай о том, что происходит в романе дальше на берегу озера. Так и кажется, что это было вчера.
Начало марта 1097 года, уже, как в мае, припекает солнце, поверхность озера такая гладкая, ласточки, вернувшиеся с зимовки, касаются ее крыльями. Анна сменила туники из красного, лилового и золотого шелка, которые носят во дворце, на крестьянские рубахи из белой холстины с вышивкой: кому здесь дело до того, во что она одета? Зое, ее верной наперснице, Марии или старику Радомиру, рыбаку на службе бабушки, на все взирающему глазами своей повелительницы?
Никто в Константинополе не поверит Анне, вздумай она рассказать родовитому окружению, что рыбачила с Радомиром, слушала его забавные еретические речи, по его собственному признанию, богомильские (на его родном славянском языке «богомил» означает «любимый Богом»). Он утверждал, что Добро и Зло поровну поделили между собой весь тварный мир, что женщины — существа равные мужчинам (что логически вытекает из предыдущего), но лишь в определенных обстоятельствах, не уточняя, в каких именно, и это вызвало у нее сперва смех, а потом опечалило. Как не поверят и тому, что она дышала пропитанным солью запахом, исходящим от карпов и форели — называемой в здешних местах «коран», — дергающихся в сачках Радомира, пробовала их нежное мясо, наслаждаясь вкусом, какого не знала на берегах Босфора. И даже дотрагивалась до них, ускользающих от нее, будто струящаяся меж пальцев ртуть. Ей захотелось последовать их примеру, когда лодка Радомира пристала к берегу, и она легла в воду в своей вышитой белой рубахе, когда же встала, ткань прилипла к ее телу, обрисовав грудь и бедра, а внизу живота появилось какое-то незнакомое ощущение — будто прилив чего-то горячего.
Один Гелиос, сын Гипериона, да вода были ей свидетелями, но божество это лишало смертных зрения.
…и услышал его промыслитель Кронион;
Быстро орла ниспослал, между вещих вернейшую птицу.
Темного, коего смертные черным ловцом называют.
Словно огромная дверь почивальни высоковершинной
В доме богатого мужа, замком утвержденная крепким, —
Крылья орла таковы распростерлись, когда он явился.
Вправе над Троею быстро парящий. Они лишь узрели,
В радость пришли, расцвело упованием каждого сердце.

Стихи слепого старца звучали в Анне, в то время как Афина, богиня с глазами цвета морской волны, будто морская рыба, ласкала ей грудь, живот, лобок.
Крики Зои, Радомира и слуг, ждавших ее за поросшими соснами скалами, вывели Анну из состояния несказанного удовольствия. Она вышла на берег и тут заметила неподалеку от себя горстку чужеземных солдат — крестоносцев, франков, судя по всему, чьих предводителей принимала у себя накануне бабушка. Хотя нет, ей это показалось, то были не солдаты, а разбойники — грязные, оборванные, голодные, от которых исходила опасность и для кошельков, и для жизни встречных. В который уж раз Анна пожалела, что не родилась мужчиной, пусть ей и твердили, что она похожа на отца. Ну почему ее не научили драться, пресвятая Богородица, почему лишили возможности выхватить саблю из ножен и кинуться на недружелюбных незнакомцев, как поступает отец и как учат поступать брата Иоанна? Нет, Анна не страшилась ни варваров, ни смерти. Разве после разрыва помолвки с Константином она уже не познала тяги к смерти? Однако впервые с тех пор, как ее тело открыло для себя воду, землю, ласточек и коранов, она устыдилась своей груди с торчащими сосками, просвечивающей сквозь мокрую тонкую холстину, длинных распущенных волос, голых рук и ног. Мужчины приближались. Анна не тронулась с места. Зоя издала пронзительный крик колдуньи, заговаривающей некую магическую силу, толи Зевса, толи Спасителя, а может, и того, и другого. Анна тоже всегда безотчетно обращалась к ним с мольбой, когда подступал страх. Варвары замедлили шаг, но все же приближались. Анна не видела уже ничего, кроме их темных, налитых злобой глаз, а потом потеряла сознание и рухнула как подкошенная в теплую воду, будто простившись с миром. Зло так же сильно, как и Добро, так к чему быть женщиной, лучше уж покончить со всем разом, не важно как!
Открыв глаза, она увидела, что ее держит на руках тот самый юный рыцарь из войска графа Тулузского, исполняющий роль писца при своем дяде, прелате Адемаре. Эту ночь он провел без сна — покинув чертоги Марии Болгарской, он стал дожидаться рассвета: зная, что из отряда, к которому он принадлежал, воины часто отправлялись разбойничать, он желал оградить от их нападения местных жителей. Не исключено, что его также беспокоило, не причинят ли они зло юной Афродите; вот уже неделю по утрам представавшей его взорам на берегу озера, к тому же его тянуло взглянуть на нее после их беседы. (Себастьян еще не решил, что было главным в мотивации его поступка.)
Не в добрый час встретилась юная дева, дочь василевса, со скромным овернским дворянином. Влажные девичьи руки обвили его шею, губы шептали «отец», она всем своим гибким телом приникла к нему. Вот только это нечаянное спасение навсегда лишало его возможности общаться с нею, как накануне вечером, не сводя с нее глаз. В ее взоре он подметил отблеск собственного взгляда, удовольствие и испуг. Сколько это длилось? Две, три секунды? Бесконечно? Он нежно поставил ее на ноги, она долго смотрела на него своими блестящими глазами, которыми любовались все, кто их видел, не в силах отвести взор от его лица, потемневшего от загара, под шапкой соломенных волос, от его широких плеч, свободных от доспехов, по которым стекала вода, на фоне голубого неба и голубого озера, затем потупила очи и почувствовала, как струятся по ее щекам слезы. А тут уж подоспела и Зоя, спешащая укрыть ее плащом.
Эбрар поклонился, вскочил на коня, с которым не расставался всю ночь, и унесся прочь. Больше они не виделись. Говорят, он приходил навестить Радомира, бродил с ним и богомилами вокруг Охридского озера, а затем нагнал дядю в Фессалонике — тот залечивал рану, полученную от печенега, византийского наемника, когда сбился с пути. И вот тут-то Эбрар Паган принес извинения и попросил дядю освободить его от службы и благословить. Он не чувствовал больше в себе мужества оставаться в рядах крестоносцев и двигаться с ними до Константинополя, Антиохии и Иерусалима. К тому же лишенная усмиряющего епископского слова паства уже устремилась на приступ городов и деревень Фракии под крики «Да здравствует Тулуза!», а 21 апреля 1097 года, на Страстную неделю, была уже под стенами Константинополя. Эбрар более не мыслил себя на этом поприще.
Поползли слухи о резне, свершаемой рыцарями на всем протяжении пути. Эбрару о бесчинствах солдат Сен-Жиля было известно больше, чем Радомиру, зато рыбак слышал о том, что кое-кто дрожал при одном упоминании имени графа Эмихо из Лейзингена, хваставшего тем, что якобы на его теле чудесным образом отпечатался крест; тот чинил расправу над иудеями — правда, далеко отсюда, в Спире, Вормсе, Праге, Волкмаре; в Майнце зарезал тысячу ни в чем не повинных людей, в Кёльне сжег синагогу — несчастные укрылись в ней, а архиепископ воспользовался этим, чтобы обратить их в иную веру, но главный раввин с ножом набросился на гостя… И все это за весну и начало лета 1096 года. Радомир с тайным удовольствием доносил обо всех этих ужасах Эбрару: «Простите, если я коверкаю названия ваших городов, но, видите ли, ваши крестоносцы…» Не мог Эбрар следовать за солдатами до Иерусалима, никак не мог, пусть его правильно поймут. Он покинул лагерь крестоносцев, и больше о нем не слыхали.
Измена племянника ослабила Адемара. Лишившись преданного близкого человека и сподвижника в этой толпе рыцарей, полных предрассудков, только и толкующих что о войне и наживе, епископ из Пюи недолго прожил, преждевременно унесенный то ли чумой, то ли столкновением со взбешенным воякой, вскоре после того, как в Антиохии было найдено Святое Копье.
Эбрар продолжал носить крест, под которым в его груди жила память о кратком прикосновении к телу лишившейся чувств принцессы. Обжигающий холод ласки, ζχθυς, анаграмма Христа, мистическая эмблема Спасителя. Он был навсегда потерян для своих. И никто из них с тех пор, если верить Себастьяну, его больше не видел.

Василий Богомил (продолжение «Романа об Анне»)

— А что же Анна? Ничего. Ни словечка никогда и никому. Одни Зоя и Радомир знали, но молчали, сохраняя все в полной тайне. Ее тело, внезапно проснувшееся и потянувшееся навстречу Эбрару в водах Охридского озера, навсегда уснуло. При том, что она выносила восемь детей, из которых выжили лишь четверо. Она больше не одевалась в белые холщовые или льняные рубашки, не купалась на природе, а облачилась в тяжелые, цвета крови парчовые одежды и отозвалась на призыв родителей вернуться в столицу. Было ясно: ее выдают замуж, причем немедля, прямо в день ее рождения 1 декабря — четырнадцатилетняя девушка ее положения не может больше ждать, особенно ежели Комниным необходимо заручиться поддержкой Вриенниев. Мы, победители, заключим мир с семьей побежденных, и потому ты предназначена Никифору, сыну Вриенния, полководца, это именно то, что требуется твоему отцу в данную минуту: так стоял вопрос. И речи не могло быть о том, чтобы воспротивиться, Боже упаси! И хотя Анна думала об Эбраре, она никому, даже самой себе, в этом не признавалась. Она выполнит свой долг — сперва выйдя замуж за того, кого нужно, затем создав историю царствования отца, которая останется на века, а прочее никого, кроме нее одной, не касается. Кем же был для нее Эбрар? Мужчиной, крестоносцем, посланником Христа или Аполлона? Тайна.
Так вот, Норди, какой роман об Анне сочинил Себастьян. Теперь ты веришь, что он был влюблен в свою героиню? Как видишь, он опасен, ведь его манит за собой мечта, он гонится за неким чувством, а все прочее для него не существует. На что может пойти экзальтированный человек, которого любая реальность способна только разочаровать? Да на все что угодно: сбежать, покончить с собой, отправиться на священную войну, стать террористом, интегристом, камикадзе. У меня нет ответа, как именно он поступил, однако в нем открылась некая бездна, способная привести его в том числе и к преступлению. Чтобы отыскать его, нужно заглянуть в эту бездну. Любовь ведет к преступлению, не возражай, вот увидишь, я чувствую интуитивно. Разве ты не любишь говаривать: «Стефани — наш главный детектив».
— Гм, гм…
Норди молчит, но он уже настроился на волну Анны — Стефани — Себастьяна, его удалось поддеть на крючок история принцессы, даже если он еще и не понимает, что это может дать, если, допустим, перевести это в конкретную плоскость и пустить Попова с бригадой по следу. Но по какому следу, черт подери! Должна же быть хоть какая-то зацепка? Шах-Минушах давно уснула. И правильно сделала. Чем же ему озадачить Интерпол? Что ответить на запросы по поводу серийного убийцы? Тому же Фулку Вейлю? В Париже вечно интересуются тем, что их не касается.
Вот Стефани этими вопросами не задается, читает себе хронику Анны, все ей нипочем, даже в разгар жары. Что, правда, не лишено очарования. Не так ли, Шах?
Минушах урчит во сне. Когда она погружена в глубокий сон, у нее появляется славянский акцент.
— Разумеется, Анна ни словом не обмолвилась о встрече с вашим общим предком в своей «Алексиаде». Что не является доказательством того, что этой встречи не было вовсе, тут Себастьян прав. Анна просто не говорит всего. «Алексиада» ведь книга ангажированная, написанная с определенной целью. Тебе нужны примеры? Вот один из худших: она как будто бы не принимает в расчет роль Папы Урбана II в крестовом походе; разве она не пишет, что латиняне, издавна точащие зубы на Византийскую империю, желали овладеть ею «благодаря предлогу, нашедшемуся в предсказании Петра Пустынника»? Или же вот еще: она пишет, что латиняне, подгоняемые голодом, «явились к Петру, епископу». Она упорно не называет Адемара и приписывает духовную власть над такими-сякими крестоносцами (к тому же еще и жертвами «безумия, худшего, чем то, что овладело Иродом») все тому же Петру. А кто он — тот ли Кукупетр, который вызывал ядовитый смех Вольтера, или же провансальский писец Петр Варфоломей, принявший участие в деле со Святым Копьем. Последний и тогда уже, и в наши дни признается сумасшедшим, антиподом ясновидящего Адемара, не способным держать речи, которые ему приписывает Анна: «Вы дали обет хранить чистоту до тех пор, пока не будете в Иерусалиме. Боюсь, что вы нарушили этот обет, поэтому Бог теперь не помогает вам, как прежде. Обратитесь к Господу, покайтесь в своих грехах; облекшись во вретище, осыпав себя пеплом, явите свое раскаяние горячими слезами и всенощными. Тогда и я постараюсь вымолить вам милость у Бога». Один лишь Адемар Монтёйльский мог так обращаться к солдатам, но о нем-то она как раз никогда и не упоминает. Делает ли она это намеренно из-за его племянника Эбрара, посланного им на берег Охридского озера?

 

Здесь роману должно прерваться — прозорливому комиссару Санта-Барбары есть что сказать:
— Секундочку, Стефани. Ты хочешь, вернее, вы с Себастьяном хотите внушить мне, что в те времена существовала Церковь, выступавшая против священной войны, объявленной Церковью? — На самом деле Рильски очень мало волнует суть богословских споров, ему нужен только Себастьян, выходящий из-под пера Стефани этаким двойственным типом: в фас — романтический герой, чуть ли не записавшийся в крестоносцы ради писательницы, жившей девять веков назад, в профиль — темная личность, может, даже и серийный убийца. Пока лучше промолчать и мысленно устремиться по предложенному следу вместе с Шах, которая всегда идет к главному кратчайшим путем. При этом есть несколько возможностей повести себя. Например, дать понять Стефани, что этот роман об Анне, сочиненный Себастьяном и так увлекший ее, захватил и его. Уже ясно, к чему это приведет: Стефани недооценивает свою эрудицию сыщика-интеллектуала. Он преподаст ей между делом урок. Но это чуть позднее… — Специалисты отмечают нарастающую резню среди иудейского населения с начала Первого крестового похода, ты сама намекнула на это только что. Это, конечно, не мой конек, но все же и впрямь шла священная война! А не искал ли наш бесценный ученый муж способов удрать под прикрытием любовной истории?
— Думаю, нет. Он ведь вел и настоящую исследовательскую работу. Честную, беспристрастную. Он тоже обнаружил факты преследований иудеев с самого начала Первого крестового похода, и знаешь, как это произошло? Я узнала об этом из материалов в его компьютере. Primo: правоверные иудеи из Орлеана, подстрекаемые дьяволом, якобы подкупили раба, сбежавшего из какого-то монастыря, и послали его к султану Фатимидской династии, правящему в Каире, с письмом, составленном на древнееврейском! Оно содержало предупреждение могущественному Аль-Хакиму об угрозе скорого завоевания его страны… христианами и совет покончить с «почитаемым ими местом» — Гробом Господним! Аль-Хаким не заставил себя уговаривать. Иными словами, евреи манипулировали мусульманами, разрушившими Гроб Господень, что спровоцировало крестовый поход! И вроде слушок об этом тотчас стал распространяться повсюду, и у Себастьяна есть доказательства. Secundo: к моменту предполагаемой встречи Анны и Эбрара, году в 1096-м, Папа Урбан II — положим, это был он, хотя на этот счет у Себастьяна есть сомнение, — в некоем письме, достоверность которого под вопросом, призывает с Божьей помощью к расправе над агарянам: «Мы одолеем их, как было во времена Тита и Веспасиана, отомстивших за смерть Сына Божьего. После своей победы они были удостоены почестей Римской империи и получили отпущение (индульгенцию) своих грехов. Ежели мы станем действовать подобно им, мы, без сомнения, получим вечную жизнь». Читай сие обращение так: названные римские императоры — язычники — были если не обращены в христианскую веру, то по меньшей мере прощены, потому как расправлялись с иудеями, и это неплохой способ отомстить за Христа в глазах христиан той эпохи. Вывод следует такой: нам, крестоносцам, надлежит следовать их примеру. Черт возьми, что ты так на меня уставился?! Думаешь, Себастьян чокнутый? Не исключено. Но до того, как влюбиться в принцессу, твой дядюшка попытался всесторонне исследовать факты. Понимаешь? Он даже скопировал хроники Шломо бар Симеона и Елиезара бар Натана… погоди, я сейчас отыщу странички… вот они. Надо сказать, эти люди XII века не стеснялись в выражениях! Вот послушай: «Папа нечестивого Рима бросил вызов — выступить в Иерусалим, и вот поднялась свирепая волна французов и германцев, добровольцев, отправившихся ко гробу распятого бастарда (Sic! — это пометка Себастьяна). Они провозгласили: тот, кто убьет еврея, освободит себя от всех грехов». Видишь! И далее: «Они нацепили на свои одежды гнусный знак — крест. Сатана был среди них, и было их больше, чем песка морского или саранчи на земле». Себастьян приписал на полях: «У Анны то же сравнение!» Знаешь, у этого Крест-Джонса беспокойный ум, то, что называется исследовательский. Ты его недооцениваешь, поверь!
Тебе все это кажется чересчур замысловатым? Наш Себастьян далек от того, чтобы считать средневековую Церковь свободной от греха антисемитизма, пусть тогда это так и не называлось, но само явление существовало. Себастьян считает, что Эбрар мог слышать об этом, я тебе уже говорила. Разделяли ли Эбрар и Адемар эти верования, эти заблуждения? Ничто не доказывает, что они им противостояли, как и на то, что они их разделяли. Зато известно, что епископ Пюи-ан-Велэ, весьма умеренный в иных вопросах, не следует моде на чудеса и видения, подстегивающие крестоносцев истреблять нечестивцев, но все же подвергает сомнению откровение Петру Варфоломею по поводу Святого Копья. В хрониках той эпохи написано, что это недоверие стоило ему нескольких дней, проведенных после смерти в аду!
Анна ни разу не упоминает Адемара — я тебе уже говорила, — и я разделяю удивление Себастьяна: не пристало особе, обладающей столь обширными знаниями, как она, быть такой слепой. Вели оставить в стороне недоверие, свойственное православным по отношению к Ватикану, отчего она молчала о призывах Папы? Может, оттого, что это было как-то связано с Эбраром, которого она желала скрыть, утаить от мира, поскольку возводила монумент своему отцу, а заодно и себе? При этом она не может удержаться от того, чтобы признать все в той же «Алексиаде» определенные достоинства за Раймондом де Сен-Жилем, графом Тулузским, которого сопровождали Адемар с Эбраром и с чьими войсками — как пишет Себастьян — Анна встречалась сорока годами ранее, у своей бабки. Кстати, это те же войска, часть которых достигла Филиппополя — запомни это название, ты еще его услышишь! — до того, как сам Раймонд де Сен-Жиль добрался до Константинополя, принял участие в осаде Никеи, до того, как ему было доверено Святое Копье, до того, как он встал под стенами Дамаска и Триполи и ему было предложено стать королем Иерусалимским, et cetera.
Анна окрестила Сен-Жиля Исангелом и, умолчав об Адемаре, славословила графа Тулузского, которому как раз и служил Эбрар: «Из всех латинян император выделил Исангела, которого полюбил за выдающийся ум, за искренность суждений и за чистоту жизни; он знал также, что больше всего Исангел дорожил правдой и не предпочел ей ничто иное. Всеми этими качествами он выделялся среди других латинян, как солнце среди звезд».
Неплохо сказано, правда? Сен-Жиль, солнце, при взгляде на которое становятся невидимыми Адемар с Эбраром. Алексей часто принимает у себя графа Тулузского, единственного из этой банды баронов, которая всегда вызывала подозрение у византийцев и которую терпели до поры до времени, покуда окончательно не отторгли в связи с чередой ужасов и грабежей, порожденных волной крестовых походов. Между императором и крестоносцами Исангела будет даже заключен договор! Подумать только! Анна не может скрыть свою радость и выплескивает ее на страницы книги. Говорит ли она здесь как политический деятель или как женщина, пытающаяся скрыть свою тайну и то смущение, которое испытала однажды в юности?
Восторженное отношение к французам, говорящим на провансальском языке, оттого еще более симптоматично, что гостеприимство, вдруг прорезавшееся у нашей писательницы в их адрес, контрастирует с весьма византийским по сути сарказмом, который присущ ей, когда заходит речь о пресловутом Убосе — так Анна именует Гуго Французского, брата короля Франции Филиппа I, подобно Новатиану кичившегося своей знатностью, богатством и могуществом. Покидая свою страну и отправляясь в дальний путь, он обращается к Автократору с нелепым посланием, желая заранее обеспечить себе блестящую встречу: «Знай, — сказал он, — император, что я — царь царей и самый великий из живущих под солнцем. Поэтому, когда я прибуду, ты должен встретить меня с подобающей торжественностью и оказать прием, достойный моего происхождения». Видишь, Норди, Гуго, всего лишь брат Филиппа I, уже в те времена возомнил себя королем-солнце, задолго до Наполеона и де Голля! Как тут не поверить, что претензия на величие у французов в крови. Во всяком случае, Анна это отметила. Провидение, как ты догадываешься, не упустило возможность наказать за такую заносчивость! То ли Бог, то ли Афина с глазами цвета морской волны наслали бурю, сгубившую большую часть кораблей этого наглеца с гребцами и пассажирами, уцелело лишь одно судно, в котором находился сам Гуго. Наполовину разбитое, оно было выброшено волнами на берег моря между Диррахием и местечком Пали, неподалеку от земель Марии Болгарской. (Последнее является уточнением Себастьяна.) Потерпевшего кораблекрушение латинянина, жалкого и еле живого, подбирают, местный землевладелец подбадривает его всякими обещаниями и предлагает хороший стол. После чего бахвала оставляют в покое, но не совсем на свободе: византийский эскорт принуждает его сделать большой крюк, в результате чего он также оказывается в поместье Марии Болгарской, где находится Анна, и только после того Убосу удается собрать нескольких бродяг, уцелевших от столкновения с головорезами Эмихо из Лейзингена, и быть принятым василевсом.
Алексей I принимает его с почестями, — уточняет Анна, — окружает вниманием. Но есть одна убийственная деталь: «Император принял Гуго с почетом, всячески выражая ему свою благосклонность, дал много денег, и тут же убедил стать его вассалом и принести обычную у латинян клятву». Каково вероломство! Гуго Французский смешон, иначе не скажешь. Анна не жалеет презрения для моих предков!
Как будто бы одного этого карикатурного Убоса мало, она обрушивается еще и на латинских церковников, которые в противоположность своим византийским коллегам не почитают каноны и евангельскую догму: «Не прикасайся, не кричи, не дотрагивайся, ибо ты священнослужитель». Это звучит в «Алексиаде» и находит отклик в романе Себастьяна: «Но варвар-латинянин совершает службу, держа щит в левой руке и потрясая копьем в правой, он причащается Телу и Крови Господних, взирая на убийство, и сам становится „мужем крови“, как в псалме Давида». «Муж крови», претендующий на то, чтобы «причаститься Тела и Крови Господних», — не напоминает ли тебе это об Адемаре, а еще больше — об Эбраре Пагане? Анна явно вымещает свою личную боль на иноземцах, посягающих на ее родину, возомнивших о себе бог весть что и лишенных духовности предков, идущей от Библии и бывшей в чести, как она считает, только у византийцев. Тут я, как видишь, солидаризируюсь с Себастьяном: тоже считаю, что за рассказом о делах государственной важности она стремится скрыть нечто личное, оставившее рану в ее душе, а именно те незабываемые вечера, которые она провела в гостях у бабушки в беседах на религиозные темы, после чего едва не попала в руки разбойников и была спасена Эбраром. Она словно говорит нам: как бишь там звали этого рыцаря и всех этих внушающих ужас и завораживающих чужаков, бывших все на одно лицо, творящих одни и те же святотатственные поступки?
Тебе еще нужны доказательства того, что «Алексиада» скрывает ее давние чувства? Ереси! Да-да, ереси, сотрясавшие империю. Анна не раз подолгу пишет о них, а когда ее рука выводит слово «богомилы», кажется, будто она охвачена смятением. Этому посвящено как нарочно огромное количество страниц! Она как бы доказывает снова и снова, что не приемлет богомильства. Вот послушай!
Один монах, Василий, распространявший учение богомилов и приговоренный отцом принцессы к сожжению на костре, навлек на себя ее порицание: «У Василия было двенадцать учеников, которых он именовал апостолами; он привлек к себе также и учениц-женщин, безнравственных и мерзких, и повсюду, таким образом, сеял заразу». Не кроется ли за фигурой Василия воспоминание о Радомире? «Василий сначала притворялся: будучи настоящим ослом, он напяливал на себя львиную шкуру и не поддавался на эти речи, тем не менее он возгордился от почестей — ведь император даже посадил его с собой за стол». Дабы смутить святотатца, василевс, человек мудрый, приказал развести два костра: в центре одного из них в землю был вбит крест для тех, кто пожелает умереть в христианской вере, отказавшись от ереси, и второй — для тех, кто останется верен богомильству. Был ли выбор? Все богомилы бросились в костер с крестом. Таким образом, ересь была, отвергнута самими ее сторонниками. Что лучше доказывает ее беззаконный характер? Алексей вышел победителем.
Первый и единственный раз дочь как будто бы осуждает Автократора: неужели он думает, что можно обойтись без иррационального? Не принимать во внимание того, что не поддается logos и к чему сама Анна относится с отвращением. И тем не менее демоны Сатаны продолжают существовать и завораживать, внезапно поражая ваше сердце и внутренности, как тогда, пятьдесят лет назад в водах Афины или Афродиты (либо и той, и другой), оставляя по себе даже не воспоминание, а некое головокружительное ощущение. Это то, что бросает вызов здравому смыслу и тем не менее существует, лучше о нем не думать, не писать: когда вопрос стоит о жизни и смерти, это удается.
А монах Василий — что ж, это совсем другое, о нем можно. Бедный гетеродокс! Когда, после приговора, вынесенного синодом, его заперли в камере — дело было вечером, в чистом небе сверкали звезды, луна была полной — почему-то всегда вспоминаются небо, звезды и луна накануне чуда или трагедии, — так вот, внезапно к полуночи, «когда монах зашел среди ночи в комнату, в нее сами собой градом полетели камни. Ничья рука не метала их, и никто не забрасывал ими одержимого бесом святошу. По-видимому, гнев рассерженных, пришедших в негодование бесов — подручных Сатанаила — был вызван тем, что Василий раскрыл императору тайны и тем самым навлек тяжелые гонения на исповедуемое им лжеучение». Анна с удовольствием описывает неистовство природы: «…шум падавших на землю и на крышу камней… Граду камней сопутствовало землетрясение: почва волновалась, а крыша дома скрипела».
Но это не все. Василий, охваченный пламенем — зрелище еще более невероятное, чем землетрясение. Он смеется над грозящей ему опасностью и читает вслух псалом Давида: «но к тебе не приблизится: только смотреть будешь очами твоими».
Анна как будто устремляется за еретиком по пути безрассудства и пытается понять, что толкает его на вызов ее отцу и самому Богу: «Придя в такое состояние от одного зрелища огня, он тем не менее оставался непоколебимым: его железную душу не мог ни смягчить огонь, ни тронуть обращенные к нему увещевания самодержца». Охватило ли его безумие, или «дьявол, владевший его душой, окутал непроницаемой мглой его разум»? «Пламя, как будто разгневавшись на него, целиком сожрало нечестивца, так что даже запах никакой не пошел и дым от огня вовсе не изменился, разве что в середине пламени появилась тонкая линия из дыма».
Богомилы — еретики, может, даже атеисты? Анна напряженно размышляет, колеблется. Дело происходит в XI веке, не стоит об этом забывать. Ну как не влюбиться в такую женщину! Себастьяна можно понять. Я и сама без ума от нее. Смейся, смейся, Норди! Еще немного, и она дойдет до мысли, что эти ужасные богомилы — носители некоей непознанной до сих пор святости. «Так некогда в Вавилоне отступил и отошел огонь от угодных Богу юношей и окружил их со всех сторон наподобие золоченых покоев».
Анна подошла к концу своего рассказа о правлении отца, остается описать его кончину. Ей самой под шестьдесят пять, почему бы и не позволить себе слабость по отношению к тем, кто завораживал ее на заре жизни, когда она набиралась сил у бабушки, Марии Болгарской, где ей повстречался Эбрар Паган? Но нет — ни слова, ни признания. Она словно спохватывается: «Намеревалась я рассказать о всей ереси богомилов. Но, как говорит где-то прекрасная Сапфо, мне мешает стыд. Ведь я, пишущая историю, — женщина, к тому же самая уважаемая из царственных особ и самая старшая из детей Алексея. Кроме того, надлежит хранить молчание о том, о чем говорят повсюду». Ей мешает стыд.
Представляешь. Норди! Да ведь это целая программа! Анна приподнимает завесу над тем, что является ее кодексом: пропустим мимо ушей то, что сказано по поводу стыдливости Сапфо, были и более стыдливые, да и в Анне нет ничего сапфического, хотя как знать, как знать? Главное в словах: «надлежит хранить молчание» и «я, пишущая историю, — женщина». Сама Сапфо столько не сказала бы!
Считаешь, что я уделяю Анне слишком много внимания? Не в силах устоять перед ее чарами, попала в ловушку ее обаяния и уподобилась в этом Себастьяну? Не без того, но все же я сохраняю холодную голову, да и интересует меня Себастьян. Я не забываю, что я в Санта-Барбаре и что мы столкнулись с «чрезвычайно криминализированной» ситуацией, как считают и мои собратья по перу из «Лэвенеман де Пари». Анна подавляет в себе все, что не подобает дочери Алексея Комнина, и говорит лишь то, что достойно порфирородной принцессы, предназначая это грядущим векам. Себастьян делает вывод, что она умалчивает кое о каких политических и теологических «делах», в которых участвовали ее родные: обнищании Византии, пустой казне, междоусобных войнах, ослабляющих корону с самого начала отцовского правления. Все это характерно для времени правления Алексея, и именно это толкнуло его на то, чтобы обратиться за помощью к крестоносцам. Анне это известно, но как бы не принимается в расчет. И тут целомудрие.
И все же она замуровывает в тайной крипте скорее свои собственные личные потрясения. А может, и впрямь существует тайна Анны — какая-то страсть или безумный поступок? Как у Василия Богомила, которого языки пламени заключили в некие золоченые покои, подобно тем, что Анна возвела в себе и запечатала, да так, что позабыла об этом, сохранив лишь память о великом горе. Ее тоска непонятна окружающим, ведь она — любимая дочь прославленного правителя, которому возносит хвалы. Как без этой тайной крипты объяснить жалобы Анны, словно она не последний из элегических стоиков, а первый из романтиков, при том, что на дворе всего лишь XII век? В этом заключается и гипотеза нашего Себастьяна: «Что касается меня, то с самых, как говорится, „порфирных пеленок“ я встречалась со многими горестями и испытала недоброжелательство судьбы, если не считать за улыбнувшееся мне доброе счастье то обстоятельство, что родитель и родительница мои были императорами, а сама я выросла в Порфире. В остальном, увы, были лишь волнения и бури. Орфей своим пением привел в движение камни, леса и вообще всю неодухотворенную природу, флейтист Тимофей, исполнив Александру воинскую мелодию, побудил македонца тотчас взяться за меч и щит. Рассказы же обо мне не приведут в движение вещи, не сподвигнут людей к оружию и битве, но они могут исторгнуть слезы у слушателей и вызвать сострадание не только у одухотворенного существа, но и у неодушевленной природы».
Словно меланхолический дух взывает сквозь века к сочувствию читателей и космоса!
Но для меня, для нас, мой дорогой комиссар, главное другое. Если Себастьян влюбился в Анну, как я пытаюсь доказать тебе, то потому, что проецирует ее на себя: он тоже создает некую интеллектуальную и разумную поверхность, под которой таится бездна страстей, а возможно, и безумия. Во всяком случае, это не исключено, почем мне знать? Но чтобы вот так сбежать, да еще и учитывая историю вашего семейства… извини, иммигрантов, в общем, я не удивлюсь, если наш утонченный доктор наук окажется полным шизоидом! Да к тому же ищущим спасения в идеализации коллеги, жившей тысячу лет назад, носившей в сердце (или на теле, как тебе угодно) рану, похожую на его собственную. Со временем она зарубцевалась в виде жемчужины…
Что можем извлечь из всего этого мы, имея в виду наше расследование? В противоположность твоему жалкому Минальди не думаю, что Себастьян мертв. К этому я и вела. А если он не пользуется своим ноутбуком, то потому, что у него пока нет новых данных для продолжения романа. Понимаешь? Ему совершенно необходимо отыскать свою красавицу и ее робкого воздыхателя Эбрара или по меньшей мере идти по их следу, по той земле, по которой ступали они, то бишь по берегу Охридского озера, а отсюда следует: он в Филиппополе или на пути к нему.
И что из этого? Дай мне несколько дней, я еще не разобралась со всем содержимым его компьютера — видеоматериалами, фильмами, фото. Давай уж я закончу, мы ведь не торопимся? О серийном убийце ничего нового?
Назад: III
Дальше: V