Глава 13
На Святках загорелось за Фроловскими воротами, под Кремлем, в ремесленной слободе. Пожар начался в исходе ночи. Огню не дали ходу, кинулись, не мешкая. У всех был памятен августовский пожар, слизнувший пол-Москвы. Сам великий князь явился с дворянами и тушил огонь своими руками. Быстро раскидали два обывательских дома, что уже начинали угрожающе дымиться, не глядя на плачущих баб с зареванными детьми, бестолково суетившихся под ногами, спасая тощие пожитки. Крючьями растаскивали пылающие бревна, цепью с ведрами выстроились от Москвы-реки, подавая воду, и пламя, поплясав и пометавшись, сникло, окуталось чадом, высылая там и сям разрозненные длинные языки. Их заливали, затаптывали сапогами, стараясь перед лицом великого князя выказать особое усердие.
Иван любил тушить пожары. Любил неопасную опасность жара, веселого пламени, горького дыма, искр, прожигающих платье, завораживающий блеск огня. Любил следить, как сникает пламя, как взметываются и опадают непокорные языки-лизуны и пчелиные рои светящихся искр — любил укрощать стихию. Сильными руками он ловко орудовал крюком, морщась от жара, бил мокрой метлой, не глядя на дворян, кидавшихся аж в огонь перед ним, чтобы защитить государя. Приятно было бить по огню. Искры летели врозь испуганным роем, змеиные головы пламени корчились, как от боли, и шипение черного дерева, окутанного паром, было словно шипение укрощаемого гада.
В этот раз Ивану даже показалось мало огня. Он не ощутил той приятной усталости, которой требовало его молодое, сухощаво-подбористое сильное тело с буграми мышц, вынужденное к долгой неподвижности великокняжеских приемов, званых трапез и многочасовых молебствий, усталости, от которой чувствуется тяжесть рук и просторность широких плеч и от коей прямее сидишь на коне.
Впрочем, для его деревянной Москвы безопаснее, чтобы вообще не было пожаров.
Пока возились с огнем, рассветало. Шафранно-желтою полосою по окоему неба означился близкий восход. Громче кричали галки, тучами реявшие над Кремлем, и воробьи, крылатые обитатели торга. Поднявшийся с зарею ветер нес от заречья тонкий запах хвои и сена, и казалось, что пахнет весной. Ивану подали коня. Он безразлично миновал глазами радостно-угодливую рожу стремянного, с пятном сажи на щеке, неторопливо уселся в седло и еще раз оглянулся на дымящуюся черноту, которую смерды продолжали закидывать снегом, на море крыш Китай-города, с острыми верхушками шатровых бревенчатых храмов, возвышенными кровлями боярских хором и голыми прутьями садов над заборами, на заречные далекие красные боры, с резкой ясностью подумав о том, важнейшем, что предстояло решить сегодня («Новгород?») — и шагом тронул коня вверх по косогору, мимо просыпающегося, как потревоженный муравейник, московского торга, что широко раскинулся под стенами Кремля и по берегу Неглинной (и откуда уже бежали опоздавшие зеваки, торопясь поглядеть на государя), к белокаменным башням крепости.
Башни эти уже давно не блистали белизной. В мягкий, кое-где покрошившийся камень въелась несмываемая копоть пожарищ и сажи из труб ремесленной слободы. Полустертые черные смоляные потоки напоминали об осадах крепости Литвой и татарами, победах и поражениях, когда город сдавали и сплошной пожар бушевал не только вокруг, но и внутри кремлевских стен, черня и прожигая их белый известняк. Приречные каменные городни начинали заваливаться, и по башне около ворот тоже прошла большая трещина, лишь недавно замазанная по его приказу. Внутри этого каменного, построенного Дмитрием Донским, прадедом Ивана, скорее грязно-серого, чем белого Кремля, лепились, буро-черные под снегом, нагромождения деревянных бревенчатых хором и палат великокняжеских, митрополичьих, боярских, приказных, а также клетей, изб, караулен, амбаров, житниц, тюрем, поварен, погребов, медоварен, конюшен, соколен, псарен и прочих деловых и жилых сооружений, среди коих был и золотоордынский посольский двор. Иван все еще не выселил нежеланных гостей из Кремля, хотя распоряжаться, как встарь, они уже давно не смели. Массы народу, мирного и оружного, кишели и сновали среди этих построек с гульбищами, резными крыльцами и островерхими кровлями, либо приземистых с пудовыми замками на массивных тесаных дверях.
Среди бревенчатого моря кремлевского виднелись всего два-три скромных белокаменных храма. Небольшой одноглавый Успенский собор, выстроенный полтораста лет назад Иваном Калитой по просьбе митрополита Петра, и грозящий рухнуть, со сводами, подпертыми «древами толстыми», о перестройке которого велись неотступные разговоры с митрополитом. Княжеская Благовещенская церковь, в которую проходили прямо из палат великокняжеских, отстроенная дедом Ивана, но тоже уже обветшавшая. Храм Михаила архангела, выстроенный также еще Иваном Калитой, с гробницами князей великих и тоже зело ветхий. Вот почти вся каменная красота тогдашнего Кремля. На месте позднейшей величественной колокольни Ивана Великого стояла маленькая каменная церквушка Иоанна Лествичника, возведенная все тем же Калитой. Каменные палаты были только на митрополичьем дворе — строительство покойного митрополита Ионы, двадцатилетней давности, уже пострадавшие от пожара, с церковью Ризоположения при них.
Не было ни шатровых наверший, взлетающих над башнями, ни гордо плывущих золотых глав позднейших величавых соборов. Все это пышное строительство было еще впереди и в голове Ивана, который сейчас, озирая серые стены, привычно думал о том, что пора бы заменить обветшавшую крепость новой. Да и каменные палаты для себя пора соорудить! Город полнился добром. Амбары ломились овсом, рожью, пшеницей, мукой разного помола, крупами — гречей, пшеном, ячменем, толокном, солодом. Два житных двора, городовой и княжеский, вмещали кремлевские стены. Тысячами пудов исчислялись запасы соли, масла, кислых и сметанных сыров, сырого и вареного меда. Тысячами бочек — белужина, сиговина, щучина, стерлядь, мокрые осетрьи пупки, осетры шехонские и косячные, семужина, сельди, снетки, зернистая и паюсная икра. Десятками тысяч исчислялись меха: шкурки белок, горностаев, куниц, рысей, бобров, соболей, лис, волков и медведей. А сколько казны, сукон, дорогого товару, седел, сбруи, оружия! Все чаще являлись в Москву послы из земель западных, где, передают, каменных палат в городах множество. Не слабнет и угроза ратная… Да и без того чуть не ежегодно выгорающая Москва требовала более прочных, не так легко обращающихся дымом строений. Митрополит Филипп молил воздвигнуть новый, приличествующий стольному граду храм Успения Богоматери. На храм нужны были деньги немалые… Так же ли митрополит Петр в свое время молил Ивана Калиту заложить вот этот, подпертый древием храм? Митрополит уже видит в мечте новую церковь, схожую со знаменитым Владимирским собором, строительством Андрея Боголюбского, Юрьевича, Мономашьего внука. Сам же Иван еще не знал, каким будет его Кремль. Не знал даже, белокаменным или иным, и видел привычно белокаменным. А Кремль, когда пришел срок отстраивать новые стены, стал краснокирпичным, и только в песнях упрямо продолжал зваться белокаменным, белокаменною Москвой. И уже в новом обличьи продолжала затем Москва расти в небеса и украшаться шатровыми завершениями башен, из крепости превращаясь в сказку, невиданную и неслыханную прежде. Но гусляры не замечали цвета кремлевских стен и башен. Песня своевольна. Она забудет гордую славу полководца и запомнит безымянного добра молодца, погинувшего в степи. Новый Кремль стал окаменевшею волей самодержавия. В песнях остался прежний, что был выстроен на взлете народной мечты, воплощенной в ликах Андрея Рублева, при Донском, и простоял в бурях осад и нашествий до дней окончательной победы над Ордою, объединения страны и утверждения единовластия Ивана Третьего.
Воротясь, Иван умылся и переменил платье. К новгородским делам, как он собирался с утра, сразу приступить не удалось. Надо было принять и расспросить казанского посла. Царь Обреим, кажется, вновь грозил выйти из повиновения. Затем его просила быть у себя мать, Мария. И он, оставя все дела, тотчас отправился к ней.
К матери Иван относился с подчеркнутым, почтительным уважением. Советовался о всем, хоть и решал дела своею волею. Никогда ни словом, ни жестом, ни хмуростью бровей не выказывал ей неудовольствия или ревности, когда она привечала и дарила, в ущерб ему, любимца своего, Андрея-меньшого, младшего из пяти сыновей покойного Василия Темного.
Скупой на земельные пожалования, не столько даривший, сколько прибиравший к рукам вотчины удельных князей, Иван матери своей делал крупные подарки землями. Впрочем, то были дары в одной семье, которые должны были воротиться когда-нибудь к нему же. С родными братьями уже был заключен ряд о престолонаследии и нераздельном праве старшего на великокняжеские земли. Не следовало допускать того, что произошло при деде: не добился крестоцелования от брата Юрия, и пошла резня. На всю жизнь запомнил Иван тогдашнее ночное бегство к Ряполовским из Троицкого монастыря, где Иван Можайский у гроба Сергия чудотворца схватил их отца, тогда же и ослепленного злодеями. Бегство ночное, непонятное, суматошное. Ивану шел всего шестой год, и они с братом не понимали, ни почему, ни отчего бегут, ни где их отец, великий князь. Бежали под Юрьев, в вотчину Семена Ряполовского, сельцо Боярово. И запомнились тревожные дни потом, и странные лица холопов — с тех пор он никогда уже не видел таких лиц, лиц, рождающих смутный ужас. И когда впервые узрел слепого отца, сильного, большого, а тут исхудавшего, безглазого, жалко подымающего голову, прислушивающегося к шагам. Его быстрый гнев от бессилия сделать самому потребное. Как он руками ощупывал их и Иван сдерживал себя — хотелось убежать, спрятаться — отец убеждался, что это они, его дети. Потом привыкли понемногу. И Василий научился держаться слепым. Не спотыкался о пороги, спокойно шагал, когда вели под руки, величественно слушал в Думе, не волновался так от стыдных мелочей. Еще и за то Иван уважал мать, что она все делала, чтобы смягчить отцу тягостное его состояние.
Незадолго перед смертью (Иван ненароком подслушал этот разговор) отец спрашивал мать домашним своим голосом, не тем, которым говорил с боярами, а другим, тихим и беззащитным: «Как выгляжу? Остарел? Страшной, поди?» И мать отвечала: «Для меня ты всегда хорош!» — и добавила, с ласкою, любовно: «Старый мой!» И не пожалела ведь, не обманула, а нашла, как отмолвить лучше всего. Иван поскорей отошел от двери покоя… И за ту ласку душевную, подслушанную ненароком, уважал он ее больше всего.
У матери Иван пробыл долго. Решил, не откладывая, семейные дела, из которых мать и позвала его к себе (опять, как и думал, долги Андрея-меньшого!), трапезовал у матери, в ее личном покое, чем-то напоминающем келью. От матери и пахло нынче по-келейному, кипарисом и ладаном. Небольшая, чуть огрузневшая, с внимательным взглядом светлых, окруженных сеткою мелких морщинок глаз, Мария, вся в черном, — так ходила после смерти Василия, — неспешно распоряжалась за столом тихо сновавшею прислугой, сама плавными сухими руками наливала, подвигала старшему сыну блюда. Иван оглядывал изредка тесный материн покой, пристойно уставленный дорогой утварью — мать, его заботами, не должна была нуждаться ни в чем (даже свой полк со своим воеводою имела вдовствующая великая княгиня). Поблагодарил мать за Брадатого. Ученый дьяк находился после смерти отца при дворе вдовствующей великой княгини и был лишь недавно уступлен ему матерью, нарочито ради новгородских дел.
— Степану верь! Он родителю твоему помогал противу Шемячичей! — отмолвила Марья. — И Ряполовским верь! — прибавила она, погодя.
Иван промолчал. Ряполовские начали слишком возвеличивать себя в последние годы.
— Данило Холмской хочет в воеводы на Новгород! — сказал он, помедлив.
Холмский был принятой, из тверян. Впрочем, мать тоже из Твери родом! Отталкивать принятых нельзя было, но и привечать в ущерб своим опасно. Мария поняла с полуслова:
— А ты и его и Стригу пошли! Чать не зазрят!
Совет был разумным. Тем паче, что Стрига-Оболенский уже ходил на Новгород, при отце, пятнадцать лет назад.
Иван спрашивал, отвечал неспешно, но сам, как и в прежние посещения материнского терема, испытывал двойственное чувство. Тут он был сыном, хоть и старшим, тут, и только тут, с него слагалось на время бремя великое — бремя быть первым после Бога лицом в государстве русском. И вместе с тем именно тут он не мог, не вправе был забыть о своем великокняжеском достоинстве. Не мог из-за братьев, связанных договором, отдающим в его руки всю полноту власти, но равноправных с ним здесь, за сим столом, перед лицом этой старой, опрятной, строго-внимательной женщины, их общей матери. И потому, принимая блюда, стесненно склоняя голову, взглядывая изредка в заботливые глаза Марии, Иван все не мог полностью распуститься, ослабиться, не мог даже здесь позволить себе побыть просто сыном, а не великим князем и государем Московским.
Едва Иван воротился к себе, его отвлек юный княжич, Иван Иваныч, прискакавший с двухдневной охоты со свитою осочников, стрельцов, трубников и выжлятников.
— Батя! А мы трех волков затравили! Матерых! А ты опять пожар тушил?! — воскликнул княжич, подбегая к Ивану и с восхищением заглядывая ему в лицо.
Ясные серые материнские глаза покойной, тверянки Марии, разгоревшееся на холоде лицо. В его возрасте, двенадцати лет, Иван ходил походом в новгородские пределы, на Кокшенгу, с татарским царевичем Ягупом против войск Дмитрия Шемяки. Рослый сын, в отца. Стройный, красавец.
Еще и потому нравилось тушить пожары, что этим Иван, не любивший ратных трудов и никогда сам не кидавшийся в бой, как то делали отец и прадеды, все же казался храбрецом в глазах сына.
Пришлось выйти, посмотреть добычу. Волки были добрые, особенно один хорош: с седым загривком, толстыми лапами и оскаленной в смертном усилии пастью, способный враз перекусить руку. Пришлось и одарить, ради сына, охотников, разом поснимавших шапки перед государем.
Все это время Степан Брадатый ждал с готовым рукописанием. Ради такого дня он особенно гладко зачесал и умастил свои серебристые волосы и был в новом, застегнутом на все пуговицы терлике, над коим потрудилась вчера вкупе с прислугою сама Степаниха, Агафья Петровна, дебелая супруга Брадатого, гордая не менее его самого тем, что муж будет делать доклад государю. На досуге, чтобы не сидеть без дела, он продолжал сверять владимирский летописец с летописцем Великого Новгорода — работа, начатая им уже два месяца назад, — и подторапливал младших дьяков, переписывающих набело нужные для государя грамоты. Они уже дважды прерывались для трапезы, но и тогда были готовы ежеминутно схватиться за дела. Горница, где разместился Брадатый с подопечными, находилась в палатах самого великого князя, и Ивану достаточно было, не одеваясь, пройти висячими переходами, чтобы нежданно оказаться перед ними. Поэтому и трапезовали с береженьем. Степаниха, предвидя долгую отлучку мужа, послала с ним холодной севрюжины, туесок с медовым взваром, нарезала хлебцы, заранее намазав маслом, чтобы все легко было, разложив на полотенце, тут же, свернув, и спрятать назад, буде послышатся шаги государя. Младшие дьяки ели особо, разрывая зубами и запивая квасом сушеного леща, но также готовы были тотчас скрыть следы трапезы и, обтерев персты о волосы, принять вид достойный.
Тридцатилетний великий князь и государь Московский, Иван Васильевич, Иван Третий, правнук Дмитрия Донского, никогда не был в Новгороде. Не видал его изображений, которых в ту пору еще не существовало. Более всего он представлял себе Новгород по рассказам братьев и еще из грамот, летописей, посольских дел. Но такое знание зыбко, бесплотно, непредставимо и легче всего подвергается мысленным искажениям. Самым точным сведениям грамот всегда не хватает образной зримости. Новгород для Ивана был не столько живым городом, сколько целью, идеей, замыслом, ждущим своего разрешения.
Он прошел по крытым переходам. Дьяки, заслышав его шаги, встали и, стоя, низкими поклонами, приветствовали государя. Он ответил им легким наклонением головы и сел в прямое четвероугольное резное кресло, с удовольствием сдавив сильными пальцами гладкие навершия подлокотников, потребовал грамоты. Решенную войну с Новгородом мыслилось оправдать в глазах всех, кто имел власть и право участвовать в решении судеб государства. Также хотелось выяснить, наконец, почему во время похода на Новгород лета шесть тысяч шестьсот семьдесят седьмого были разбиты войска Андрея Юрьевича Боголюбского?
Степан Брадатый начал подавать ему списки, властно принимая их из рук младших дьяков, которые в присутствии великого князя совсем уничтожились, и с почтительным подобострастием передавая Ивану. Во-первых, Яжелбицкий договор Василия Васильевича, заключенный после победы над новгородцами в последней войне, где были красною чертою выделены великокняжеские требования, принятые новгородцами. Затем двинские грамоты за двести лет: соглашения о землях и промысловых угодьях Андрея Александровича, Ивана Калиты и Дмитрия Донского; уставная грамота Двинской земле Василия Дмитрича, деда. Эта была особенно важною. В ту пору двиняне передались великому князю, сами передались, и если бы не решительный и, к несчастью, победоносный поход новгородцев… Он потребовал список великоняжеских владений на Двине, уже известный ему почти наизусть, и судные списки двинских дел поземельных. Ясно было, что, например, Кевролу, а также Чаколу с прилежащими землями можно считать своей.
— Все ли «сказки» подали, кто из москвичей противу новгородцев по суду на землях и на водах искал?
Брадатый молча протянул следующую грамоту.
— Выписки из судной грамоты, что показуют неправду суда их… — Брадатый протянул столбец, даже не дослушивая великого князя.
Тут — старина. Суд княжой был воистину утесняем противу прежних времен, когда княжеский наместник стоял выше посадника, и печать была при грамотах князей великих, а не одна новгородская, Великого Новгорода, как повелось у них нынче. В суде он волен требовать того, что принадлежит ему по старине, по по древнему праву. В конце концов можно даже и всех двинян рассматривать как подданных. Вернее, как изменников великому князю! Он задумался, и Брадатый с подопечными замерли на своих местах, не шевелясь. Потом попросил договорную грамоту Дмитрия Донского с Новгородом и еще раз внимательно перечел место, где говорилось о союзе и совместной борьбе с общими врагами, Литвой и Тверью. В первую очередь с Литвой… Иван нахмурился: возможно ли считать новгородцев отступниками? Брадатый, как будто читая в мыслях, подал ему грамоту, оплаченную кровью серпуховских детей боярских (их били кнутьем, резали руки, ноги и носы, иным отсекали головы). Грамота та была соглашением Ивана Андреевича Можайского и Ивана Васильевича Серпуховского — заклятых ворогов Ивана, бежавших в Литву. Восемь лет назад, при отце, был раскрыт заговор, изменники мыслили освободить из затвора князя Василия Ярославича. К счастью, Володю Давыдова, что вез грамоту, успели перехватить. Степан Брадатый, конечно, считает, что этой грамоты достаточно, чтобы обвинить в измене заодно и новгородцев. Если бы только и все так считали! Князь Василий Ярославич, троюродный дядя Ивана, что сидит пятнадцатый год в затворе, спасал отца после ослепления. Лучше не ворошить этого дела! Василий Ярославич жив и все еще не собирается умирать, и даже помочь ему в этом, как помогли Шемяке, опасно.
Он начал спрашивать, Брадатый отвечал. Иван внимательно смотрел на дьяка своим пристальным, пронзающим взглядом, взглядом, которого трепетали многие, а иные даже не могли вынести. Но тот, преданно взирая на государя, говорил ясно, спокойно, гладко и явно ничего не скрывал. Обратились к прошлому. Брадатый не мог понять, почему Иван так подробно расспрашивает, вновь и вновь к тому возвращаясь, про чудо с иконой «Знамение Богородицы», коему новгородские летописцы приписывали разгром суздальских войск.
Некоторых действий великого князя Брадатый вообще не понимал. Так, он был уверен, что боярское звание не заставит Дмитрия Борецкого отказаться от своих планов, и так оно и произошло. Но Иван не казался рассерженным или обманутым. Обычное спокойствие в делах не покидало государя.
Кое-кого из старых советников гневливого и скорого на решения покойного Василия Васильевича приводило в недоумение рытье молодого князя в архивах. Покойный отец Ивана не стал бы собирать грамоты, считывать тексты старых договоров, искать по летописям, правы или нет новгородцы, а просто еще этою зимой двинул войска на Новгород, вернул княжьих наместников на Городище и взял откуп с непокорного города.
Подобных недоумений у Брадатого, впрочем, не было. Законник и знаток летописей, он от своей нынешней работы испытывал подлинное наслаждение. Ему хотелось бы только, чтобы государь больше полагался на его, Брадатого, таланты и усердие. Но Иван упорно собирал и перебирал грамоты, сам считывал летописи, не доверяя вполне и Брадатому, советовался с воеводами, никого не слушая полностью, а всех в какой-то мере, применяя их мнения к своим, никому не высказываемым мыслям.
Иван обладал свойством, которое на позднейшем усложненном русском языке стали называть целеустремленностью, и драгоценное это свойство, подкрепленное всем развитием Московского государства, счастливо миновавшего полосу междоусобных войн, начинало давать свои плоды.
Он был скуп, вернее бережлив, от рождения. Наследственная черта, от Ивана Калиты идущая, передалась ему в полной мере. Так же, как учитывался родителями тот золотой пояс, из-за которого возгорелась война с Шемячичами, учитывались им самим наследственные и приобретенные дорогие одежды, пояса, кубки, ларцы, кресты. Но по мере того, как бледнели, залезая в долги, удельные князья, богател великий князь Московский. И уже выстраивались в кладовых ряды золотых и серебряных ковшей, кубков, чаш, блюд, овначей и стаканов, множились ларцы костяные и кованые с золотом, кружевом, лалами, яхонтами, мелким гурмыжским и крупным новгородским жемчугом… Уже он сам не вдруг мог припомнить все шубы, терлики, опашни, кожухи, вотолы, саженные жемчугом, крытые атласом и лунским, ипским или скарлатным сукном, на соболях, бобрах, куницах, горностаях, кочи с узорами «из великих кругов по бархату», цепи граненые на три грани, сквозные, сканные и черненые… Все шелковые женские летники с вошвами из синего, черного и багряного аксамита, из зеленой камки с золотом, и отделанные парчой меховые и крытые сукном кортели, все белые, рудо-желтые, зеленые и черевчатые шубки, камчатные, алые, белые и малиновые сорочки, взголовье и подушки из мисюрской камки, все атласные одеяла, ожерелья, цепочки, рясы, серьги, чарки и золотые кресты покойной жены.
И уже вещи от множественности своей начинали приобретать иное значение. Среди них выделялась своя знать — наследственное, неотторжимое имущество великого князя. «Золотой крест Парамшина дела с цепью» и крест чудотворца Петра, наследственно передаваемая, «золотая икона на изумруде», древний цареградский кубок. И уже «сардоничная коробка» — переходивший из поколения в поколение сердоликовый ларец, — стал ларцом самого римского кесаря Августа. Золотые оплечные бармы — бармами византийских императоров. А золотая шапка арабской работы, подаренная ханом Узбеком Ивану Даниловичу Калите, превратилась в шапку Владимира Мономаха, будто бы привезенную ему вместе с бармами в дар от кесаря цареградского.
Читая в летописи жития Владимира Святого, крестителя Руси и Владимира Мономаха, Иван ревниво сравнивал себя с ними. Золотой киевский стол имел величие, которого до сих пор недоставало Москве — величие древности, величие, в котором даже мятежный Новгород обгонял столицу Ивана. Киевские князья свободно роднились с кесарями Византии, и мысль о греческой царевне из дома византийских императоров подспудно зрела в уме целомудренно вдовствующего четвертый год государя (мысль эта, впрочем, начала уже и воплощаться, пока — в виде переписки о невесте с римским папским престолом).
Скупость переставала быть скупостью и уже почти становилась величием.
Скупость в раздаче земель, которые Иван давал только в службу и под условием службы, никогда не даря в вотчинное владение, превращалась в правило государственной мудрости. И толпы боярских детей, получивших землю в условное держание, составляли все более грозную силу одетой в броню дворянской конницы.
Ссужая деньги взаймы братьям, выплачивая татарскую дань за нищающих удельных князей, Иван постепенно прибирал к рукам их земли, готовясь к тому, чтобы и вовсе уничтожить уделы. И точно так же кропотливая возня с новгородскими грамотами нужна была ему как основание замыслов не только нынешних, но и грядущих, загаданных на годы вперед.
Наступил черед приготовленного Брадатым доклада. Старший дьяк пригладил свои и без того гладкие волосы, не без торжественности разложил рукописание и начал читать ровным бесстрастным голосом книгочия, зарывшегося в харатьи пожилого мирного человека, голосом, нарочито приноровленным им к обычной и, как он уже понял, зачастую обманчивой сдержанности молодого государя, имевшего обычай переспрашивать, казалось бы, досконально ясное.
— «Новгород издревле был за великими князьями и детьми их! Владимир святой, иже крести всю землю Русскую, держал Новый Город сынми своя, Вышеславом, а после Ярославом. Сей же Ярослав Великий мудрый, иже книжному научению споспешествова, и прослави Русь по всем землям, держал Новгород честно и грозно, и двор его Ярославов до сего дне прозывается, где сии высокоумные мужи новгородския злонеистовое вече свое держат!»
Брадатый посмотрел исподлобья, остро, на князя — не морщится ли? Нет. Иван слушал внимательно.
— «Кивают на Ярослава, а он и сам там не жил, какое по богоотступному их закону надлежит, а наместники своя держал. И Костянтина Добрынича казнил за измены по воле своей: вывел, заточив в Муроме. И суд правил у себя, а не в Новгороде, не по их закону лукавому. По смерти же Великого Ярослава на киевском столе сел Изяслав, старейший, и Новгород в его руце был неотступно. И паки, и паки тако же: кого Русская земля, того и Новгород!»
Мерным голосом Брадатый перечислил князей, сменявших друг друга на столе великокняжеском, вплоть до Владимира Всеволодича Мономаха.
— «Сей же созва к себе в Киев на суд боляры новгородския и кого роте приведе, а кого оковаше в оковы и поточи в Киеве. А они, мужи новгородския, на грамоты Ярославли указуют, дак то опосле Ярослава было! И затем посади Мономах в Нове Городе на столе сына своего, Мстислава, а сей, выйде Киеву, остави на столе своего сына, Всеволода Мстиславича».
— Его и выгнали?
Брадатый твердо выдержал взгляд государя. Ответил, опуская очи к грамоте:
— С того отступления пошли беды вся Новугороду! Но и паки же, суздальстии князи держали Новгород своими сынми, и великий князь Юрий Владимирович Долгорукий, и сын его, Андрей Юрьевич, иже по селу своему излюбленному Боголюбским прозывается.
— Но его полк и разбит под Новым Городом заступничеством иконы «Знамения Богородицы». «…И продаваху суждалец полоненых по две ногате», — отчетливо перебил Иван, повторив летописную строку.
Брадатый осклабился, покачал головой, осторожно возражая. Руки его протянулись к толстой книге. Он, не глядя, разогнул листы на заложенном месте, близоруко щурясь, отыскал нужное, приговаривая:
— В летописце харатейном инако сказано… — нашел и прочел внушительно, даже перстом указуя: — Сказано! «Не глаголем же, прави суть новгородцы, но злое неверствие в них вкоренилось крест ко князем преступати, и княжи внуки и правнуки обесществовати и соромляти, а крест честный к ним целовавше, преступати. То доколе господеви терпети над ними! За грехи навел и наказа по достоянию рукою благоверного князя Андрея».
И паки о том же!
Посуетившись, Брадатый нашарил шитую шелковую заложку, поднял и разогнул другую книгу, в тяжелых, черною кожей обтянутых досках, с медными чеканными наугольниками.
— Писано, яко за три лета до того было знамение в Нове Городе, в трех церквах плакала икона «Святая Богородица», моля сына отвратить пагубу от Новгорода, дабы Христос, царь наш небесный, не искоренил бы их, как Содом и Гоморру, до конца, наказал, но помиловал, зане христьяне суть. Глаголет Давид: «Наказая, накажи мя, Господи, а смерти не предай мене!» Тако и сия люди новгородские наказал Бог, смиряя до зела за преступленье крестное и за гордость их. Навел рать, но и милостью своею избавил град их от погубленья конечного.
Брадатый заложил опять книгу и выпрямился, довольный собою. Но Иван хмуро глядел на дьяка, не возражая более, но и не соглашаясь с ним. Сказал коротко:
— Чти!
Степан Брадатый, объяснив Липицкий разгром суздальских войск братними раздорами князей, добрался, наконец, до «Святого благоверного доблестного князя Александра Ярославича Невского».
— «И земли тогда были его, княжеские, что нынче отошли овые к владыке, иные монастырям ли бояром высокоумным и дерзким. Александр Ярославич брал села и пожни под себя (при этих словах Иван согласно склонил голову), посуживал грамоты, суд вершил по своему князеву слову, в Торжке и Волоке закладников принимал, взял себе Терьскую сторону, посылал туда даньщиков княжих, а Новгород давал им подводы на путь». Непригоже тебе, государь, того отступатися, что пращур твой, Александр, держал! «Беша бо новгородцы человеци суровы, непокоривы, упрямчивы, непоставны». Кого от князь не прогневаша, или кто от князь угоди им? Аще и Великий Александр Ярославич не уноровил им! А еще хочеши распытывати, разогни книгу: «Летописец Великий Русский» и прочти от Великого Ярослава и до сего дни! «И такоже он, пресвятой великий князь Александр Невский, медоточивых речей папы Иннокентия не прия и веру православную сблюде. Немцы разбиша под Копорием, а изменников, переветников, извеша!»
Брадатый взял летописец и перечел с видимым удовольствием. Слово «извеша» подчеркнул голосом и взглядом, но Иван оставался бесстрастен. (Не в отца! Вешать, вешать их надоть, а он молчит!) Брадатый вздохнул и вновь принял тон бесстрастного повествователя.
Прослушав доклад до конца и сделав несколько поправок, которые Брадатый тотчас записал, чтобы переработать текст в точности по указаниям государя, Иван вновь возвратился к злосчастному разгрому суздальских войск трехсотлетней давности.
«Неужели он боится?» — вдруг подумалось Брадатому, и мысль эта, тотчас упрятанная им куда-то на самое дно сознания, была приятна. Она чем-то сближала, уравнивала, делала государя более понятным, давала ему, Брадатому, некую тайную власть над молодым великим князем, власть, проистекающую из возможности почтительного, с глазу на глаз, ободрения. Все-таки он, Брадатый, старый советник отца великого князя! Его заботою прекращена тридцатилетняя усобица с Юрьевичами, погашен этот факел раздоров, и прах беспокойного Дмитрия Шемяки с той поры мирно покоится в Юрьеве монастыре под Новгородом… Понятия греха, так же, как и личной ответственности в делах подобного рода, у Степана Брадатого не было, ибо ответственность и грех, буде они есть, целиком ложились на плечи московских князей великих. Его же, Брадатого, назначение — исполнить, а иногда — подсказать, оставив решение опять же на волю и совесть великого князя. И этою своей малозаметной, хоть и важною деятельностью при государях Брадатый гордился более всего. Она чем-то возвышала его над тщеславной храбростью воевод и самолюбивой мудростью думных бояр великого князя, многих из которых Брадатый весьма не любил. Он был рад, когда этот выскочка, Федор Басенок, в борьбе, начавшейся после смерти Василия Васильевича, потерял очи. С тех пор молодой государь крепко забрал власть в свои руки и забирал ее все крепче. Это успокаивало, давало прочность, основательность всему и возвышало его, Брадатого, деятельность, перед делами заносчивых вельмож. Они везли, он же, незаметный и необходимый, держал в руках нити, соединяющие великое здание государственности.
Отпустив Брадатого, Иван задумался. Собранных данных как-то не хватало для оправдания новгородского похода. Если бы не было пресловутых грамот Ярослава! «Вольны во князьях…» Сама мысль о чьей-то чужой воле, противоречащей его собственной, вызывала в Иване глухое раздражение. Тем паче, что это была не воля одного лица: короля литовского, или хана Золотой Орды, или иного государя, с которым понятно было, как вести переговоры. Нет, это была воля неизвестно кого! Борецких? Уж не вдовы ли Исака Борецкого?! Иван усмехнулся. Феофилата Захарьина? Самсоновых? Офонаса Остафьевича? Захария Григорьевича? Воля веча! Всех вместе…
Волей думного Совета московских бояр был он, ему принадлежало последнее решение. Здесь же приходилось рассматривать город, как лицо. В этом была некая известная с детства, и все же неправильность, неясность. Доносят, что Борецкие в ссоре с Захарием Овином, что бояре Славенского конца против бояр Неревского… Но во всяком случае бояр можно пересчитать, узнать, договориться. Дмитрий Борецкий пренебрег его милостью — хорошо, он этого не забудет. Но чернь! Это вече: во Пскове, в Вятке, в Новгороде! Архиепископа, духовного владыку, божьего посланца выбирают по жребию! В свое время он не разрешил псковичам устроить свою епископию. Тоже бы выбирали на вече невесть кого! Теперь по молитвам и стараниям митрополита и по изволению божию на новгородский владычный стол избран не тот, кого прочили Борецкие…
Посольство Василия Онаньина вызвало в нем особенный гнев опять этими отсылками на безликое вече. «Не наказывали!» Кто не наказывал?! Иван знал поименно всех посадников Великого Новгорода, и никто из них в отдельности не посмел бы противоречить его воле. Не только из бояр Славенского конца — один Иван Офонасович, да и тот… Просил тогда войск для похода на Псков, воин! Не только из бояр Плотницкого, но и из бояр Софийской стороны вряд ли кто один на один взял бы на себя смелость противустать великому князю. Даже Дмитрий Борецкий, даже Онаньин, даже сам Богдан Есипов, даже Офонас Остафьев, даже они! Молодые? Савелков? Тучин? Василий Селезнев? Марфа Борецкая! У нее самой и права того нет! Жонок посадниками не выбирают… Хоть и то, больно много власти у баб в Новгороде Великом! Да и все равно одна она ничего бы не сделала! Вече? Купцы с их старостами? Подлый народ, ремесленники и мужики?!
Надо опереться на церковь. Этот Феофил, слышно, боится Москвы. И к лучшему… Сколько, однако, земель у дома святой Софии Новгородской?
Да, он имеет право судить непокорный Новгород! И об этом должны знать все! Пусть Степан Брадатый рассылает свои рукописанья! Пусть богомолец, митрополит Филипп, тем озаботится! Прежнее его послание не возымело успеха. Теперь доносят, что тех попов, что чли послание митрополита с амвона, новгородцы лишили руги — голодом решили заморить! Митрополиту уже послано сказать об этом…
Но как же все-таки было с войсками Андрея Юрьевича?
Боголюбский послал на Новгород значительные силы. Владимирскую рать, и смоленские войска, и рязанские, и муромские — мало не всю землю русскую. Почему они были разбиты? Ни в летописях, ни в объяснениях дьяка Степана Брадатого он не находил иных причин тому, кроме чудесного заступничества Богородицы. Город был окружен. Войска два дня бились, загоняя внутрь выходивших на вылазки новгородцев. Ежели бы их остановили на пути, где-то на Ловати, в болотах, даже под Русой — это легко понять! Но почему победоносное войско побежало именно тогда, когда был совершен крестный ход по стенам и оскорблена святыня?! Непонятно! И влияние покойного архиепископа Ионы на отца тоже было непонятно ему. Новгородские святые, этот их Варлаамий Хутынский, вызывали враждебное чувство и смутную боязнь.
Что ж! Чудотворная «Божья Матерь Владимирская» не один раз отвращала от Москвы вражьи нашествия! В конце концов только чудом можно было объяснить поражение суздальских полков.
Иван вживе представил себе разгром московских ратей, бегство, прорывы конницы, брошенные обозы, панику… В душе он не любил войны. И не любил за эти постоянные неожиданности военного счастья. Рассчитать до конца войну, чтобы знать наперед, за каким действием какое должно обязательно последовать, так, как рассчитывал он ходы во время игры в шахматы, не представлялось возможным. Иван был великий шахматист, только пешками для него были люди, а тавлеей — шашечницей — расчерченная струями рек, разноцветьем лесов и пашен русская земля.
Он медленно закрыл толстую кожаную книгу и аккуратно застегнул медные застежки переплета. Поднялся. Оглядел покой. «Гонимы гневом божьим!» О чуде обязательно следовало поговорить с духовным отцом — митрополитом Филиппом. Государь должен предвидеть все.
В начале марта в Москву пришла весть о смерти киевского князя Семена, передававшего наследование брату Михаилу. По слухам, король Казимир хотел забрать киевское княжение под себя, поставив там воеводу. Очень можно было полагать, что при этих известиях Михайло не усидит на новгородском столе. В Новгород тотчас отправился Иван Федорович Товарков с новым великокняжеским увещанием. Расчет, как скоро выяснилось, оказался верен. Михайло Олелькович, достаточно напуганный перспективою войны с московским князем, немедля предпочел верное неверному: бедный, но зато свой и законный киевский стол, где он будет полновластным господином, опасному, хоть и богатому, новгородскому условному княжению. За ним потянулись волынские, киевские и смоленские купцы, литовские торговцы и шляхта, вся огромная прожорливая свита князя, четыре с лишком месяца лишь даром проевшая новгородский хлеб и потратившая новгородское обилие, от чего Новгороду было «истомно сильно». Уезжая, Михайло к тому же пограбил город Русу, соляную сокровищницу Новгорода, а от Русы до рубежа забирал себе хлеб, скот и даже полоняников. Ропот по поводу разорительного содержания киевского князя и его прощальной «шкоты» сильно пошатнул авторитет Борецких. Это была первая нежданная катастрофа для Новгорода и первый, хоть и не намеченный заранее, серьезный успех великого князя Ивана.
На Крестопоклонной неделе Иван посетил митрополита Филиппа и имел с ним долгую беседу о новгородских делах.
Они сидели в прямых деревянных креслах друг против друга, молодой государь и престарелый глава русской церкви. Ивану не нужно было убеждать митрополита — отпадение новгородской церкви, переход богатейшей русской архиепископии в ведение хотя бы и одной лишь мирской власти литовской короны (от церковного отпадения ублюл Господь, страшно подумать, что сотворилось бы, ежели на владычное место избрали Пимена!) повергло Филиппа в смятение и ужас. Он уже чувствовал, как начинает шататься стол московских митрополитов. Церковные нестроения после богоотметного собора во граде Флоренции; паки и паки вмешательство литовских униатских митрополитов в дела московского православия; еретики, умножающиеся по градам; псковские споры церковные, а ныне неслыханная смута новгородская — всего этого с избытком хватило бы и для более могучей души. Филипп ежечасно убеждался, что в нем недостает нужной по нынешним смутным временам твердости, коей столь много в молодом государе, и даже подчас разумения. Но он верил! Верил тем пламеннее, чем труднее казался возложенный на него крест, верил в конечное торжество православия и согласие всех православных, верил в доброту людскую и доброту и мудрость государя, верил, что увещеванием можно добиться согласия даже и в сем прискорбном споре с Великим Новгородом. Не дал же Господь избрать Пимена на архиепископию новгородскую! Он изнурял себя долгими молитвами и постом, тайно возложил вериги на свою ветхую плоть. Сейчас Филипп был готов на все, что предложит или потребует от него Иван и до чего он, по мягкосердечию своему, не мог бы сам додуматься. У них уже был разговор о Феофиле, и Филипп, затягивая ответ новоизбранному владыке, теперь уже мог сообщить Ивану, что нареченный на владычество Феофил смиренно мудр и в руце митрополита московского, а также и великого князя, государя всея Руси, пребывает.
— И многая чудеса во граде согласно указуют гнев господень на дерзнувших уклонитися десницы государевой! Буря сломила крест на Святой Софии. На гробах двух архиепископов в Софии видели кровь. У Спаса, что на Хутыни, сами зазвонили колокола, а в церкви Евфимии на иконе «Богородицы» из очей предивно полились слезы, аки струя. Иные узрели слезы на иконе святого Николая-чудотворца, что в Никитиной улице. А осенью на Федорове улице слезы лились с ветвей и верхушек топольцов. Всем богобоязненным гражанам открылись знамения сии и согласно предвещают наказание граду за гордыню и отпадение к латинам!
Иван молча глядел в доброе морщинистое лицо своего духовного отца и тихо досадовал на митрополита. Он напомнил о неудаче первого послания в Новгород:
— Надеемся, что молитвенник наш приложит… не возьмет во труд паки просветить заблудших лепотою слова своего!
Филипп с готовностью обещал тотчас направить в Новгород новое увещевательное послание.
С некоторым затруднением для себя, Иван изложил митрополиту свои сомнения относительно иконы «Знамение Богородицы» и чуда одоления суздальцев, от нее, произошедшего. Филипп задумался. Потом лицо его просветлело:
— Сыне мой! Милость божия почасту отделяет равно грешных и праведных, ибо терпению Его и любви нет предела. Но не забыл ли ты о том, где в ту пору обреталась митрополия русская? Не во Владимире, и паки скажу, не в нем! Ныне же, по молитвам святого Петра митрополита, стол митрополии во граде Москве, где же и чудотворные мощи оного святителя в храме Успения под спудом пребывают! Отложи заботы о том, о чем святая церковь денно и нощно молит Господа, да не пропустит он умаления власти государя, Богом данной! — Тут Филипп опустил глаза и вновь напомнил Ивану о строительстве нового Успенского храма: — Соромно зрети такое! Соборная церковь града Москвы грозит рухнуть, своды, безлепо подперты древием, от чего уже встали хулы и насмешки по иным градам, и от богомольцев нарекания, зане таковое нестроение ведет к умалению славы и даже чудотворной мощи московских святителей!
Иван отвечал, твердо глядя в лицо митрополита, что денно и нощно, с неослабною заботой мыслит о зиждительстве нового храма и лишь дела новгородские мешают ему немедленно приступить к строительству.
В марте, на Вербной неделе, собрался военный совет. Возвращения посольства Товаркова, на которое было мало надежды, ждать не стали.
Совет, или Государева Дума, собрался в большой дубовой палате великокняжеского дворца (в то время, и еще много спустя, сплошь деревянного), где государь сидел на резном деревянном кресле — «столе», с подлокотниками, подножкою и прямою высокою спинкой, а бояре по стенам, на лавках.
Иван Третий, как и ряд его предков, надевал шапку Мономаха, которая формою своей была схожа с шапками древних русских князей, круглую, с меховым околышем. Княжеская эта шапка на Совете, таким образом, была остатком древнейших, в позабытой мгле утонувших времен, когда славян, живших на Днепре, еще звали антами, а княжеские соймы собирались на ковре, под открытым небом. Шапки были знаком достоинства князей-братьев, участвующих в Совете. Позднее шапок в домах не снимали татары, и в постоянных сношениях с ними русские вельможи усвоили тот же обычай: не снимать же шапки, ежели поганый посол татарский ее не снимает!
Так слагались обычаи московской Думы. В шубах, в собольих шапках заседали думные бояра в одной палате с государем. Еще не появилась византийская пышность приемов и торжественное отстояние государя от своих думцев. Еще не сложился сложный церемониал, еще шапки бояр не стали тянуться вверх, не превратились в позднейшие горлатные. Еще проще и деловитее был устав великокняжеских заседаний. Иван спрашивал, бояре отвечали. Бояре были по большей части старше государя, советники и воеводы его отца: князья Ряполовские, коим Иван был обязан жизнью, Иван Юрьевич Патрикеев, Иван Васильич Оболенский-Стрига, тоже не отступивший от покойного родителя, когда Иван Можайский с Василием Косым полонили и ослепили его, один из лучших воевод отца, не раз бивший татар, громивший новгородскую рать под Русой, другие Оболенские, князь Даниил Дмитриевич Холмский, перешедший на службу московским государям из обедневшей Твери, бояре: Федор Давыдович, Василий Федорович Образец, Борис Слепец, Михаил Яковлевич Русалка, Иван Ощера, Федор Михайлович Челядня, Беклемишев, Беззубцев, Плещеев, молодой удачливый воевода Иван Руно, князья — братья великого князя: Юрий, Андрей, Борис и Андрей-меньшой, любимец матери, князь Михаил Андреевич Верейский.
Поход на Новгород обещал в случае удачи нешуточную добычу. Поговаривали и о землях. Ждали, что скажет Иван. Решение требовалось одно: идти ли летом? Погибшая в болотах за Ловатью рать тверского князя Михаила смущала многих.
— На зиму надежнее!
— После урожаю, да как подстынет, не торопясь…
— А пока комонных в зажитье пустить, по новгородской-то волости! Глядишь, дворяна зипунов добудут. Русалку вон с Руном да с охочею ратью послать!
— Подоле пождешь да поболе возьмешь!
— В болотах завязнем, с обозами-то, куды! Новгородчина — скрозь болота! — толковали осторожные.
— Той зимы ждать, дождемся Казимира с ханом Ахматом! — резко сказал не в очередь Федор Челядня.
Иван спокойно посмотрел в насупленное лицо боярина, взвешивая его слова, чуть приметно склонил голову. Спросил, поворотясь к Холмскому:
— А что молвят нам тверские воеводы?
Едва ли не намеренно Иван избегал именовать Холмского князем. Древнее московское недоверие к Твери, укрощенной, но еще не одоленной, он переносил невольно и на тверских выходцев, поступивших к нему в службу. Холмский, прямоплечий, статный, весь в тверскую породу (и не зная, скажешь, что князь!), особенно настораживал Ивана. Не было в нем привычного покорства старых московских думцев, однако талан ратный велик зело, это признавали все. А за ратный талан прощалось многое. До поры.
Породистое лицо Данилы Холмского, продолженное квадратною, холеной, чуть вьющейся бородой, дрогнуло. Он вскинул голову, слегка обиженный тем, что не с него начали опрос, и отмолвил звучно, пожалуй, излишне звучно для Думы Государевой:
— Умедлим, дадим Борецким собрать рати. Ныне, слышно, в Новом Городе нестроения великие! Другое худо: немцы помочь пошлют, Псков откачнется! Казимир после угорских дел на Москву поворотит — о том Федор Михалыч досыти рек. А что касаемо болот новгородских, то лето от лета разнится. Старики толкуют, ноне сухой год настает по Новгородчине. По всем приметам так!
Он умолк. Кто-то из москвичей буркнул в тишине:
— Приметы! Мужичья мудрость! Сорока на хвосте принесла!
Но Иван как бы не услышал изреченной хулы. Он медленно вел глазами по ряду лиц своих приверженцев и остановил задумчивый взгляд на Стриге-Оболенском. Этот был свой, отцов, верный. «На Оболенских можно положиться, не выдадут!» — подумал он. Молвил:
— Твое слово, Иван Василич!
Старый воевода поворотил спокойное, обветренное до коричневизны, не сошедшей и за зиму, морщинистое лицо, глянул зоркими глазами из-под припухлых, тяжело нависающих век на Холмского. Помедлил, подумал: «Торопится князь! Выставить себя хочет! Одначе — прав. Да и Федор прав, бить надо враз, умедлим — самим хуже не стало бы!» Ответил, подняв глаза на государя:
— Сулят сухмень!
И что-то разом переломилось в Думе. Многие поглядели на Холмского уважительно — не ему ли поручит теперь государь передовую рать?
Все же, частью из осторожности — семь раз примерь, один — отрежь! — частью, чтобы не дать Холмскому слишком выставить себя перед иными, Иван еще раз отложил Думу. Порешили собраться для окончательного решения после Пасхи.
Иван еще колебался, когда Товарков привез ответ Новгорода. Не возымело успеха и второе послание митрополита Филиппа. Феофил, ожидая для себя московского поставленья, не умел — или не хотел? — что-то сделать.
Пасха в этом году пришлась на тридцатое марта. Отошла Страстная неделя, с ее пышными службами, с Великим четвергом, когда все разносят из церкви по домам зажженные свечи, от коих потом зажигают лампады. Наступила заутреня, заутреня воскресения Господня.
Христос воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ,
И сущим во гробех живот даровав!
Движутся крестные ходы вокруг московских церквей, колеблются огоньки свечей, и ежели бы можно было взглянуть сверху, узрелось бы, что у тысяч храмов, по всей стране, тоже движутся шествия, колеблются свечные огоньки, звучат гимны.
Сей день, его же сотвори Господь,
Возрадуемся и возвеселимся в онь!
Пасха красная, Пасха господня,
Пасха всечестная нам возсия,
Пасха радости ю друг друга обнимем…
Всю Святую неделю, первую неделю после Пасхи, попы ходят из дома в дом, собирают пироги, яйца.
Уже на солнце рыхло оседает снег под южными стенами изб. Воробьи дерутся над кучами конского навоза. Пахнет дымом и свежим, горьковатым запахом тальника, пахнет тающим снегом, согретою хвоей, и в ледяные весенние ветра вплетается будоражащий запах весны, от которого кони, задирая хвосты, вздрагивают всей кожей и начинают протяжно ржать, с храпом раздувая ноздри. Мужики налаживают сохи, и в разрывах облаков глядится промытое синее просторное небо, и тени голубеют на снегу.
На Святой неделе освящают семенной хлеб. Жито — рожь, овес, ячмень, яровую и зимовую пшеницу — насыпают в пудовые меры. Батюшко с дьяконом втыкают крест в зерно и поют молебен. Освятив хлеб, угощаются. Святой хлеб этот потом размешивают с семенным. Оставляют на сев и кусок пасхи. С пасхою, раскрошив ее, старики сделают первый засев.
На Святой неделе в Думе великого князя Московского был окончательно решен поход на Новгород. Войска должны были двинуться в конце мая, как только окончат сеять и освободятся люди и лошади.