Глава 14
Над Зарядьем стоял звон. Ковали шеломы и сабли, починяли седла, кольчуги и колонтари. Визг и уханье, шарк железа по железу, едкий запах окалины, шипение остужаемого металла. Бронник Федька Шестак суетился. Мастера почернели от недосыпу, а с заказчиком надоть лаской, лаской!
— Долгу, по грамотке, с вашей милости четырнадцать рубликов шесть алтын! — низился, плыл в улыбках. («Боярчонка можно купить со всем, с потрохами, и долга-то с него добром не воротишь!»)
Тот еще и чванился:
— Новгород богат!
— Хи-хи! Богат-то Новгород, ето конешно, дак еще как оно поворотится, как наколдуют! Они-ить колдуны, новгородцы-ти!
— Ну ты, смердья кровь! Говори, да толком!
— Хи-хи-хи-хи-хи-хи! Знамо дело, дурость наша мужицкая! А только закладец бы с вашей милости! А бронь — что бронь! Мои брони большие бояра берут!
Брони вздорожали. Вздорожали кони и упряжь. Маломочные дворяна набирали под заклады, под будущую новгородскую добычу, щедро раздавали долговые грамоты. Новгород богат! По всему московскому великому княжеству и в удельных владениях братьев Ивана собирались войска. Опытные воеводы обсуждали пути, станы, переправы, прикидывали, сколько пройдут кони и где боязно, что застрянут возы.
Вновь и вновь отправлялись послы во Псков со все более строгими наказами. Псковичи заверяли в ответ, что не умедлят выступить, лишь только заслышат великого князя в новгородских пределах, а сами отай пересылались с новгородцами, все еще не торопились отослать Новгороду взметную грамоту, объявить войну.
Но уже поднялась Вятка, мятежный выселок Великого Новгорода, приют всех новгородских беглецов, вечный враг стареющей республики. Устюг, неоднократно грабленный новгородцами, был наготове, чтобы выступить по слову Москвы. Союзная Тверь тоже готовила рати.
Иван, предусмотревший, кажется, все, велел разослать по церквам и читать послания о вине Новгорода перед великим государем Московским и отпадении мужей новгородских в латынство.
Замиренная Казань позволяла все силы обратить на север. До полутораста тысяч ратников готовились, оборужались, выходили в поход. Бесчисленные вереницы конных ратей уже ползли по подсыхающим весенним дорогам страны.
Двадцать третьего мая, на праздник Вознесения Господня, во Псков поехал дьяк Якушка Шабальцов с приказом псковичам выступать на Новгород.
Тридцать первого мая, в пятницу, Иван послал Бориса Слепца к Вятке, веля идти на Двину, а к Василью Федоровичу в Устюг, чтобы выступали тоже и шли вкупе с вятчанами. По расчету их рати должны были прийти на Двину в тот же срок, что основные силы к Новгороду.
Шестого июня, в четверг, на Троицкой неделе, выступал князь Данило Дмитрич Холмский с отборной дворянской конницей. Иван сам провожал передовую рать. Холмский стоял на гульбище рядом с великим князем, облитый броней. Его стальные налокотники сверкали. Стремянный замер с шеломом князя в руках. Конь редкой голубой масти храпел внизу, рыл землю копытом. Ветер лениво отдувал полотно стяга со Спасовым ликом на нем, и бахрома почти касалась чеканного лица Холмского. Мимо проходили на рысях дети боярские — десять тысяч человек, закованных в брони, испытанных в боях с татарами, жадных до земли и добра. Вторым воеводою рати был боярин Федор Давыдович, талантами не уступающий Холмскому, испытанный старый воевода московский. С ними же по направлению к Русе, окружая Новгород с запада, должны были выступить с полками братья Ивана Третьего, князья Юрий и Борис.
Тринадцатого июня, в четверг, великий князь отпустил вторую рать, под началом Оболенского-Стриги с татарскою помочью. Тем велено было идти по Мсте и подступить к Новгороду с восточной стороны, от Бронниц.
Братья великого князя, Юрий, Андрей и Борис и князь Михайло Андреевич Верейский выступали в поход прямо из своих вотчин.
Охранять Москву были оставлены юный княжич Иван и Андрей-меньшой с несколькими опытными боярами.
Сам Иван при стечении народа, знати и духовенства в праздничных светлых ризах прошел в церковь Успения, где молился у образа чудотворной «Богородицы Владимирской» и пред чудотворным образом, самим митрополитом Петром написанным, поклонился гробам опочивших в Бозе митрополитов Петра, Феогноста, Киприана, Фотия и Ионы, после чего пересек площадь и вступил в собор архангела Михаила и его Чуда, где молился воеводе архистратигу Михаилу о даровании победы. Из церкви государь вышел в придел Благовещения поклониться цельбоносному гробу с мощами Алексия, митрополита русского. Воротясь в церковь, прикладывался к гробам прародителей своих, великих князей владимирских и новгородских и всея Руси, от великого князя Ивана Даниловича и до отца своего, Василия Темного. Громко, чтобы слышали все, Иван воззвал, стоя перед святынями:
— Господи владыко, пресвятый, превечный царю! Ты веси тайная сердец человеческих, яко не своим хотением, ниже своею волею на сие дерзаю аз, еже бы пролиатися мнозей крови христианской на земли, но дерзаю о истинном твоем законе божественном!
После чего Иван благословился у митрополита Филиппа и двадцатого июня в четверг под колокольный звон выступил из Москвы с главными силами, с полками московскими, коломенскими и прочими, с татарскою конницей служилого царевича Даньяра. Толпы народа, выстроившиеся вдоль улиц, ликовали, провожая полки. Воины торопились дорваться до грабежа. Послание, читанное с амвонов, сделало свое дело. Многие из простых ратников, поняв грамоту из пятого в десятое, думали, в простоте душевной, что все новгородцы уже обратились в католическую веру и смотрели на них, как на христопродавцев и изменников.
В Новгороде не ожидали, что москвичи выступят в начале лета. Боярская верхушка знала о готовящемся походе, но на большинство весть о войне свалилась как с неба.
Зять Конона, Иван (по весне он нанялся к богатому купцу плотничать), шел из Лукинского заполья и как раз спускался под горку, пройдя уже Петра и Павла на Синичьей горе и приближаясь к городским воротам, когда его догнал грохот колес.
По Псковской дороге с громом мчались телеги, могучие кони мотали гривами, грязь и пыль летели по сторонам. Иван едва отпрянул к обочине, как уже головные понеслись мимо него — одна, другая, третья… На телегах, подпрыгивая, валясь в середку, густо грудились мужики в железе, шеломах и бронях. Ездовые, стоя, внахлест полосовали конские спины. Кони ржали, оскаливая зубы, роняя клочья пены с удил. Сверкали железные обода колес, сверкали шеломы, брони, лезвия топоров, из задков телег щетинисто торчали пучки подпрыгивающих копий. Мужики орали неразличимо. В лязге, громе, сплошной пыли неслись и неслись телеги. Иван сбился со счета и одно понял, когда крик и гам, и конский топ, и ржание ушли в городские ворота, оставя медленно оседающую пыль, — война!
Сев в Новгородской волости запаздывал по сравнению с московской, и потому запаздывали боярские дружины, запаздывали ратники сотенных и волостных полков. Все же пограничные крепости — Молвотицы, Стерж, Демон — новгородцы успели укрепить и подготовить к обороне.
За отсутствием воевод, князя Шуйского и Василия Никифоровича Пенкова, отбывших еще осенью на Двину, во главе новгородского ополчения был поставлен Василий Александрович Казимер, герой Русы, доблестнее всех, как уверяла молва, храборствовавший в злосчастной битве пятнадцать лет назад. Василий Губа-Селезнев и Дмитрий Борецкий составили военный совет при воеводе.
«Сорок тысячей конного войска и бесчисленную пехоту» выставлял в ратях Господин Великий Новгород. Сорок тысяч новгородских воев повел за собою когда-то Ярослав Мудрый на Святополка. С ними, с новгородскими плотниками, он выиграл войну и добыл золотой киевский стол.
Сорок тысячей! Но это только говорилось так, на деле же собиралось три — пять тысяч человек, редко более. В трех тысячах новгородцы разбили семьдесят лет назад великокняжеские рати на Двине. В пяти тысячах ратных выходили в самые большие из ушкуйных походов на Волгу. А сорок тысяч — это чтобы явились все боярские дружины, вооружился конный городской полк, все житьи сели на коней, приведя с собою по полтора десятка конных ратников. Стало выясняться, что недостает боевых коней, что многие, не воевав всю жизнь, не имеют и доспеха, а купить кольчугу дело нешуточное — дешевле терем выстроить! В городе уже подымался шум. Ремесленников гнали силой. И все же сорока тысяч конной рати никак не набиралось.
От Пскова еще зимою потребовали всесть на конь вместе с Новгородом против великого князя согласно с договором. Псков, в коем сидели ставленные московские служилые князья, отвечал уклончиво, что-де они поглядят, когда будет прислана взметная грамота, а пока предлагали посредничать о мире. Посредничество было отвергнуто: «Великому князю челом бить не хотим, а вы бы есте с нами против великого князя на конь сели, по-нашему с вами миродокончанью», — и псковские послы не были пропущены в Москву.
Заключенных по суду новгородскими бирючами псковичей, за которых неоступно просило каждое псковское посольство, наконец выпустили, но условно, на поруки, задержав товар.
Требовалось вмешательство архиепископа, но тут нежданно заупрямился новоиспеченный владыка. Феофила всего трясло от разговоров тайных и явных, от посланий и грозных намеков. Набравшись духу, он объявил, что, как владыка, не может благословить войны с Москвой. Однако тут на него ополчились все софьяне, во главе с чашником Еремеем Сухощеком и стольником Родионом. Окружение владыки, увы, было еще прежнее: все сплошь сподвижники Ионы, неревляне, враги Москвы. И Феофил опять не выдержал согласного натиска, сдался, заюлил. Послал Луку Клементьева уже в разгар начавшегося похода об опасе (он упрямо, невзирая на ратную пору, хотел ехать на поставление) и тут же разрешил пересылку со Псковом и даже военные вразумления, буде они потребуются. По всем этим причинам новгородский посол, стольник владычень Родион прибыл во Псков после того, как очередное посольство Ивана вынудило псковское вече согласиться на выступление против «старшего брата».
Родион узнал об этом от встречных, когда они подъезжали ко Пскову и уже завидели грозные стены псковских твердынь — вознесенного над скалою, над рекой Великой, Крома и опоясывающего его большого Окольного города, из-за которых подымались многочисленные купола, вышки теремов, белокаменные верхи соборов и стаи звонниц, увешанных малыми и большими колоколами, четким сквозным узором рисующихся на прозрачном весеннем небе.
Псков, который сто лет спустя польский летописец, любуясь, сравнил с Парижем, в то время уже отстроил в полный размах свои неприступные стены, о которые век за веком разбивались волны немецких и литовских нашествий, уже вознес десятки своих стройных церквей и звонниц, уже сооружал каменные палаты, с каменным низом, отведенным под склады и лавки, и с деревянными верхними жилыми покоями — жить в каменных, с тяжелым сырым воздухом комнатах долго не любили на Руси. Псков полнился народом, шумел и славился торговлей, радушием и хлебосольством граждан, честностью купцов. Он уже давно перенял у Новгорода бремя обороны границ Руси от набегов немецкого Ливонского ордена. Под стенами его пригородов — Красного, Опочки, Воронача — бесславно сникали войска литовских князей. Бояре во Пскове не брезговали торговать, как купцы, а купцы и ремесленный люд не забыли, как держат оружие. Каждый год, а то и не по раз в год, приходилось браться за мечи. Во Пскове вечем решали даже вопросы веры, и грамота, положенная по вечевому приговору в ларь Святой Троицы, значила больше, чем воля архиепископа и решения посадничьего Совета.
Не все было так просто и ясно в делах псковских, как хотелось в Москве и как представляется оку позднейшего историка. За конечными решениями Пскова крылась немалая борьба, исход которой далеко не был предрешен волею великого князя Московского. И не случайно Иван так тревожился уклончивостью псковских послов, а Новгород и после обмена разметными грамотами не так уж напрасно надеялся на псковскую подмогу. Пятнадцать лет назад, в минувшей московской войне, псковская рать подошла-таки на помочь Новгороду.
У городских ворот стража заступила путь Родиону. Узнав, что едет посол от владыки, его нехотя пропустили. Псков шумел. Горожане, узнавая новгородцев, с любопытством, тревогою или насмешкой провожали глазами небольшой конный отряд. Да, они опоздали! Это было ясно уже здесь, на улицах.
Родион все же пожелал испить чашу до конца и выступить на вече. В конце концов это надо было сделать хотя бы для того, чтобы черный народ ведал о посольстве Господина Новгорода. Псковские посадники долго совещались, но отказать Родиону в законном праве посла не рискнули. Правда, с ним и тут поступили не по чести. На вече были собраны все обиженные Новгородом, кто сидел в железах, лишился товара, был казним владычным или торговым судом и выпущен на волю «только одной душою». Были, конечно, и другие, и этим, другим, говорил Родион с вечевой ступени древнего Плескова, древнего новгородского пригорода. Им, другим, бросал жаркие слова о братстве и дружестве, об Олександре Невском и Довмонте, о славе прадедней… Увы! Говорил о братстве, забыв поход под Псков новгородской рати, забыв про угрозы вкупе с немцами напасть на младшего брата, забыв долгую распрю о доходах церковных, судах, исторах, обидах.
Но Псков, отчаянно, один на один, отбившийся от Ордена, Псков, окруженный врагами, тяжелеющей рукой вздымающий меч на рубежах страны, когда от старшего брата не то что помочи нет, а угроза за угрозою, шесть летов назад тому не у князя ли великого рати просили на них — Псков того не забыл! Сегодня помогай Господину Новгороду, а завтра тот же Новгород заведет немцев на Изборск или отвернется и даст Литве громить Опочку и Красный? Несладок был и тяжелый союз с Москвой, но Москва помогала и от Литвы, и от немец, да и от самого старшего брата Господина Великого Новгорода могла оборонить!
Обиженные пробивались вперед, Родиону кричали:
— На суд в Москву не едут новгородчи, а наших попов к себе Иона вызывал, это как? А в железах наши сидели, истерялись в Новом Городе, это как?! Помогай противу Москвы, а сами хуже Москвы насильничают! Уж коли так — всем воля равная надобе.
Ничем кончились переговоры. С Родиона взяли за исторы да за задержанный товар тех, что сидели в железах в Новом Городе, пятьдесят рублей, которые ему пришлось уплатить тут же из софийских денег, причитающихся со Пскова в казну владычную…
Шестнадцатого июня псковичи отослали в Новгород разметные грамоты, но выступать все же не торопились.
Двадцать девятого, на Петров день, во Псков приехал боярин великого князя Василий Зиновьев с сотней ратников торопить псковичей. С собою они пригнали триста полоненых крестьянских кляч новгородских и распродавали в торгу. Зиновьев требовал выступления «в те же часы», но сила псковская во главе с князем и тринадцатью посадниками вышла в поход только десятого июля, когда воротился псковский посол Богдан, наехавший Ивана Третьего в Торжке, и когда уже медлить стало решительно невозможно.
В ответ новгородцы совершили набег на псковские земли из Вышегорода, пожгли хоромы в Навережной губе и церковь святого Николы «о полтретью-десяти углах, вельми преудивленну и чудну», краше которой, скорбно писал псковский летописец, не было во всей псковской волости.
Рать псковская подошла к Вышегороду и приступила к осаде — «стали бить пушками, и стрелами стрелять, и примет приметывать». Новогородцы отбивались изо всех сил, одного псковского посадника, Ивана Гахоновича, и много ратных уложили под стенами, на вылазке подожгли примет, огонь остановил наступающих, но и осажденным пришлось несладко: «и было притужно в городке от зною и дыму».
Срочный посол Господина Новгорода к королю Казимиру, отправленный еще в начале июня, на этот раз не с уклончивым предложением «мирить с Москвой», а с воплем о немедленной помощи вынужден был из-за розмирья со Псковом ехать кружным путем, через Нарову и земли немецкого ордена.
Феофил, разрешив владычному полку вооружиться и выступить против Пскова, запретил ему вместе с тем участвовать в схватках с московскими войсками.
Сам воевода, Василий Казимер, тоже настаивал на том, чтобы всячески уклоняться от прямого боя с великокняжескими полками, а, заградившись дружинами крепостей и пешею ратью, с прочими силами ждать подхода войск короля Казимира, на что, при общем соотношении сил, была вся надежда. Псковичей, буде они выступят, предполагалось разбить отдельно (в Новгороде надеялись все же, что разбитые псковичи или тотчас сложат оружие, или перейдут на сторону Новгорода).
План был разумным, но для его успеха точно так же требовалась решительность и быстрота действий. Селезнев с Борецким предлагали не ждать, а сразу вести рать на Псков, но Казимер медлил, ожидал взметной грамоты, ожидал ответа послу, ожидал, когда подойдут запоздавшие…
Василий Казимер никому не признавался, что его действиями руководит не столько расчет, сколько страх, страх нового поражения, страх давнего, того, бегства под Русой. Больше всего ему хотелось укрыться за стенами города и ждать спасения, ждать чуда — от короля Казимира, от Богородицы, от кого угодно. Не такой воевода нужен был городу в тяжкий час! Еще раз стареющая республика сама, своими руками рыла себе могилу.
Меж тем проходил июнь. Войско томилось и проедалось. Собранные рати изнывали в ожидании. Охочие рвались в бой, ругались на расходы. В войске и в городе начинался ропот. Слухи о движении москвичей становились все тревожнее. На лодьях к Ловати ушла пешая рать, готовилась другая. В Петров день Казимер решился, наконец, вывести полки из города к устью Шелони. Войско нестройно потянулось из ворот, раздраженное и угнетенное месячным топтаньем на месте, рыхлое, разномастно вооруженное — кто роскошно, в тяжелых, частью иноземных доспехах, кто средне, а кто и плохо, кое-как (в основном беднейшие из житьих и ремесленный люд), в одном кожаном кояре, в кожаном стеганом подшлемнике, с деревянным щитом, одним копьем и старой саблей или мечом прапрадеда, а то и без меча, с топором да ножом. Луки со стрелами были у двоих из десятка. Многие горожане едва держались верхом, и идти бы им, как обыкли новгородцы, в челнах по Шелони, но Казимер настоял, чтобы посадили на коней всех ратников, думая этим добиться большей подвижности войска.
Было ли их хотя сорок тысяч? Москвичи говорят, было, ссылаясь на слова самих же новгородских ратников. Псковская летопись пишет, что их было тысяч тридцать, не настаивая на точности. Несомненно, что северные окраины не сумели за те дни, что оставались после сева, прислать своих ратных в город. Крупные силы ушли на Двину. Многочисленные отряды новгородцев находились в крепостях. Так что в конном войске, скорее всего, сорока тысяч, несмотря на все усилия Борецких и Есипова, не набиралось.
Неревская боярская дружина выступала со двора Борецких. В тереме прощались. Суетились слуги. Вооруженные холопы верхами ждали своих господ. Оседланные кони под кольчужной броней ржали во дворе, где уже было полно верховых и спешившихся дружинников. Уже были выпиты чары и сказаны торжественные слова. Порою вспыхивал смех, но лица оставались суровы. Предыдущее долгое ожидание заронило неуверенность во многие сердца. Да и без того нешуточное дело — война с Москвой!
Топоча копытами по мостовой, вздымая жаркую пыль — дождей не было с мая, — во двор въезжали и въезжали ратные. Григорий Тучин явился в венецианском зеркальном панцире поверх кольчуги, с надменным выражением красивого продолговатого лица — он от похода уже не ждал ничего хорошего.
Дмитрий Борецкий, весь в кольчатой, струящейся, отделанной серебром броне, и Федор, в литом нагруднике, спустились с крыльца, одинаковым движением сильных тел взлетели в седла. Селезнев, на приплясывающем чалом жеребце, выводил кончанский стяг. Горячий южный ветер отвеивал расшитое полотно, и одноглавый неревский орел, казалось, тяжело хлопал крыльями над головой Селезнева.
Борецкая с крыльца провожала ратных. Сергея, рыцаря своего, на виду, на ступенях, поцеловала в лоб, и вышло хорошо — одного за всех. И не подумала, и никто не подумал тогда, а после, как узнала, вспомнила примету — в лоб-то целуют покойника!
— Ну, сын! — Дмитрий подъехал к крыльцу, и его голова была вровень с лицом Марфы. — Ну, сын, сожидать буду с победой. Судовую рать отправлю сама. Не робейте тамо! — и нахмурилась, голос пресекся.
Дмитрий широко улыбнулся, кивнул, тряхнул головой, рассыпая русые кудри, тронул коня.
Уже когда последние, звеня и бряцая оружьем, со смехом и прощальными возгласами выехали за ворота, Марфа поворотилась к невесткам. Капа и Тонья стояли рядом. Капа — упрямо сжав губы, Тонья — с мокрыми глазами, всхлипывая.
— Не реви! — устало сказала ей Марфа и первой пошла в дом.
Из самой верхней светелки, приоткрыв мелкоплетеную, забранную цветными стеклами ставеньку, Оленка неотрывно следила за удаляющейся в извилинах улиц сверкающей точкой — светлым панцирем Григория Тучина.
Судовую рать устраивали два купеческих братства розничных купцов-лодейников, и никак не могли сговориться друг с другом. Никому не хотелось больше соседа раскошеливаться на лодьи, снаряд и запас, на оборужение той голи перекатной, что набрали купцы в лодейную дружину, куда шли все те, кто и помыслить не мог купить на свои коня или доспех. Иван с Потанькой тоже были здесь и попали в один струг. Они, как и все, бестолково тратили время в нелепой кутерьме затеянной двумя братствами вместо согласного общего дела. Не вмешайся Борецкая, рать долго бы еще крутилась на берегу, а то и вовсе не вышла бы из города.
Марфа прежде всего явилась в оба братства и обоих, пригрозив и усовестив, заставила выложить серебро и припас. Иева, своего ключника, с подручными послала отобрать лодейных мастеров и приставить к делу. Других слуг послала к кузнецам, поспешили бы с отковкою копий и боевых топоров. Купцы-лодейники шли в богатом боевом наряде, в бронях, в шеломах аж под серебром, но для прочих требовалась хоть какая справа. Сабель и тех не было. Марфа наняла четыре сотни рушанок, прибежавших от рати из Русы в Новгород и перебивавшихся с хлеба на квас, посадила всю свою челядь и жонок покрученных мужиков за работу и в две ночи изготовила для всех безоружных плотные стеганые бумажные или шерстяные, обтянутые кожею с нашитыми поверх железными пластинами по груди, плечам и нарукавьям терлики, или «тегилеи», кожаные шапки-шеломы, тоже обшитые железом, и кожаные перстатые рукавицы, вооружила рогатинами, копьями и топорами, иным выдала, что осталось: шеломы, щиты и мечи из своих запасов; тут же наказала поделить дружину на десятки, нарядить сторожу, выбрать старших, смотрильщиков, кормчих и загребных на каждый струг, добилась, наконец, чтобы над ратью поставили одного и толкового мужика из загородничан, знакомого с ратным делом, Матвея Потафьева, и к концу четвертого дня нескладная толпа шлявшихся по Новгороду оборванцев и перетрусивших, перессорившихся купцов уже начала превращаться в подобие воинской силы.
Марфа властно вмешивалась во все. Стояла у швального и у кузнечного дела, пробовала на вес топоры и проверяла острия сабель, стыдила, ободряла, поддразнивала даже: мужик должен гордость иметь, на то он и мужик, чтобы стыдно было перед бабой не сделать по-годному!
С вечера пятого дня грузили припас, утром грузились сами ратные. Бочки с пивом Марфа поставила прямо на берегу. Опять было задержались: обсохли лодьи в Людином конце, было никак не спихнуть, кони вязли в обнажившемся речном иле. Марфа тут как тут:
— Жонок созвать вам на помочь?! — кивнула дворскому: — Созывай! Мне тоже бродни прихватишь!
Проняло. Гомон поднялся в толпе. Сами собой появились ваги, бревна, ратники дружно полезли в грязь. Коней выпрягли.
— А ну, не спихнем, что ль? Столько рыл! — сурово выкрикнул один, густобровый, черный, с коричневым, в складках, лицом, расстегнувший на груди выгоревшую, волглую от пота синюю рубаху распояской и обнажив белую, ниже полосы загара, грудь, с потемневшим медным крестом на кожаном гайтане и старым рубцом наискось, от ключицы вниз. Такой мужик всегда находится в деле, когда толпу берет задор. Прикрикнув на бестолковых, он разоставил по-своему людей, Марфе бросил через плечо:
— Отойди, боярыня!
Мужики дружно натужились, заорали:
— Подваживай! Давай, давай, дава-а-ай!
Лодья грузно качнулась с боку на бок, с чмоканьем освобождаясь из ила, пошла. Спихнув одну, разом принялись за другую, и Марфа стояла на взгорье, не мешаясь больше, и радовало это: «Отойди, боярыня»; и деловая спешка, и радовали сползающие в воду боевые лодьи.
Скоро разнообразно вооруженная рать, распустив паруса и выкинув разом сотни весел, провожаемая толпами жонок, кричавших и махавших с берега, отчалила.
Борецкая взошла на вышку терема. Тут и дышалось легче. Поднявшийся к пабедью северо-восточный ветерок, полуночник, холодил шею. За главами Детинца, за купами дерев виднелся Юрьев, а дальше, в дымке, в дрожащем мареве жаркого дня едва-едва проглядывала Перынь и Волхов, расширяясь к истоку, сливался с серо-голубой неоглядною ширью Ильменя. И туда, распустив желтоватые паруса, как ее мысли, как сгустки воли, уходили вереницею смоленые новгородские лодьи.
Она стояла, скрестив на груди руки, забыв про холод и время, древнею Ярославной на стене Путивля, и все смотрела, смотрела. Лодьи уходили в вечность, и ветер, покорный ее воле, послушно раздувал паруса.