Глава 15. Соправитель
Пасха в этот год ранняя. Великий пост начался с третьего февраля.
Хотя и пригревает порой на солнышке, все же студеные дни и морозы не миновали, и княжич Иван и Федор носятся иногда целыми часами по твердому еще льду на коньках или далеко бегают на лыжах по крупнозернистому насту.
Сдружились они к этому времени и постоянно беседуют обо всем, что только приходит Ивану на мысли. Легко и весело княжичу с молодым подьячим. Ровней себе он чувствует Федора, хоть и старше тот и знает всего много больше других, да ничем не стесняет Ивана, как владыки, бояре и воеводы. Для тех он мальчик, а для Федора – товарищ.
Живет теперь княжич постоянно у наместника, а у владыки Авраамия бывает изредка, когда тот приглашает его к себе. Да к владыке он ходит не один, а с Федором вместе. Так, последний раз шестого февраля, когда были получены вести, что Василий Васильевич стал в Костроме со многою силой, владыка позвал к себе Ивана вместе с Федором.
По случаю великого поста отец Авраамий угощал их только киселем овсяным с медовой сытой да сладким взваром, вареным на пиве с изюмом и рисом.
– Вкушайте, вкушайте, – ласково потчевал их владыка, но сам постничал и ничего не ел, так как была среда, а только прихлебывал мед из своей чарки.
– Разреши спросить тя, владыко, ежели в сем тайны нету, – сказал почтительно Курицын, – куда и пошто отъезжаешь ты?
– По делам церковным, – молвил Авраамий и, обратясь к Ивану, добавил: – Доброхота твоего, княже, архиепископа Иону поставлять хотим на митрополию всея Руси, не ждя того от Цареграда, зане церковь грецкая осквернилась унией…
– К чести и славе сие, – радостно воскликнул Курицын, – и церкви нашей и государя нашего!
– Аминь, – улыбаясь, сказал Авраамий. – Истинно, дети мои, велико сие будет деяние. Будет у нас свой, вольной митрополит московской и всея Руси.
– А потом и вольной государь московской и всея Руси, – добавил Курицын. – Еще родитель мой сие держал в мыслях…
Княжич Иван радостно рассмеялся и молвил:
– Сказывал мне думы свои владыка Иона в Ростове еще. Яз даже во сне видал отца государем московским…
– Помни, княже, – горячо заговорил Авраамий, – два сии древа великие: церковь и царство – оба на одной земле растут. Корни же и мощь их сироты наиглавно питают…
Владыка помолчал и добавил:
– Помни и то, княже, государь наш все для церкви православной изделал, что мог. И церковь его блюдет и хранит, как сына истинной веры и благочестия. С митрополитов Петра и Алексия так идет, и впредь так будет.
Помни сие и когда сам государем будешь…
Владыка встал из-за стола, благословил княжича и Курицына, сказав на прощанье:
– Идите с богом. Аз же в путь буду готовиться. Утре в Ростов Великой отъеду к отцу Ефрему на совет и думу. После же в Москву все мы, епископы, поедем на собор поместной. Ефрем, архиепископ ростовский, Варлам коломенский, Питирим пермский, Илья тверской и архиепископ новгородский Ефимий и аз, грешный.
– Да поможет господь митрополиту Ионе, – горячо произнес Федор Курицын. – Крепка и верна десница его. Росточит он смуту и усобицы, укрепит Москву…
С крестопоклонной недели великого поста как-то кругом все повеселело.
Хотя и звонили в церквах все также уныло в один колокол, будто звавший печально: «К нам, к нам!», но ни Иван, да и никто печали не чувствовал.
Пасху все ждали веселой, «праздников праздник»…
Дни же становились все длиннее и светлее, а Фекла Андреевна больше и больше наполняла хоромы особой торжественной заботливостью. Все мыли, чистили, а в поварне коптили гусей и поросят к светлому празднику.
Княжич, несмотря на частые церковные службы, несмотря на домашние уборки и приборки, больше теперь бывал дома, чем раньше. Он усердно трудился над итальянским языком, и его весьма забавляло изумление Феклы Андреевны от чужеземных слов. Иногда за столом он нарочно говорил по-итальянски ради этого:
– Датэми уна чарка ди миэле, – обращается он, например, к Курицыну, и никто не понимает его, а Федор наливает чарку меду и передает ему.
– Грацие, – благодарит княжич, – грацие, амико каро.
Дивуются все, а довольный Иван без конца спрашивает у Федора название то одной, то другой вещи по-итальянски. Он хочет изучить язык и молить отца отпустить его в италийскую землю с каким-нибудь посольством.
– Костянтин Лександрыч, – сказал он однажды за трапезой, – хочу яз во фряжску землю. Повидать бы мне хошь то, что владыка Авраамий видел…
Беззубцев печально посмотрел на княжича: жаль ему было огорчать отрока, но решил сказать ему правду, безо всякой утайки.
– Не будет сего, Иване, – молвил он тихо, но твердо, – не ездят государи в чужие земли…
– А посольства, а дьяки, а отцы духовные? – горячо перебил наместника княжич.
– Все они токмо слуги государевы…
– А князи?
– Токмо не государи, – ответил Беззубцев так же твердо, и разговор прекратился.
Иван молчал. Ему было обидно и досадно, и он искал доказательств на право государя ездить в чужие края.
– А мне в Твери инок Фома сказывал, что царь Лександр Македонский весь свет обошел, – сказал он упрямо.
Наместник не нашелся сразу ответить, но, подумав, сказал:
– Царь-то Македонской с полками ходил для-ради ратного дела. Сие царям можно, а прочее, что просто видеть и знать хотят, им либо привозят, либо люди чужеземны сами едут к ним…
Видя, как огорчен княжич, наместник переменил разговор.
– А Шемяка-то смирился совсем, – сказал он весело. – Молит государя о мире, крест обещает целовать и прокляты грамоты дать. Государь наш, мыслю, простит князь Димитрея, а сие зря…
– Нет, не зря, – быстро вступился Федор, – надобно все у них расшатать, землю из-под ног вынуть, а потом можно и бить…
– Яз мыслю, чем скорей бить, тем лучше, – загорячился Константин Александрович.
Закипел спор, но Иван не стал слушать. Этот раз его душу тревожило другое. Жаднее и жаднее тянулся он узнать весь мир, видеть все самому, а в то же время чаще и чаще билось у него что-то в груди, словно птичка в клетке. Порой это радостно пело, а порой больно билось хрупкими крыльями о жесткие прутья.
Началось это от поцелуя Дарьюшки, когда по-различному стал принимать он ласки отца и ласки матери. Приходят к нему теперь странные волнения и нега, и, непонятно почему, робел и стыдился он возле молодых женщин и девушек…
Как только отобедали, тихо встал Иван со скамьи и, помолясь и поблагодарив хозяев, сказал:
– Приустал яз. Пойду опочину.
Вместе с Илейкой прошел он в свой покой и лег на лавку у изразцовой печки. Был такой день, какие любил княжич. Зима еще стоит, а солнце и небо уж весенними кажутся, и бьют сквозь слюду лучи солнца, рисуя переплеты окон на гладком дубовом полу.
Илейка лег на своей кошме возле дверей и тотчас же захрапел, но Иван не мог заснуть, хотя и тонул, кружился в каком-то тумане.
Перед глазами его не то виденья проходили, не то сны ему наяву виделись, а мысли шли своим чередом, но все о том же, что виделось.
Мелькнул Лыбедский мост и красивая женка. Илейка балагурит с ней особо ласково, как не говорят меж собой мужчины.
«И пошто воевода хватал ее почем зря руками?»
Но дрема непобедимо овладевает им, и кажется ему – обнимает он Дарьюшку крепче и крепче, а сердце у него бьется сильней, и дышит он так, будто в гору взбежал, и дрожат у него руки и ноги, и сладко ему, как в объятьях матери никогда не бывало…
На Фоминой неделе пришли вести, что князь великий, взяв крестное целованье с Шемяки и проклятые грамоты, в страстной четверг отъехал из Костромы в Ростов, куда прибыл в Велик день, а назавтра праздновал благовещенье и пировал у владыки Ефрема. В тот же день Василий Васильевич отбыл с полками в Москву.
Писал об этом Беззубцеву владыка Авраамий Суздальский и список прислал с проклятой грамоты.
Наместник рассказал Ивану, что писано в клятвенной грамоте, которой Шемяка навсегда отказывался от прав на великое княжение московское.
– Вот он пишет, – сказал Беззубцев и прочел из грамоты: – «Не хотети мне никоего лиха князю великому и его детям и всему великому княжению его и отчине его…» И прочая тут пишет: о казне, об имении великого князя и княгинь, что они с можайским князем разграбили. Вернуть клянется, а не исполнит сего – проклятие божие падет на главу князя Димитрия. Вот и клятвы.
Беззубцев перевернул лист и прочел: – «А преступлю свою грамоту сию, что в ней писано, ино не буди на мне милости божией и пречистыя матери его, и силы честного и животворящего креста и молитвы всех святых и великих чудотворцев земли нашея, преосвященных митрополитов Петра и Алексия, и Леонтия епископа, ростовского чудотворца, и Сергия игумна-чудотворца, и прочих; также пусть не будет на мне благословления всех епископов земли Русской, которые суть ныне по своим епископиям и иже всех под ними священнического чина».
Ивану страшно стало от всех этих грозных клятв пред богом и святителями. В чистоте веры своей и незнании еще всего зла людского он воскликнул:
– Можно ли такое преступить?!
Наместник печально усмехнулся и молвил:
– Всякие скверны могут люди содеять. Токмо клятвопреступленье рано ли, поздно ли от бога наказано бывает. Несть спасения клятвопреступнику…
– А где ныне отец и куда пойдет? – спросил Иван.
– Отец Авраамий пишет, что владыка ростовский Ефрем ожидает к собе государя на Велик день, а на Фомину неделю государь в Москве будет.
– А мне есть вести? – спросил княжич. – Когда мне в Москве быть?
– А тобе вестей нету.
Ивану стало обидно. Низко опустив голову, он думал, что отец забыл о нем, не вспоминают о нем и матунька с бабкой. Заслали его во Владимир, и не нужен он им стал. Губы его задрожали, защипало в глазах, но он сдержал себя и сказал твердо, почти сурово:
– Костянтин Лександрыч, будешь ты вестников в Москву слать, поклон от меня государю отдай и спроси, как мне быть? Когда же на Москву ехать он прикажет?..
В начале июня, когда князь Василий вызвал в Москву наместника своего владимирского, воеводу, боярина Константина Александровича Беззубцева, пришли вести о смерти князя Василия Косого в «тесном его заключении».
– Царство ему небесное! – проговорил Беззубцев и, крестясь, добавил: – Еще одним злым ворогом у государя меньше. Шемяка ныне один токмо остался…
Из расспросов узнал Иван, как отец его разбил князя Василия Косого, как пленил и ослепил потом, заключив на всю жизнь в заточение. Вспомнил княжич свое горе при ослеплении отца, и больно стало ему, что и отец делал то же, что с ним потом сделали. Взволновался он даже, но спросил, казалось, совсем спокойно:
– Пошто батюшка мой ослепил его?
– За воровство вятчан, – ответил Беззубцев и рассказал, как произошло все.
Когда князь Василий Косой уже в плен был взят, вятчане, шедшие на помощь ему, повернули назад к себе, в Вятку. Дорогой же по злобе разграбили Ярославль, а князя ярославского, Александра Брюхатого, с княгиней его Василисой в плен взяли. Приняв потом выкуп за обоих, нарушили клятву и увезли их с собой.
– За вероломство сие и лихо повелел государь ослепить и заточить князя Василья Юрьича, – сказал Константин Александрович. – Не бывает, Иване, от зла добра…
Княжич ничего не спрашивал более. Вспомнил он про Бунко, как изгнал его отец из Сергиевой обители, а воины били его у реки Вори. Задумался Иван, и больно ему было и досадно. Посмотрел он с тоской на воеводу и молвил:
– Не подобает, Костянтин Лександрыч, государю гневливым быть и борзым в деяньях…
Помолчал и спросил:
– Когда завтра на Москву едем?
– Утресь, – ответил Беззубцев. – Ехать день и ночь будем, а в деревнях и селах ни кормов, ни снедей никаких брать не станем. Мор ныне на людей и на скот кругом, черная смерть…
– Станом стоять будем?
– Станом, – подтвердил Константин Александрович, – на полях и в лесах, у рек и ручьев. Запасы все с собой из дому возьмем…
Иван поклонился и вышел из покоя, пошел к себе в опочивальню, где ждал его Илейка. Не хотел он никому тоски своей поведать, кроме Илейки.
Старик, когда вошел Иван, собирал вещи в дорогу, укладывал их в сундуки и в разные ларцы.
– Что, Иване, невесел? – спросил он княжича. – А Федор-то Василич едет с нами…
Иван обрадовался.
– Кто те сказывал?
– Сам он сюды забегал. Радуется вельми.
Княжич улыбнулся, но – опять опечалился.
– Илейка, – сказал он с тоской, – совсем, как Степан-богатырь, яз стал…
– Пошто так? – спросил Илейка, переставая укладывать шубы княжича.
Иван, рассказав об ослепленье Василия Косого, признался:
– Тяжко мне, Илейко.
Старик посмотрел на княжича ласково и нежно, потом положил руку на плечо ему и молвил:
– Доброта в тобе есть душевная, голубь мой, сердцем чуешь ты: грех содеял государь наш. Токмо, Иване, грех греху – рознь. Иное – грех для-ради гордыни своей али корысти какой. Иное – грех для-ради спасенья от злобства. Злодея же убити все едино, что ворога лютого убити на поле. Одно дело разбойники и злодеи, ино дело государи, которые злодеев за зло их казнят смертию…
Илейка отошел опять к сундукам и стал укладывать всякую рухлядь, но, оглянувшись, добавил заботливо:
– Я те постлал постелю-то. Ложись-ка с богом…
Пятые сутки княжич Иван с Илейкой, Константином Александровичем и Федором Васильевичем едут по полям и лесам в сопровождении небольшого обоза с припасами и конной стражи.
Завтракать, обедать и ужинать они у рек и ручьев останавливаются, около опушек леса или в рощах. Пускают коней на траву, едят, пьют, отдыхают, а в полдень и совсем не едут, ждут, пока жар спадать начнет…
Дышит Иван вольным воздухом полей и лесов. В полях сухо и знойно пахнет душицей и полынью, а в лесу овевает теплой влагой, пропитанной запахом сырых мхов и смолистой хвои. Особенно хорошо лесом ехать в дневной зной, слушать, как горлицы и вяхири воркуют, как дятлы стучат, кору долбят, как золотые иволги то словно в дудку посвистывают, то по-кошачьи взвизгивают. Грибом вдруг запахнет или от борщевника, или от донника чуть заметный дух дойдет. Ноздри сами раздуваются и тянут жадно свежий воздух.
По вечерам, в сумерки, коростели скрипят-кричат, а у рек и озер мычат, словно быки, выпи-бугаи или, будто сквозь воду, густо и гулко выкликают: «Пумб-пумб!»
Одна беда в лесу: комара, мошки, овода, слепня – тьма тьмущая, мочи нет от них ни людям, ни коням. Решили по ночам в полях ехать, где много меньше всякого гнуса, а комара да мошкары почти нет. Ветром их сдувает.
Ныне вот первую ночь в открытых полях едут. Во ржи перепела бьют, выговаривая: «Подь-полоть», – а кругом за дальними тучами беззвучно полыхают зарницы.
– Так вот до самого завтрака ехать будем, – говорит Федор Васильевич, – днем знатно мы выспались.
– Где спать, – радостно бормочет Илейка. – Ишь, благодать-то какая!
Сердце во мне пьянеет! Ох, молодость бы мне назад!.. Сенокос скоро, хороводы… Бывало, работай, хошь тресни, а стемнеет, – так с девками песни! И коса, которой весь день махал, тя не умает! Любил я девок-то…
Смолк Илейка и задумался. Думает и княжич свое и чует, будто в груди у него опять непонятная птица крыльями бьется. Зарницы же все чаще и чаще полыхают по всему кругозору, и дрожь от них побежит-побежит по темной земле, да в жаркой духоте и замрет, а потом опять с неба бежит…
– Гляньте! Дядюшка, княже! – воскликнул с удивлением Федор Васильевич. – Вон туда глядите! Огоньки идут в поле…
Все стали смотреть, куда указано, и княжич Иван увидел на самом деле с десяток огненных искорок, а вокруг них что-то белесое, вроде тумана…
– Верно, – крикнул Илейка, – идут огни-то! Вон, вон, вправо завертывать стали…
Он погнал лошадь к огонькам, съехав с дороги на столбничок, что шел меж густой ржи. Все поскакали за ним следом. Но Илейка вскоре замедлил бег лошади, а огоньки явно преобразились в язычки зажженных свечей. Глядит Иван: босые девки с распущенными косами, в одних белых рубахах, впряглись в соху и, держа свечи, ведут борозду и что-то поют заунывно.
Проехав еще немного, все остановились невдалеке.
– Сие, княже, заклятье против мора, – говорит Константин Александрович. – Полночь уж значит скоро, – заклятье сие до петухов надо делать.
– Истинно, – подтвердил Илейка, – успеть надобно всю деревню бороздой обвести…
Действительно, девушки торопились, не обращая никакого внимания на подъехавших. Изо всех сил они тянули соху и, закончив заклятье, снова пели его сначала:
В руках у нас божьи свечи церковные,
Ведем борозду-то сошкой кленовою.
Ты будь, борозда, в беде нам оградою,
В село не пущай злу смертушку черную…
Медленно удаляясь, они все ближе и ближе подходили к околице.
– Успеют, – весело сказал Илейка, – борозду-то от околицы начинают и опять к ей с другой стороны приходят…
– А вдруг петухи запоют? – спросил Иван.
– Тогды все пропало, – ответил Илейка, – на другу ночь все сызнова надо опахивать.
Все замолчали, напряженно следя, как девушки, выбиваясь из сил, тянули соху и срывающимися голосами пели снова заговоры.
– Успеют иль не успеют? – проговорил Иван.
– Кто знает, – сказал Федор Васильевич, – небо вот белеть начинает.
В это время все девушки, бросив соху, встают на колени и земно кланяются, бормоча молитвы.
– Успели! – крикнул Илейка, и сейчас же где-то далеко в деревне запел первый петух.
Перекликаясь, покатились из двора во двор петушиные крики. Беззубцев повернул коня обратно к дороге, а Федор Васильевич, обратясь к Ивану, молвил:
– А проку от сего столь же, сколь от тетушкиной козюльки…
В Москву приехали засветло, но к самому ужину. Константин Александрович не осмелился беспокоить государя без зова и, проводив Ивана до княжих хором, отъехал к близким своим вместе с Федором Васильевичем.
Во дворе у себя княжич сдал коня Илейке, а сам по черному крыльцу взбежал до горниц, спеша к матери. Отец и бабка всегда у нее ужинают.
В сенцах никого не было, но за поворотом Иван нежданно натолкнулся на Дарьюшку. Она хотела убежать, но, узнав княжича, зарделась вся румянцем и остановилась. Ивана вдруг охватила радость, он почувствовал нежность к этой милой, робкой девочке. Сам не понимая, как это вышло, он обнял ее, а она вся так и прижалась к нему, и, чуть прикоснувшись губами, поцеловала его в щеку.
Княжич хотел сказать ей что-нибудь ласковое, но кто-то стукнул дверью в покоях, и Дарьюшка, отскочив, быстро скрылась. Иван остался один и, постояв некоторое время, медленно пошел к родителям, не спеша, будто он их уже видел…
В трапезной Иван застал всех за ужином, а Юрий, нарушая порядок, выскочил из-за стола и обнял брата. Мать тоже стала целовать его и плакать от радости. Ивана тронуло это, он горячо обнимал мать, отца и бабку. На душе у него стало сразу ясно и спокойно. Он весело подбежал к Андрейке, которому было уж три года, расцеловал и его и мамку Ульяну.
– Стосковался по вас, – застенчиво молвил Иван, садясь за стол, – стосковался в Володимере-то…
– И яз тя вспоминал, Иван, – сказал Василий Васильевич. – В Ростове много о тобе баил мне владыка Ефрем…
– Тата, – живо заговорил княжич Иван, – скажи, видел ли ты старца Агапия? Много он нам с Юрьем сказывал старин и сказок…
– Преставился старец Агапий в самую обедню на Велик день.
Иван перекрестился и молвил печально:
– Царство небесное.
Наступило молчание, а мамка Ульянушка, стоя возле Андрейки, сказала:
– Умер старец-то хорошо, в самое светлое воскресенье. Пойдет его душа прямо в рай…
Жаль Ивану старца, но в радостях встречи с родными скоро забыл он об этом и не заметил, как ужин окончился. Остались в трапезной только родители, бабка и Юрий. Да и бабка вот уж встает из-за стола.
– Юрьюшка, – говорит она, – проводи-ка меня в покой мой.
Но Василий Васильевич остановил ее, сказав дрогнувшим голосом:
– Матушка, побудь здесь малое время, и ты, Юрий, останься.
Великий князь сказал это как-то особенно, и княжичу Ивану почудилось, что должно случиться важное дело. Василий Васильевич хотел продолжать, но вдруг заволновался и смолк.
– Иване, – успокоившись, начал он торжественно, – много хвалы слышу о тобе, Иване…
Опять замолчал, отирая платком слепые глаза свои.
– Бают все, Иване, что и телом и разумом уж ты не отрок на десятом году, а юнуш, будто те боле, чем пятнадцать…
Пересилив волнение, Василий Васильевич закончил:
– Подумав с владыкой Ионой, повелел яз отныне писать тя на грамотах великим князем московским рядом со мной, соправителем моим…
Василий Васильевич встал и оборвал свою речь, простирая руки к сыну:
– Подь ко мне, благословлю тя…
Иван почувствовал, как похолодело и замерло в груди его, но, сделав усилие, подошел он к отцу. Тот благословил его и плакал, обнимая и целуя.
Женщины плакали тоже, а Юрий сопел носом, глотая слезы.
– Помогай отцу, – услышал Иван твердый голос бабки, – учись у него и у бояр государствовать.
Опять наступило молчание. Иван дрожащей рукой перекрестился на кивот с образами.
– Помоги мне, господи, – сказал он глухо и, обратясь к отцу, добавил: – Буду так деять, как ты меня учил, тата, и ты, бабунька, и как отцы духовные учили…
Иван внезапно смолк и отер слезы. Недетская горечь подступила к его сердцу, будто суровый обет наложили на него, будто отняли беззаботную радость.