Глава 16. Тревожные дни
В середине зимы пошло по Москве поветрие – горячка с жаром и ознобом.
Многие люди умирать начали, а болели и того больше. Незадолго до рождества заболел и юный соправитель государя Василия Васильевича – великий князь Иван Васильевич.
В своем отдельном покое лежит Иван на двух поставленных рядом скамьях, мечась то в жару и бреду, то дрожа под горой шуб и одеял. Он мало замечает, что вокруг него делается. Словно видения, появляются у его изголовья родные и чужие лица, знакомые и незнакомые. Он много спит, иногда бывает без сознания, а иногда вдруг все проясняется в его голове, и он как бы просыпается и подолгу лежит с открытыми глазами, испытывая какой-то странный покой и легкость. Разные думы и чувства сами приходят и уходят, текут в его сознании, как река, а он будто стоит на берегу и смотрит, как они текут мимо.
Бывает это чаще в самые глухие часы ночи, перед утром, когда в хоромах везде тихо-тихо, до шума и звона в ушах. В покое полумрак, у кивота горит только одна большая лампада темно-синего стекла. Непонятная тревога охватывает Ивана. Лежа на спине, он невольно косит глаза к дверям, где на лавке спят по очереди ночью Илейка или Васюк. Увидев того или другого, Иван успокаивается, долго слушает, оцепенелый, как где-то грызет мышь, и смотрит расширенными остановившимися глазами на огонек лампады. И вот тогда он начинает видеть и слышать то, что было в его жизни, еще такой краткой, но переполненной событиями, радостями, горем и страхами, и чем-то еще новым, томящим его и ласкающим сладостной негой. Он улыбается, как во сне; порой на глаза его навертываются слезы. Сквозь эту дрему слышит он иногда пение кремлевских петухов, лай собак, но вдруг опять все окружающее исчезает; Иван видит либо лесную зимнюю дорогу с могучими елями и соснами в снеговых шапках; либо хлебные поля, залитые солнцем, звенящие пением жаворонков; либо шум и гам городских улиц, толпы народа, суматоху, крики и вопли, полыханье огня в дыму и буре; либо ряды конных и пеших воинов, гром пищалей, стук сабель, крики и топот коней…
Потом все это начинает кружиться и метаться, как в омуте, и топит Ивана в своей глубине, а он чувствует, как идет камнем на самое дно, и содрогается от ужаса и тоски. Вдруг все это исчезает, и вот мелькают то милые лица матери, Дарьюшки, то появляется лохматая борода Илейки или седая головка-одуванчик попика Иоиля, то приходит старец Агапий, то чует он, как со страхом цепляется за него любимый братик Юрьюшка, а сердце леденят странные глаза Шемяки, – и опять заплетается вокруг него тревожный хоровод…
Потом все это исчезает сразу – не то Иван засыпает, не то теряет сознание. Ныне же этого не было. Иван слушает глухую предутреннюю тишину, а мысли его становятся все яснее и яснее.
– Болею яз, – тихо произнес он и почувствовал, что так хочет пить, что даже жжет у него в гортани.
Он скосил глаза к дверям и увидел на пристенной лавке спящего Васюка.
– Васюк! Пить! – хрипло сорвалось с его уст. – Васюк!
Васюк быстро соскочил с лавки.
– Чего изволишь, государь? – спросил он, радостно улыбаясь.
– Пить, Васюк, пить…
Иван жадно приник к небольшому ковшу с медовым квасом. Опираясь на локоть, закрыв глаза, он неотрывно сосал освежающий напиток. Потом, продолжая пить уже маленькими глоточками, он открыл глаза и стал смотреть на Васюка.
Со дня приезда в Москву Иван часто видел Васюка, но больше мельком – при нем оставлен один только Илейка. Теперь же будто в первый раз увидел своего бывшего дядьку и внимательно разглядывает его лицо. Постарел Васюк, борода уж вся белая, белей даже, чем у Константина Ивановича.
Выпив больше чем полковша, Иван откинулся на подушки и с улыбкой опять посмотрел на Васюка.
– Изволишь еще? – тоже улыбаясь, весело спросил Васюк.
– Нет, – тихо ответил Иван.
Они радостно смотрели друг на друга. Васюк, поставив ковш на стол и обернувшись к образам, истово перекрестился и молвил:
– Слава те, господи!
Поклонился в землю и, оборотясь к Ивану, сказал с уверенностью:
– Здрав будешь, государь, вборзе. Взгляд очей твоих разумен стал, очистился от мути…
Иван, слушая, как называют его государем, чего ранее не было, вспомнил теперь, что он ведь великий князь и соправитель отца.
– Васюк, – спросил он неожиданно ослабевшим голосом, – скоро рожество-то?
Васюк усмехнулся.
– Рожество, государь? Прошло уж оно, и святки проходят. Завтра крещенье господне… Месяц лежишь ты. Ныне же внял господь молитвам матери твоей – исцелил тя.
Слабо улыбаясь, Иван закрыл глаза. Он почувствовал, что устал и ослаб, а голова кружится, и ложе влечет его куда-то в сторону, будто отплывает он в лодке по тихой, тихой воде.
Прошло пять дней. Вставать уж иногда стал с постели Иван. Хотя был слаб и не выходил из горницы своей, но заметно поправился и, казалось всем, – еще более вырос он за эти два месяца и возмужал. Сам Иван не замечал этого, но думал он много и многое понимал теперь по-иному, словно второй раз пережил за болезнь всю свою жизнь. Думы всякие роями шли к нему и ранее, а ныне без думы он и жить не может. То одно, то другое уразуметь хочет и чует – силы растут в нем. Жажда и радость жизни пьянят его, и тяжело ему сидеть в душных покоях с изразцовыми печками, от которых пышет в лицо теплом, румянит щеки. Думает иногда он о Дарьюшке, да та не смеет прийти в его покой государев. Позвать же ее он не решается: стыдно почему-то и неловко. Сегодня весь день он о Дарьюшке думает опять, ослабев и чувствуя жар.
– Может, с Данилкой придет, – шепчет порой он в полудреме и засыпает и видит во сне их обоих…
Вот скрипит, отворяясь, дверь. Иван открывает глаза. Васюк вводит под руку государя. За ним входят бабка и матунька с Юрьем, мамка Ульяна ведет за руку Андрейку. Иван хочет подняться с постели, но голова его кружится, и он снова опускает ее на подушки.
Отец ощупью находит лицо сына и нежно целует его. Губы у него дрожат, он взволнован, боится за своего наследника, но, вопреки своему обычаю, ничего не говорит, а, перекрестив Ивана несколько раз, молча садится рядом на край постели.
Это тревожное молчание обличает такое горе, что у Ивана навертываются слезы. Мать плачет, вытирают слезы и бабка с Ульяной. Все смотрят на Ивана такими безнадежными взглядами, что ему делается страшно.
– Пошто все вы молчите? – тихо произносит он хриплым голосом.
– Молиться будем о здравии твоем, любимик мой, – говорит бабка. – Святыни велики принесли мы с собой.
Иван видит в руках Софьи Витовтовны две большие восковые свечи. Они зеленого цвета, перевиты тонкой полоской сусального золота, а концы у них уже обожжены.
– Свечи сии, – продолжает с благоговением бабка, – еще от покойной тетки твоей, царицы грецкой, присланы. Сведав о недуге деда твоего, прислала она их посылкой с ямскими…
Снова скрипит, отворяясь, дверь, и входят в полном облачении священник Александр с диаконом, громогласным Ферапонтом, и дьячком Пафнутием.
– Здравствуй, государь, – говорит бодро отец Александр, – помолим бога о здравии твоем!..
Увидев свечи в руках Софьи Витовтовны, восклицает он радостно:
– Веселися сердцем и душою, Иване! Свечи сии от Иерусалима, от гроба господня, ожег концы их огнь небесный. Свечи сии хранят в домах и возжигают при молениях о здравии и спасении…
Иван с трепетом душевным поглядел на свечи.
– Огнем небесным они возжены были, – тихо молвил он и перекрестился.
– Вот мы отслужим молебную о здравии твоем, – продолжал отец Александр, – и свечи сии возжем пред господом.
Дьячок поставил аналой перед кивотом, и служение началось. Отец Александр зажег одну свечу от неугасимой лампады и передал ее Ивану, а другую, зажегши от первой, взял себе и начал молебен. Иван спустился с постельной лавки и стал на колени. Одной рукой он опирался на лавку, а в другой держал свечу. Так Иван простоял весь молебен, но под конец все же ослаб и лег на постель с трудом, при помощи Васюка и диакона.
С каждым днем Иван становится здоровее и крепче. Он много ест и много смеется, а на душе так легко и хорошо, как давно не было. Хочется двигаться, скакать верхом, дышать морозным воздухом, но этого нельзя ему, и он ходит только по своему покою. Ноги еще дрожат у него, неловки и слабы, словно пересидел он их. Все же подолгу простаивает он у слюдяного окошка, держась за подоконник и опираясь на пристенную лавку. Внизу окошко все обледенело, но вверху слюда оттаяла, и сквозь нее видно голубое, яркое небо, где, словно лебедь, плывет одинокое белоснежное облако, сверкающее в солнечном свете.
От сиянья лазури и белизны облака весело и радостно Ивану, и в то же время приятная грусть охватывает его. Сам не зная почему, он вспомнил о Дарьюшке. Ему захотелось вдруг, чтобы она стояла рядом с ним, и они бы, прижавшись друг к другу, вместе смотрели, как медленно плывет облако и края его то выпускают зубцы, то снова круглятся, то тускнеют, то снова блистают ослепительно и ярко…
– Здравствуй, Иванушка, касатик ты мой, – услышал он голос сзади и вздрогнул от неожиданности. – Гостя тобе привел.
Иван быстро обернулся и увидел Илейку с Данилкой. Данилка был смущен, ибо по-другому велел ему Илейка с Иваном обращаться и не звать его по имени. Но Иван сам поспешил к своему другу навстречу и обнял его.
– Здравствуй, Данилушка, – сказал Иван, – давно ждал яз тобя.
– И я скучал, государь Иванушка, – молвил смущенно Данилка.
– Цыц ты, – сурово обрезал его Илейка, – забудь Иванушку, зови токмо государь! Князь ведь он ныне великой, соправитель…
– Я, дядя Илейко, – забормотал Данилка, – я запутался, дяденька…
– Зови меня, Данилушка, – хмуря брови, сказал Иван, – когда одни мы, как прежде, при боярах и при отце и матери – государем. Яз, Данилушка, сам не хочу многое делать, а велят мне.
– При всех чужих, даже при сиротах, – вмешался Илейка, – зови его государем, и даже при слугах дворских, а Иванушкой токмо при мне да Васюке. Помни сие…
Не меняя строгого выражения лица, Илейка повернулся к Ивану и спросил:
– Не прикажешь, государь, принести тобе какой ествушки и питья?
– Принеси нам с Данилкой курничка, и еще что есть, и питья медового…
Илейка ушел. Иван сел на пристенную лавку возле окна, у коего стоял, и, указав Данилке рукой на место возле себя, сказал ласково:
– Садись рядом.
Ему хотелось, чтобы все было так же, как раньше, когда с Данилкой он рыбу ловил вместе, когда снегирей они да щеглов в клетках держали, но этого уже не было. Почему-то Данилка робел и стеснялся.
– Ну что, легче тобе, Иванушка? – спросил он неуверенно.
– Легче, – ответил Иван, – токмо нету мне ни в чем волюшки, и много чего уразуметь не могу. Как поправляться стал, лежу тут один и по целым дням все думаю. Иной раз, Данилушка, и ночью, когда не спится, все думаю…
– А ты не думай…
– Не могу, Данилушка…
– О чем же ты думаешь?
– Обо всем. Вот женят меня, а что такое женитьба? Зачем мне жена? Что мне с ней делать…
Данилка усмехнулся.
Иван с удивлением поглядел на Данилку, ожидая ответа.
Старше его Данилка на пять лет, больше он видел и уж все понимал.
Иван досадливо сдвинул брови.
– А помнишь в конюшне-то? – продолжал Данилка. – Так и люди…
Разговор оборвался: вошли Илейка и Ульянушка с разными яствами, сыченым квасом и медом, но Иван уже все понял.
Когда епископ Авраамий суздальский и Федор Васильевич Курицын вошли в покои Ивана в сопровождении широко улыбающегося Илейки, юный государь радостно соскочил с постели и бросился навстречу владыке.
– Buon giorno, sovrano! – весело крикнул ему Курицын и отвесил низкий поклон.
– Buon giorno! – на ходу ответил Иван и поспешил к Авраамию, чтобы принять от него благословение.
Отец Авраамий, когда Иван облобызал его руку, приветливо и ласково улыбнулся.
– Come sta lei, mio figlio? – сказал он тоже по-итальянски, лукаво взглянув на Ивана.
Это было произнесено так по-светски, как никто не говорит из духовных лиц.
Ивану сразу захотелось шалить и смеяться. Не напрягая памяти, он быстро вспомнил итальянские слова и ответил:
– Benissimo, padre, la ringrazio!
Отец Авраамий рассмеялся и воскликнул по-русски:
– Преуспел ты, Иване, по-фряжски!
– Нет, отче, – сказал Иван, – яз не учился боле фряжскому, опричь того, что мне в Володимире Федор Василич сказывал. В Москве же болел…
– Ишь, как ты памятлив! – удивился владыка и продолжал весело: – Ныне, благодарение господу, ты здрав совсем, как мне сказывал отец Александр. Радуясь сему, аз и пошел к тобе принести добрую весть. Декабря пятнадцатого отец Иона поставлен на митрополию всея Руси. Ныне наша церковь сама собе госпожа… А может, тобе уж сказывали о сем?
– Нет, мне о том не ведомо.
Отец Авраамий оживился еще более и с увлечением стал рассказывать о торжественном соборе в Москве всех архиепископов и епископов русских, а также архимандритов, игумнов, протоиереев и иереев.
– Из архиепископов, – рассказывал Авраамий, – был отец Ефрем ростовский, архиепископ же новогородский отец Ефимий не был, но, как и епископ тверской, отец Илья прислал грамоту о своем единомыслии с нами на постановление отца Ионы. Все же прочие отцы епископы – Варлам коломенский и Питирим пермьский и аз – были…
Владыка Авраамий говорил обо всем с великой радостью, но Иван слушал довольно равнодушно, хотя был рад избранию владыки Ионы, которого очень любил. Однако, когда Авраамий стал передавать речь Ионы, княжич заволновался.
– Слушай, Иване, – с увлечением воскликнул Авраамий, – слушай, что изрек нам первосвятитель наш, митрополит Иона. Встал он из-за стола во весь рост свой и говорит: «Отцы духовные, возблагодарим господа, что впервые церковь русская избрала главу собе по уставу апостолов и волей святителей русских, а не волей грецкого патриарха, впавшего ныне в ересь латыньскую… За пять веков, – гремит голос отца Ионы, – от равноапостольного святого князя Володимера до нынешнего государя нашего Василья Васильевича, все первосвятители были у нас иноземные, опричь токмо шести русских митрополитов, утвержденных царями и патриархами грецкими.
Пять веков иноземные первосвятители радели не земле русской и русским государям, а своим, иноземным!» Так восклицал радостно владыка Иона, и мы радовались с ним, ибо после латыньской унии Царьград впал в грех и ересь, а Москва наша станет ныне третьим Рымом…
Долго еще говорил Авраамий, объясняя Ивану значение небывалого еще на Руси избрания, но тот вдруг загрустил и перестал слушать. Свои мысли и тревоги охватили Ивана, и неожиданно, без всякой связи с разговором, тихо спросил он Авраамия:
– Отче, пошто меня принуждают жениться? Не хочу того яз…
Федор Васильевич усмехнулся и молвил:
– А помнишь, государь, что Илейка-то баил? «Придет пора на пору – сам ступишь девке на ногу?..»
Иван нахмурил брови, и темные глаза его еще более потемнели.
Авраамий, поняв, что происходит в душе Ивана, заговорил сурово и рассудительно. Он знал, что, пока нет у отрока мужских чувств, не прельстишь его женщиной.
– Помысли, Иване, – сказал он, – как могут людие жить, ежели не будет у них продолжения рода? У деда твоего родился отец твой, государь наш. Ты у него родился и стал ныне соправителем отца. Кто же после тобя государством править будет? Ежели не будет продолжения рода твоего, то Москва и Русь другим князьям отойдут. Пошто же отцу твоему и тобе с Шемякою за Москву воевать? Лучше просто отдать все Юрьичам…
– Нет, нет! – сверкнув глазами, воскликнул Иван, но опять поник главой и задумался.
Наступило молчание. Прервал его юный государь.
– Изнемог яз, отче, – сказал он тихо, – хочу опочинуть: Приходи с Федор Васильевичем в другой раз…
Весна этот год ранняя. С пятого апреля, как пришел Федул да теплом подул, так и стоят оттепели да оттепели. Солнце печет, играя на ясном небе. Снег уж местами сошел, но деревья совсем еще голые, даже почки листовые не лопнули, только верба одна распушилась. Ее серебристо-белые мохнатые шарики, слегка покрытые золотисто-желтой пыльцой, глядят с гибких красновато-бурых веточек по-праздничному, напоминая о приближении вербного воскресенья.
Иван не мог уже усидеть дома и в иные дни по целым часам вместе с Юрием в сопровождении Васюка и двух-трех конников ездил верхом в подмосковные именья. Через села и слободы московского посада, мимо монастырских обителей, окружавших Москву со всех сторон, они скакали в окрестные леса и рощи, иногда же просто катались по улицам и уличкам до Басманной слободы, то наезжали в слободы Кузнецкую, Лужники, Напрудную, Кожевники, Красное село и Гончарную. Видели в Замоскворечье и других местах кабаки знатные, часто смешили их там пьяные, барахтаясь и корячась в грязи. Тут были ремесленники всякого дела, торговцы мелкие, сироты, слуги, и толкалась всякая гунька кабацкая. Один раз они видели даже, как шел совсем голый человек, пропивший с себя все в кабаке. Он то шел, мотаясь из стороны в сторону, будто его ветром бросало, то падал и полз на четвереньках по грязи от талого снега.
Васюк не утерпел, вместе с конниками расхохотался во все горло и, обращаясь к Ивану, еле выговорил:
– Ишь, как баско у него все. Знаешь, государь, как про то в песне поют:
Окарач ползет детинушка,
Как лутошечко гола,
В чем мамаша родила…
В это время пьяный с трудом поднял с земли голову, показывая всей улице лицо, залепленное грязью. Любопытные, обступившие пьяного, хохотали.
– Ха-ха! Здорово! – кричали со всех сторон.
– Умылся к праздничку!
– А ты еще земно поклонись!
– Мырни еще, мырни, стервин сын, ха-ха!..
А пьяный, будто слушаясь зевак и стараясь угодить им, раз за разом по уши окунался лицом в грязь, фыркая и отплевываясь.
Все кругом хохотали, но один из конников, благообразный и суровый мужик, нахмурился и сказал резко:
– Вот такие образа божия не имут, токмо беса тешат блудным пьянством…
Васюк живо оглянулся на это замечание и перестал смеяться.
– Истинно, Ефимушка, блуд сие, – сказал он, – и горе. Наш брат до того пьет, пока рылом земли не достанет.
– И когда сие деют? – сокрушенно продолжал Ефимушка. – В страшную седьмицу! В четверток великой, когда огни святы понесут из храмов божьих!..
– А вить ныне у нас яйца красят и четвергову соль жгут к пасхе, – воскликнул Юрий, – возвращаться надо! Чаю, матунька с Ульянушкой и Дуняхой все уж приготовили…
– Так и есть, – подтвердил Васюк, – с утра я видал, мамка Ульяна соль с квасной гущей мешала…
Иван, вспомнив домашние строгости насчет церковного служения и соблюдения всех обычаев и церковных правил, повелел ехать домой.
– Поспешим, – сказал он строго, – дабы не прогневить батюшку.
Подгоняя лошадей, они помчались по улицам посада, сопровождаемые неистовым лаем собак, не выносящих быстрой езды…
У себя, в княжих хоромах, Иван снял шапку и полушубок, стянул с себя валенки, лениво надел сафьяновые сапоги и, заправив в них порты, подпоясал серебряным поясом цветистую шелковую рубаху. Легкая усталость после долгой езды на свежем воздухе приятно разморила его, клонило ко сну. Борясь с дремотой, медленно брел он в трапезную матери по темнеющим сенцам.
Солнце уже село, и последние отсветы зари чуть золотили слюду в окнах. Ни о чем не думая, шел он в сумерках почти на ощупь.
Неожиданно на повороте он не столько увидел, сколько угадал прижавшуюся к стене Дарьюшку. Его протянутые вперед руки натолкнулись на теплое, нежное тело, и теплые же ласковые руки обвились вокруг его шеи.
Она прижалась грудью к его груди, и, сам не зная, что он делает, Иван крепко сжал в объятьях Дарьюшку и замер.
– Иванушка мой, – чуть слышно выдохнула она ему в ухо из самой глубины груди.
Его охватила дремотная нега, и сразу он утонул в каком-то сладостном сне наяву…
Далеко, где-то в самом конце темных сенцев, блеснула щель отворяемой двери, и сказка вся рассыпалась сразу. Дарьюшка отделилась от него, потонув в темноте.
Иван не пошел в трапезную, а, вернувшись в свой покой, лег на пристенную лавку и закрыл глаза. «Что со мной?» – подумал он и невольно улыбнулся от неведомой ранее тихой радости.
Он забыл свои разговоры с Данилкой, забыл про всякие загадки, постоянно встававшие перед ним. Все это стало ненужным, и, глубоко вздохнув, он мгновенно и крепко заснул…
Шестнадцатого апреля, на третий день пасхи, когда Кремль гудел от торжественного праздничного звона во все колокола, снова Москву охватила тревога.
Случилось это после молебна, когда собирались все к завтраку. Иван сидел в трапезной у окна на пристенной скамье, а мамка Ульянушка что-то делала у накрытого уже стола, поджидая князя и княгинь. Веселая, как всегда, она балагурила, но Иван не слушал ее. Сдвинув задумчиво брови, он старался уловить неясные мысли, что с каждым днем более и более овладевали им. Но вот он вдруг ясно и отчетливо услышал слова мамки:
– Братец или сестрица скоро у тобя будет.
Иван вспомнил, что матунька его снова сильно располнела, как это было в Угличе.
В сенцах послышались шаги и разговор. Отец, мать, бабка, Юрий и Андрейка, по-праздничному одетые, весело вошли в трапезную и с шутками стали садиться за стол. Иван оживился среди семейного веселья, да и солнышко так радостно било яркими лучами в слюдяные окна, рисуя на стенах переплеты рам, а с улицы глухо долетал непрерывный торжественный гул колоколов.
– Матушка, – говорил спокойно и не торопясь Василий Васильевич, приняв от Васюка чарку и отхлебывая крепкий мед, – думаю, матушка, замириться со всеми. Лучше пусть все они, удельны-то, докончанья со мной заключат, дабы меж собой против меня их не заключили…
Бабка слушает его с улыбкой.
– Истинно так, сыночек дорогой, – говорит она, – истинно так! А побьешь проклятого Шемяку – можно и других к рукам прибрать. Легче их прибрать-то будет…
Василий Васильевич, усмехнувшись, поднял чарку с медом и молвил:
– За твое здоровье, Марьюшка, дай бог те благополучно…
– Ништо, – засмеялась Софья Витовтовна, – кажный год благополучно.
Хранит нас господь. Не останемся мы без роду-племени.
В дверях появился Константин Иванович, бледный и взволнованный.
– Ты што? – тревожно обратилась к нему бабка.
– Вестник, государыня, – испуганным голосом ответил дворецкий и спросил, взглянув на Василия Васильевича, – как государь прикажет: пущать аль нет?
– Зови! – нетерпеливо крикнул великий князь.
Вошел молодой конник из боярских детей и, перекрестившись на образа, низко поклонился всему княжому семейству.
– Будьте здравы, государи и государыни! – сказал он и продолжал: – Шемяка окаянный, преступив крестное целованье и проклятые на собя грамоты, пришел к Костроме с великой силой в самый Велик день…
– Гад, змея подколодная, – проворчала бабка. – Правду сказывал отец Мартемьян – токмо смерть его смирит…
Иван же замер весь, в груди его похолодело.
– Сказывай дале! – крикнул Василий Васильевич вестнику, почтительно замолчавшему при первых словах Софьи Витовтовны.
– Много бился он под Костромой, – продолжал конник, – но ништо же не успел…
– Слава богу! – перекрестился Василий Васильевич. – Далее сказывай.
– Воеводы твои, государь, князь Иван Васильевич Стрига да Федор Василич Басёнок и все мы, что в заставе сидим, живота своего не щадя, из ворот выходили биться. Отогнали мы проклятого, отошел он от Костромы.
Осады не сымат и ко граду подойти не смеет…
Вскочил со скамьи Василий Васильевич и воскликнул радостно:
– Как тобя звать-то? Голос знакомый, да не вижу.
– Андреем, государь, из боярских детей яз, у князя Стриги…
– Помню, помню, – перебил его Василий Васильевич, – поди ко мне. Ну, Христос воскресе!
– Воистину воскресе! – почтительно ответил Андрей, троекратно лобызаясь с государем.
– Ну садись, – сказал Василий Васильевич, – позавтракай с нами.
Еще помолившись на образа и похристосовавшись со всем семейством и слугами, Андрей сел на указанное ему место.
– Завтра, до свету, гони, Андрей, в Кострому обратно. Благодари воевод моих и скажи, что следом за тобой яз со всей силой пойду на Шемяку, со всей братьей моей и с царевичами своими татарскими, с Касимом и Якубом, со всей конницей их…
Василий Васильевич помолчал и, обратясь к матери своей, добавил:
– Яз, матушка, митрополита с собой возьму и епископов. Пусть все православные христиане видят воровство и измену Шемякину, пусть отцы святые обличат его преступление…
На другой день, собрав всю силу свою и дождавшись прихода царевичей татарских, Василий Васильевич выступил с войском к Костроме, а с ним митрополит и епископы.
В тот же день опять занемог нежданно соправитель Иван, и не взял его отец с собой в поход, а оставил в Москве.
– Меня вместо тут будешь, – сказал он сыну. – Будешь Москву хранити вместе с бабкой и с матерью. Неровен час, татары из Поля набежать могут…
– Да и куды он, хворый такой, – обрадовалась Марья Ярославна, – куды в поход он пойдет!
– Огневица у него, истинно, – подтвердила бабка, – и слезоточение, да и нос-то расхудился, течет…
После ухода отца слег Иван в постель, а духовник великого князя, протоиерей Александр, каждые три дня вести о нем посылал Василию Васильевичу с вестовыми. Вестники в эти дни от великого князя в Москву прибывали. Ведал от них Иван, что войско московское быстро идет к Волге, но вскоре после того впал в забвение и целую неделю не приходил в себя и плохо даже понимал, что вокруг него делается.
Только двадцать второго мая, в день вознесения, сразу почти выздоровел Иван и оставил даже постель свою. Слабый еще, он все же ходил на все трапезы к матери, где и бабка всегда бывала; иногда приглашали и отца Александра.
Первого июня, в троицын день, кроме княжой семьи и духовника великого князя – отца Александра, обедал у Марьи Ярославны епископ Авраамий суздальский, прибывший в Москву от войска. Говорили за трапезой Софья Витовтовна и отцы духовные. Марья Ярославна, как всегда, набеленная и нарумяненная, на сей раз сидела с неподвижным, словно застывшим лицом. Она ничего не ела и морщилась. Ей было нехорошо, и она не слушала разговора.
Иван видел это, но не понимал, в чем дело.
– Матунька, – сказал он ласково, – не тревожь ты сердца своего. У отца много войска, и сам владыка Иона с ним, и царевич Касим с татарами…
– Марья Ярославна слабо улыбнулась и тихо сказала с нежностью, тронутая вниманием сына:
– Светик ты мой, не тревожусь яз. Тяжко мне от бремени моего. Ты же слушай, что отец Авраамий сказывать будет, потом мне все поведаешь… Мне же и сидеть-то за столом тяжко…
– Вестники-то нам баили, – заговорил отец Александр, – что государь близ Волги отпустил на Шемяку братию свою и царевичей со всеми силами.
Пришли они в Рудино, а Шемяка переправился на их же сторону, смирился и начал переговоры. Ты же, владыко, боле того знаешь…
– Кто переговоры-то с Шемякой ведет, отче? – обратилась Софья Витовтовна к владыке Авраамию и добавила: – Все расскажи, дабы Иван о том ведал, как надобно. Пусть знает, какие дела и обманы людьми деются…
– Митрополит Иона переговоры ведет, государыня, – с гордостью ответил Авраамий, – как глава всей церкви нашей православной.
Отец Александр заволновался от этой вести, и волнение его захватило Ивана, бабку, и даже Марья Ярославна забыла о муках своего бремени.
– Аз был при сем, – говорит владыка, – видел и слышал все. Яко пророк могучий, предстал Иона пред Шемякой, и сразу побелел лицом и смутился князь Димитрий. Много говорил митрополит о достопамятном письме святителей русских к Шемяке. А когда кончил, подошел князь Димитрий под благословение, но владыка Иона, держа руки на посохе своем, изрек грозно:
«Нет тобе моего святительского благословения!»
Страх объял всех, затрепетал Димитрий Юрьевич, хотел молвить что-то, но молча поник головой.
Иона же продолжал, возвысив глас свой: «Ты, ты будешь отвечать всевышнему за козни свои и воровство! Напал на Русь Мангутек казанский; великой князь сколь раз молил тя идти с ним на врага. Мало было тогда у государя христиан, а поганых же множество… Пали верные вои за веру христианскую в битве крепкой у Суздаля; им вечная память, а на тобе кровь их! Но не оставил господь милостию государя, избавил он его от неволи! Ты же, вторый Каин и Святополк в братоубийстве, разбоем схватил, ослепил государя своего. А чего достиг? Хотел большего, а изгубил и свое меньшее.
Данного богом человек не отымет!.. Паки клялся ты в верности государю и паки воровства и властолюбия ради клятвы свои рушил и крестное целованье преступил. Если же и ныне в безумной гордыне своей посмеешься, то будешь чужд богу, церкви, вере и проклят навеки! В жизни же сей меч карающий неминуемо придет на тя, и погибнешь, угождая бесу зависти, злобы и властолюбия!..» Повернувшись, ушел борзо владыка Иона, а Шемяка и все его близкие, яко каменные, недвижно стоять остались.
Епископ Авраамий замолк в великом волнении.
Всех, что были тут, рассказ его весьма растрогал, но Софья Витовтовна, утерев слезы умиления, сказала сурово:
– Истинно святитель наш молвил про меч карающий. Яз тоже мыслю, что Шемяку взять можно не крестом, а пестом.
Отец Авраамий грустно усмехнулся.
– Право, государыня, – сказал он, – звери сии двуногие токмо тогда кресту поклоняются, когда пестом погрозят им…
– Что же Шемяка? – снова спросила Софья Витовтовна.
– Смирился. Простил его государь наш, но не верит. Отныне будет за ним наблюдать непрестанно, яко за змием, дабы исподтишка он нечаянно не ужалил, дабы вовремя главу сокрушить ему…
– Прости мя, матушка, – не выдержав, сказала Марья Ярославна слабым голосом. – Моченьки нету мне. Прикажи убрать редьку – дух от ей непереносен! Тошно, морготно мне…
– Ништо, ништо, Марьюшка, – ласково сказала бабка, – иди-ка ты в опочивальню, отдохни, а мы тут еще посидим.
– Яз провожу матуньку, – сказал Иван и вышел из трапезной вместе с матерью.
Утром июля двадцать четвертого, в день Бориса и Глеба, когда Марья Ярославна совсем уж на сносях была, воротился в Москву великий князь Василий Васильевич.
По окончании радостных приветствий и благодарственных молебнов была устроена в передней государя торжественная трапеза с духовенством и боярами. Иван слушал оживленные разговоры бояр и воевод и особенно звонкий и веселый голос отца. Почему-то Василий Васильевич вел себя так, будто одержал самую большую победу, а воеводы и бояре говорили, что Шемяка-де только затаился, а от своего не отступил.
Иван исподтишка наблюдал за митрополитом Ионой и бабкой. Сам он не мог понять, прав или не прав отец, и старался угадать, что думают о том владыка и бабка.
Голубые прозрачные глаза владыки сияют ровным светом, а губы чуть заметно усмехаются, и нельзя узнать, одобряет он или порицает поведение великого князя. Софья Витовтовна же сердито хмурится и бросает досадливые взгляды на сына. Ей, видимо, хочется что-то сказать резкое, но она сдерживает себя…
Марьи Ярославны за столом нет – она в своей опочивальне с бабками-повитухами. Там со дня на день ждут родов. Ивана это беспокоит, но уйти из-за стола он не может, да и хочется ему узнать, что скажет бабка.
Она же непременно скажет, как только все лишние разойдутся. Такой уж обычай у бабки.
Вот все, наконец, разошлись, но владыка Иона остался, все так же усмехаясь и поглядывая светлыми глазами то на Василия Васильевича, то на старую государыню.
Софья Витовтовна не выдержала и сухо спросила:
– Ты что, сынок, словно конь на овес, ржешь? Пошто такая радость у тобя, будто Шемяку ты в полон взял? Ты вот ушел оттоле с силой своей, а Димитрий-то Юрьич уж новую пакость против тобя замыслил. Паки речам его ты поверил…
Василий Васильевич засмеялся, но, спохватившись, заговорил ласково, чтобы мать не обиделась:
– Не гневись, матушка. Все сие ведомо мне, как и то, о чем ты не ведаешь. Снова походом на Шемяку решил пойти. Никому пока слова о сем не сказал, опричь владыки Ионы. Пусть Шемяка мнит, что яз ему поверил, как доселе верил, дабы он более того не собирал силы, дабы мнил, что, по скороверию своему, к рати не готов буду. Яз же силы своей не отпущу, а поставлю полки везде готовыми в разных градах и весях, дабы слуха о сем нигде не было. Лазутчики у меня везде за ним наблюдают…
Василий Васильевич сделал знак и молвил:
– Ну-ка, Васюк!
Васюк, стоявший рядом, быстро наполнил крепким медом чарку и подал государю. Тот стал медленно пить, что-то обдумывая. Суровые складки на лице Софьи Витовтовны расправились.
– Нет, государыня, – медленно произнес митрополит, – мудро все государь наш замыслил. Токмо подготовить все надобно с таким тщанием, дабы ратоборство сие было последним, дабы не лили более кровь свою христиане, дабы все силы свои обратили на злых татар…
– Так и будет, отче! – горячо отозвался Василий Васильевич. – Помню яз, ты сказывал о Москве, третьем Рыме. Не при мне, так при сыне моем…
При тобе, Иванушка, встанет Москва во главе всей Руси, за единым своим вольным государем…
Вдруг слышат все – кто-то бегом бежит по сенцам, и вот с шумом растворились двери в трапезную, вбежала, запыхавшись, мамка Ульяна.
Испугался сначала Иван, но, увидав сияющее лицо мамки, успокоился.
– Государь, государыня! – закричала, еле переводя дух, Ульянушка. – Сын, сыночек… Сына государю бог дал!..
Вскочил с лавки князь Василий и, заплакав от радости, стал креститься на образа, к которым повернул его Васюк. Всплеснув руками, заулыбалась и бабка, крестясь частым крестом.
– Слава те, господи! – бормотала она. – Слава те, господи!..
Князь Василий резко повернулся назад и тревожно спросил:
– А как княгиня-то моя Марьюшка?
Иван хотел было побежать к матери, но удержался и молча крестился.
– Хранит господь ее, государь, – весело откликнулась Ульянушка. – Сподобил бог ее легко рожать. Рожает, как цветы сажает!..
– Отче, – сказала дрогнувшим голосом Софья Витовтовна, перебивая мамку, – иди благослови младенца ее…
Все направились на половину княгини Марьи Ярославны. Софья Витовтовна вошла в опочивальню. Еще более красивая и цветущая, без румян и белил, лежала Марья Ярославна в постели и радостно смотрела большими темными глазами, как у богоматери, что у Троицы Рублевым написана, вся переполненная материнским счастьем.
Дуняха вынесла новорожденного в соседний покой, где митрополит благословил младенца.
Старая государыня бросилась целовать внука, а потом, схватив младенца, поднесла его великому князю. Иван зашел в опочивальню к матери и, целуя ее, услышал, как новорожденный заплакал. Марья Ярославна забеспокоилась и попросила принести ей младенца. Взяв осторожно ребенка, она привычным движением обнажила белую, пышную грудь и тихо засмеялась, когда сын жадно припал к соску.
Иван вышел из опочивальни и подошел к отцу, стоявшему рядом с митрополитом.
Собираясь уходить, владыка громко и весело сказал:
– Ныне святых и благоверных Бориса и Глеба, они же Роман и Давид.
Любое имя из сих четырех выбирайте…
– Ин, пусть будет Борис, – согласился князь Василий.
Иван стоял и думал, что, когда ему будет двенадцать лет, его женят на Марье тверской и что у них так же вот будут родиться дети…
Тоска сдавила его сердце: он вспомнил о Дарьюшке и, глубоко вздохнув, незаметно вышел из покоя.
Лето кончалось, приближался Киприянов день, с которого – журавлиный отлет. В лесу и на полях возле речек и озер вечером и поутру вставали туманы, разливаясь как молоко, выпадали обильные росы. Когда же в погожий день всходило солнце и пригревало еще почти по-летнему, воздух становился хрустальным, небо гуще синело, и выпуклые барашки облаков плыли по синеве его, как паруса, полные ветра.
– Ныне, – весело говорил Ивану Илейка, – Иван Предтеча, как бают, гонит он за море птицу далече, а там и не приметишь, как бабы пироги с рябиной печь почнут. Ну, да мы до тех пор досыта поездим верхом в подмосковных-то!
– Верно, верно, Илейка, – весело смеясь, кричали г; ответ Иван и Юрий, – поездим верхом! Успеем еще до дождей-то.
Они скакали по просекам, задевая иногда головой или плечом низкую ветку, и с нее дождем брызгала роса. Кататься они выезжали рано, в восьмом часу, а к девяти-десяти были уже в той или иной подмосковной, когда солнце ярко сияло и обливало все своим светом.
Иван полюбил эти прогулки и все чаще и чаще уезжал из дома. Любил он думать в лесу, всякий раз отъезжая немного в сторону, чтобы разговоров не слушать. Вот и сегодня, въехав в просеку, он свернул на небольшую дорожку, протоптанную между огромными березами и соснами. На березах кое-где уже мелькали желтые листочки и, кружась в воздухе, изредка, как бабочки, спархивали с ветвей на траву.
Спешился он и пошел, ведя коня на поводу. Забыл все, идет, словно тонет в лесу, а солнце так и бьет лучами, и в лесной чаще листья и сучья то сияют, будто залитые янтарем, то утопают в провалах черной мглы. Звонко звенят синицы в невозмутимой тишине неподвижно застывших берез, елей и сосен…
Внезапно Иван остановился, пораженный невиданной еще им красотой. В конце дорожки, где солнце ударяло в деревья, ветви берез и сосен, словно обсыпанные осколками радуги, вспыхивают огоньками разных цветов – синими, желтыми, зелеными, багровыми. Долго смотрит Иван, не отрываясь, а солнце передвигается чуть заметно, и райки на глазах у него меняют цвета, гаснут на одних ветвях, загораются на других…
Пройдя несколько шагов дальше, увидел Иван веселую лужайку, залитую солнцем, и присел на старый широкий пень срубленной сосны, хранивший еще натеки смолы, высохшей и побелевшей от времени.
Сидит, а кругом все та же тишина и неподвижность. Пахнет прелым мхом и грибами, а далеко где-то глухо покрикивает синица. Иногда травяные зеленоватые лягушата, неуклюже раздвигая стебли травы, а на более гладких местах прыгая, пробираются куда-то поодиночке.
На мокрой же траве, при малейшем повороте головы, повсюду словно алмазы вспыхивают капли росы, загораясь разноцветными огоньками…
Смотрит Иван на вспыхивающие огоньки и ни о чем не думает, но думы сами идут к нему, как сказки, как сон наяву. Приходят и уходят. Только в душе от них становится покойно, а рати и битвы, козни Шемяки, беседы о государствовании, женитьба его, Дарьюшка и все, что иной раз мучило его, тоже как-то вместилось в эти лесные сказки, наполняя сердце сладкой печалью…
Широко открыв глаза, неподвижно сидит Иван, слушая, что внутри его происходит. Чует он, как спину ему слегка припекает солнышко, будто ласково гладит теплой рукой…
Вдруг он услышал тревожные крики и узнал голос Юрия:
– Ива-ане! – кричит он, – гони-и к на-а-ам! Гони-и!
Страх охватил Ивана.
– Что там такое? – шепчет он. – Что случилось? Заболел кто? Может, матунька?
Иван вскочил на коня и погнал по просеке на голос брата.
– Эй, Ю-ури-ий! – кричит он на скаку. – Ю-ури-ий! Кричи-и! Яз к тобе на кри-ик при-го-ню-у! Эй!
Небольшая просека кончается, и в прогал ее видно подмосковное село.
Вот и Юрий с Илейкой и Данилкой мчатся, въехав уж в просеку, а по лугу скачут за ними конники.
– Что, что деется? – взволнованно кричит Иван, видя испуганные лица. – С бабунькой аль с татой что?..
Юрий, взволнованный, бледный, перебивает:
– Татары под Москвой!..
Замер Иван, руки его задрожали, но он сдержал себя. Никого ни о чем не расспрашивая, сказал резко:
– Наиборзо в Москву! Там все у государя узнаем.
В Москве и в самом Кремле Иван заметил волненье и страх. Люди как-то затаились, словно прятались, а по улицам города перебегали с оглядкой и тревогой. У кремлевских стен все ворота были заперты на железные засовы, как в в осаде. Везде стояли дозорные и стража.
Отдав коней Илейке, Иван с Юрием бегом вбежали по крыльцу в горницы княжих хором. Отца застали в трапезной, где он сидел с Васюком и медленно отхлебывал мед из большой чарки.
– Государь, – дрогнувшим голосом спросил Иван, – бают, татары под Москвой?..
Василий Васильевич спокойно усмехнулся.
– Далеко еще, – сказал он, – а могут и к Москве пригнать. Вестник-то сказывал: до Пахры добрались. Токмо их силы немного…
– А какие татары-то, – уже спокойнее спросил Иван, – казанские?
– Нет, из Орды. Седи-Ахматовы. Народу немало посекли саблями, полон взяли и княгиню князя Василья Оболенского увели…
– Когда пригнали-то?..
– Третьёводни на рассвете, да царевич Касим погнался за ними со своими конниками татарскими. Жду вот новых вестников. Сядьте и вы со мной тут, сыночки, – с часу на час вестников-то яз жду.
Сыновья оба присели на лавку вблизи отца. Василий Васильевич помолчал малое время и молвил совсем спокойно:
– Сии не страшны нам. Сие токмо яртаульные одни разведку правят да грабят, что под руку попадет…
Великий князь снова замолчал, что-то обдумывая.
– Иване, – сказал он, – запомни наиглавное: нам надобно, дабы татар не бояться, перво-наперво Шемяку совсем порешить, а потом Новгород проклятый совсем сломать, хребет ему переломить. Не будет обоих, и тишина на Руси настанет. Не будут тогда грозить нам ни татары, ни ляхи, ни литовцы, ни немцы. Сие запомни, Иване. Ведай еще, что и Шемяка и Новгород для-ради корысти и властолюбия всех врагов на Русь манят. Обое воровством живут, боятся и ненавидят нас. Хуже татар они! Татарин-то, ежели он поклянется оружием, верен будет, никогда воровства не содеет. Те же крест целуют, а нож за пазухой доржат…
Вошла Софья Витовтовна и, дав внукам облобызать руку, села против сына.
– Никак вестников не дождусь, сыночек, – сказала она, – на месте же сидеть нет мочи.
– Потерпи, матушка, – молвил Василий Васильевич, – гоньба у нас добре наряжена. С часу на час жду вестей-то. Как Марьюшка-то? Не очень всполошилась? А то от страху у ней, сама знаешь, молоко пропадает…
– Ништо, – ответила бабка, – кормит сей часец Бориса своего.
У дверей трапезной послышались грузные шаги, и дворецкий, отворив двери, ввел нового вестника.
– Сказывай борзо, – обратилась к нему Софья Витовтовна, когда тот еще и перекреститься не успел.
– Будьте здравы, государь и государыня! – начал, кланяясь, вестник. – Царевич Касим гонит Ахматовых татар, полон отбивает, вчерась же княгиню Василья Оболенского отбил! В степь бегут татарове поганые…
– Верный из верных мой царевич Касим! – воскликнул Василий Васильевич, перекрестясь набожно, продолжал: – Благодарю тя, господи, за щедроты твои!..