7
Долгий путь домой
Среди жары и безмолвия, отмахиваясь от жужжащих прожорливых мух, одинокий римский солдат рубил в окружающем лесу хворост и сваливал его в кучу в центре заградительного кольца. На хворост он сложил колья заграждения, устроив таким образом погребальный костер, и отнес на него тела погибших. Подняв двадцатый труп, он понял, что больше не в силах сделать что-нибудь в этот день, и заснул полуобморочным сном без всяких сновидений. На следующий день, несмотря на мучительную боль в каждой клеточке тела и души, он устроил на погребальном костре остальные тела. Последним лег центурион.
Люций поджег хворост и стал смотреть, как горит костер, а солнце в это время садилось на западе. Над Римом.
Он углубился в лес. Но за ним присматривал какой-то неизвестный бог. Бог, который и благословляет, и проклинает одновременно.
Через какое-то время Люций заметил среди деревьев белую тень. Он вышел на прогалину, наполненную последними косыми солнечными лучами, падавшими из-за деревьев, и там, в этом прекрасном свете, стояла Туга Бин, щипавшая сладкую темную траву. Она все еще была оседлана, и Люций похолодел, когда заметил вонзившуюся в седло стрелу.
Он подошел и дал раненой лошади ткнуться носом в руку. Он очень осторожно приподнял седло, и сердце его запело, потому что, к своему несказанному облегчению, он увидел, что стрела всего лишь пробила кожу седла.
Туга Бин в своей невинности не получила даже царапины! И это было справедливо. Какое отношение эта ласковая серая кобыла имеет к людским жестокости и вероломству?
Он положил руку на ее широкую, крепкую спину, прижался щекой к шкуре и нетвердым голосом вознес благодарности; потом не выдержал и снова разрыдался. Туга Бин оглянулась на этот эмоциональный взрыв с некоторым удивлением и положила ему на руку свою влажную морду. Потом отвернулась и снова стала щипать сладкую, прохладную траву. Слишком уж она была вкусная, чтобы не воспользоваться случаем.
Помолившись, Люций снял седло, сломал стрелу, выдернул шипастый железный наконечник и забросил его подальше в заросли. Он снова оседлал лошадь, подтянул подпругу, перекинул назад поводья, взлетел в седло, потрепал длинную серую шею Туга Бин и ласково, но решительно оторвал ее от травы. Она сердито фыркнула, но Люций сжал ее бока и заставил двинуться вперед.
— Ты и я, девочка моя, — пробормотал он. — На закат.
К следующему полудню, под палящим солнцем, Люцию пришлось еще раз обнажить меч.
Он ехал по узкой тропинке, мимо рощи каменных сосен, и тут перед ним возникли трое. В первый миг они удивились так же сильно, как и он, но тут же лениво улыбнулись один другому и перегородили тропинку.
— Неплохая лошадка, — медленно протянул один, прищурившись и ухмыльнувшись.
— Неплохая, — согласился Люций. — И направляется туда, куда и я.
— Клянусь гигантскими золотыми яйцами Юпитера — ты не ошибся?
— Нет.
— Ну-ну.
— Вот у нас лошадок нет, — вступил второй, придвигаясь ближе к Люцию.
Туга Бин тряхнула длинной серой гривой.
— Я заметил, — отозвался Люций.
Все трое очень загорели, а зубы у них совсем сгнили. Третий медленно вытянул кинжал и, ухмыляясь, провел им по своим длинным, сальным волосам.
Люций по очереди посмотрел каждому в глаза и сказал:
— У меня нет на это никакого желания. Прочь с моей дороги.
Второй бандит отступил на шаг и тоже вытащил кинжал из-под туники.
Тот, что стоял ближе всех, угодливо склонил голову, не двигаясь с места.
— Всенепременно, ваша светлость. Сразу же, как только избавим вас от этой славной бронзовой кирасы. И от шлема, и от меча, и от щита, и от кинжальчика. А, и, конечно же, от лошадки, и от всего прилагающегося к ней снаряжения. — Он ухмыльнулся беззубым ртом и вытащил длинный меч из ножен, болтавшихся за спиной. — А уж тогда мы уберемся прочь с вашей…
Он так и не закончил фразу. Люций в мгновенье ока выдернул из ножен кавалерийский spatba, заставил Туга Бин сделать пару шагов вперед и взмахнул им в воздухе, с усталой раздраженностью повторив:
— Оставьте меня в покое.
Блестящее лезвие меча полоснуло бандита по горлу, он качнулся вперед и упал на крестец лошади Люция. Голова болталась на шее, удерживаясь лишь лоскутом кожи — такой искусный удар он нанес. Кровь, хлынув, залила серые бока Туга Бин. Потом труп соскользнул с лошади и рухнул в пыль.
Люций даже не пришпорил Туга Бин, чтобы заставить ее перейти на рысь. Она шла шагом, а оставшиеся бандиты смотрели ему вслед, и он знал, что они не осмелятся наброситься на него.
И он ехал вперед весь этот жаркий день. Он ничего не чувствовал, разве что кровь бандита, запекшуюся коркой на его обнаженной правой руке. Он даже не остановился, чтобы умыться или почистить меч перед тем, как убрать его в ножны, или протереть бока Туга Бин. Его больше ничего не волновало.
Небо было залито кровью, и кровь эта не была невинной. Опустились серые сумерки, а он все ехал на запад. Туга Бин озадаченно замедлила шаг, когда наступила ночь, но всадник не собирался останавливаться, и она легкой иноходью пошла дальше. За его спиной взошла луна, похолодало, несмотря на позднее лето — все же они находились в Аппенинских горах. Один, только один раз они услышали волчий зов на высоких горных перевалах, ведущих на север. По холке кобылы пробежала дрожь — дрожь первобытного, инстинктивного страха. Но они ехали дальше.
Они поднялись по тропинке вверх и там, залитый лунным светом, на скале стоял человек. Он стоял безмолвно, в ореоле бледного лунного света, как мифическое существо. Офицер с разбитым сердцем осадил лошадь и остановился. Он был готов к любому ужасу и откровению, что могли возникнуть из тьмы этого мира — или того.
Всадник и человек на скале смотрели друг на друга, а лунный свет заливал их и эту пустынную горную дорогу, и единственным звуком было медленное, глубокое дыхание лошади. Человек на скале был одет в длинное облачение из грубой шерсти, может быть, серое, может быть, коричневое — оттенки были неразличимы в сером лунном свете. Облачение было подвязано на поясе веревкой, а капюшон он снял, обнажив голову. У него были длинные растрепанные волосы, а всклокоченная борода доходила едва не до талии. Он держал в руках длинный посох, увенчанный простым аскетичным деревянным крестом. Глаза его в лунном свете сверкали, не отрываясь от глаз офицера с разбитым сердцем, но тот выдерживал этот взгляд, не дрогнув. Человек — или отшельник, или безумец — не шевелился. Лишь тяжелый подол его потрепанного одеяния иногда слегка колыхался под дуновением ветерка, но тут же успокаивался. Тень этого безмолвного посланца с его посохом и крестом падала на горную дорогу, ломаная и рваная из-за усыпавших землю камней, но все же вполне узнаваемая — человек, держащий крест. Ноги его так же твердо упирались в землю, как и посох.
Казалось, что прошло много времени в безмолвной ночи, а двое мужчин, двое беженцев из людского мира, глубоко заглядывали в души друг друга и ничего не говорили. Наконец неподвижность нарушилась, хотя и не молчание. Старик на скале поднял костлявую руку и прикоснулся кончиками пальцев сначала к сердцу, потом к губам, а потом ко лбу. Затем он вытянул руку, так что она оказалась над головой солдата, и начертал в воздухе невидимый крест. Рука его упала, и солдат и старик — или отшельник — опять стали смотреть друг на друга, не произнося ни слова. И вот офицер отвернулся, посмотрел на лежавшую впереди, омытую лунным светом дорогу, несильно сжал бока Туга Бин и тронулся с места.
Этой ночью он почувствовал, что невыразимо устал, словно бы за какой-то час постарел на десять, а то и двадцать лет. На следующую ночь он уснул в своей окровавленной одежде, завернувшись в лошадиную попону, под кряхтящим каменным дубом. Звезды мерцали сквозь крону дерева, а во рту ощущался вкус пыли, предательства и крови.
Проснулся он перед рассветом, когда последние звезды таяли на небосклоне, и спустился к реке, чтобы умыться. Он разделся догола и вошел в ледяную горную воду по пояс, потом нырнул с головой и вынырнул, задыхаясь и тряся черными кудрями, с которых текло, протирая глаза и набирая полный рот чистейшей воды.
Он закрыл глаза и простер руки к чистому, раннему утреннему солнцу, еще оранжевому на горизонте, и мысленно поднялся к небесным вратам, и стал молить Изиду, и Митраса, и Христа, и всех невозмутимых богов, чтобы они смыли с него кровь. Он не открывал глаз, словно боялся, что если откроет их и снова взглянет на смертный мир, то увидит, что стоит в реке, воды которой навеки окрасились в ржавый цвет, оскверненные грязью, и предательством, и кровью.
Он снова и снова погружался в ледяную воду, тер руки и лицо, плечи и грудь до тех пор, пока они не покраснели от холода.
И тогда он вышел на берег, взял за поводья Туга Бин и завел ее в ледяную воду. Она тоненько заржала, когда вода омыла ей живот, сердито запрокинула голову и обнажила зубы. Но он держал ее крепко и заводил все глубже, пока чистая горная вода не покрыла ее спину и не омыла ее, сделав снова чистой и серой. Они вернулись на берег, и как могли, отряхнули с себя воду, чтобы обсушиться. Люций оделся, оседлал Туга Бин и сел на нее верхом. Он пристегнул ремень с ножнами и передвинул меч на правый бок. А потом задумался.
Через какое-то время, медленно, словно в полусне, точно не в состоянии поверить в собственный поступок, он снова соскользнул с лошади. Отстегнул ремень и подошел к берегу. Взял ремень, раскрутил его над головой и швырнул вместе с ножнами и мечом на глубину. Он утонул немедленно. Люций поднял щит за край, обитый сыромятной кожей, и отправил его вслед за мечом. То же самое проделал он с бронзовой кирасой и дорогим шлемом. Потом повернулся, выдернул копье из земли и высоко метнул его. Копье со свистом рассекло воздух, тихо нырнуло в глубокую, темную воду и утонуло. Оставшись в сандалиях, белой льняной тунике и кожаной куртке, Люций снова сел верхом на Туга Бин и начал спускаться вниз с горного склона.
Примерно в это же время, несколькими милями севернее, Аттила проснулся под тем же утренним солнцем. Он сел, потер глаза, посмотрел на свежий утренний мир, сверкающий от росы, как лезвие меча, и улыбнулся. Потом лениво поднялся на ноги и осмотрелся.
Рядом, на опушке, на теплом, обращенном к югу склоне, стояла ферма. Аттила привязал мула к дереву и беззвучно подкрался к постройкам. Ставни были нараспашку, из сумрачной комнаты доносился сочный мужской храп. Аттила тихо вошел в невысокое помещение, служившее амбаром, и терпеливо подождал, пока глаза привыкнут к темноте. И удовлетворенно ухмыльнулся. На колышке на противоположной стене висела длинная прочная веревка, а в углу стояла алебарда с прочным на вид изогнутым железным наконечником.
Мальчик завязал веревку скользящим узлом и удовлетворенно кивнул. Это отлично подойдет. Он перекинул ее через голову и левое плечо, чтобы она не мешала выдернуть меч правой рукой. На противоположную сторону ремня прицепил нож для обрезки деревьев. Прихватил плоский точильный камень, лежавший на скамье, и мешок из дерюги. Потом поднял алебарду, довольно ухмыльнувшись, когда ощутил ее вес, вышел наружу и снова уселся на мула, положил алебарду на правое плечо и начал спускаться вниз по горному склону.
Там, в горах, они не знали, что происходит в большом мире. Но стоило Люцию спуститься на равнины, на богатые фермерские земли в долине Тибра, он увидел, какое опустошение произвели готы — настоящие готы — в своем праведном гневе.
Ферма за фермой были выжжены до основания. Золотые поля спелой кукурузы, готовые к сбору урожая, были втоптаны в грязь сотнями тысяч лошадиных копыт. Фруктовые сады вырублены и сожжены, скот зарезан либо забран готами и угнан прочь.
Местность осиротела. Люди бежали. Он видел лишь бродячих собак, визжащих среди сожженных домов, ворон и коршунов, круживших над ними и пожирающих трупы коров и овец.
Приближаясь к Риму, он видел редкие группки людей у обочин дороги. Целая семья, скучившаяся около единственной тележки, посмотрела на него расширенными, пустыми глазами. Ему казалось, что сердце его сейчас разорвется от жалости, но что он мог поделать?
И вот он увидел город на семи холмах и огромное войско готов, раскинувшееся лагерем вокруг. Как и все варварские народы, готы не делали различий между солдатами и штатскими.
Если они выступали, то выступали всем племенем: мужчины, женщины, дети — все вместе в своих крытых повозках. А когда разбивали лагерь, то делали это, как многочисленная нация — вот как сейчас, на всех полях вокруг Рима.
Город с миллионным населением окружила и словно спрятала темная тень сотен тысяч готов. Рим голодал.
Люций сел и хорошенько подумал. А потом тронулся дальше.
Армия готов была непобедима. В Италии не осталось римских сил, что осмелились бы столкнуться с ними. И между ними и сияющими сокровищами Рима оставались только стены и ворота самого города.
Аларих, проницательный христианский вождь народа готов, несколько дней назад отправил к императорскому двору и Сенату Рима гонцов, подчеркнуто сокрушаясь о смерти своего благородного противника, полководца Стилихона, и требуя четыре тысячи фунтов золота за то, что он уйдет из Италии.
Сенат ответил с нелепым презрением. «Вам не победить нас, — заявили они. — Мы значительно превосходим вас числом».
Аларих послал им лаконичное сообщение в стиле, так любимом когда-то спартанцами, а теперь — грубыми германскими народами. «Чем гуще сено, — гласило оно, — тем легче сенокос».
И повысил требования. Теперь он хотел все золото города, и все серебро, и всех рабов варварского происхождения. Требования были вопиющими, и сенаторы так и заявили. «Что же останется нам?» — негодующе спрашивали они.
И снова ответ был краток: «Ваши жизни».
Но все-таки, хотя никто не мог противостоять в открытом бою Алариху и его всадникам, вождь варваров понимал, что у него нет умения держать осаду. Рим мог удерживаться месяцами, а осаждающие, как это часто происходило, вскоре окажутся в той же ловушке, будут страдать от голода и болезней, как и осажденные. И поэтому Аларих увел своих людей от стен Рима и направился в Остию, римский порт, куда приходили из Африки и Египта большие суда, груженые зерном. Он разграбил Остию, и оставил ее разоренной, и сжег большие зернохранилища, и утопил в гавани огромные неуклюжие суда. И Рим начал голодать.
Аларих вернулся к стенам Рима и стал дожидаться неминуемой капитуляции, которая должна была скоро последовать.
Высокий светловолосый воин оперся на свое копье возле палатки и прикрыл ладонью глаза от солнца. Через поля ехал человек, без доспехов, без оружия, на прекрасной серой лошади. Из-под копыт лошади, изящно ступавшей по земле в сторону лагеря готов, вылетали небольшие струйки пыли.
Люций не смотрел ни направо, ни налево. Он ощущал у себя над головой знак, сделанный лунной ночью в горах отшельником на скале. Сердце его было таким же твердым, как и руки. Он ехал мимо первых войлочных палаток готов в сторону Рима.
Все больше и больше копейщиков выходили из своих палаток, чтобы посмотреть на него. Некоторые окликали его рассерженно, некоторые растерянно, кто-то смеялся.
— У тебя к нам сообщение, незнакомец?
— Что у тебя за дело?
— Отвечай!
Люций ехал через лагерь. Возле палаток у костров сидели, скрестив ноги, жены воинов, помешивали варево в котелках или кормили грудью младенцев. В грязи бегали ребятишки, некоторые останавливались и смотрели на странного чужака верхом на серой кобыле. Один малыш едва не попал под копыта Туга Бин, и Люций натянул поводья, чтобы не задеть его, а потом тронулся дальше. И вот ему перегородили путь четверо всадников, направивших на него свои копья.
— Hva pat waetraeth?
Он остановился перед ними. Они смотрели на него спокойно, без опаски, копья держали свободно, но уверенно. Их синие глаза не дрогнут. Это не бандиты, которых можно прогнать взмахом меча. Да и меч он выбросил.
— Вы говорите на латыни?
Всадник справа кивнул.
— Немного. — Он провел рукой по губам. — Достаточно, чтобы велеть тебе убираться.
Люций покачал головой.
— Я не уйду. У меня дело в Риме.
Всадник усмехнулся.
— У нас тоже.
Второй всадник, на норовистом коне, с горящими от дерзости римлянина глазами, сильно дернул поводья и сердито произнес:
— Tha sainusai metbtana, tha!
Всадник справа, со спокойной улыбкой, но твердыми и решительными глазами, наклонился вперед. Он положил мускулистые руки с надетыми на них бронзовыми браслетами на луку седла и небрежно бросил:
— Мой друг Видуза начинает сердиться. Он говорит, ты должен уйти. Или…
— Я не вооружен.
— Значит, мы сдернем тебя с лошади и вышибем тебе зубы. Но ты не проедешь в Рим через наш лагерь без…
— Я проеду в Рим, — ответил Люций спокойным, недрогнувшим голосом. — У меня там дело, которое невозможно отложить.
Раздался бешеный грохот копыт, и по спине Люция прошла дрожь в ожидании холодного укуса меча или стрелы. Но ничего не произошло. Рядом с ним остановился еще один воин. Судя по тому, что первая четверка отступила и стала поглядывать уважительно, Люций решил, что новоприбывший из знати. Он глянул влево. Незнакомец был обнажен по пояс. Когда он натянул поводья, мускулы на руках взбугрились. Волосы его были длинными и светлыми, а глаза колко смотрели на Люция. При нем не было никаких признаков высокого положения, но сама атмосфера власти и могущества угадывалась безошибочно. Он рявкнул на четверых воинов, и они робко отвечали ему, опустив копья. Новоприбывший перенес все внимание на Люция. По-латински он говорил примитивно, но понятно.
— Ты римлянин? Отвечай!
— Был.
Гот нахмурился. Его конь приплясывал в пыли. Воин так свирепо дернул поводья, что голова коня повернулась и едва не ткнулась в ногу, но пляски прекратились.
— Был? — прохрипел он. Его низкий голос звучал хрипло, но властно. — Разве мужчина может менять племя? Разве римлянин может перестать быть римлянином? Разве гот может стать саксом или франком? Разве мужчина может обесчестить отца и мать, или свой народ? Отвечай.
— Меня зовут Люций, — ответил он. — Я из Британии.
— Британия, — повторил пришелец. — Там дожди.
— Иногда.
— Часто. Всегда. Но трава зеленая. Отвечай.
Люций кивнул.
— Трава зеленая.
Воин неожиданно ухмыльнулся из-под густых усов и махнул рукой на стены Рима.
— После того, как Рим сгорит, — заявил он, — мы придем в Британию. Наши кони будут пастись на зеленой траве.
Люций мотнул головой.
— Трава в Британии — для моего народа. Наша земля.
Ухмылка воина исчезла так же внезапно, как появилась. Он подъехал вплотную к Люцию и внимательно уставился на него.
— Ты не боишься, Бывший Римлянин?
Люций снова мотнул головой.
— Не боюсь.
— Почему не боишься? Мы убьем тебя. Отвечай.
Люций вспомнил слова греческого философа: «Как замечательно, должно быть, обладать такой же властью, как ядовитый паук». Но Люций был не из тех, кто заимствует чужие слова. Он сказал свои, простые и правдивые:
— Я не боюсь, потому что я не враг вам. Вы не убьете меня. Я проеду в Рим. У меня там дело. Потом я поплыву домой, в Британию.
— Где зеленая трава?
— Где зеленая трава.
Воин еще немного посмотрел в глаза Люцию. Люций не моргал и не отводил взгляда.
— Ты странный, Бывший Римлянин, — сказал, наконец, гот.
— В этом я не сомневаюсь, — ответил Люций.
Тогда воин отъехал в сторону, обвел рукой своих людей и заорал на них на языке готов. Они расступились, и Люций проехал между ними.
Несколько сотен ярдов отделяло периметр лагеря готов от стен Рима, на достаточном расстоянии от выстрела с обеих сторон. Люций въехал в тень Porta Salaria и прокричал, что желает въехать. Никто не задал ни одного вопроса, и дверь в тяжелых дубовых воротах открылась почти без промедления. Он спешился и прошел внутрь, ведя за собой Туга Бин. Сначала он удивился, почему все прошло так легко, но увидел часового у ворот, и недоумение исчезло. Часовой умирал от голода. Глаза его ввалились и покраснели, а волосы выпадали пучками. Вокруг рта засохла слюна, а губы усохли и съежились. В таком состоянии человек не может нормально соображать. Город находился в отчаянном положении.
Люций вел лошадь вдоль улиц. Вокруг стояло зловоние от голодающих, немытых и, что всего ужаснее, непогребенных тел. Он видел людей, сбившихся в кучки на углах улиц или в тени потемневших переулков, некоторые вытягивали костлявые руки, умоляя о милостыне. Он остановился всего лишь раз, когда наткнулся на тело ребенка лет четырех-пяти, закутанное в лохмотья. Лицо казалось пергаментным, глаза закатились, мухи уже сидели на ввалившихся губах и расслоившемся носе. Этому ребенку столько же лет, сколько и его собственному…
Он скорбно склонил голову и понял, что не может идти дальше. Он отпустил Туга Бин, наклонился и поднял мертвое тельце. Он закрыл ему личико — невозможно было определить, мальчик это или девочка — и положил легкое, как перышко, тельце на обочину, смахнув мух и прикрыв искаженное, пепельное личико углом изодранного плаща. Этого недостаточно, этого всегда недостаточно, но это все, что он мог сделать. И они с Туга Бин пошли дальше.
В целом городе стояла зловещая тишина, разве только иногда доносился долгий, едва слышный вздох, словно город приготовился к смерти. Трупы лежали повсюду, и над ними вились тучи мух. Еще стоял август, и в такую жару Болезнь скоро объявится, наступая на пятки своему возлюбленному жениху, Голоду, чтобы добавить бедствия Риму.
Люций и Туга Бин с полчаса шли по оголодавшим, призрачным улицам. Собравшиеся группки умирающих начинали волноваться и о чем-то говорить, когда они проходили мимо, глядя сверкающими, безумными глазами на упитанные бока Туга Бин. Люций потрепал ее по носу.
И наконец они добрались до Палатинского Холма, до ворот императорского дворца. Часовые здесь, похоже, питались лучше. Он потребовал впустить его, сказав, что пришел от наместника Гераклиана, от колонны, ушедшей в начале месяца в Равенну, и назвал верный пароль. Ждать пришлось долго, но его все же впустили. Он настоял на аудиенции у принцессы Галлы Плацидии, сказав, что у него для нее тайное сообщение от самого наместника Гераклиана. Велели подождать, и он прождал два часа. Он ждал до вечера. Но потом ему сообщили, что принцесса Галла примет его.
— Присмотри за моей лошадью, — крикнул Люций через плечо. — Пока я за ней не вернусь.
Они дали слово.
Четверо вооруженных гвардейцев провели его в Палату Императорских Аудиенций, и там, на королевском великолепии трона из отборного каррарского мрамора, сидела принцесса Галла Плацидия. Рядом с ней стоял евнух Евмолпий.
Принцесса перевела на Люция свои светлые глаза, долго смотрела, потом произнесла:
— Значит, Гераклиан в Равенне, в безопасности.
— Да. Вместе со своей любимой палатинской гвардией. — Солдат говорил странным, язвительным тоном.
— Обращайся к Трону «ваша светлость», — прошипел Евмолпий.
Люций повернулся и твердо посмотрел на него. Потом снова обернулся и с той же твердостью взглянул на принцессу, не добавив ни слова.
Галла была поражена, но не выдала этого. Принцесса не смеет показывать свои чувства, потому что это слабость; она не имеет права повышать голос и должна всегда ходить одинаково величавой походкой, словно держит на голове кубок с водой.
Кроме того, возможно, что этот грязный, растрепанный, босоногий солдат, чье зловонное присутствие она должна терпеть ради связи с этим глупцом Гераклианом, получил солнечный удар, или ослаб от голода или еще чего-нибудь. Неважно. Один раз дворцовым этикетом можно пренебречь. Она хотела знать только одно:
— А остальная колонна?
— Погибли.
Она кивнула.
— А мальчик-гунн?
— Кроме мальчика. Он теперь свободен.
Она улыбнулась.
— Как ты это выразил.
Люций кивнул.
— Должно быть, сейчас он довольно далеко на пути к своему народу.
Галла растерялась.
— Ты хочешь сказать… к своим предкам?
— Нет, я имею в виду его народ. Там, на равнинах Скифии. Это достаточно понятно?
— Ваша светлость! — вскричал Евмолпий, подхватывая свои юбки и выбегая на середину палаты. — Его наглость возмутительна! Ты должен отречься… — он повернулся к ненормальному солдату, осмелившемуся обратиться к Императорскому Трону таким манером, — ты должен отречься… — Не совсем понимая, от чего именно должен отречься солдат, евнух сердито вскинул руку.
— Ударь меня, — спокойно сказал солдат, — и я сломаю тебе шею.
— О! — завопил Евмолпий, пятясь. — Ваша светлость! Стража!
Но принцесса Галла махнула гвардейцам, отсылая их прочь.
— Принесите этому человеку вина.
— Мне не нужно твое вино, — сказал солдат. — Меня от него вырвет.
Лицо Галлы в первый раз дрогнуло: на нем отразились сразу и неуверенность, и гнев. Она заговорила все с тем же колебанием:
— Что ты должен сообщить мне, солдат?
Люций смотрел на нее, не мигая.
— И если сатана сатану изгоняет, — произнес он, — то как же устоит царство его? Ибо он разделился сам с собою. Евангелие от Матфея, глава двенадцатая, стих двадцать шестой.
Евмолпий вернулся к своей госпоже, и они оба уставились на странного, обезумевшего от солнца солдата.
Наконец Галла снова заговорила. Ее кожа и светло-рыжие волосы казались сегодня бледнее, чем обычно.
— Ты говоришь мне, что мальчик убежал?
— Мальчик убежал. Гераклиан и палатинская гвардия добрались до Равенны. А остаток моей центурии — всей моей центурии — стерт с лица земли. Отрядом батавской конницы с базы на Дунае, переодетым в готов. — Все это время Люций не отрывал взгляда от Галлы, а голос его от гнева делался все громче. — У меня нет для тебя сообщений от этого подонка Гераклиана, да сгниет он в аду. Я пришел сюда только для того, чтобы задать тебе вопрос. Один простой вопрос, на который, надеюсь, ты дашь мне прямой ответ. Правда ли, что все это отвратительное дело — эта резня — было просто…
— Ваша светлость! — завопил Евмолпий, который больше не мог сдерживаться. — Это неслыханно! Ты, немытый хулиган, не смей задавать вопросов ее императорскому величеству, и ты не смеешь…
Люций сделал два шага к Евмолпию.
— Заткни свое дерьмо, — велел он. — Я хочу услышать ответ от того, кто отдал приказ, а не от вонючего евнуха.
— Стража! — завопил Евмолпий. — Арестовать этого человека!
На этот раз принцесса была так потрясена, что не остановила их. Двое дюжих дворцовых гвардейцев больно заломили Люцию руки за спину, но, похоже, тот даже не заметил этого. Он не отрывал взгляда от белого, как фарфор, лица Галлы.
— Если ты не ответишь, — говорил он, пока его волокли прочь от трона, — я решу, что мою центурию уничтожили по твоему приказу, как часть заговора, а мальчик-гунн послужил наживкой. Я прав?
Галла ничего не ответила, но ее нижняя губа дрожала, и она стиснула белый кулачок ладонью другой руки.
— Я прав? — проревел Люций, и его голос оглушающим эхом отразился от стен палаты.
И опять он ничего не услышал в ответ. На троне молчали, пораженные ужасом.
— Тогда я буду молить Господа, чтобы ты понесла за это наказание, — сказал Люций, опять тихим, но очень ясным голосом. — И чтобы род Гонория вымер.
Это было для Галлы чересчур. Она вскочила на ноги, утратив все королевское достоинство и величавость, и отчаянно закричала:
— Уберите его отсюда! Выпороть его — и казнить в течение часа! — И Люция выволокли из комнаты.
— Так, значит, гунны не придут? — проблеял Евмолпий, когда дерзкого солдата увели.
Галла, все еще дрожа, села на место.
— Если этот безумец сказал правду, гунны не придут. План провалился.
— И что нам теперь делать, ваша светлость?
Галла злобно нахмурилась.
— Придется вести переговоры с готами. Завтра же, на заре.
— А как же мальчишка? Мы ведь не знаем, что ему на самом деле известно. И если он доберется до Скифии — маловероятно, я понимаю, но если — и все расскажет, мы обретем смертельного врага в лице гуннов.
Галла метнула в Евмолпия такой взгляд, что тот съежился.
— Убей его, — сказала она. — Разошли приказы. Прочешите всю Италию и всю Паннонию, до самых берегов Дуная. Он должен исчезнуть. Он не должен уйти. От этого зависит судьба Рима. Найди его. И убей его.
После десяти плетей сыромятным хлыстом с узлами по его спине струилась кровь. После тридцати плетей плоть на спине стала отслаиваться лентами, и он потерял сознание. К тому времени, как порку закончили, сквозь плоть белели ребра.
Он не увидел появления в его камере двух офицеров-палатинцев и не услышал их приглушенного разговора с тюремными часовыми. Он не слышал, как они говорили:
— …из колонны Гераклиана… единственный уцелевший… Боже праведный… не из нашего отряда, чтобы задавать ему вопросы… это будет преступлением… никто никогда не узнает.
Потом те же двое гвардейцев, что привязывали его и пороли плетьми, ухаживали за ним все три дня, что он без движения пролежал на животе. Он попытался поговорить с ними, но они велели ему молчать. Они сказали, что знают, кто он такой, и что его не казнят. Он пробормотал, что за неповиновение им самим грозит смерть. Они пожали плечами.
Они зашили ему раны там, где для этого осталось достаточно кожи, и обмывали его каждый час, днем и ночью. Иногда офицеры из Палатинской Гвардии заходили в его камеру и осматривали его, не говоря ни единого слова. Потом офицеры уходили. Их тоже могли приговорить за это к смерти.
Гвардейцы перевязывали его тонкими льняными бинтами и делали ему припарки из антисептических трав, таких, как чеснок и норичник, известных тем, что они предотвращают проникновение в открытую рану ядовитых испарений из зараженного воздуха, и тогда плоть даже молодых и здоровых превращается в вонючую массу, подобную сгнившему фрукту.
Он был сильным. На третий день он настоял на том, чтобы сесть, но после этого некоторые швы разошлись и снова начали кровоточить. Они отругали его, и сказали, что он тупоголовый дурень, и снова уложили его, и поменяли повязки, и снова зашили раны, и положили новые припарки из трав.
Он лежал на животе и жаловался, что ему это надоело.
Они ворчали и не слушались.
Прошла еще неделя, и он понял, что действительно может встать. И он стоял, качаясь, в промозглой камере, чтобы доказать это.
— Но никаких путешествий! — сказали ему.
— Прочь с дороги, — ответил он.
— Нет, — сказали они. — Мы не желаем, чтобы наши труды пошли насмарку. Ты еще не окреп. Тебе нужна еще хотя бы неделя.
Он предложил более крупному из них побороться на локтях, чтобы доказать, что вполне окреп. Они отказались. Он начал спорить. Он спорил больше получаса, и в конце концов им показалось, что это они страдают от истощения.
И тогда они устало покачали головами и открыли двери камеры.
— И мою лошадь, — потребовал он. — Туга Бин.
Оба часовых тревожно переглянулись и посмотрели на него.
— Ты это серьезно?
— Да.
Они покачали головами.
— Ты привел лошадь в умирающий от голода город и надеешься увести ее отсюда? Ты уже достаточно пожил на свете, чтобы не рассчитывать на это, со всем нашим уважением, офицер.
Люций уставился на них.
— Часовые у ворот дали слово.
Они пожали плечами.
— Слова, слова… — сказал один.
— Когда скуднеет еда, скуднеет и дружба, — добавил второй.
Люций еще немного посмотрел на них. Потом отвернулся, и они увидели, как он с трудом поднимается по узкой лестнице. Вдруг он остановился и негромко окликнул:
— Спасибо вам обоим за все. Я ваш должник.
— Сумасшедший, — откликнулись они. — Уноси ноги.