27
Имола, 19 ноября 1502 года
ЧЕЗАРЕ
Я почувствовал тяжесть на моем плече. Открыл глаза — через ставни уже пробивались лучи утреннего света. Надо мной склонился Агапито.
— В чем дело? — требовательно спросил я.
Агапито не посмел бы разбудить меня так рано из-за какого-то пустяка.
— На площади возмущенная толпа, мой господин. Говорят, трое французских солдат осквернили гробницу местного святого, помочившись на нее. Эта весть разнеслась по городу. Теперь горожане жаждут их крови. Но французский капитан не собирается выдавать своих людей толпе. Он угрожает открыть огонь.
Услышав такой доклад, я вскочил с постели. Слуги быстро одели меня. Пажи принесли доспехи и оружие. Нас — меня, Агапито и Микелотто — окружила личная гвардия. Мы решительно спустились по лестницам и вышли из дворца.
Холодная серость, ветреное хмурое утро. Я вскочил на лошадь и выехал в город. Улицы обезлюдели. Но издалека доносился глухой гул, прорезаемый возмущенными криками.
Мы достигли городской площади. Два воинства угрожающе взирали и возмущенно кричали друг на друга. Пять сотен французов ощетинились аркебузами и луками, выставили вперед щиты и мечи. Множество горожан вооружились топорами, камнями и ножами. Воздух шипел от ненависти. Между ними всего десять ярдов. И расстояние продолжало сокращаться.
В памяти ожила подобная картина. Тогда я обратился с речью к взбунтовавшимся швейцарцам, благодаря чему завоевал любовь и доверие имольцев. Я взглянул на балконы и окна, заполненные взволнованными горожанами. Нельзя сейчас потерять их доверие. Но также нельзя потерять и мои войска.
Я велел охране не вмешиваться и один выехал на середину площади между рядами противников. Крики затихли. Лица озарились надеждой. Обе стороны подумали: вот явился наш спаситель.
Но напряженный приглушенный гул продолжался. Глухая угроза насилия. Если я не найду верных слов, начнется кровавая бойня. И в этой схватке уничтожат меня самого.
Моя лошадь сразу почуяла опасность — медленно отступая, она нервно вскидывала голову. Я спешился. Погладил шелковистую гриву. Успокоил животное.
Потом я вызвал французского генерала и мэра Имолы. Каждый из них изложил свою версию событий. Они осыпали друг друга бранью. Брызгали слюной и сжимали кулаки. Толпы противников гневно гудели.
— Молчать! — повелительно крикнул я.
Воцарилась тишина.
Я вызвал трех обвиняемых французских солдат. Горожане жаждали их крови. Они вышли ко мне, гордые, но испуганные. Они сообщили, что были пьяны и не знали, что это святыня.
— Во всем виноваты эти проклятые местные суеверия, — проворчали они.
Я велел им замолчать.
Далее я вызвал очевидца осквернения святыни. Набожный почтительный зануда, из тех типов, что вечно суют нос в чужие дела. Он полагал, что его ждет награда. Некоторые горожане приветствовали его, но большинство, наоборот, встретили неодобрительно. Подобные зануды редко вызывают симпатию.
Я обратился ко всем собравшимся.
— Слушайте меня! — громко произнес я.
Тишина.
— Сегодня никто не будет убит, — заявил я и, услышав в ответ недовольный ропот, поднял руки, призывая к спокойствию. — Но виновные будут наказаны.
Тишина.
— Да, эти трое осквернили вашу святыню. Но они согрешили не со зла, их души и помыслы, да и их речи невинны. Во всем виноваты их члены.
Смех. Очевидец ухмыльнулся. Солдаты содрогнулись. Видимо, догадываясь, что может последовать дальше.
— Если ваш член доводит вас до греха, то надо отрезать его и выбросить. Поскольку уж лучше потерять один член, чем всему сгореть в адском пламени.
Ликование. Смех. Шипение французского генерала:
— Нет! Если вы решитесь на это, то потеряете мои войска. Они взбунтуются.
Я тихо велел ему заткнуться и не мешать мне и вновь громко обратился к собравшимся:
— Выслушайте меня! Все вы сегодня могли погибнуть. Ваших жен могли изнасиловать, погибнуть могли и ваши дети. И не только по вине грешных солдатских членов. Но и по вине греховных глаз ЭТОГО свидетеля.
Я указал на зануду. Его усмешка растаяла. Мог ли он догадаться, что его ждет?
Французский генерал пристально взглянул на меня. Он понял мою идею. Компромиссное решение — три члена за два глаза. Мы все должны чем-то жертвовать ради общего блага.
НИККОЛО
В полнейшем изумлении я наблюдал за тем, как трех французских солдат раздели и выставили на обозрение перед их соратниками. Ампутацию проводил сам французский генерал. Крики солдат заглушило шумное одобрение толпы. Жуткое представление, но надо отдать должное герцогу: он овладел возмущенной толпой с виртуозностью лютниста, способного породить благозвучную мелодию из нескольких струн, натянутых на деревянную основу. Сегодняшнее возмущение легко могло привести к большому несчастью, но он обратил его себе на пользу.
Мне непонятно лишь, как ему удалось убедить солдат принять такое наказание. Обычно такого рода решение приводит к мятежу. Я пробивался через толпу, и вдруг спонтанный натиск напирающих сзади людей подхватил меня, точно морская волна, и вынес в первый ряд. И тогда неожиданно я все понял.
В шагах десяти от меня стоял сам герцог, охраняемый одним из его телохранителей. Мстительные призывы за моей спиной затихли, их сменило жуткое безмолвие. Его еще слегка нарушали невнятные шепотки, тихий ропот и ворчание, но властный голос герцога прозвенел над собравшимися, и впервые мне удалось четко расслышать его слова:
— Если же глаза доводят вас до греха, то и их надо вырвать и выбросить.
О боже — он собирался наказать человека, ставшего свидетелем этого осквернения? Какая жестокая и ужасная несправедливость! Однако я сразу понял, что это ловкий мастерский ход. За спиной трясущегося и скулящего очевидца высилась могучая фигура дона Микелотто, а герцог призвал мэра выйти и исполнить карающее деяние. Мэр побледнел как полотно; он беспомощно покачал головой. Герцог улыбнулся; он встал перед осужденным свидетелем и объявил:
— Раз ваш мэр не смеет взять на себя ответственность, придется мне заменить его. А вы, народ Имолы, подумайте, прежде чем возмущаться и выть. Пусть это послужит для всех уроком. Солдаты, вы должны уважать горожан, иначе вас ждут мучительные последствия. Но и вы сами, горожане, не должны затевать мятежи; порой лучше притвориться слепцами.
Поднявшийся вокруг меня яростный ропот вдруг затих, когда толпа вновь порывисто хлынула вперед на пару футов, а охранники грозно преградили ей путь. Я уже находился так близко от герцога, что мог бы поговорить с ним, не повышая голоса. С бьющимся сердцем я увидел, как его затянутые в перчатки руки обхватили и крепко сжали голову свидетеля. Казалось, он собрался запечатлеть смачный поцелуй на его губах.
ЧЕЗАРЕ
Я крепко удерживал лицо очевидца, сдавив его скулы в ладонях. В его глазах я увидел страх, неверие и смутные очертания моего собственного отражения.
Накрыв их большими пальцами, я медленно, но решительно надавил на глазницы. Глазные яблоки похожи на мраморные шарики.
Грешник начал извиваться и кричать, из его рта изверглась блевотина.
Я усилил давление. Хлюпающий звук выдавливания… Мои пальцы погрузились в теплую плоть. И наконец… глазные яблоки хлопнули как пробки! Взорвались кровавой желеобразной массой.
Свидетель начал оседать. Микелотто поддержал его. Грешные глаза потемнели и опустели, кровь залила лицо. Из горла ослепленного вырвался еле слышный стон.
Его глазные яблоки смотрели на меня с булыжной мостовой. Возмущенно и укоризненно. Я рассмеялся, и они исчезли, раздавленные моими туфлями.
Людская толпа притихла, прикусив языки и подавив рвотные позывы. Мужские вздохи, женские стоны. Одинокий мальчишеский смех.
Зловоние рвотных извержений. Зловоние мочи.
Я стащил с рук испачканные перчатки. Швырнул их в толпу. Очевидца, рыдающего кровавыми слезами, уже увели.
Мой взгляд прошелся по людским лицам. Теперь в их глазах было не видно никакой любви. Зато остались доверие, почтение и страх. Они поняли, что меня лучше не беспокоить по пустякам. Они поняли, что нельзя гневить Борджиа.
Страх безудержен — как поток крови, как разгорающийся пожар, как внезапная страстная любовь. Превращение одной природной сущности в другую…
Я подал знак окончания суда. Толпа начала медленно расходиться. Французы тоже ретировались.
Повернувшись к Агапито, я потянулся, зевнул и усмехнулся:
— Что ж, все хорошо, что хорошо кончается. Полагаю, теперь мне пора вернуться в кровать.
НИККОЛО
Спустя полчаса, возвращаясь в свою комнатенку, я начал с новой силой терзаться ночной дилеммой и вдруг увидел идущего мимо по улице Леонардо. Я поинтересовался, видел ли он представление.
— Представление?
Я описал события, произошедшие на рыночной площади, ожидая, что он содрогнется от ужаса, но маэстро лишь прищурился и понимающе кивнул:
— Ошеломляюще. И однако я не удивлен.
— Леонардо, — спросил я, — не могли бы мы встретиться сегодня вечером? Мне хотелось бы посоветоваться с вами.
— Я как раз хотел задать вам, Никколо, такой же вопрос, — с улыбкой ответил он. — Заходите ко мне часов в восемь. Я попрошу Томмазо приготовить нам что-нибудь на ужин.
В назначенный час я постучал в двери апартаментов Леонардо, и он пригласил меня пройти в его кабинет. Там, выпив вина, мы погрели руки над жаровней. И только тогда я заметил необычайное волнение на лице моего друга. Несмотря на улыбчивый вид и задумчивый взгляд, похоже, он нервничал не меньше моего.
— Ну как, Никколо, приобщались ли вы к мудрости Плутарха со времени нашей последней встречи?
— Ежедневно, — ответил я. — Хотя, правда, не считая двух последних дней. Просто с недавних пор мои мысли заняты… совсем иными делами.
— Но к каким же заключениям привело вас чтение?
— Заключениям? — Я заставил себя вспомнить описанные Плутархом жизни Пирра и Мария Гая, Лисандра и Суллы, Александра и Цезаря. — В общем, я пришел к такому выводу: если времена и страны отличаются высокими достоинствами, то самый добродетельный их деятель может достичь величия; но если времена и страны погрязли во грехе, то добродетельный человек может в них легко погибнуть; а чтобы достичь величия, нужно порой изрядно грешить.
Опустив глаза, Леонардо задумчиво кивнул:
— И в какие же времена выпало жить нам?
— В грешные, вне всякого сомнения.
— То есть, по-вашему, в такие времена добродетельность лишена смысла?
— Я имел в виду, Леонардо, что в наше время практически невозможно достичь благого результата добродетельными и безвинными средствами. Давайте подумаем, что именно произошло сегодня на площади… Герцог совершил два злодеяния; мы смирились с ними. Но если бы он поступил иначе — если бы, образно говоря, внял совету Христа и подставил другую щеку… то к каким бы последствиям, как вы полагаете, это привело? Толпа убила бы тех трех французских солдат, разорвала бы их на части. А французы открыли бы по горожанам прицельный огонь. Сотни невинных жителей могли быть убиты. Вы можете, если хотите, считать решение Борджиа жестоким, но оно гораздо менее жестоко, чем возможная альтернатива, к которой привело бы Христово милосердие. Получается, как вы понимаете, что в грешные времена путь добра зачастую ведет нас к храму зла. Однако порой можно достичь и благого храма, выбрав путь зла. И вы, несомненно, согласитесь с тем, что наше предназначение более важно, чем путь его достижения. Таким образом, цели оправдывают средства.
Едва высказав свои мысли, я вдруг осознал, как неизбежно и неопровержимо они прозвучали. Леонардо смотрел на меня так, словно увидел в зеркале нечто встревожившее его. А для меня мгновенно прояснился мой путь. Цели оправдывают средства. Сегодня я должен рискнуть свободой Флоренции, чтобы обеспечить ее завтрашнюю силу и безопасность.
— Ох уж мне эта философия… — простонал Леонардо, зажав лицо в ладонях. — Вот если бы мир людей был так же ясен и безоблачен, как мир чисел! В математике нет нужды спорить, больше или меньше шестерки удвоенная тройка или меньше ли сумма углов треугольника суммы прямых углов. В итоге все споры сводятся к вечному молчанию, и посвятившие себя математике могут наслаждаться им в мире, коего никогда не достигнут обманчиво отвлеченные и заумные науки.
Я задумался о математике: пожалуй, вот он и ответ… Надо исследовать человеческие нравы, души и мышление методами холодной аналитической объективности математика… сводить наши чувства и решения не к этике, а к четким процентам и вероятностям. Убрать чувство стыда. Убрать благородство. Убрать всю ложь и лицемерие. И что же останется? Цель оправдывает средства… Да, интересная мысль… Ее необходимо серьезно обдумать.
Но Леонардо, пополнив наши кубки, уже восстановил свое обычное спокойствие, поэтому наш разговор свернул на темы величия и славы. Мы вспомнили Архимеда; обсудили Аристотеля и Александра; поговорили о том, как мог бы завоевать вечную славу древнеримский изобретатель, если бы догадался, как создать пушку.
— Подумать только, — воскликнул Леонардо, — как быстро римляне могли бы завоевывать страны и уничтожать их войска, если бы владели столь грозным оружием! И какое, интересно, вознаграждение могло быть достойно такого изобретения? Как знаменит мог бы быть тот изобретатель в наше время?
— Да, все верно, — согласился я, — хотя, если действительно задаться целью достичь бессмертной славы, то самый надежный путь открывает религия — надо просто стать пророком или святым. Не обязательно быть богатым и знаменитым при жизни; пророка даже могут казнить как преступника… — мне вдруг вспомнилась на мгновение поднявшаяся в жару костра рука Савонаролы —…зато после смерти мир будет принадлежать ему. Я имею в виду, что Христос жил полторы тысячи лет тому назад, а мы до сих пор постоянно говорим о нем; его образ вездесущ; его слова цитируют и обсуждают. А вспомнят ли через тысячу лет хотя бы имена кого-то из живущих ныне? Или, ладно, выдержит ли память о них лет пятьсот?
ЛЕОНАРДО
Его вопрос эхом прозвучал в моей голове. Как оставить память о себе в умах смертных… Мне вспомнились слова Христа: «Я с вами во все дни до скончания века…» — и захотелось, чтобы я смог сказать то же самое. После минутного раздумья у меня возникло сомнение:
— Но, Никколо, вряд ли кому-то из нас суждено стать основателем новой религии. Не подскажете ли, какие иные пути открыты для нас, если мы хотим оставить в людской памяти наши имена и достижения?
— Вы спросили нужного человека, — с улыбкой произнес он. — На двадцать втором году жизни я написал целый трактат именно на эту тему.
Я кивнул и подался вперед:
— И какие же?
— Скажем так, второй, лучший путь открывает основание новой республики или королевства. Я полагаю, наш герцог как раз надеется, что отныне его будут помнить в веках. Если бы ему удалось создать империю Борджиа, объединив Италию, а позже, возможно, завоевать и другие европейские страны… то он мог бы стать новоявленным Ромулом, новоявленным Александром. Третий путь в этом списке… — он подсчитал на пальцах —…возглавить армию, способную расширить государственные владения — как Цезарь, к примеру, или…
— А неужели в вашем списке, — не утерпев, прервал его я, — не нашлось места для ученых: изобретателей, философов, художников?
— На самом деле я как раз собирался перейти к писателям самых разных жанров — поэтам, философам и так далее; их вполне можно приравнять к великим полководцам. А за ними я поместил бы людей, достигших превосходства в одном из видов искусства…
Превосходства в одном из видов искусства!
Я попытался скрыть от Никколо вспыхнувший во мне гнев, но, очевидно, маска благодушия сползла с моего лица, поскольку он, словно защищаясь, поднял руки:
— Поймите, Леонардо, я ведь говорю не о моих личных взглядах, а лишь о мировой традиции атрибутики славы. Лично я сказал бы, что Данте достоин великого памятника больше, чем все двенадцать апостолов, вместе взятые.
В безмолвной паузе я потягивал вино и, глядя на пылающие угли жаровни, размышлял о вечном мраке, в который сегодня руки Борджиа погрузили того бедолагу.
Подобно похороненному заживо, слепец может лишь двигаться и дышать в своей могиле…
Овладев собой, я произнес уже спокойным голосом:
— Вы совершенно правы, Никколо. Мое недовольство касается отнюдь не вас, а нашего мироустройства.
— Разумеется, не следует забывать, — заметил Макиавелли, облегченно улыбнувшись, — что в «Божественной комедии» пропащие души в аду молят Данте поддержать их земную славу, а в чистилище возносятся лишь молитвы об освобождении. Не грешно ли, однако, Леонардо, наше желание бессмертной славы?
Он задал вопрос шутливым тоном, но я задумался о вчерашнем сне, о мрачном будущем, мелькнувшем перед моим мысленным взором нынче утром во время похода с Доротеей, и у меня вырвался тяжелый вздох:
— Безусловно, оно может довести нас до греха. Не знаю, Никколо… Полагаю, вы правы, говоря, что цели оправдывают средства. Но что, если… что, если изначально грешны сами цели? Не лучше ли будет в таком случае выбрать добродетельные средства?
— Изначально грешны… — повторил он в явном замешательстве.
— Ну да. Я имею в виду, что если любые доступные нам пути ведут в конечном счете к тому же греху? Что, если будущее представляет собой не безграничное множество блестящих возможностей, но один неизбежный мрак?
— В таком случае получается, — задумчиво нахмурившись, сказал Никколо, — что не имеет значения, какой путь мы выберем. Но почему…
— Не имеет значения?.. — Теперь в замешательство пришел я.
— Да, не имеет. Если, как вы говорите, все неизбежно ведет к одному…
— Но, конечно, тогда может иметь значение только выбор праведного пути — пути добродетели?
Он с сомнением взглянул на меня:
— А вы уверены, что не подумываете об основании вашей собственной религии?
Я рассмеялся — смех поднимает настроение.
Я собирался задать Никколо вопрос, который раньше задавал Доротее, но теперь мне стало понятно, каким мог быть его ответ. А также понятно и то, что верного ответа мне не даст никто. Я должен отыскать его в своей собственной душе.
Я поднялся, восстановив маску спокойствия.
— Ладно, Никколо, — беспечным тоном произнес я, — извините. По-моему, у меня сегодня просто дурное настроение. Возможно, нам пора перейти к трапезе и откупорить новую бутылочку вина?
— А вот это, — радостно подхватил он, — уже звучит как доступный для нас путь.
ДОРОТЕЯ
Я прислушивалась к тому, что происходило за дверью моей комнаты, но вдруг услышала голоса — добрый и тихий Леонардо, и вдохновенный, пьяноватый Никколо, а потом из коридора донесся звук шагов последнего. Когда он проходил мимо моей комнаты, я открыла дверь и шепотом окликнула его. Войдя, он иронично глянул на меня:
— Уверены, что я не собираюсь получить вознаграждение до подписания соглашения?
Я безропотно проглотила обиду; в конце концов, я заслужила ее.
— Никколо, как раз насчет соглашения… вы уверены, что поступаете правильно?
— Неужели, донна Стефания, — сказал он, разразившись фальшивым смехом, — мысль о постельных играх со мной настолько отвратительна?
— Вовсе нет, Никколо, — я коснулась его плеча. — И я прекрасно понимаю, что сама последние две недели упорно убеждала вас, как выгоден вашему городу союз с герцогом, но…
Из коридора опять донесся какой-то шум. Я затаила дыхание и прислушалась. Никколо следил за мной с лукавым, веселым видом.
— Может, мне не следовало бы признаваться, моя госпожа, но меня вовсе не нужно было убеждать. Я сам изначально благосклонно относился к союзу с герцогом. Но с большой радостью, однако, в любом случае приму от вас обещанное вознаграждение.
Приблизившись ко мне, он положил руки на мои бедра. От него сильно пахло вином.
— И не пытайтесь, — игриво продолжил он, — увильнуть от ваших обещаний только потому, что…
Три стука в дверь — тихих, размеренных, пугающе знакомых. Никколо со вздохом убрал руки. Открыв дверь, я увидела исполненное вожделения, обезображенное шрамом лицо Микелотто. Он глянул на Никколо, улыбнулся, а меня охватила дрожь. Я боялась этого испанца с тех самых пор, как его голова впервые появилась в окне кареты в тот судьбоносный февральский вечер. И страх мой еще больше усилился, когда я осознала, что Чезаре намерен убить меня. Микелотто не хуже меня знал, что если будет принято роковое решение, то именно его руки сожмут тисками мою шею.
— Что вы хотели, Микелотто?
— Извините за вторжение, моя госпожа, но у его светлости есть неотложное дело к синьору Макиавелли. Не могли бы вы отпустить его?
— Разумеется.
Я присела в реверансе. Микелотто поклонился.
— Увидимся позже, моя госпожа, — подмигнув мне, прошептал Никколо и, выйдя из комнаты, последовал за этим душегубом по коридору.
ЧЕЗАРЕ
Вот и явился наш посланник. Я приказал запереть двери, подбросить в камин дров и принести вина и жареных голубей — я еще не успел позавтракать.
Макиавелли взмахнул рукой:
— Умоляю вас, мой господин, не предлагайте мне никаких угощений. Я только что поужинал.
Да, с Леонардо… я знаю. Интересно, о чем они говорили. Мои шпионы расслышали лишь несколько слов.
— Могу я поздравить вас, мой господин, с вашим сегодняшним отправлением правосудия? Вы нашли поистине великолепное решение.
Я глянул в глаза Макиавелли — честолюбие, разбавленное алкоголем. Но никакой фальши. Никакого подхалимства; он сказал то, что думает.
— Я ожидал вас раньше, Никколо. Разве не вчера вы получили гербовую печать?
— Мой господин, вам известно все.
— Не показалось ли вам бремя власти слишком тяжелым?
— Возможно, — покраснев, произнес он и улыбнулся. — Но теперь я понял, что ее нечего бояться. Мое решение принято — нам осталось лишь обсудить некоторые детали.
— Я позволил себе составить черновик соглашения, сказал я, передавая ему бумагу. — Конечно, если что-то в нем покажется вам неправомерным…
Он выпрямился. Его взгляд обрел проницательную остроту. Быстро, со знанием дела он изучил договор. По мере чтения глаза его удивленно округлились. Я предложил щедрые условия.
— Нет, мой господин. По-моему, все в порядке. Полагаю, такой договор положит начало важному и долгосрочному союзу.
Я улыбнулся и наговорил ему массу лицеприятной лжи. Мол, я всегда испытывал к Флоренции самые искренние и добрые чувства. А в наших разногласиях, безусловно, виноваты только Вителли и Орсини.
— Разумеется, Никколо, вы можете взять этот черновик с собой и изучить его более тщательно, если пожелаете.
— В этом нет необходимости, мой господин. Я готов подписать его прямо сейчас.
Я предложил ему присесть за мой письменный стол.
— Меня впечатлила ваша решимость, Никколо. И я рад, что Синьория наконец предоставила вам власть, коей заслуживают ваши способности.
Если его еще выберут гонфалоньером, то мою власть можно считать обеспеченной. Марионеточный гонфалоньер… я буду дергать за веревочки, а он — корчить из себя умника. Да-да, это только начало для Никколо Макиавелли.
— Благодарю вас, мой господин.
Он подписал обе копии и передал их мне.
— А печать?
Макиавелли хлопнул себя по лбу:
— Она же осталась в пансионе. Я не додумался захватить ее с собой.
— Тут нет вашей вины, Никколо. Вы же не знали, что я могу призвать вас сегодня вечером. Не беспокойтесь, я отправлю за ней курьера.
В его глазах — страх и размышление.
— Нет, мой господин. Печать хорошо спрятана, и мне быстрее принести ее самому, чем объяснять кому-то, как ее найти.
— Отлично. Вы можете поехать на моей лошади… и я пошлю с вами надежного охранника.
— Благодарю, мой господин. Я скоро вернусь. — Он поклонился и направился к выходу.
НИККОЛО
Проехавшись по городу, я почувствовал, что вечерний холод отрезвил меня, хотя и не изменил моего мнения. Я принял правильное решение: больше никаких сомнений на сей счет. Мои тревоги порождались естественным волнением — и ничем больше. Однако мне не понравилось бы, если бы один из шпионов герцога стал рыться в моих вещах, поэтому я солгал насчет печати. На самом деле она просто лежала на прикроватной тумбочке, где я и оставил ее.
Мы подъехали к пансиону. Я предложил гвардейцу подождать меня снаружи, взбежал по лестницам — как можно быстрее и тише (моя домовладелица могла уже почивать) — и отпер дверь моей комнаты. Пройдя к тумбочке, взял печать. Какая же она легкая и маленькая на вид! Но тут я заметил то, чего не было прежде, — адресованное мне письмо. Почерк Бьяджо, но печать не служебная. Должно быть, его доставили в мое отсутствие. Я перевернул конверт; на обратной стороне Бьяджо наспех приписал: «СРОЧНО И СЕКРЕТНО».
Я вскрыл и прочел письмо. Оно было хитро закодировано, и мне потребовалось несколько минут, чтобы вообще понять смысл того, о чем писал Бьяджо. Когда же я понял, однако, то проверил печать, а потом, выглянув в окно, подозвал гвардейца и сказал, что произошло нечто непредвиденное, поэтому он может возвращаться в замок без меня.
— Пожалуйста, передайте герцогу, — добавил я, — что я зайду к нему завтра.
Охранник с сомнением посмотрел на меня — скорее всего, он получил приказ, противоречивший моим словам, — но меня это не касалось. Страшно взволнованный, я закрыл ставни, запер дверь и внимательно перечитал письмо. Оно датировалось 18-м — вчерашним — числом, причем Бьяджо писал его дома, а не на службе. И вот что в нем говорилось:
«Никколо, НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ не подписывай соглашение! Ты угодишь в ловушку. Все это дело с отправкой тебе печати подстроили твои враги, и в первую очередь Аламанно Сальвиати. Как я предупреждал тебя раньше, постоянные призывы к союзу с герцогом навлекли на тебя подозрения. Герцога боятся и ненавидят во Флоренции, и ты не так глуп, чтобы думать, что сможешь изменить это. Твои враги намерены обвинить тебя в предательстве и стремлении к личной выгоде. Гонфалоньер выступил в твою защиту, но его вынудили согласиться на такое испытание твоей неподкупности. Поэтому они отправили тебе не гербовую печать; сам погляди на нее получше, если не веришь мне.
Я сообщил курьеру, что это дело жизни и смерти, и щедро заплатил, чтобы он успел доставить письмо сегодня же… Но если он опоздал, то ты все равно должен знать: такой договор не будет стоить даже бумаги, на которой написан, поскольку печать поддельная. И как только у нас получат подтверждение того, что ты утвердил тот договор, тебя арестуют как предателя. Никто не знает лучше тебя, что это означает. Прошу тебя, не делай ничего, о чем будешь жалеть. Твой друг Б.Б».