10
Флоренция, 26 декабря 1499 года
НИККОЛО
Переходя через Понте Веккьо, я услышал, как забрехали в боковых улочках бродячие собаки. Полночь уже миновала. Под мостом тихо журчала Арно. Пальцы мои замерзли, несмотря на кожаные перчатки. Моя голова нашпигована месивом сведений и цифр. Запах чернил начал преследовать меня. Я быстро прошел мимо нищих и бродяг, спавших на виа Питти. Возможно, река сегодня ночью все-таки замерзнет? Возможно, все эти люди умрут? Их смерть, по крайней мере, облегчит жизнь городскому управлению: меньше ртов кормить; больше хлеба для оставшихся в живых.
Я с облегчением достиг дверей нашего дома. Едва я вступил в прихожую, как спасительное тепло обволокло меня. Жар огня и запах подогретого вина. Мой отец, должно быть, опять занемог. Я зашел к нему в спальню: точно, он лежит, натянув одеяла до самого носа.
— Надеюсь, на сей раз тебя подкосила не чума, папа?
Он рассмеялся, закашлялся.
— Ты еще можешь шутить, Никколо, но, по правде говоря, последние дни я неважно себя чувствую. Боюсь, что для меня этот год будет последним.
— Ох, перестань! Ты еще, наверное, меня переживешь!
— Боже избави, — машинально пробурчал он. — Хорошо ли прошел день?
Я согрел руки над огнем.
— Безумная пропасть дел, как обычно. Говорят, через несколько дней герцог Валентинуа возьмет Форли.
— Ох, бедная Катерина! Она была великолепной женщиной в своем роде. Интересно, что с ней будет?
— Я уверен, что она сумеет постоять за себя. Вероятно, к этому самому моменту она уже прибрала к своим изящным ручкам воинственного герцога.
— Верно, уж ты-то знаешь, о чем говоришь!
Мы оба рассмеялись.
— Может, мне приготовить легкий ужин? Насколько я понимаю, Тотто уже спит?
— Я не сплю, — донесся тихий голос из угла спальни.
Я взглянул туда: да, вот и он — мой младший братец; устроился на стуле, ловко скрестив по-турецки ноги.
— Нам следует, Тотто, использовать твои шпионские таланты.
По его лицу скользнула тень улыбки:
— Не хочешь ли сыграть партию в шахматы после ужина?
— С удовольствием! Я придумал новую стратегию, чтобы тебя победить.
— Мне казалось, ты был безумно занят на службе?
— А я использую шахматную стратегию для решения наших политических проблем. Герцог Валентинуа, как твоя королева, медленно подбирается к моему королю, который, в сущности, олицетворяет Флоренцию. Как же мне помешать ему? Как лучше перехитрить тебя?
— Королевы не медлят, Никколо. При желании они действуют молниеносно.
— Зато медлит Флорентийская республика, — проворчал я. — Она колеблется и хитрит. Ведет пустые разговоры и тянет время. Делает все, что в ее власти, чтобы избежать использования этой самой власти для реальных действий.
— Ах, — воскликнул отец, — значит, тебя по-прежнему огорчает медлительность нашей Синьории?
— Насколько я понимаю, ужин придется готовить мне, — буркнул Тотто. — Как только вы начинаете говорить о политике, то начисто забываете о земных делах.
После приготовленного Тотто ужина — как обычно, простого, согревающего и сытного — отец задремал, а я проиграл своему брату в шахматы. Три раза подряд. Что за тайна в этой игре? Мне нравилась ее сущность, но всегда казалось, что в ней недостает какой-то важной составляющей.
— Тотто, почему у меня так плохо получается? Я чувствую, что просто должен освоить эту игру.
— Во всем виноваты твои блестящие по проницательности анализы вечно меняющейся политической ситуации и твой с трудом заработанный опыт ведения государственных дел.
— Да, пришлось потрудиться…
— Шахматы отличаются от жизни, Никколо, — с улыбкой заметил он. — Это всего лишь настольная игра. Я играю в нее чаще тебя, поэтому у меня и получается лучше. Знаешь, я ведь стал членом шахматного клуба.
— Наверное, ты один из лучших игроков, Тотто?
— Нет, один из худших. Но я не расстраиваюсь. Выигрыш или проигрыш не важен для меня: это лишь приятное времяпрепровождение. Жизнь кажется порой такой длинной. Я не знаю, чем еще могу заняться.
Я присмотрелся к брату. На редкость спокойный, почти глупый на вид увалень. Неужели мы с ним принадлежим к одному роду? Он аккуратно расставил фигуры:
— Может, еще одну партию?
Я перевел взгляд на черно-белую доску, на стройные ряды резных деревянных фигурок и заявил:
— Я все понял. Я знаю, чего не хватает этой игре.
— Чего же?
— Удачи!
Он с сомнением поглядел на меня.
— Я не шучу, Тотто. Фортуна, так много решающая в жизни, в шахматах не имеет никакого значения. Если бы шахматы были подобны жизни, то один игрок мог бы начать игру с гораздо большим войском, а другой — мог бы во время игры задействовать новую дружественную армию. Потом, к примеру, белым пешкам следовало бы перейти на сторону черных, а черный слон мог бы начать тайно выбивать свои же фигуры. И затем, в тот момент когда уже одна сторона близка к достижению шаха и мата, должна быть подброшена монета. Если выпадает решка, то игроки меняются местами. И играть следовало бы на свежем воздухе, чтобы ветер мог слегка передвинуть фигуры… Да, такая игра походила бы на настоящую жизнь! Как ты считаешь, не изменить ли нам правила?
10 мая 1500 года
ЛЕОНАРДО
Мы с отцом не виделись лет двадцать, и я не могу описать странное чувство отчужденности, возникшее у меня сейчас при встрече с ним. Ему уже семьдесят четыре года, но он изменился меньше, чем я ожидал, — немного больше сгорбился, пожалуй, и полысел, но все такая же железная сила в глазах, выправке, голосе. На заднем плане мелькала его четвертая жена, Лукреция — она на полвека его моложе, но выглядит изнуренной, преждевременно состарившейся. Очевидно, его мрачное уныние по-прежнему действовало иссушающе.
Мы беседовали за обедом. Все в спешке — в два часа он должен вновь открыть свою контору. И в опоздании исключительно моя вина.
Я не знал, на что надеялся, — на чувство триумфа? На проявление родительской гордости? В любом случае реальность не оправдала надежд. Вероятно, я самый знаменитый художник в Италии, но отец все еще умудряется заставлять меня чувствовать себя мелким неудачником — точно мне вновь четырнадцать лет. Вечно он видел во всем одни недостатки, копался в них — и с новой силой обрушивал на них зло своего сарказма и недовольства.
Мы вспомнили памятник Коню.
— Очередной незаконченный шедевр, — ехидно бросил он и начал с жестокой обстоятельностью описывать его разрушение, смакуя подробности, словно только так и можно, если верить его словам, извлечь урок из истории.
Говорят, коршун, видя, что его птенцы стали слишком толстыми, начинает из зависти выклевывать им бока…
Мы поговорили о «Тайной вечере» и о короле Франции, и отец заявил, что было глупостью отказаться от королевского предложения. Он поинтересовался моими заказами и возмущенно всплеснул руками, узнав, что сейчас у меня нет важных заказов — или, по крайней мере, тех, что мне хотелось бы исполнить.
— Отец, поймите, я устал от кистей.
— Тебе следует выжать все возможное из твоего нынешнего положения. Ты сейчас весьма популярен. Слава дама изменчивая, сам понимаешь. На будущий год она выберет кого-то другого, и копилка твоих сбережений опять оскудеет.
— Но если заказы мешают мне проводить эксперименты… — со вздохом произнес я.
— Твои эксперименты! — презрительно восклицает он. — У тебя нет никакой деловой хватки. Никакого здравого смысла.
Мне хочется творить чудеса, отец…
Порой ты приводишь меня в отчаяние…
Я сменил тему разговора. Мы поговорили о Милане. Согласно последним новостям, туда вернулись французы. Захватили Иль Моро и бросили его в тюрьму. Он потерял свое положение, состояние и свободу и не завершил ни один из своих проектов…
Без пяти два со стола все убрали, а мой отец, повязывая шарф, спросил:
— Как бишь звали того архитектора из Феррары… по-моему, вы с ним дружили…
— Джакомо Андреа? Мы по-прежнему дружим. Он мой старый верный друг. Но почему вы вспомнили о нем?
Мне вспомнилось наше расставание. Я уезжал из Милана, а он решил там остаться. Полагал, что новое правительство обеспечит его работой.
— Французы казнили его несколько дней тому назад. Повесили, выпотрошили и четвертовали.
Я потрясенно взглянул на отца. Мой рот невольно открылся, но я не в силах был вымолвить ни слова.
— Мне пора на работу. Слуги проводят тебя. И пожалуйста, когда надумаешь навестить меня в следующий раз, постарайся прийти вовремя.
11 мая 1500 года
НИККОЛО
Что ж, вы повеселились напоследок, не так ли, отец? Вы всегда настаивали, что положение ваше серьезно, и в итоге оказались правы. Сколько раз вы твердили мне, чтобы я не доверял докторам. Отныне так и будет. Каждый раз, начиная кашлять или чувствовать жар, я буду поступать как вы — просто отлеживаться в постели. И буду думать о вас, говорить с вами в любой удобный момент. Ведь вы были для меня больше чем просто родителем — вы были моим лучшим другом.
Я уже пьян, а в доме бардак. Повсюду пустые кубки, на полу хлебные крошки; оплывшие свечи на скатерти. Я так много смеялся и плакал, что у меня заболели глаза и начало сводить скулы. И все равно это была славная компания: вы порадовались бы вместе с нами, отец. Все пришли. Мы выпили безумно много вина, съели гору лепешек и всё вспоминали ваши истории, вспоминали всё, что вы делали или говорили. Временами я буквально чувствовал, что вы здесь, вместе с нами, в этой комнате, сидите незаметно в уголке и посмеиваетесь.
Последние несколько лет мне удавалось проводить с вами ужасно мало времени; как же глубоко я сейчас сожалею об этом. Я вечно бывал чертовски занят, слишком воодушевлен и измотан моей службой. Вы гордились мной, я знаю, но мне хотелось бы ежедневно выделять время, чтобы беседовать с вами обо всем на свете. У меня такое чувство, будто в полотне моей жизни образовалась громадная дыра. Я помню каждую вашу шутку, каждый ваш совет; помню галлоны выпитого нами вина, моменты тишины на рыбалке или теплым зимним днем. Как странно остаться в этом доме без вас, лишь в компании Тотто.
Я взял несколько кубков и отнес их на кухню. Похоже, мне действительно пора отправляться в кровать. Тем более что Тотто упорно твердил мне, что сам справится с уборкой; и правда, он более приспособлен к домашним делам, чем я. И также правда, что завтра, еще до рассвета, я должен уехать из дома и отправиться в Пизу, где мне предстоит встретиться с уполномоченными военными послами, чтобы обсудить сложившееся положение. Эта война проходит неудачно. Я не раз говорил Совету Десяти, что нам нужно собрать наше собственное ополчение, а не полагаться только на наемников, но они неизменно отвечали, что не могут пойти на такой «политически рискованный шаг». Их беспокоит, что кто-то в Синьории воспользуется нашим ополчением для устройства военного переворота. Честно, отец, я иногда задумываюсь: неужели моя идея действительно плоха? По крайней мере, наша милиция положила бы конец бессмысленным обсуждениям, бесконечным колебаниям и бесхребетной политике нейтралитета…
Тотто, как заботливая старушка, уговорил меня лечь спать.
— Все в порядке, все в порядке, — пробормотал я и удалился, захватив с собой полкубка вина и вашу любимую «Историю Рима». Этот экземпляр я сам забрал у печатника пропасть лет тому назад. Вы помните?
Я зажег в спальне светильник и, не раздеваясь, опустился на кровать. Еще около часа я продолжал читать и вспоминать, потягивая вино. Потом вдруг глянул на потолочную паутину, набросившую тень на уроки Второй Пунической войны, и неожиданно новая идея пришла мне в голову. Может, мне следует жениться? Прежде мне не хотелось обременять себя семейными узами, но теперь… не знаю, мне кажется, я стал старше, и перспектива дружеских трапез, регулярных любовных отношений и уютного очага теперь выглядела для меня соблазнительно умиротворяющей. У меня ведь даже накопилось приданое, около тысячи дукатов. И если немного повезет, то жена будет более интересным собеседником, чем Тотто. Как вы думаете, отец? Хорошая идея, правда? Вернувшись из Пизы, я займусь поисками невесты.
Винчи, 14 мая 1500 года
ЛЕОНАРДО
Я откинулся на спинку стула. За столом воцарилось молчание — приятное, не напряженное. Мы только что отобедали с моим дядей Франческо. Как и отец, он, в сущности, не изменился, только стал больше похож на самого себя. Отросшая борода приобрела пепельный оттенок, но от него, как прежде, пахло травами и землей. Проводя массу времени на природе наедине с собой, он привык к спокойному молчанию. Дядя встал, чтобы убрать со стола, а я прислушался к пению ветра в каминной трубе; к потрескиванию дров в очаге, охваченных язычками пламени.
— Леонардо, чем ты сегодня собираешься заняться? — крикнул он из кухни.
— Собираюсь повидать матушку.
Раздался звон разбившейся тарелки.
— Франческо? — Я вскочил и бросился в кухню.
Он стоял бледный, с пустыми руками.
— Что такое? Что случилось?
— Разве ты не получил мое письмо? Я отправил его на твой миланский адрес.
Черный вихрь закрутился в моей голове:
— Нет. А что в нем говорилось?
— Мне очень жаль, Леонардо… твоя матушка умерла.
Спокойный сердечный взгляд Катарины, любящая улыбка… мама, мне так не хватает вас, и я…
— Но вы говорили… в прошлом ноябре… вы говорили, что ей стало лучше…
— Так и было. Она пошла на поправку. Но потом болезнь вернулась. Она умерла в феврале.
Я опустился на стул, испытав внезапную слабость, и Франческо дал мне кружку вина.
— Меня не было двадцать лет, Франческо… и я не думал, что несколько лишних месяцев могут иметь столь большое значение. Мне хотелось приехать без предупреждения, сделать ей сюрприз…
Я удрученно покачал головой. Облегчающие слезы не увлажнили моих глаз. Я выглянул в кухонное окно.
— По крайней мере, кончился дождь. Я могу сходить к ней… ее похоронили в Кампо-Дзеппи?
— Да, во дворе деревенской церкви.
— Пойду почту ее память. Положу цветов на могилу.
— Может, ты не откажешься от компании?
Мне удалось выдавить улыбку. Если бы это спросил кто-то другой, я отказался бы.
— Да… спасибо, Франческо. Дружеская компания мне не помешает.
Мы идем по той самой тропе, по которой я сотни раз бродил в детстве. Сейчас тропу развезло от дождя, и пейзаж выглядел более однообразным и скудным, чем мне помнилось. Небо хмурилось синевато-серыми тучами. Мы долго молчали, и я погрузился в воспоминания… Как-то в детстве я бежал по этой тропе весенним утром; должно быть, мне было лет восемь или девять. Я тащил бутыль с маслом — подарок моей матушке от бабушки с дедушкой. Она недавно родила моего сводного брата. Я так радовался, думая о нашей скорой встрече, что пустился бегом по оливковой роще — той же самой оливковой роще, по которой идем теперь и мы с Франческо. Должно быть, я поскользнулся или оступился, и бутыль выпала из рук.
Стекло разбилось вдребезги, и масло впитывалось в землю…
Не помню, дошел ли я вообще в тот день до дома матушки. Мне запомнилось лишь ужасное чувство вины, и такое же я испытывал сейчас. Вечно я опаздывал к ней — так и не смог отдать ей сыновний долг. Плохой сын. Простите меня, мама.
На ее могилу положили небольшой камень округлой формы. На нем грубо высечены ее имя и даты рождения и кончины. Ничего больше — никакой эпитафии, никаких благодарностей от любящих детей или мужа. В сущности, она была лишь бедной деревенской девушкой, забеременевшей от местного нотариуса, а позже вышедшей замуж за рабочего, который нещадно бил ее. Как дитя любви, я стал ее любимым ребенком. Светом ее жизни, как она призналась мне однажды.
Никто больше в моей жизни не любил меня так, как она, — и никогда больше никто не полюбит меня так беззаветно…
Я положил на могилу букетик полевых цветов, нарванных тут же около памятного камня, и постоял немного, глядя на камень, под которым ее похоронили. Я пытался вспомнить ее лицо. Всплывали в памяти глаза, губы и волосы, но почему-то они не складывались в целостный образ, одновременно я видел лишь отдельные ее черты.
Лицо мне приятно холодил легкий ветерок. На траву под ногами легла тень, словно на нее пролили оливковое масло, — моя тень. Вокруг контура этой тени трава трепетала удивительно полной, прекрасной жизнью. Вдалеке по оливковой роще прокатывались яркие пестрые волны — это ветер играл в кронах, подставляя небесам нижнюю сторону листьев, которая всегда бледнее их верхней стороны. Ближе к нам над многоцветным луговым ковром пролетал тот же ласковый ветерок — и порывисто возвращался, чтобы насладиться красотой разноцветных волн. Я вздохнул полной грудью, едва не рассмеявшись при виде такой невероятно прекрасной картины. А ведь мы воспринимаем все это как должное! Опустившись на колени, я поднял глаза к небесам. Сероватая мгла прояснялась, обнажая лазурные шрамы. На востоке я заметил облако, подобное громадной горе, испещренной расщелинами сияющего света. Я тряхнул головой — если нарисовать эту облачную гору, то разве кто-нибудь поверит, что она написана с натуры, что такой мимолетный образ действительно существовал? Заявят, что это аллегория Господнего света. Но нет необходимости всячески почитать Бога и восхвалять Его в священных книгах, чтобы стать свидетелем чудес. Природа дарит нам их ежедневно. Нужно лишь, о несчастные смертные, открыть ваши глаза!
Увы, моя матушка умерла — ее красивая плоть стала пищей для червей. Но душа не подвержена тлению — гниению тела. Я верю, что душа бессмертна… но она обитает в теле, подобно воздуху в органных трубах. Когда трубка ломается, воздух перестает выходить из нее, порождая чудную музыку. Значит, когда плоть умирает, душа перестает петь. Ее молчание вечно. Однако Лукреций писал, что ничто не исчезает бесследно…
Я открыл книжицу, как обычно, висевшую у меня на поясе, и быстро набросал волосы моей матушки, ее глаза, контуры улыбки. Оценив получившийся эскиз, я увидел его словно отраженным в зеркале. Изображение было пока не совсем верным, но воспоминания оживут. Я уверен, они оживут.
Я обернулся к Франческо.
— Что случилось? — спросил он. — У тебя такой вид, будто ты только что увидел ангела!
— Я хочу написать ее, — ответил я. — Мне хочется обессмертить ее черты. Хочется вернуть мою матушку к жизни.