Глава 11
Два дня спустя Петер Штальбе и Конрад Чеснок сидели в пустой казарме. Был полдень, караулы у ворот только что сменились. Клаус Майнау, Карл Гаттенхорст и все остальные, кто нес утреннюю стражу, уже разошлись по своим домам.
Чеснок потянулся, закинул ноги в грязных башмаках на стол.
– Надоело, – сказал он, ковыряя щепкой в зубах. – Столько времени сидим на одном месте, к лавкам задницами приросли. Ублюдок этот, Кессадо, пусть гниет себе на площади, ему-то спешить некуда. А вот нам поразмяться надо.
– Снять бы его с колеса, – заметил Петер, зачерпывая из миски гороховую похлебку. – А то ведь и взаправду гнить начнет.
Конрад зевнул.
– Ты зачем эту штуковину у него из уха вырвал? – спросил он лениво. – К чему тебе? Продать ее все равно не выйдет. Или, может, – тут он насмешливо подмигнул Петеру, – нашел кому подарить? А что, хорошая вещь, настоящий жемчуг. Только смотри, не всякая баба примет такой подарок.
Штальбе хмуро посмотрел на него, но промолчал.
– Ну, так и черт с ним, с этим испанцем, – продолжал Чеснок. – Снимем с колеса да сожжем, невелика работа. Я про другое сейчас. Надо идти к дороге. Еды раздобудем, пару-тройку солдатских ублюдков на тот свет отправим… Зачем понапрасну время терять?
И он указал взглядом на сваленную в углу комнаты груду железа. Это были шлемы и нагрудники, снятые с убитых испанцев. Оружейник Вельц отчистил их от грязи и крови, выправил вмятины, где сумел, так что по большей части эти доспехи еще вполне годились для дела.
Петер зачерпнул еще ложку похлебки, ответил с набитым ртом:
– Маркус не согласится.
– Так ты был у него? Как он?
– Плох. Из дому не выходит, не говорит почти ничего. Я пытался его расспросить про дорогу, ну и про все остальное. Но он сказал, что даже слышать об этом не хочет.
Чеснок вытащил щепку изо рта, осмотрел ее, бросил на пол.
– Не хочет – без него обойдемся. Руку уже неплохо в этом деле набили. Я справлялся у Шёффля: запасов муки мало осталось, а до сбора урожая еще не скоро. Надо идти.
– Как же будем без вожака? Ведь это он все придумал.
– А вот так! – Месснер хлопнул по столу широкой ладонью. – Его что, ангел в темя поцеловал? Вожака мы себе другого найдем. Вот, скажем, к примеру, ты – чем не вожак? Умный, крепкий и в рукопашной выстоишь, и стреляешь неплохо.
Петер неуверенно посмотрел на него.
– Думаешь, Совет согласится поставить меня вместо Маркуса?
– А куда им деваться? У нас ружья, мы защищаем город – стало быть, нам первое слово надо давать, нас надо слушать. В нынешние времена главный не тот, у кого ученая книжка под мышкой, а тот, у кого яйца крепче.
Понизив голос, он наклонился к Петеру ближе:
– Я, честно признаться, думал вначале, что Маркус потребует назначить его новым начальником стражи вместо покойника Хагендорфа. Если бы потребовал, они бы согласились как миленькие. Только у него, видать, совсем голова размякла.
– Маркусу тяжело пришлось. Испанцы крепко его отходили…
– Ерунда, – отмахнулся Чеснок. – Раны заживут, силы вернутся. Вернеру вон ногу прострелили насквозь, запах от повязки такой, что из выгребной ямы и то лучше пахнет. А все равно не унывает – скалится! Я к нему заходил вчера, так он говорит, что через пару недель снова рядом с нами встанет. Уж если Вернер держится молодцом, с чего тогда нашему Эрлиху раскисать?
Петер пожал плечами.
– Ты плечами-то не пожимай, – оттопырив губу, сказал Чеснок. – Это у него все из-за бургомистерской девки, точно тебе говорю. Это он из-за нее сам не свой, из-за нее сопли и распустил. На кой только она ему сдалась? Не пойму. Ведь, если захочет, возьмет себе в жены любую, к примеру, хоть дочку старого Грёневальда. Та наверняка юбки намочит от счастья. Нет, Петер, на Маркуса рассчитывать нельзя: был он прежде крепким парнем, да стал слабаком. Ну так это ничего. Что Эрлиху не нужно – мы вместо него подберем.
Он откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди, прищурившись, посмотрел на Петера.
– Что скажешь?
– Надо с матушкой посоветоваться, – с сомнением ответил тот. – Что, если…
Чеснок накрыл его ладонь своей, с силой прижал к столу, подался вперед.
– С матушкой, говоришь? – тихо и зло произнес он. – Беги, советуйся. Только запомни: за мальчишкой, который выглядывает из-под женской юбки, никто из нас не пойдет.
– Брось, Конрад, – пробормотал Петер, пытаясь высвободить руку, – я…
– Вот тебе и «я», – передразнил Месснер. – Решай, кем ты будешь – слюнтяем или мужчиной; будешь людьми командовать или снова станешь дерьмо убирать в конюшне, слушать, что прикажет этот мозгляк казначей.
Штальбе ничего не ответил ему. Молча поднялся из-за стола и вышел за дверь, сунув за пояс пистолет и нахлобучив на голову шапку.
* * *
Покинув казарму, он отправился по Оленьей улице в сторону своего дома. В городе было тихо: ветер перебирал невидимыми пальцами зеленые кроны каштанов, кузнечики стрекотали в пыльной траве. В небе, в лазоревом поле, медленно плыл журавль.
Слова Чеснока не шли у юноши из головы. Неужели это и вправду возможно? Чтобы он встал во главе их отряда, занял место, которое прежде занимал Маркус? Но ведь он, Петер, всего лишь простой батрак. Как может он что-то требовать от членов Совета? Они или выбранят его, или рассмеются в лицо. Ему даже не хватит решимости заговорить с ними. Они богаты, любое их слово ловят с почтением, тогда как он, Петер, за всю свою жизнь привык лишь кланяться и просить.
Конрад прав лишь в одном: если бы Маркус пожелал стать начальником стражи вместо погибшего Хагендорфа, Совет уступил бы ему. Но какое это имеет значение? Первые люди города всегда благоволили Маркусу. Молодой Эрлих принадлежал к их кругу с тех самых пор, как появился на свет. Сыну цехового старшины позволено многое – но кто захочет замолвить хоть слово за Петера Штальбе, бедняка, живущего в Свином переулке?!
Губы юноши скривились в горькой усмешке.
Ему не на кого надеяться, кроме самого себя, неоткуда ждать помощи. Так было всегда, сколько он себя помнил. Никто не любил их семью, никто не относился к ним по-доброму. Всегда приходилось кого-то уговаривать, терпеть упреки и недовольные взгляды, ждать на крыльце, зная, что никто не пригласит войти. Их семье тяжело жилось и при жизни отца. Но после его смерти пришлось совсем туго. Мать с утра до ночи занималась починкой чужой одежды – ставила заплаты, штопала, подшивала кружево или тесьму, стягивала ниткой расползающиеся швы. Раз в неделю стирала в большой деревянной лохани белье, которое приносили соседки, и тогда их дом до потолка наполнялся густым паром, и руки матери распухали от горячей мыльной воды. Петер помогал ей, как мог: вскапывал огород, подметал полы, приносил хворост и растапливал печь, смотрел за младшими сестрами. Когда подрос немного, стал обходить близлежащие улицы, стучался в дома соседей, спрашивал, нет ли какой работы. Мать научила его: говори с хозяйками, а не с их мужьями. Мужчины суровы, они не захотят тебя слушать, а женщины – помогут и пожалеют.
Вечером, когда Петер возвращался домой, он видел мать сидящей у стола – плечи сгорблены, на коленях лежит шитье, на столе догорает свеча. Он опускался на стул рядом с ней, и они сидели вместе, обнявшись, не говоря ни слова, и Петер едва сдерживал себя, чтобы не заплакать – от жалости к матери и к себе самому, оттого, что смертельно устал, оттого, что знал: завтрашний день будет таким же тяжелым и безрадостным, как и день минувший.
Когда ему исполнилось двенадцать, мать повела его к плотнику Вернеру Штайну. Это было накануне Михайлова дня. Небо было холодным и серым, ветер срывал последние листья с поникших деревьев, и шерстяной платок матери промок от дождя. Мать долго стучала в дверь, но никто им не открывал, и Петер, который уже порядком продрог, принялся изо всех сил дуть на ладони, пытаясь хоть немного согреть их. Наконец плотник открыл им. Видимо, они оторвали его от ужина – его губы блестели, за ворот рубахи была заправлена испачканная жиром салфетка.
Он посмотрел на них с недовольством и поинтересовался, зачем пришли.
– Здравствуй, Вернер, – сбивчиво начала мать. – Прости, что тревожим тебя. Дело в том, что… я хотела попросить тебя об одолжении. Ты знал Андреаса, моего покойного мужа, ты получил вместо него право заниматься ремеслом, после того как…
– Говори по делу, Мария, – сухо перебил Штайн, скрестив на груди руки.
Женщина закивала, тем самым как бы извиняясь за то, что говорит лишнее.
– Мой сын уже вырос, он толковый и сильный парень, да и в плотницком деле кое-что понимает. – Она чуть подтолкнула Петера, чтобы он вышел на шаг вперед. – Из него получится хороший работник. Если бы ты, Вернер, согласился взять его к себе в подмастерья, он бы мог помогать тебе, из этого вышла бы немалая польза и…
– Мне не нужен подмастерье, Мария. Заказов немного, и я вполне с ними справляюсь.
– Петер не возьмет никакой платы.
– Разумеется. Но я должен буду кормить его и обучать ремеслу. Таковы правила, и ты, Мария, прекрасно знаешь о них. Лишняя обуза мне ни к чему. Хочешь пристроить своего сына? Обратись к Хоссеру или к Швибе. Может быть, они согласятся.
– Я уже говорила с ними, – тихо ответила женщина. – Никто из них не хочет брать Петера к себе. Помоги нам, Вернер, прошу тебя… Мы отблагодарим, ты же знаешь, я умею быть благодарной. Возьми хотя бы на несколько месяцев – не подмастерьем, так хотя бы помощником, кем угодно…
Штайн покачал головой:
– Не могу. Извини, Мария, но говорить больше не о чем.
И, не попрощавшись, закрыл перед ними дверь.
«Почему жизнь так несправедлива к нашей семье?» – размышлял на ходу Петер. Он уже повернул на улицу Святого Павла, и до дома ему оставалось идти всего несколько минут. «Почему люди обращаются с нами так, как будто мы чем-то провинились перед общиной? Чем мы хуже всех остальных?» Он часто задавал себе этот вопрос и злился, оттого что прекрасно знал ответ на него. Жизнь их семьи переменилась к худшему после того, как отец начал пить и забросил плотницкое дело. Именно с этого момента они утратили не только доброе отношение других горожан, но и постоянный заработок. Всего за несколько месяцев Андреас Штальбе растерял всех своих заказчиков и влез в долги, для покрытия которых пришлось продать мастерскую. Магистрат несколько раз накладывал на него штраф за пьянство и неподобающее поведение, а один раз даже приговорил к стоянию у позорного столба на площади. Кончилось все тем, что однажды утром непротрезвевший Андреас спустился по ступеням крыльца своего дома, сделал несколько шагов вперед и рухнул в колодец, стоящий чуть в стороне от дорожки.
Петер помнил, как Макс Лерхер при помощи длинного шеста с острым крюком вытаскивал тело отца. Оно пробыло в колодце всего несколько часов и не успело разбухнуть и позеленеть от воды. Лерхер возился долго, кряхтел, ворчал под нос, бросал на мать недовольные взгляды, как будто это она была виновата в том, что ему приходится так трудиться. Петер стоял, опустив голову. Ему было страшно. Он боялся, что его отец мог превратиться в колодце в чудовище. Еще страшней было глядеть на белое от горя и стыда лицо матери. На следующий день после похорон они закрыли колодец деревянным щитом, скрепили железными скобами так, что уже не открыть, и за водой с тех пор ходили к перекрестку улицы Подмастерьев и улицы Милостей Архиепископа.
Неужели над их семьей нависло проклятье? Но ведь, несмотря на свою бедность, на свою скудную жизнь, они всегда были добропорядочными людьми, не пропускали церковных служб, должным образом исполняли все те обязанности, которые им полагалось нести. Почему же тогда – почему?! – в Кленхейме к ним относились с таким пренебрежением? Почему его мать должна была так униженно просить других о любой мелочи, а их соседи смотрели на нее свысока, так, как будто она в чем-то была виновата или несла на себе клеймо? Почему казначей всегда разговаривал с Петером, как с проходимцем без чести и совести? Это несправедливо, несправедливо! С детских лет он работал как вол, чтобы помогать матери, а она сама до глубокой ночи занималась шитьем, стиркой, бесконечными хлопотами по дому, которые лишили ее сил, состарили раньше срока. У них не было времени отдыхать, они не вылезали из долгов, они недоедали. Накануне большого собрания, на котором он должен был принести присягу и стать полноправным членом общины, мать плакала оттого, что ему нечего надеть и что ему придется идти в ратушу в старых отцовских башмаках и перелатанной куртке. Отец виноват в том, что их семейство оказалось в столь бедственном положении. Но он, Петер, не виноват в поступках отца. Даже если и виноват – разве события последних недель не искупили его вины? Разве он мало сделал для Кленхейма?! Он дрался с солдатами, каждый из которых мог убить его или на всю жизнь оставить калекой. Он преодолел свой страх, он стал сильным и ловким. Он научился не бояться крови и смерти. Он стоял, глядя в глаза Кессадо, видя перед собой опущенный к земле бритвенно-острый клинок, чувствуя, как катятся по спине капли холодного пота, – стоял, но не дрогнул, не побежал прочь, не бросил на произвол судьбы остальных. Где в этот момент были члены Совета, где были общинные судьи, где были все те, что мнят себя первыми людьми города? Струхнули, решили дождаться, пока Кессадо и его головорезы всех уничтожат. Трусы, крючкотворы, бумажные души! Бургомистр, который не появляется на людях, да казначей без казны, да Фридрих Эшер, который умом помешался, да трус Траубе. Что они теперь значат для Кленхейма, какой от них толк? В них нет ни смелости, ни чувства товарищества. Они не знают, что такое честь, и сердце им заменяет свернутый в трубку кусок пергамента.
Черная прядь упала юноше на глаза, и он отвел ее, коснувшись рукой пылающего лба.
Почему раньше он не задумывался об этом? Свою убогую, скудную жизнь он всегда принимал как должное. Позволял казначею издеваться над собой, терпел высокомерные взгляды свечных мастеров, кланялся всем подряд. Но теперь – нет! Теперь он стал другим человеком. Завтра же он отправится к бургомистру и потребует, чтобы его сделали старшим в отряде. Он сильнее их, они не посмеют ему отказать!
* * *
Повернув за угол, Петер нос к носу столкнулся с каким-то человеком. Ба, да это же сам господин Хойзингер!
Случись эта встреча еще пару дней назад, Петер непременно бы поклонился и стащил с головы шапку. Но сейчас лишь отпрянул назад от неожиданности, посмотрел на казначея исподлобья. Странное дело: видя перед собой этого злобного, язвительного человека, он впервые не испытал ни страха, ни смущения. А ведь прежде, стоило ему посмотреть на него, услышать неприятный, скрежещущий голос, как он тут же терялся. В такие минуты на него словно надевали деревянный футляр, который сковывал его движения, заставлял втягивать голову в плечи.
– А-а, это ты, – недобро протянул казначей, глядя на Петера снизу вверх, словно ощупывая его своими выпуклыми бледно-голубыми глазами. – Давно хотел поговорить с тобой. Вера, подойди ближе, посмотри-ка на нашего героя.
Вера Хойзингер улыбнулась Петеру. Улыбка вышла смущенной. Было видно, что она не одобряла язвительного тона мужа и считала, что ему не следует так говорить.
– Тебе нужно знать кое-что, Петер, – все так же пристально и неприязненно разглядывая юношу, продолжал казначей. – Многие в нашем городе сделались трусами и лицемерами, они не желают замечать правды и не желают произносить ее. Бог им судья. Но я привык называть вещи своими именами. То, что вы сделали с этим испанцем, – мерзость и нарушение наших законов. Я давно говорил: нельзя позволять вам заниматься грабежами у дороги. Вы обезумели от крови и безнаказанности и теперь желаете, чтобы и весь наш город тоже сошел с ума.
– О чем вы говорите, господин казначей? – растерянно пробормотал Петер. – Я не понимаю… Разве мы совершили что-то…
– В том-то и беда, Петер, что ты слишком глуп, чтобы понять меня. В твою телячью башку наверняка не приходила мысль о том, что именно ты – вместе с Конрадом Месснером и прочими своими дружками – привел испанцев в наш город. Именно по твоей вине погибло столько людей. Их кровь – на твоих руках.
Петер внимательно посмотрел на стоящего перед ним Хойзингера – так, как будто увидел его впервые. Кто он такой, этот маленький человечек с кривыми ногами, чья макушка едва доходит ему, Петеру, до уровня подбородка? Член городского совета – Совета, который давно уже ничего не решает? Уродливый коротышка, по недоразумению заполучивший в жены красивую женщину? С чего он решил, что его слова что-то значат для остальных, что он кому-то может приказывать?
Петер перевел взгляд на жену казначея. Вера стояла чуть позади мужа, как будто хотела спрятаться за его щуплым телом. Было видно, что его слова стали для нее полной неожиданностью, испугали ее. Но почему она слушается его? Какую власть он имеет над ней? Ведь в нем нет ничего – ни силы, ни мужества. Старый, никчемный человек, который нелепо выглядит и нелепо говорит. Такие могут добиваться своего только хитростью, бесчестными уловками, прибегать к которым побрезгует любой другой. Перед глазами Петера вдруг снова встала отчетливая картина, которую он вспоминал уже много раз: Хойзингер, в своем мешковатом жилете и рубашке с закатанными до локтей рукавами, наклонился к жене и что-то шепчет ей на ухо, и его рыжие усы касаются ее белой шеи. Это видение привело его в ярость, и ему пришлось зажмуриться на секунду, чтобы сдержаться и не пустить в ход кулаки.
– Уйди с дороги, – угрожающе произнес он, не заметив даже, что обратился к члену городского совета на «ты». – Ты мешаешь пройти.
Хойзингер не сдвинулся с места. Наоборот, заложил за спину руки и слегка прищурился – он всегда делал так, когда намеревался сообщить собеседнику нечто важное.
– Что ты делаешь, Петер? – спросил он, и в его взгляде появилось знакомое юноше насмешливо-скорбное выражение. – Что ты делаешь? Вершишь суд и приговариваешь людей к смерти. Твои дружки расхаживают по городу с оружием и ведут себя так, словно они здесь хозяева. Ты кем себя возомнил, Петер? Решил, что сможешь в одиночку управлять Кленхеймом?!
– Я защищаю Кленхейм, – спокойно и с некоторой торжественностью произнес Штальбе.
– По-твоему, убивать людей на большой дороге или ломать им кости – это значит защищать Кленхейм?
Лицо юноши окаменело.
– Замолчи, – глухо произнес он.
– Вчера я был у твоей матери, – продолжал казначей, не обращая внимания на его слова. – Она считает тебя героем, считает, что ты спас Кленхейм от испанцев. А я вот что скажу, Петер. Ты, именно ты и угрожаешь нашему городу. В прежние времена таких, как ты, приговаривали к смерти или изгоняли прочь. И я сделаю все, чтобы…
Штальбе с силой толкнул его в грудь. Хойзингер пошатнулся, но успел перехватить его кисть своими маленькими, сухими пальцами и стиснуть, неожиданно сильно, так, что Петер поморщился от боли. Тогда он вырвал руку и без замаха ударил казначея кулаком в лицо. Вера вскрикнула, но Петер даже не посмотрел на нее.
– Думай, что говоришь, ублюдок, – прохрипел он.
По щекам женщины побежали слезы, как будто ударили ее. Она стояла, беспомощно переводя взгляд с мужа на Петера и обратно. Рот ее был приоткрыт, и она не могла произнести ни слова.
Хойзингер – от удара он чуть было не упал на землю, но все-таки удержался на ногах – отнял руку от лица. Его ноздри, усы и подбородок были забрызганы темной кровью. Он посмотрел на свою перепачканную ладонь и без всякого выражения произнес:
– Я сейчас же пойду к бургомистру. Я соберу Совет и добьюсь, чтобы тебя изгнали из города.
Штальбе посмотрел на него. Вытащил из-за пояса пистолет.
– Спрячь обратно, – презрительно сказал Хойзингер. – Выстрелить ты все равно не посмеешь, так зачем же…
Петер выстрелил ему в лицо.
* * *
Со стороны могло показаться, что кто-то обхватил голову Хойзингера руками и с силой дернул верх. Тело его слегка изогнулось, подошвы башмаков на какое-то мгновение оторвались от земли. Мертвый, он рухнул на мостовую.
Пуля раскрошила переносицу, между лбом и усами осталась лишь багровая воронка с черной дырой посередине. Кровь вытекала из нее, как вино из проломленной бочки.
– Сраный ублюдок, – пробормотал Петер. Его руки тряслись, воздух с шумом выходил из ноздрей. – Ублюдок… Доволен теперь?! Черт, еще и куртку мне замызгал…
Он поскреб пятна ногтем. Еще раз посмотрел на лежащее на земле тело. Нервным движением смахнул со лба прядь черных волос. Затем сунул за пояс пистолет и быстро зашагал по улице прочь, ни разу не оглянувшись. Порыв ветра подхватил и погнал ему вслед ворох желтой, зернистой пыли.
Вера Хойзингер осталась одна. Она не кричала и не звала мужа по имени; он был мертв, и она приняла это. Лицо ее было серым, словно его обсыпали золой, глаза и рот проступали на нем яркими воспаленными пятнами. Она не заметила, как ушел Петер и как чье-то настороженное лицо высунулось из окна мансарды в доме напротив – высунулось и тут же спряталось обратно. Новый порыв сухого, колкого ветра пронесся мимо, растрепав ее темные волосы.
На перекрестке, в дальнем конце улицы, начали собираться люди. Они стояли на одном месте и не решались подойти ближе, как будто перед ними была дверь, ведущая в чумной барак. Наконец кто-то из них выступил немного вперед и окликнул женщину. Она не пошевелилась.
Гюнтер Цинх подбежал к ней и взял за руку.
– Господи, Вера, что случилось?! – пробормотал он, глядя на лежащее на земле тело. Он не сразу понял, что это казначей – в изуродованном, утыканном осколками кости лице трудно было что-то различить.
Глаза Веры были пустыми. Она ничего не сказала Цинху и даже не посмотрела на него. Высвободив руку, женщина медленно опустилась на колени рядом с телом мужа и поцеловала его в окровавленный лоб.
* * *
Его нашли три часа спустя, на площади перед ратушей. Петер сидел, привалившись спиной к теплому каштановому стволу, сдвинув на лицо свою шапку. Разряженный пистолет валялся в пыли у его ног. Увидев стоящих перед ним людей – бургомистра, Маркуса и остальных, – юноша поднялся на ноги.
Карл Хоффман протянул ему свернутый в трубку бумажный листок с неровной нашлепкой печати.
– Кленхейм приговорил тебя к смерти, – сказал он.
– Я не умею читать, господин бургомистр. Вы же знаете.
Бургомистр посмотрел на Маркуса.
– Тебя осудили, – глухо произнес тот. – Трое судей утвердили решение. Ты должен пойти с нами.
Петер лишь пожал плечами в ответ.
Маркус Эрлих и Гюнтер Цинх обыскали его, связали руки веревкой, а затем, по знаку бургомистра, повели с площади прочь. Петер шел покорно, опустив голову. Маркус и Гюнтер были по обеим сторонам от него, чтобы не дать ему убежать.
– Господин бургомистр! – раздался сзади чей-то голос.
Хоффман нехотя повернул голову. Это была Мария Штальбе. Она торопилась к ним со стороны Липовой улицы, придерживая рукой измятый передник. Ее движения были суетливыми, казалось, что от спешки она слегка подпрыгивает.
– Подождите, подождите, прошу вас… Куда вы ведете его, господин бургомистр? Почему руки связаны? Господи, Петер, что ты опять такого натворил? Почему ты не явился домой? Ты давно должен был возвратиться; я ждала, когда ты придешь. Господин бургомистр, вы же знаете Петера, у него доброе сердце, но иногда он совершенно… – Она приложила руку к груди, чтобы отдышаться. – Вы уж мне все скажите как есть, господин бургомистр, я ему спуску не дам. Уж на что люблю его… Вы же знаете, как я люблю своего Петера, да разве и может быть по-другому – все-таки единственный мужчина в доме, нам без него не прожить, и, скажу вам по совести, любая мать мечтала бы о таком сыне… А все ж таки хоть и люблю, но и беспутничать не позволю. Вы мне скажите все как есть, господин бургомистр, я его накажу так, что надолго запомнит…
Она говорила без остановки, часто повторяя одно и то же. Взгляд ее был одновременно настороженным и заискивающим, а бесконечный поток слов напоминал жужжание мухи – большой толстой мухи, случайно влетевшей в комнату и теперь неловко бьющейся о незнакомые углы и выступы стен. Она взяла сына под руку, затем отстранилась, подошла поближе к бургомистру, бросила короткий, непонимающий взгляд на Маркуса, потом снова подошла к Петеру и каким-то вороватым движением погладила его по щеке. Из-за этих ее движений – неловких, но быстрых – процессия замедлилась, а потом и вовсе остановилась.
Мария Штальбе продолжала говорить, но в какой-то момент поняла, что никто не хочет смотреть на нее и отвечать ей. Она замерла на одном месте. Ее глаза потемнели – как темнеет губка, впитывая в себя воду. Полное лицо с болезненной, желтоватой кожей и обвисшими комками щек едва заметно тряслось.
– Что вы хотите сделать… с моим сыном?
Бургомистр оперся обеими руками о палку и негромко сказал:
– Петер совершил тяжкое преступление и должен понести кару. Его повесят. Сегодня же.
Петер улыбнулся матери – виновато и растерянно. Она ответила ему коротким, ненавидящим взглядом.
– Что же он сделал? – глухо спросила она, исподлобья глядя на бургомистра. – За что его приговорили?
– Об этом знает весь город.
– Скажите, что он сделал? – повторила Штальбе.
Бургомистр посмотрел ей прямо в глаза:
– Он убил человека. Стефана Хойзингера, моего друга. Вы не знаете об этом? Наверняка знаете. Петер выстрелил ему в лицо, прямо посреди улицы, на глазах у всех.
Мария опустила взгляд и каким-то деревянным движением пригладила свои сальные волосы.
– Я знаю про казначея, – сказала она. – Гюнтер Цинх мне все рассказал. Петер выстрелил, это правда. Но ведь господин Хойзингер оскорбил его, назвал врагом Кленхейма, пригрозил, что выгонит его из города прочь. Это была ссора. Господин бургомистр, вы мудрый человек и многое знаете. Вы знаете, что случается во время ссор, что это такое, когда ссора… Петер еще так молод, а когда ты молод, кровь горячая, ударяет в голову, уже ничего не понимаешь…
Хоффман нахмурился:
– Он заслужил смерть, госпожа Штальбе. Примите все так, как есть. Нам нужно идти.
Женщина перегородила им дорогу:
– Простите его, господин бургомистр… Умоляю, простите. Вы всегда были добрым и благородным человеком, все в городе уважают вас, и Петер всегда говорил о вас с почтением… Нет! Не прощайте – назначьте наказание, какое сочтете нужным. Пусть выполняет самую грязную работу, пусть копает могилы, вычищает грязь из нужников – что угодно. Я заставлю его, господин бургомистр. Он будет работать целыми днями, а по ночам будет молить Господа, я заставлю, он каждую ночь будет стоять на коленях и молить о прощении. Я заставлю его, господин бургомистр, заставлю. Я мать, я родила его и выкормила, и я заставлю…
– Госпожа Штальбе… – еле сдерживая раздражение, сказал Хоффман, но женщина в отчаянии вцепилась в его рукав:
– Прошу, не губите его, господин бургомистр!! Вспомните, как Петер старался ради Кленхейма! Он ходил к дороге, с молодым Эрлихом и остальными, и дрался там в первых рядах, и все для того, чтобы люди не умерли с голоду. Он так любит нас, господин бургомистр, меня и своих сестер, он всегда очень переживал, что нам не хватает еды. И за других он тоже переживал, не только за нас… Что ты отводишь глаза, Маркус? Или я неправду говорю?! А вы все – что вы молчите? Петер уберег наш город от испанцев, спас всех нас. Что бы вы делали без него?! Мы все – все, все до единого! – уже гнили бы в земле, а от наших домов остались одни угли, если бы не мой сын. Неужели в ваших сердцах нет ни капли благодарности?! Неужели вы забыли обо всем этом?!! Господин бургомистр, я умоляю вас…
Хоффман покачал головой и попробовал высвободить свой рукав, но женщина не выпускала его. Ее глаза были широко раскрыты, она смотрела на бургомистра так, как будто взглядом хотела еще крепче вцепиться в него, не дать ему уйти. Она набрала в грудь воздуха, чтобы сказать что-то еще. Но тут бургомистр, с силой дернув локтем – от этого непривычного усилия у него даже заболело плечо, – наконец-то сбросил ее руку. Не удержав равновесия, Мария Штальбе повалилась на землю.
От этой неудачи она вдруг впала в полную растерянность. Волосы ее свесились вниз, по щекам побежали слезы. Женщина всхлипнула. Из кармана ее передника выпали ножницы и катушка ниток.
Не глядя на нее больше, бургомистр кивнул остальным, и все они двинулись с места. Петер открыл было рот, чтобы что-то сказать матери, но так ничего и не смог произнести. Он опустил голову и послушно пошел вперед.
Они дошли до угла дома Фридриха Эшера – здесь им следовало повернуть налево. Сообразив наконец, что они уходят и она вот-вот потеряет сына из виду, Мария Штальбе словно очнулась. Она бросилась за ними следом, спотыкаясь и на ходу вытирая слезы. Никто не смотрел на нее – как будто ее и не было. Петер не смел обернуться.
Наконец она догнала их. Маркус встал прямо перед ней, так, чтобы она не могла приблизиться к Петеру, и положил ей руки на плечи.
– Успокойтесь, госпожа Штальбе, – сказал он. – Тут уже ничего не поправить.
Упрямо сжав губы, женщина попыталась пройти дальше, но Маркус крепко держал ее своими железными пальцами.
– Пусти меня, – тяжело дыша, сказала Штальбе.
Маркус покачал головой.
И тут она заревела на него – заревела, это нельзя было назвать по-другому. Голос ее сделался низким и хриплым, в нем была ярость, отчаяние и боль – пронзительная и немыслимая боль, как будто тело ее заживо размыкали на части, – и этот поток боли обрушился на Маркуса с необычайной силой. Крик хлестал из ее горла, но Эрлих не мог различить в нем ни единого слова, ничего. Это была какая-то бессмыслица, вряд ли она сама понимала хоть что-то из сказанного. Слова были нужны ей не для того, чтобы переубедить, обмануть или вызвать жалость. Нет, она швырялась ими точно камнями, чтобы отбросить, опрокинуть, растереть в порошок, чтобы убрать преграду, которая встала между ней и ее сыном. Отчаяние подсказывало ей, что нужно делать, боль придавала сил.
И когда Мария наконец поняла, что не сможет сдвинуть Маркуса с места, она наотмашь ударила его по щеке.
– Будь ты проклят!! – прохрипела она, и голос ее кровоточил. – Будь проклят твой род и память о тебе! Пусть твое сердце сгниет, сгниет за то, что ты предал моего мальчика…
От крика ее лицо как будто разломилось на две половины. Углы рта опустились, в одном из глаз лопнула жилка. Если бы кто-то из ее знакомых посмотрел на нее сейчас, то навряд ли смог бы узнать.
Маркус побледнел. Он захотел ударить эту женщину, но в последний момент сдержался и только сильней сжал ее плечи. Ему вдруг пришла в голову мысль, что сейчас она способна сделать все, что угодно: пнуть его ногой, схватить за волосы, ткнуть ножницами в едва зажившую рану в боку. Может быть, она попробует выцарапать ему глаза. Кто знает, на что еще способны сумасшедшие? Самым разумным было бы лишить ее возможности двигаться – связать, запереть под замок, до тех пор, пока она не придет в себя.
Его опасения оказались напрасными. Крик лишил Марию Штальбе сил. Ноги больше не держали ее, и она медленно осела на землю. Маркус отпустил ее плечи и отошел на шаг назад – чтобы убедиться, что слабость не уловка и что она не бросится на него, как только он повернется к ней спиной.
Теперь она стояла перед ним на четвереньках и спина ее дрожала от плача. Но стоило Маркусу отступить еще на один шаг, она поползла вслед за ним. Ее колени загребали сухую уличную пыль, платье сковывало движения. Маркус почувствовал, что ему жаль ее. Но он не мог больше оставаться с ней рядом. Слегка приволакивая раненую ногу, он повернулся и поспешил вслед за остальными.
Пройдя несколько шагов, Эрлих услышал, как она завыла за его спиной.