Глава 12
– Ты – Эрлих. В твоих жилах сильная кровь.
Так говорил отец, и он был прав, как всегда. Раны затягивались с поразительной быстротой. Маркус уже мог ходить не хромая, одной рукой поднимал аркебузу или тяжелый топор, и от этого усилия у него больше не темнело в глазах, а пол не уходил из-под ног, как это было еще недавно. Впрочем, раны совсем не волновали его. Куда чаще Маркус смотрел теперь на раскрытую ладонь своей правой руки, где след от ожога был едва виден под затянувшей его бело-розовой кожей; смотрел подолгу, иногда по нескольку часов подряд, пытаясь испытать хоть что-то – раскаяние, боль, ненависть, стыд, что угодно, – но чувствуя лишь отупение и пустоту.
Кленхейм снился ему каждую ночь. Маленький белый город, купающийся в прохладной тени каштанов, укрытый ветвями серебряных тополей. Желтое здание ратуши с круглой башенкой и серой свинцовой кровлей. Церковь Адальберта Святого. Чуть дальше, на повороте с улицы Святого Петра на улицу Свечных Мастеров, – отцовский дом: островерхая крыша и зеленые ставни, пузатые тыквы на грядках и вьющиеся стебли гороха, бочка, полная дождевой воды, густые заросли шиповника.
Вот он, Кленхейм, – тихий, сонный, неторопливый. Тонкими нитями поднимается в небо дым свечных мастерских, бежит по гладким камням холодный ручей. Дальше, за невысокой оградой, вздыхает под прикосновениями ветра золотое пшеничное поле, и кружат на холме лопасти мельницы, и алые маки радостно вспыхивают среди зеленой травы. Во сне Маркус видел Кленхейм как будто издалека и шел к нему по заросшей бурьяном дороге, видел, как качаются в воздухе нагретые солнцем черепичные крыши, и слышал звук человеческих голосов. Казалось, еще вот-вот, и он подойдет к распахнутым настежь воротам, и кто-то радостно окликнет его, обнимет, хлопнет его по плечу. И он пойдет дальше, кивая на ходу всем знакомым, и Грета увидит его из окна, и ее мягкие, нежные губы тронет улыбка…
Но стоило ему сделать еще шаг вперед, как маленький город растворялся и исчезал, как исчезает отражение на воде. Что случилось с Кленхеймом, что случилось с ними со всеми? Где отец, где Альфред, где Ганс и Вильгельм? Где те, кого Маркус знал с детства, где те, кого он любил? Господи, если бы только можно было спасти их, вернуть назад, почувствовать, как вновь наливаются теплом их безжизненные тела… Он бы все отдал за это. Бросился в огонь, ступил в сырую могилу, руками вырвал из груди собственное сердце – если бы только знал, если бы имел хоть крупицу надежды, что сможет обменять свою жизнь на жизнь кого-то из них…
Прошлое обволакивало его, душило, скручивало внутренности узлом. Имена, лица, воспоминания… Он видел отца, склонившегося над столом в мастерской, – нахмуренного, сосредоточенного, в кожаном фартуке, заляпанном пятнами воска. Видел лица своих друзей, сидящих у ночного костра. Видел Петера Штальбе, с наброшенной на шею грубой пеньковой змеей… Следом явилось другое воспоминание – неожиданное и вместе с тем необычно яркое. Ему вспомнился День Трех Королей, один из самых веселых зимних праздников в Кленхейме, когда весь город утопал в снегу, а они, местные мальчишки, ходили по улицам в бумажных коронах, с посохами, сделанными из старых метел, в накинутых на плечи простынях, призванных изображать королевские плащи. Предводитель их ватаги важно ступал впереди, сжимая в руках длинную палку с золоченой звездой на конце. Они шли, останавливаясь у каждого крыльца и громко распевая славящие Спасителя гимны, а хозяева дома с улыбкой открывали им дверь и выносили угощение – пряники, сушеные фрукты или кусок сладкого пирога. Старший с поклоном принимал подношение, а затем кивал одному из мальчишек, который взбегал по ступеням крыльца, вставал на цыпочки и куском белого мела рисовал над входом первую букву имени одного из трех королей-волхвов: Каспара, Бальтазара или Мельхиора. То был знак, защищавший дом от удара молнии. После этого, шумно и невпопад поблагодарив хозяев, они отправлялись дальше, зная, что и в следующем доме, и в каждом из домов, что попадутся им на пути, им будут рады все так же.
Прошлая жизнь – спокойная, мирная, ушедшая навсегда. Ее нельзя вернуть, нельзя воскресить, к ней нельзя прикоснуться. Можно лишь стоять, опершись рукой о белую стену, разглядывать розовый след на зажившей ладони, чувствовать, как память медленно и безжалостно сдавливает виски. Хватит ли у него сил, чтобы вынести это? Хватит ли сил, чтобы не сойти с ума?
Безумие – вот самое страшное, что может случиться с человеком. Страшнее смерти, страшнее любой утраты. Чернота, из которой нет выхода, которая вяжет человека, как растопленная смола, затягивает все глубже и глубже. Только безумием можно объяснить то, что совершил Петер. Только безумием можно объяснить то, что содеяла его мать…
Запасов муки в городе оставалось примерно на две недели, об этом знали все в Кленхейме. Знала это и Мария Штальбе. Ночью, всего через несколько часов после того, как повесили ее сына, она подожгла городской амбар. Ночные сторожа схватили ее неподалеку, на пустыре, возле дома мясника Шнайдера. Она пыталась вырваться и убежать, и даже сумела ткнуть одного из стражей факелом в лицо, опалив ему бороду. Но убежать ей не удалось.
Когда Маркус пришел на пустырь, там уже собралась большая толпа. Двое мужчин держали Марию Штальбе за руки, заломив их назад. Женщина была сильно избита. Кровь текла у нее изо рта и ушей, оторванный рукав платья обвисал вниз. Городской амбар за ее спиной пылал огромным золотисто-рыжим костром.
Люди расступились в стороны, пропуская бургомистра.
– Доброй ночи, господин Хоффман, – сказала Мария Штальбе, с любопытством глядя на старика. – Прикажите, чтобы меня отпустили.
– Зачем ты это сделала, Мария?
– Зачем?! – переспросила женщина. – Неужели такому умному господину, как вы, непонятно?
– Отвечай.
Женщина опустила глаза. Ее лицо расплылось в какой-то странной гримасе, словно она была готова расплакаться и расхохотаться одновременно. Ее зубы и подбородок – все было измазано красным.
– Вы не пожалели моего мальчика, – глядя в землю, сказала она. – Отняли у меня единственного сына. Предали, не пожалели его… А я не пожалела всех вас.
Сзади раздался грохот. Крыша амбара обвалилась, выбросив целую тучу ослепительных искр.
– Где твои дочери? – спросил Хоффман.
– Я заперла их, – ответила Мария Штальбе. – Заперла в кладовой, там крепкий засов. Выпустите их, когда…
Она не договорила и опустила голову. Спутанные сальные пряди упали ей на лицо.
– Надо убить эту тварь! – визгливо выкрикнул Карл Траубе.
– Убить! – хрипло повторил Готлиб Майнау. – Она погубила нас всех! – Он сделал шаг вперед и схватил Марию за волосы: – Проклятая тварь! Ведьма!
Готлиб стиснул ее волосы в кулаке, дернул изо всех сил. Голова женщины мотнулась в сторону.
– Она заслужила смерть, Карл, – обращаясь к бургомистру, глухо произнес Курт Грёневальд. – Она сожгла весь наш хлеб.
Маркус стоял неподалеку от них, слышал их разговор, но не хотел подходить ближе. Он смотрел вверх. Черное небо над городом было до того мягким, что, казалось, стоит протянуть руку и ты сумеешь прикоснуться к нему. Дым поднимался прочь от земли, растворялся в ночной темноте и исчезал навсегда. Желтые искры остывали и превращались в серебряные созвездия, протянутые над миром из конца в конец. Все успокаивалось, все обретало свой смысл.
В следующую секунду он встретился взглядом с Марией Штальбе. Грязная, с измазанным сажей и кровью лицом, руками, вывернутыми назад, она смотрела на него, и в ее глазах больше не было ни страха, ни ненависти. Она улыбалась.
– Она заслужила смерть, – повторил Грёневальд.
Бургомистр ничего не сказал. Он отвернулся и пошел прочь, тяжело опираясь на палку. Грёневальд и Готлиб Майнау недоуменно посмотрели ему вслед. Толпа вокруг Марии Штальбе сомкнулась.
Сейчас, вспоминая о той ночи, Маркус как будто снова видел перед собой собравшихся на пустыре людей. Видел их лица, расчерченные рыжими и черными полосами; их перекошенные рты, открывающиеся и закрывающиеся без единого звука; их глаза, налитые отчаянием, красные от слез, от навсегда прерванного сна. Он видел всю их слабость, все их уродство, все их ничтожество. Есть вещи, противостоять которым человек неспособен. Пушечное ядро или упавшая каменная глыба калечат его тело. Слишком большое несчастье ломает душу. Кто виноват в том, что случилось с их городом?
Как же трудно дышать… В груди как будто что-то перевернулось, треснуло – должно быть, так ломается лед на весенней реке. Что это? Слезы?! Невозможно. Никто и ничто не может вызвать у него слез. Их не было, когда испанец выворачивал ему руки на дыбе; не было, когда он набросил на шею друга петлю; не было, когда узнал о предательстве Греты.
Но что же тогда происходит с ним сейчас? Что, черт возьми?!
Маркус зажмурился, закрыл руками лицо.
В следующую секунду горячие, обжигающие капли хлынули вниз по его щекам – впервые за много лет.
* * *
Ему пришлось долго ждать на крыльце, прежде чем он услышал шаги за запертой дверью. Лязгнул в замке тяжелый железный ключ, дверные петли жалобно скрипнули.
– Что тебе надо? – спросил бургомистр, щурясь от яркого света и приставляя ко лбу морщинистую ладонь. – Зачем ты пришел?
– Добрый день, господин Хоффман, – сказал Маркус. – Извините, что побеспокоил вас.
– Что тебе надо? – повторил старик.
– Вы разрешите мне войти внутрь?
– Это лишнее. Говори.
– Я пришел попрощаться, господин Хоффман. Я ухожу из Кленхейма.
– В добрый путь. Желаю тебе встретить своего братца.
– У меня к вам просьба, господин Хоффман, – чуть замявшись, произнес Маркус. – Греты нет в городе. Я знаю, она не хочет меня видеть. Впрочем, я и сам не посмел бы показаться ей теперь на глаза… Вот.
Он вытащил из кармана какой-то предмет, завернутый в клочок бумаги.
– Эта цепочка принадлежала моей матери. Она из золота, из настоящего золота. Передайте ее Грете, господин Хоффман. И скажите, что это от меня. Прощальный подарок.
Бургомистр посмотрел на него с некоторым удивлением, заложил руки за спину.
– Я не знаю, где сейчас Грета, – сказал он, помолчав. – А если бы и знал, все равно бы ничего не смог передать. Подарка она не примет – ни от тебя, ни от меня.
– Но, может быть…
Но Хоффман лишь покачал головой:
– Ты напрасно пришел, Маркус. Уходи.
На лице юноши не дрогнул ни один мускул. Он спрятал бумажный сверток в карман, рукой пригладил черные волосы. Тихо сказал:
– Прощайте, господин бургомистр.
– Уходи.
Ссутулившись и чуть приволакивая зажившую ногу, Маркус спустился по ступеням крыльца.
– Постой! – крикнул Хоффман, когда Маркус перешел на другую сторону улицы. – Где твой мешок? Ты решил отправиться в путь налегке?
– Я заберу свои вещи дома, господин бургомистр.
– Подожди. Мне нужно с тобой.
– Как вам угодно.
И они пошли по пустой улице рядом. Солнце скрылось за облаками, ветер швырял им в лицо колкие крупинки песка.
– Куда ты отправишься? – спросил на ходу бургомистр. – Кажется, у твоего отца была родня в Брауншвейге.
– Я не знаю, куда пойду. Все равно. Отыщу в Рамельгау пустую лодку и отправлюсь вниз по реке.
– В Гамбург? Там, должно быть, сможешь найти занятие.
– Если Господу будет угодно – доберусь и туда.
– В батраки пойдешь? Или, может, в солдаты?
Маркус промолчал.
– Что ж, – сказал бургомистр, – отправляйся. Хоть в Гамбург, хоть в Брауншвейг, куда угодно. В Кленхейме тебе уж точно нечего делать.
Они пересекли Малую площадь и повернули на улицу Святого Петра.
– Ты должен оставить распоряжения насчет имущества, – сказал Хоффман, останавливаясь, чтобы отдышаться немного. – Кто-то должен присматривать за твоим домом и оплачивать расходы.
– Нет нужды, господин бургомистр. Имущество семьи Эрлих переходит в собственность города. Я отдал господину Грёневальду бумаги на этот счет.
– Вот как… Значит, больше сюда не вернешься?
– Нет, господин бургомистр. Я не вернусь.
* * *
Они расстались на дороге, ведущей из Кленхейма в Рамельгау. Маркус шел не оглядываясь, с дорожным мешком за спиной и пистолетом, заткнутым за пояс. Небо хмурилось, листья деревьев беспокойно перешептывались друг с другом. Над лесом легла смутная грозовая тень. Маркус вошел в эту тень и потерялся в ней навсегда.
Карл Хоффман еще некоторое время стоял на одном месте, глядя на темные верхушки деревьев, а затем побрел обратно домой. Порыв колючего ветра хлестнул его по лицу, заставив поднять ворот кафтана. Он пересек улицу Подмастерьев, прошел мимо дома батрака Гюнтера Грасса. На грушевом дереве неподалеку болтался обрывок пеньковой веревки. Бургомистр хотел было сорвать ее, но узел был затянут слишком крепко. Чтобы развязать или разрезать такой, понадобилось бы притащить лестницу. Пустые хлопоты…
Дернув головой от новой пощечины ветра, Хоффман ускорил шаг. Ратушная площадь осталась позади, и он повернул на улицу Адальберта Святого – улицу, где он когда-то родился, где семнадцать лет назад родилась его дочь и где сам он прожил всю свою жизнь. В кармане у него лежали две восковые фигурки, которые он взял в мастерской Якоба Эрлиха. Время от времени Карл притрагивался к карману рукой, проверяя, на месте ли они.
Странное, непривычное умиротворение овладело им. Он словно с головой погрузился в теплую, мягкую воду, которая укрыла его от чужих неприязненных взглядов, смягчила боль в старых костях, принесла забвение и покой. Покой, о котором он так тосковал в эти дни. Его разум очистился, сделался ясным и светлым. Судьба Кленхейма, равно как и его собственная судьба, были открыты ему. Должно быть, именно это и принято называть мудростью?
Вокруг не было ничего, кроме мягкой, вяжущей тишины. Кленхейм замер, словно остановившееся сердце. Дома, плетеные ограды, скамейки, поленницы, жестяные колпаки на печных трубах – пройдет немного времени, и все это покроется пылью. Сквозь камни на площади прорастет трава, крыши домов прогниют и обвалятся вниз. Город сгорбится и медленно врастет в землю. Он знал, что так будет, знал, что этого не изменить. Но мысли об этом уже не печалили его. О чем печалиться? Жизнь будет идти своим чередом – так, как идет уже тысячи лет. Молодые заменят стариков, живые встанут на место умерших, прежние беды навсегда сотрутся из памяти. Разве не об этом ему говорил фон Майер за несколько дней до своей смерти? Слова советника эхом зазвучали в его голове, так отчетливо, как если бы тот шел сейчас рядом с ним.
– Когда я закрываю глаза, я вижу перед собой сожженный Магдебург, – говорил фон Майер. – Он лежит в руинах, и сухой пепел покрывает его, словно снег. Я вижу осколки зданий, которые выглядывают из-под пепла, будто стволы обломанных бурей деревьев. Я вижу, как солнце гладит своими лучами то место, где стоял когда-то великий город, и силится отыскать среди завалов следы его утраченной красоты. Но затем все меняется. Из руин появляются новые дома, прекрасные и светлые. Стены их сотканы из цветочных стеблей с золотыми бутонами, и трава, мягкая, словно ковер, покрывает скаты их крыш. Этот город похож на цветущий сад, и люди в нем поют песни, прославляющие Создателя. В этих песнях нет ни тоски, ни сожаления об утраченном, лишь радость и надежда на лучшее. Даже когда в моих глазах стоят слезы, когда мои веки смежены болью или усталостью, я вижу этот новый, цветущий город, вдыхаю его запахи, слышу его голоса. Я вижу, как он тянется ввысь, к облакам, а его очертания отражаются в спокойных и вечных водах Эльбы…
* * *
Несколько минут спустя бургомистр переступил порог своего дома. Дом показался ему очень холодным. Он принес со двора несколько березовых поленьев, разжег в камине огонь. Потом сунул руку в карман и вытащил восковые фигурки. Это были два ангела, в длинных, похожих на платья одеяниях, с руками, молитвенно сложенными на груди. Хоффман подержал их на ладони, ощущая мягкость и вес, а затем осторожно поставил на каминную полку.
Дел оставалось совсем немного. Он снова вышел на улицу и закрыл ставни на окнах. Вернувшись, снял верхнюю одежду, запер дверь на засов. Выпил на кухне воды, отломил кусок хлеба от сухого ломтя. После этого устало опустился в кресло, вытянул вперед ноги в стоптанных домашних туфлях.
Березовые поленья весело трещали в камине, огонь разгорался, и его мягкие лоскуты напоминали струящийся шелк. В этих тонких, рвущихся лоскутах ему виделись силуэты бегущих людей, и руки, простертые к небу, и падающие на землю каменные башни.
Бургомистр посмотрел на восковых ангелов. Фигурки были полупрозрачными и, казалось, излучали тепло.
Он улыбнулся им.
И закрыл глаза.