Глава девятая
Если я до сих пор не называл никого из своих поклонников по имени, то, думаю, вам понятно, почему. Лишь их количество в какой-то степени доставляло мне удовольствие – как знак успеха, как если бы я получил столько же призов за свою внешность; однако даже с учетом сказанного венки, которые я завоевывал на беговой дорожке, радовали меня больше, ибо в этом мой отец не превосходил меня в прежние времена. Но все же я держался вежливо с поклонниками, даже самыми глупыми, дабы сохранить доброе имя; так что люди говорили, что меня не испортило восхищенное внимание, а этого мне и хотелось.
Лишь однажды я нарушил это правило. После того, как я вошел в моду, Критий решил взяться за меня всерьез и начал с эпиграммы, где предлагал утопиться в моих бездонных глазах, – а дальше следовали все обычные глупости. К нему я просто повернулся спиной без разговоров, и, поскольку это видели люди, он больше ко мне не подходил никогда.
Зато в течение нескольких месяцев за мной ухаживал Хармид. Именно с его знаков внимания начался мой успех. Он был чрезвычайно красив (если не считать дурной осанки из-за недостатка упражнений) и самого высокого рода, влиятелен, богат и искусен во всем. Я не раз думал, как было бы удобно, если бы я увлекся им, ибо, прими я его ухаживания, все прочие немедленно отступились бы. Вас может удивить, почему мне так хотелось этого – что ж, это подводит меня к разговору о Полимеде.
Полимед был еще богаче, чем Хармид, но не обладал ни его происхождением, ни воспитанием, ни умом. Хармид, у которого хватало любовных связей, мог себе позволить терпеливость; он всегда вел себя изящно и приятно, полагая, что я, сравнивая с остальными, в конце концов выберу его. Но Полимед, думаю, был влюблен в меня так, как понимают это подобные ему люди. Захоти вы найти пример любовника, какого отец учил меня презирать, то достаточно было взглянуть на Полимеда – и вам не пришлось бы искать никого другого. Я был уверен, что если бы повел себя самым постыдным образом, домогаясь от него даров за свою благосклонность, или же если бы он увидел, как я принародно оскорбляю какого-либо почтенного старика, он не только не перестал бы желать меня, но по первому приказу улегся в пыль, чтобы я прошел по его спине.
Как бы то ни было, его шутовские ужимки выходили за пределы шутки. Когда бы я ни прошел мимо стены недалеко от моего дома, на ней огромными буквами было написано "ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПРЕКРАСНЫЙ АЛЕКСИЙ!". Его серенады нарушали наш сон, ибо, сообразно своей натуре, он нанимал вдвое больше музыкантов, чем кто-либо иной. Если Хармид пел под флейту и лиру негромко и, должен признать, довольно приятно, то Полимед устраивал такой шум, что соседи поднимали крик, а мне приходилось утром извиняться перед матерью. Я не хотел обсуждать с ней эту тему, но не мог дать ей повод думать, будто я поощряю Полимеда. К моему облегчению, она воспринимала все это спокойно, только говорила, чтобы я не позволял ему приходить снова, потому что шум будит ребенка; я передал ему эти слова, надеясь тем его пристыдить и вынудить отступиться. Но он, кажется, пришел в восторг от того уже, что я заговорил с ним – пусть даже в таком тоне. И, как будто мои желания для него вообще ничего не значили, как будто я был статуэткой из золота и серебра, за которую он набавляет цену на торгах, через два дня он превзошел сам себя. Возвращаясь после упражнений в раннюю дневную пору, я, приблизившись к дому, увидел, что он разлегся на ступенях у наших дверей и, похоже, довольно давно.
Приходилось мне слышать о влюбленных, преследующих подобным образом предмет своего обожания, но я думал, что такое случается только в комедиях. Несколько мальчишек остановились поглазеть и вслух удивлялись, где он успел надраться с утра пораньше. В тот момент, когда я остановился там, подошел наш сосед Фалин и, наклонившись к Полимеду, начал настойчиво спрашивать, не заболел ли он. Я видел, как тот закатил глаза, и мог догадаться, что за ответ он сыскал, потому что Фалин отошел от него, бормоча что-то под нос и покачивая головой. Я представлял себе, как в доме переговариваются рабы и гадают, что им делать. Тут Полимед приподнялся на одной руке, озираясь вокруг, словно искал то ли меня, то ли кого-нибудь другого, кто мог бы восхититься им. Прячась за соседское крыльцо, я удрал незамеченным.
Я добежал до конюшен и сам вывел из стойла Феникса, не зовя конюха, на случай, если он знает, что происходит. Это плохо кончится, думал я, раз я уже стесняюсь наших собственных рабов. Вскочил на коня босиком, как был, и ускакал, сердитый почти до слез. В этом деле мне мог бы помочь дед Стримон, будь он другим человеком; но при его характере и воззрениях обратиться к нему с подобной просьбой оказалось бы для меня невыносимым унижением. И без того он мог зайти проведать нас и увидеть все своими глазами – хуже не придумаешь.
Однако, оказавшись на Улице Гермщиков, я увидел там единственного на свете человека, с которым мне было приятно встретиться в этот день. Он беседовал с кем-то и, не желая прерывать его, я натянул поводья чуть поодаль.
Второго мужа я не знал. Сократ завязал разговор с каким-то простым гражданином, как часто делал; я сразу увидел, что этот человек уже начинает горячиться. Пока Сократ задавал людям вопросы об их ремесле, все было в порядке, ибо он очень внимательно выслушивал то, что ему рассказывали; и если под конец он показывал им какое-то более широкое приложение их собственных познаний, то делал это умело, давая им возможность думать, что это они сами научили его чему-то. Но временами попадались такие люди, которым не нравилось, когда их принуждают думать своей головой, и тогда дело оборачивалось плохо.
Этот человек походил на скульптора самого низкого пошиба – такие устраиваются изготовлять гермы; мужик со здоровенными ладонями, покрытыми каменной пылью, свидетельством его занятий; а беседа их уже дошла до такой точки, что больше походила не на отвлеченный спор, а на ссору, какую можно услышать во дворе каменщика. Может, Сократ решил слегка оживить воспоминания юности. У меня на глазах тот человек бросился на него с яростным воплем, ухватил за волосы и принялся трясти. Я ударил Феникса пятками, и он ринулся вперед, да так, что все на улице шарахнулись в разные стороны. Несясь туда, я не видел, чтобы Сократ особенно оборонялся – он все еще пытался что-то втолковывать. Я подлетел к ним и крикнул незнакомцу: "Отпусти его!", а Феникс, услышав мой сердитый крик, взвился на дыбы по собственной воле и копытами ударил того человека в голову, как мой отец учил его делать в бою. Меня это совершенно захватило врасплох, но я сумел удержаться у коня на спине и, дернув за повод, отвести его от Сократа. Незнакомец же, о котором мне некогда было подумать, удрал.
Кое-как успокоив Феникса, я спрыгнул на землю. Сократ шагнул в сторону, отходя с пути лошади, и мне показалось, что он шатается. Я быстро обхватил его руками, спрашивая, не ранен ли он. Но его тело было твердым как камень, и я почувствовал себя дураком.
– Мальчик мой, – сказал он, подмигнув мне, – ты что ж это делаешь с моей репутацией? Одно дело – дать вырвать себе волосы ради разумной причины; но завтра все обернется совсем по-другому, когда каждый начнет говорить: "Поглядите на этого старого мерзавца, который перещеголял всех соперников, специально наняв забияку, чтобы тот напал на него, и стал теперь единственным мужем в Городе, который может заявлять, что прекрасный Алексий обнимал его прямо на улице".
– Если бы это было правдой! – воскликнул я со смехом. – Жестоко, Сократ, высмеивать меня с таким удовольствием!
Необычность нашей встречи словно сняла с меня всю робость. Я спросил, что заставило этого человека наброситься на него.
– Он поддерживал распространенное среди многих мнение, что египтяне варвары, поскольку поклоняются в качестве богов зверям и птицам. Я заметил, что нам надо вначале поинтересоваться, действительно ли они так делают. В ходе разговора он вынужден был признать, что поклоняться человекоподобному изображению, действительно веря, что бог напоминает собой человека, – это более нечестиво, чем поклоняться божественной мудрости в облике ястреба. В этом месте он и рассердился; можно подумать, он выгадал бы что-то, считая каждого египтянина большим варваром, чем он сам.
– У тебя кровь течет из головы, – вставил я и вытер ее уголком своего гиматия.
Тут мне попался на глаза знакомый по обличью сына некоего метека, и я дал ему монетку, чтобы отвел Феникса к нам домой, ибо люди уже начали собираться поглазеть на него, как обычно бывает, когда ведешь по Городу хорошую лошадь.
– А теперь, Сократ, – твердо заявил я, – я пойду с тобой, куда бы ты ни шел, ибо как ты сможешь меня прогнать после того, что произошло между нами? Весь город станет осуждать твое непостоянство.
И я глянул на него искоса, как сделал бы Агафон.
Он ничего не ответил, но, когда мы уже шли по улице, я заметил, что он усмехается в бороду. Наконец он проговорил:
– Только не думай, дорогой Алексий, что я смеюсь из безрассудной храбрости, словно человек, беззаботно относящийся к опасности. Нет, просто я подумал: кто сейчас узнает в этом великолепном красавце, который навлекает на меня со всех сторон взоры, полные зависти и ненависти, кто узнает в нем робкого мальчишку, что стоял сзади и прятался к кому-нибудь за спину, как только возникала угроза, что с ним заговорят?
– С тобой, Сократ, – отвечал я, перестав смеяться, – я всегда чувствую себя все тем же мальчишкой.
Он взглянул на меня.
– Что ж, я тебе верю. Потому что тебя что-то тревожит; а когда приходит пора выложить все начистоту, вся эта очаровательная смелость оказывается не глубже кожи. Или, может, это дело любовное? Естественно, в таком случае новичок вроде меня вряд ли сумеет тебе помочь.
– Ты ведь знаешь, будь это так, я бы стучался к тебе в двери еще до рассвета, как все остальные. Но это всего лишь история с поклонником, и ты можешь назвать меня холодным, как называл раньше, и выгнать вон, не дав даже случая доказать, холоден я или нет.
Я слышал, как Калликл говорил с ним подобным образом и это его забавляло.
– А этот поклонник, – поинтересовался он, – случаем не Полимед? Вы с ним что, разлюбили друг друга?
– Разлюбили?! – вскричал я. – Да я с ним двух слов не сказал! Не можешь же ты предполагать, Сократ…
– Естественно, в подобных случаях всегда найдутся неумные люди, которые скажут, что поклонник никогда не зашел бы так далеко без поощрения с твоей стороны, даже если не получил желаемой награды. Но я вижу, к тебе несправедливы.
Меня все это так обидело, что я потерял голову и заявил, мол, я сыт всеми этими делами по горло и уже подумывал удрать из дому и из Города вообще, если бы мог присоединиться к нашему войску на Сицилии.
– Держись, друг мой, – отвечал Сократ. – Будь таким, каким тебе хочется выглядеть; это – лучший щит человека против злых языков. Успокойся и расскажи мне, что именно тревожит тебя.
Когда я все выложил, он проговорил:
– Я вижу, что был не прав, когда позволил тебе отправить лошадь домой, ибо могу представить, как не терпится тебе попросить у какого-нибудь друга совета и помощи… например, у Хармида?
Я с негодованием отверг такое предположение – может быть, со слишком горячим негодованием. То, что я не собирался идти к Хармиду, было правдой; но все-таки я, пока ехал по городу, начал уже подумывать примерно так: "Я не хотел бы просить его помощи и быть ему обязанным; но когда я докажу, что могу сам о себе позаботиться, невредно было бы показаться в его обществе разок-другой". Однако Сократу я сказал иначе:
– Хармид как раз такого случая и дожидается. Если это и есть любовь и нормальное поведение влюбленных, так дай мне лучше врага в бою.
Я говорил сердито, потому что у меня было тяжко на сердце. Правду сказать, я входил в тот возраст, когда человек жаждет любви и имеет свои собственные представления о том, какой она должна быть; а я уже начинал терять веру, что смогу найти где-нибудь то, чего ищу.
– Кстати, – продолжил Сократ, – а что тебе так не нравится в Полимеде? Он, конечно, теряется на фоне такого человека, как Хармид, да и отец его сделал свои деньги на коже. Так что, дело в его вульгарности?
– Нет, Сократ. Полагаю, это тоже имеет какое-то значение, но главное в другом: он сам по себе низкий человек. Сперва он пытался купить меня подарками, причем не обычными пустяками, как цветы или там заяц, но вещами такого рода, каких мы себе дома не можем позволить. Затем распустил слух, что умирает, дабы заставить меня согласиться из жалости; а теперь – и ниже этого, конечно, муж опуститься не может, – он хочет, чтобы я уступил, лишь бы утихомирить его. Он бы порадовался, если бы я потерял отца, и мать, и все, что у меня есть, если бы я опозорился перед всем Городом и люди отворачивались от меня на улице, – чему угодно, лишь бы это сделало меня доступным для него. И вот это он называет любовью!
Я говорил слишком страстно, но Сократ все еще смотрел на меня добрыми глазами; и добравшись наконец до того, что скрывалось за всем остальным, я заключил:
– Я всегда буду думать о себе плохо из-за того, что он меня выбрал.
Сократ покачал головой:
– Ты ошибаешься, мальчик мой, если думаешь, что он ищет родственную душу. Он рвется к тому, чего ему самому недостает, ибо у него душа хромая и он не желает понять, что человек вначале должен высечь добро из своей натуры, как высекают статую из камня. И потому я думаю сейчас, что ты нуждаешься в совете знатока, который понимает в этих вопросах.
Я уже собирался спросить, какого именно знатока, когда оглушительный стук молотков напомнил, что мы приближаемся к улице Панцирщиков. После прибытия последних новостей с Сицилии у них снова прибавилось работы. Мы свернули в другую улицу, чтобы слышать друг друга без крика.
– Полагаю, – заметил Сократ, – ты закажешь для себя доспехи прежде, чем начнется следующий год, так быстро летит время. К кому ты обратишься?
– К Пистию, если осилю его цену. Он берет очень дорого – от девяти до десяти мин за полный доспех для конника.
– Так много? Полагаю, за такую цену ты получишь даже золотую эмблему на нагруднике?
– У Пистия? Не-ет, даже если заплачу все двенадцать; он к ним и не прикоснется.
– Кефал мог бы сделать тебе что-то, привлекающее глаз.
– Верно, Сократ, но мне в этих доспехах, может, и сражаться придется.
Он рассмеялся и сделал паузу.
– Я вижу, – сказал он затем, – что ты, хоть и молод, здраво судишь о ценностях. Тогда не сможешь ли ты сказать мне, тому, кто становится слишком стар, чтобы много понимать в таких делах, какую цену должен заплатить человек за верного и благородного любовника?
Я подумал: "За кого он меня принимает?" и немедленно ответил, что человек за это не должен платить ничего.
Он пытливо взглянул на меня и покивал головой.
– Что ж, Алексий, это ответ, достойный сына твоего отца. Но все же многие вещи, которых не продают на рынке, имеют свою цену. Давай-ка посмотрим, не такова ли и эта. Если мы окажемся в обществе такого любовника, то, мне кажется, может случиться одно из трех. Либо ему удастся сделать нас равными себе в благородстве; либо, если он не преуспеет в этом и не сумеет избавиться от любви, то, желая доставить нам удовольствие, он сам станет не таким хорошим, как был; либо, наконец, если он обладает сильным разумом, помнящим, что такое долг перед богами и собственной душой, он будет хозяином себе – и удалится. Видишь ли ты еще какие-то возможности, кроме этих?
– Не думаю, Сократ, – сказал я, – что существует еще какая-то возможность.
– Что ж, в таком случае похоже – не правда ли? – что цена, которую надо платить за благородного любовника, – это быть благородным самому, и что мы не сумеем ни заполучить его, ни удержать, если предложим что-то меньшее.
– Действительно, выглядит так, – согласился я и подумал, как он добр, что прикладывает столько усилий, лишь бы оградить от тревог мой разум.
– Следовательно, мы выяснили, – заключил он, – что цена любви, о который мы рассуждали, оказалась самой дорогой из всего. Ты счастливчик, Алексий, ибо, я думаю, цена эта тебе по средствам. Но погляди, мы чуть не прошли мимо своей цели!
Мы только что миновали портик царя Архонта и находились перед палестрой Таврия. Не желая мешать ему в неподходящее время, я спросил, не пришел ли он сюда встретиться с другом.
– Да, если смогу найти его. Но ты не уходи, Алексий: я ищу его лишь для того, чтобы изложить ему твое дело. Он намного лучше моего подготовлен, чтобы помочь тебе.
Я знал его скромность; но, решившись немедленно разделаться с Полимедом, не хотел тратить весь день, выслушивая поучения Протагора или какого-то иного почтенного софиста, а потому заверил Сократа, что он сам сделал для меня столько полезного, сколько не смог бы никто иной, кроме бога.
– Вот как? – отозвался он. – И все же думаю, ты понял меня не вполне верно; я только что заметил, что тебя больше интересует мнение Пистия, чем мое.
– Только пока речь идет о доспехах, Сократ. В конце концов, Пистий ведь панцирщик.
– Вот именно. В таком случае подожди, пока я приведу своего друга. Он обычно борется здесь в такое время.
– Борется? – Я уставился на него: считалось, что Протагору не меньше восьмидесяти лет. – Кто же этот друг, Сократ? Я думал…
– Подожди в саду, – велел он и, уже поворачиваясь, небрежно пояснил: Попробуем посоветоваться с Лисием, сыном Демократа.
Наверное, я охнул вслух, словно он окатил меня водой из лохани; забыв хорошие манеры, я ухватил его за полу гиматия и остановил:
– Сократ, прошу тебя… Что ты задумал? Лисий меня едва знает. Он там упражняется или беседует с друзьями. Не беспокой его из-за таких пустяков. Ему будет скучно и противно, он просто посчитает меня дурачком, который сам не может справиться со своими делами. Я больше никогда не смогу посмотреть ему в глаза.
– Да ну, это еще что такое? – вскричал он, выкатив глаза, да так, что я чуть не поверил, будто он и в самом деле сердится. – Если кто-то слишком предубежден, чтобы выслушать мнение знающего человека, так чем еще ему можно помочь? Вижу, мы попусту тратим время, мне и в самом деле пора идти.
– Сократ! Вернись, умоляю, будь добр. Мне следовало сказать тебе раньше: Лисий меня не любит, он сворачивает с дороги, лишь бы не столкнуться со мной. Разве ты не замечал, как…
Но, увлекшись, я выпустил полу его гиматия – и тут же оказалось, что слова мои падают в пустоту.
Я видел, как он прошел во внутренний двор и исчез под колоннадой. Какое-то мгновение мне хотелось сбежать, но я знал, что потом не смогу простить себе такого непочтительного обхождения с ним. И потому остался ждать в маленьком огороженном садике, стоя под платаном, растущим сразу за воротами. Какие-то старики, атлеты дней Перикла, сидели в тени под свесом крыши; немного ближе, у каменных скамей в центре, которые всегда оставляют для них, отдыхали несколько увенчанных победителей – те из них, что уже оделись, сидели на скамьях, другие, еще обнаженные, лежали на траве, загорая после омовения, потому что этот день поздней осени выдался очень теплым. Мое присутствие здесь отдавало нахальством; то мне хотелось, чтобы Сократ поторопился, то настроение менялось, и я думал, пусть лучше задержится подольше.
Но довольно скоро я увидел, что он возвращается, перекидываясь через плечо словами с кем-то, идущим позади. Я узнал Лисия, когда тот еще не вышел из густой тени, – по росту и особенной манере держать голову. Он то ли купался, то ли очищал тело стригилем, и вышел как был, с висящим на плече полотенцем. Под самым портиком он остановился на несколько мгновений, словно бы в задумчивости, глядя прямо перед собой. Я сказал себе: "Он увидел, кого привел Сократ, и ему неприятно… так я и думал". Но он тут же двинулся вперед. Автолик, лежавший на траве, что-то крикнул ему, он повернулся ответить, но не остановился и подошел ко мне, обогнав Сократа. На его правом плече, которое очищают в последнюю очередь, все еще оставалось масло и песок… В ту пору ему было лет двадцать пять.
Он стоял, глядя на меня сверху вниз, ничего не говоря, и я смотрел на него тоже молча, только снизу вверх. Я понимал, что должен заговорить первым и извиниться за беспокойство, но мне словно бык на язык наступил.
Тут подошел и Сократ и заговорил бодрым голосом:
– Ну, Алексий, я рассказал Лисию о твоем затруднении.
Я хотел учтиво ответить, но Лисий успел раньше:
– Да. Все, что в моих силах…
Он не стал продолжать, и я начал торопливо искать слова, чтобы заговорить, пока у него не кончилось терпение:
– Мне неловко, Лисий, что я побеспокоил тебя, когда ты был с друзьями, извини меня…
– Не стоит извинений, – отозвался он.
– Может, ты предпочтешь увидеть меня в другое время?
– Нет, – сказал он и неожиданно улыбнулся: – Сократ считает, что сейчас самое подходящее время. Идем, присядем.
Он подошел к каменному ограждению вокруг колодца и бросил сверху полотенце, чтобы не садиться на голый камень. Когда он пригласил и меня сесть, я оглянулся, ожидая, что Сократ примет участие в нашем разговоре. Но его уже не было. Тогда я опустился на траву.
– Итак, – начал Лисий, – Полимед все еще беспокоит тебя? По крайней мере, ему не откажешь в постоянстве и выдержке.
Я подумал, что разговоры в Городе превзошли мои опасения, раз даже Лисий слышал их.
– Да нет, Лисий, – возразил я, – нечего ему выдерживать, я ему никогда не давал повода. Но теперь, похоже, мне остается либо заговорить с ним и устроить ему принародную сцену, которой он добивается, либо велеть рабам прогнать его.
– Нет, клянусь Гераклом, – не согласился он, – так не пойдет; это привлечет на его сторону всех и каждого. Крайности в проявлении чувств, которые люди считают отвратительными даже когда человек оплакивает отца или единственного сына, считаются приемлемыми в таких случаях, как если бы… Он замолчал на полуслове и нахмурился, потому поднял глаза и продолжил: Но если я надругаюсь над волей бога, он заставит меня пострадать за это.
Он улыбнулся, глядя мне в глаза. Я подумал: "Он просто хочет успокоить меня, как уже пытался когда-то, – и ничего больше". Я опустил глаза и сорвал травинку, слишком стесняясь улыбнуться в ответ или вообще как-то отреагировать. Теперь я смотрел ему на ноги; ступни у него были крупные, но красивой формы, и выгнуты высокой дугой, как у бегуна.
Он тем временем продолжал, уже серьезно:
– Нет, Алексий, это дело должен уладить за тебя друг. Приходит тебе в голову, кого можно попросить? – Он внимательно посмотрел мне в лицо.
Я ответил, подняв голову:
– Ну, можно подумать о Ксенофонте. Обычно он умеет придумывать всякие планы. Только последнее время не делится ими со мной…
– Ксенофонт? – переспросил он, нахмурившись на этот раз сильнее. – Чей это сын?
Когда я ответил, он сказал: "Понятно", и вид у него стал не такой суровый; мне даже показалось, что он чуть не рассмеялся.
– Думаю, нет нужды тревожить Ксенофонта ради этого дела. Все-таки Полимед выше вас обоих годами – даже если ничем больше. Хочешь, я эту историю улажу сам, не возражаешь? И если еще что-то такое возникнет – тоже, только скажи. В любое время.
Я не мог найти достойных слов, чтобы отблагодарить его, хотя все же ухитрился что-то пробормотать.
– Хорошо, – отозвался он. – Тогда, если мы сразу отправимся, то при удаче сумеем убрать его с дороги раньше, чем появится твой двоюродный дед. Подожди, пока я схожу за одеждой; я вернусь обратно тотчас же.
Пока я его ждал, два-три человека, которые остывали после упражнений, подошли к колодцу напиться. Я вытащил им воды, они очень вежливо поблагодарили. Никто не пытался заигрывать со мной, никто не спросил, что я здесь делаю. "Наверное, они считают, что меня пригласил Лисий", – подумал я. Тут появился и он сам, уже вымытый и одетый, и сказал:
– Пошли.
Я вспомнил, что он боролся, и спросил:
– Вытащить тебе сперва воды, Лисий? Я полагаю, ты уже достаточно остыл, чтобы попить?
Он остановился у колодца и засмеялся:
– Ты что думаешь, мне надо выполоскать пыль изо рта? Дай лучше воды Эфистену, с которым я боролся! – Но потом, видя мой неуверенный взгляд, добавил: – А вообще ты прав, пить хочется. Спасибо.
Я вытащил воды, зачерпнул ковшом, налил в бронзовую чашу, которая стояла там, и подал ему, держа руками снизу и повернув к нему ручками – так положено делать, когда подаешь человеку вино. Он подержал чашу в руках, потом сплеснул немного для богов, прежде чем напиться самому. Когда он протянул чашу мне, предлагая, чтобы и я напился, – он не хотел упустить ничего, подобающего в таких случаях, – я поступил точно так же. Он хотел было заговорить, но снова замолчал.
– Ладно, идем, – сказал он наконец, и мы вышли на улицу.
По дороге он говорил мне:
– Не принимай Полимеда слишком близко к сердцу, даже если один-два человека обернутся тебе вслед на улице. Эта история забудется через неделю. Все, на что у него хватит мозгов, уже когда-нибудь делалось, можешь быть уверен. Я как-то слышал о муже…
Его рассказ был таким забавным, что я, как ни стеснялся его, не мог удержаться от смеха. Даже чуть было не спросил об имени юноши, но вовремя вспомнил, что за ним самим, должно быть, немало бегали, когда он еще не перестал ходить в школу.
Как только мы свернули на нашу улицу, я от самого угла увидел, что Полимед все еще валяется на ступенях. Я невольно замедлил шаг; мне вовсе не хотелось идти к дому, я был уверен, что он, как только увидит перед собой зрителей, снова начнет вздыхать и стонать или же запоет какие-нибудь свои никчемные стихи, потому что возле него на ступеньках лежала лира.
– Боюсь, Лисий… – начал я, но Полимед, по-видимому, услышал мой голос – он повернул голову. Однако повел себя совсем не так, как я ожидал: вскочил на ноги, будто его скорпион ужалил, и, не поздоровавшись, даже не глянув в мою сторону, заорал в яростном гневе:
– Ну, клянусь Матерью, это уж слишком, Лисий! Ты сумел бы поучить критянина врать, а спартанца воровать! Ты что думаешь, я так и буду лежать тут и смотреть на твою наглость?
Лисий окинул его взглядом и, не повышая голоса, ответил, что Полимед уже достаточно тут належался и сделает всем одолжение, если поднимется.
Но Полимед разорался громче прежнего:
– Даже слепому видно, на что ты нацелился! Да-да, я за тобой приглядывал, когда ты думал, что меня и близко нет. Я-то видел, как ты смотришь, стоя в сторонке, с этой своей невыносимой гордостью, которой боги тебя лишат, если есть на свете боги! Тебе и младенца не обмануть, не говоря уже о влюбленном. Так вот, значит, чего тебе надо, да?! Ждешь, словно конокрад у выгона, пока кто-то получше тебя обломает жеребенка, чтоб после пробраться в темноте и украсть его, пока объездчик спит!
Лисий не произнес в ответ ни слова. Не скажу даже, сердился ли он. Что же до меня самого, мне было так стыдно слушать, как на него обрушивается этот поток брани, что я не знал, куда девать глаза. Лисий не шелохнулся, просто стоял, чуть нахмурившись, и смотрел на Полимеда, а тот теперь, когда уже не валялся на ступеньках, а поднялся на ноги, выглядел довольно неуверенно. Я думал: "Похоже, он прикидывает, не улечься ли снова на прежнее место; если же он останется стоять, ему придется подобрать свою лиру".
Повернув голову, я заметил, как у Лисия шевельнулся уголок рта; и вдруг в желудке у меня закрутился смех. Но я овладел собой, чтобы не дать волю хохоту, – а ведь всего час назад был бы рад возможности посмеяться. Полагаю, я уже знал, хоть и не отваживался поверить, что боги приготовили для меня ценный дар, и понимал, что будет низко обижать обделенного человека. Лисий тоже с трудом сдерживал смех. Но мы не могли удержаться – и переглянулись друг с другом.
Глаза Полимеда прыгали с меня на Лисия и обратно, он стискивал гиматий на плече, словно пытался собрать и удержать свое достоинство; а потом вдруг резко повернулся и ушел вниз по улице, бросив свою лиру на ступеньках.
Мы с Лисием смотрели ему вслед с серьезными лицами. Эта лира показалась нам обоим чем-то вроде меча, который оставляет на поле битвы павший муж. Возможно, нам следовало бы понять, что открытый смех окажется меньшей жестокостью для него, чем наша жалость. Но мы тогда были молоды.