Книга: Последние капли вина
Назад: Глава девятая
Дальше: Глава одиннадцатая

Глава десятая

На следующий день мы никак не могли найти друг друга, потому что Лисий не попросил меня назначить время и место, не желая, как он объяснил мне позднее, выглядеть человеком, который оказал небольшую услугу и тут же требует расплаты. Так что мы с ним провели половину утра, заглядывая в самые разные места, но никто ничего не знал, никто даже не мог сказать чего-нибудь вроде: "Лисий был тут совсем недавно, искал тебя и ушел вон в ту сторону". В конце концов я потерял всякую надежду и отправился упражняться на беговую дорожку. И вот, пробежав половину круга и обогнув поворотный столб, я увидел его – он смотрел на меня с другого конца дорожки. Словно сильный ветер вдруг ударил мне в спину, словно на пятках выросли крылья. Я несся, едва касаясь земли, и обогнал всех остальных настолько, что меня встретили приветственные выкрики. Я услышал среди них голос Лисия; и без того я не мог дышать – от бега, от того, что внезапно увидел его, – а теперь мне показалось, что сердце вот-вот разорвет мне грудь и что небо надо мной почернело. Но все быстро прошло, и я смог ответить, когда он поздоровался со мной.
Я оделся, и мы вместе вышли на улицу. Он спросил, правда ли, что мой дед был бегуном, и мы поговорили об этом, потом о наших родителях и других подобных вещах. Тут я узнал на другой стороне улицы его зятя Менексина. Он, увидев нас, приподнял брови, широко улыбнулся и собрался перейти на нашу сторону. Я заметил, как Лисий отрицательно качнул головой, тогда он поднял руку в знак приветствия и прошел мимо. Лисий быстро возобновил разговор, но немного покраснел – я и это заметил. Лишь позже до меня дошло, что он, наверное, тоже стеснялся. Мы шли дальше, переходя из улицы в улицу, останавливаясь иногда, чтобы посмотреть – или как будто посмотреть – на работающего горшечника или златокузнеца.
Наконец он остановился и спросил:
– Но куда же ты направляешься, Алексий?
– Не знаю, Лисий, – ответил я. – Я думал, это ты идешь куда-то.
Ну, тут мы оба рассмеялись. Он сказал:
– Раз так, тогда, может, пойдем в Академию?
И мы пошли туда, все время разговаривая, потому что еще не чувствовали себя достаточно свободно, чтобы молчать вместе.
Мы сели под ивой на поросшем травой склоне у Кефисса. Вода, как обычно осенью, пахла черными листьями. Слова у нас кончились, мы сидели, словно дожидаясь предзнаменования – или не знаю уж чего. И тут я увидел, как между желтыми тополями идет Хармид с парой своих друзей. Мы оба ответили на его приветственный жест; у меня екнуло сердце, когда я увидел, что он продолжает идти к нам, ибо, хоть он всегда вел себя, как подобает человеку благородному, но в такие минуты предвидеть поступки людей трудно. Впрочем, тут я себе беззастенчиво льщу: редко когда он не поддерживал сразу двух любовных связей, не говоря уже о женщинах. Как бы то ни было, он подошел с улыбкой и проговорил приятнейшим тоном:
– Нехорошо, Лисий, нехорошо; ты – как темная лошадка, которую привезли из-за моря, когда все ставки уже сделаны. Или ты так долго держался в стороне только ради удовольствия поглазеть, как все мы строим из себя дураков? Не знаю, сколько уже времени я выказываю благоговение вместе с другими жертвами, а в ответ слышу только: "Благодарю тебя, Хармид, за стихи; я уверен, они превосходны, но не мне судить о подобных вещах". А ты тем временем проходишь по колоннаде, даже вроде и не оглянувшись. Не думаю, чтобы Алексий стоял, глядя на тебя, дольше чем мгновение, но я, будучи не совсем слепым к знакам Эрота, сразу сказал себе: "Вот идет победитель если он удосужится принять участие в скачке".
Это было похуже, чем Полимед; меня бросало то в жар, то в холод, но Лисий ответил с улыбкой, почти без паузы:
– Вижу, Хармид, тебе хотелось бы любоваться, как я строю из себя дурака. Спасибо за приглашение, но акробат просит его извинить. Кстати, раз уж зашла речь о лошадях, скажи мне, твой вороной выиграет на следующей неделе или нет?
Хотя Хармид повел себя лучше, чем я ожидал, но он заставил меня бояться своего ухода еще больше, чем появления. Впрочем, он удалился вместе с друзьями почти сразу же. Я набрал горсть камешков и начал пускать их по воде – "делать блинчики". До сих пор помню и цвет, и форму этих камешков.
– Далеко не упрыгают, – заметил Лисий. – Этот берег слишком высок.
– Обычно у меня лучше получается.
– Думаю, – сказал он, – Менексин уже тоже начал болтать.
Я бросил очередной камень – он пошел прямо ко дну.
– Ладно, – продолжал Лисий, – теперь мы знаем, что говорят люди. Но если бы нам было неприятно вместе, мне или тебе, мы бы не сидели сейчас здесь. Или я могу говорить только о себе?
Я покачал головой, а потом, будто набравшись от него смелости, повернул голову и сказал:
– Нет, не только.
Он помолчал какое-то время, затем продолжил:
– Как перед богами говорю, Алексий: что хорошо для тебя, будет хорошим и для меня, честь твоя будет для меня все равно что моя собственная, я ее буду отстаивать ценой жизни.
Я почувствовал себя новым, словно стал больше, и ответил:
– Не бойся, Лисий, что я совершу что-нибудь бесчестное, пока ты мой друг; я скорее умру, чем опозорю тебя.
Он положил свою правую ладонь мне на руку, левой обнял за плечи:
– Пусть же никогда не будет у нас меньшего.
С этими словами мы поцеловались. Солнце садилось, тени тополей стали длиннее самих деревьев. Мы поговорили еще немного и пошли обратно в Город.
По дороге я спросил, что плохого сделал я раньше, чем так сильно обидел его. Он спросил в ответ, почему я решил, будто он обижен.
– Понимаешь, – объяснил он, – я ведь только любил тебя – так сильно, что не мог сохранять душевный покой.
– Ты всегда избегал меня, хоть я и не давал тебе повода.
– Значит ли это, что ты все заметил сам, или же кто-то сказал тебе, чтобы огорчить?
– Почему ты думаешь, Лисий, что меня подводят глаза?
– Но когда я заговорил с тобой на улице прошлой весной, во время Дионисий, ты от меня убежал.
– У меня дома были неприятности, я бежал всю дорогу до самой горы. Мне и в голову не приходило, что ты запомнишь тот случай.
– Но началось все еще раньше…
И он рассказал, как примерно два года назад, впервые увидев меня в палестре, обнаружил, что захвачен мыслями обо мне, и собирался серьезно поговорить со мной, как только представится случай. Но Сократ все из него вытянул и вместо того, чтобы проявить сочувствие, как он надеялся, резко сказал, что любовь к юным мальчикам должна быть запрещена законом. Муж, говорил он, растрачивает свои чувства на изменчивый предмет и может не сомневаться, что переживет разочарование, ибо, пока натура мальчика еще податлива, она выливается в форму тщеславия и глупости, поскольку он вынужден играть роль, сущность которой в силу возраста не готов понять. "Если атлет выйдет на состязание среди соперников ниже себя по силам, разве не будет он опозорен в случае победы и высмеян в случае поражения?" – так сказал Сократ.
Изложив все это мне, Лисий заключил:
– Я не нашелся, что ему ответить.
Действительно, Сократ хорошо знал, чем можно задеть человека.
Он признался, что позднее, когда за мной стали ухаживать вовсю, у него было очень горько на душе. Он слышал разговоры, что я расположен к Хармиду, – а я постыдился спросить, почему же он не проверил, правда ли это. Вспоминая глупые сумасбродства своих поклонников, я не удивляюсь, что он считал унизительным для себя лезть в эту свалку. Не сомневался я также, что он слышал, как меня называют холодным и надменным; каково это было слушать ему, которого повлекло ко мне раньше всех.
– У меня сердце болело, – рассказывал он. – Какое-то время я не мог простить этих слов Сократу и даже избегал его – до тех пор, пока, осмотревшись вокруг, не разглядел, во что превратились некоторые люди, отказавшиеся принимать его лекарства. На следующий же день я к нему примчался.
Среди разговора он вдруг сильно зевнул. Извинился и объяснил, что лежал без сна почти всю прошлую ночь, не в силах заснуть от счастья. Я признался, что со мной творилось то же самое.
На следующий день он повел меня в свой дом, который находился за стенами, неподалеку от Священной дороги, и представил отцу. Демократу было тогда около пятидесяти пяти лет, но выглядел он старше, поскольку, по словам Лисия, уже некоторое время его беспокоило здоровье. Он носил длинную бороду, почти полностью седую. Принял он меня очень любезно, похвалив отвагу моего отца на поле битвы, но в остальном вел себя довольно сдержанно; возможно, между ними были какие-то старые нелады, а он полагал мелочным вымещать их на мне.
Дом их, хоть и начал уже ветшать, подобно нашему, был большой, в нем сохранился красивый мрамор и бронза. Говорили, что в юности Демократ жил в большой пышности; я вспомнил, что именно в этот дом сбежал Алкивиад от своих воспитателей, когда был еще мальчишкой, – таким оказалось первое свидетельство его безудержной буйности, достигшее Города, хотя Перикл старался замять эту историю.
Как свойственно многим людям, с годами утратившим достаток, Демократ много распространялся о прошлых своих триумфах. Я видел, что Лисий выслушивает его терпеливо, словно заранее отказавшись от споров, но все равно заметно было, что их связывает любовь.
– Я потерял двоих других сыновей в младенчестве, – говорил его отец, но боги утешили меня Лисием, сделав из него сына, который добр ко мне за троих. Теперь, когда он достаточно зрелый человек и у него не закружится голова от похвалы, я могу сказать: в детстве он был таким, что мне не оставалось желать лучшего, и, став взрослым мужем, тоже меня не разочаровал. Мне осталось только увидеть его женатым и покачать на колене его сына, носящего мое имя, – и тогда я смогу уйти, как только боги будут к тому готовы.
Не знаю, сказал Демократ это все просто потому, что больные люди склонны думать и говорить только о своем, или же умышленно, желая проверить, не из тех ли я юнцов, что не задумываясь встанут на дороге у своего друга по капризу или из ревности. Считая себя, как свойственно такому возрасту, центром вселенной, я чувствовал, что должен выдержать это испытание с честью и мужеством, а потому ответил хладнокровно, как спартанец, что сын Демократа вправе выбрать себе жену в любом доме по своему желанию. Когда мы с Лисием вышли поглядеть садик вокруг дома, я чувствовал себя так, словно после трудного боя на мечах освобождаюсь постепенно от пристальных взглядов судьи. Да и Лисий потянулся, будто только что снял доспехи, засмеялся и сказал:
– Отец не так уж спешит сыскать мне жену, как можно подумать. В прошлом году вышла замуж одна из моих сестер, а есть еще и вторая, ей уже пятнадцать лет. Когда мы обеспечим младшей приданое, я буду весьма далек от возможности завести собственный дом, и ему это отлично известно.
Он рассказал мне, что в прежние годы основная часть их доходов поступала из поместий во Фракии, где они выращивали упряжных лошадей и верховых мулов; но сам он этих земель даже не видел, потому что они были захвачены и опустошены во время войны, а скот угнан – давно уже, он тогда был совсем мальчишкой.
За садиком раскинулись поля цветочников, и даже сейчас, осенью, воздух был напоен ароматами.
– Человеку следует жениться, – рассуждал Лисий, – когда он еще достаточно молод, чтобы породить сильных сыновей; но для этого еще найдется время, и с избытком. Когда мне хочется женского общества, есть у меня очень хорошая девушка, маленькая Дросия-коринфянка. Она не делает вида, что может читать наизусть Анакреона и лирических поэтов, как модные гетеры, зато очаровательно поет, негромким чистым голоском, словно птичка, – мне это нравится в женщинах. – Он улыбнулся сам себе и продолжал: – Странные мысли посещают человека, когда он одинок; было время, когда мне хотелось стать достаточно богатым и иметь возможность постоянно содержать Дросию, как Перикл – Аспасию , чтобы ей не приходилось развлекать кого-то еще. И не так уж сильно я возражал против того, что она ложится в постель с другими мужчинами, – в конце концов, не будь она гетерой, мы бы с ней вообще не встретились; и меня не беспокоило, что она беседует с людьми куда больше, чем положено девушкам, которых берут в жены. Нет; это может показаться глупым, но мне неприятно знать, что манеру поведения, которая нравится мне, она надевает, словно платье, – и так же, как платье, сбросит ее с себя, чтобы для кого-то другого выглядеть другим существом. Ладно, она на свой лад хороша, но отнюдь не Аспасия, бедная малышка. Думаю, такие намерения больше не будут меня тревожить.
Все это я выслушивал с большим вниманием, под конец кивнул и взглянул на него с серьезным видом, словно что-то понимал в таких делах. Лисий улыбнулся, взял меня за руку, и мы пошли посмотреть лошадей.
В комнате для сбруи, где по стенам пылились ярма от старых колесниц, мы играли со щенками гончей на вепря и обменивались старыми секретами – так люди делают в подобные моменты жизни ради удовольствия произнести: "Я это никому кроме тебя не рассказывал". Он признался мне, что хоть и познал впервые женщину, когда ему исполнилось семнадцать, никогда еще не был влюблен в юношу – пока не встретил меня. Он даже, когда читал стихи, беспокоился иногда, что, кажется, неспособен к такого рода любви, которую поэты почитают самой благородной, любви, вдохновившей столь много славных деяний.
– Не знаю, – заключил он, – чего я ждал. Но боги знали.
Мне захотелось, чтобы вернулся мой отец и я смог представить ему Лисия. Впервые у меня появилось что-то свое, личное, и он не сумеет найти недостатков в моем друге. Они знали друг друга в лицо по своим кавалерийским учениям, так как были из одной фратрии . Лисий заметил, что я не очень похож на отца, должно быть, пошел внешностью в мать. Я ответил, что и сам так думаю, но наверняка не знаю – она умерла при моем рождении. Он бросил на меня озадаченный взгляд.
– Но, с тех пор, как мы вместе, я уже раз двадцать слышал, как ты говоришь о своей матери! Выходит, это только мачеха?
– Да, но мне она мачехой никогда не казалась.
– Очевидно, она вдовела, когда твой отец женился на ней?
– Нет, Лисий, ей тогда еще и шестнадцати лет не исполнилось.
Он выслушал меня, улыбаясь, и сдвинул брови.
– Ты для меня полон загадок, Алексий. Мне, конечно, и в голову не придет вообразить, что ты ухаживаешь за женой своего отца; но даже передо мной ты называешь ее матерью, как будто она и в самом деле тебе мать. А теперь, в довершение ко всему, сообщаешь, что она такого же возраста, как я сам! Ты заставил меня почувствовать себя столетним старцем.
Он говорил легким тоном, и все же, не знаю почему, его слова меня расстроили.
– Но она – моя мать, Лисий… если она мне не мать, значит, у меня никогда не было матери.
Он увидел, что я огорчился, и ласково обняв меня, сказал:
– Ну конечно, дорогой мой, конечно, она тебе мать.
Я остался у него на ужин; Демократ из-за болезни рано отправился на покой, и мы были одни. Летние цветы уже отошли, но мы надели венки из цикламенов и плюща. Вино было хорошее, однако мы его как следует разбавляли – нам вовсе не требовалось убеждать себя, что мы счастливее, чем на самом деле. После еды мы играли в коттаб винным осадком, вращая его в чаше или резко выбрасывая на стол – и обязательно находили в образовавшемся пятне буквы имени друг друга. Пол в комнате украшала мозаика, изображающая бой Афины с мидянином, и нам начинало казаться, что кровь на изображении течет как настоящая – мы очень смеялись, такое у нас было настроение, что мы смеялись бы чему угодно. Позже, когда в небе появилась луна, мы вышли в сад, завернувшись в один плащ.
За все это время Лисий ни разу не попросил у меня ничего больше, чем поцелуй. Я понимал его – он хотел дать мне понять, что любит меня любовью души, а не, как говорится, любовью Агоры . А мне было очень хорошо, мне казалось, что невозможно прибавить что-нибудь к радости, которую доставляло мне его общество, и хотелось лишь одного – обладать чем-то таким, что я мог бы подарить ему и тем увеличить его счастье. Я чувствовал, что придет и другой раз, как чувствуешь в разгаре весны дыхание приближающегося лета. Нам не нужны были слова, чтобы сказать друг другу все это. Не знаю уж, о чем мы говорили: о нашем детстве, о тех случаях, когда случайно видели друг друга на праздниках, или в палестре, или на Играх. Когда стало совсем темно, он выплеснул осадок своего вина в кратер, сказав: "За моего Алексия", и кратер зазвенел, подтверждая искренность его слов. А потом мы выпили чистой воды за Добрую Богиню; он крикнул рабу подать факел и проводил меня домой.
У дверей он сказал:
– Всем, что случилось, мы обязаны Сократу. Нам не следует больше прятаться от него. Пойдем к нему завтра.
На следующий день мы встретились рано утром и пошли искать Сократа. У него дома его сын Лампрокл сказал, что он уже ушел. Я встречал этого юношу раньше и никогда не делал ему ничего худого, но он всегда смотрел на меня недоброжелательно. Понятно, он не мог унаследовать от Сократа большой красоты; в нем уродливость отца утратила свою силу, не приобретя ничего взамен. Он был отдан в ученики к каменотесу, но ему, кажется, достало разума, чтобы изучать искусство скульптора, которое Сократ бросил. Дом был из тех бедных, но до того чистых, что даже сам порог, казалось, проклинает твою ногу. Пока мы говорили с мальчиком, донесся голос его матери (глаза ее мы успели заметить в окне) – она кричала, что нечего ему стоять и сплетничать, как будто одного бездельника в доме недостаточно. Для нас в этом не было ничего нового, она поносила Сократа перед каждым, кто приближался к их двери. Между собой мы звали ее ведьмой и мегерой , но все же можно было понять: ее бесит, что он учит людей даром, хотя к нему обращается так много молодых людей, которые в состоянии платить. Он продолжал заниматься своим ремеслом до тех пор, пока Критон, узнав, каковы его сбережения, не предложил поместить их так, чтобы они приносили достаточный для его простого образа жизни доход. Я говорил с мальчиком мягко – мне было его жаль, и не только из-за его матери, но еще и потому, что он казался куда в меньшей степени сыном Сократа, чем Лисий или, думаю, даже я.
У дверей стояла герма – работы самого Сократа. В пору жертвоприношения он в качестве акта благочестия вытащил свои старые инструменты и сделал богу новую голову. Работа была, как говорится, искренняя: так мы выражаемся, когда художник, которого мы любим, не является настоящим мастером; выдержанная в строгом стиле дней Фидия, сегодня она выглядела немного несовременной.
Мы нашли Сократа в садах Ликея – он уже вел беседу с пятью или шестью мужами, своими старыми друзьями. Здесь был Критон и Эриксимах, Агафон со своим другом Павсанием и еще один-два человека. Сократ первым увидел нас и кивнул с улыбкой, не прерывая разговора. Остальные освободили нам место с непринужденностью людей, уже знающих новости; только у Агафона удивленно расширились голубые глаза, и он одарил нас открытой ласковой улыбкой.
Они беседовали о сущности истины. Не знаю, как возник разговор на эту тему. Вскоре после нашего прихода Сократ сказал, что истине нельзя служить рабски, как хозяину, который не объясняет рабу смысла и причин своих приказов; мы должны искать ее, говорил он, как истинный влюбленный ищет знания о своем возлюбленном, хочет узнать все, чем он есть и в чем нуждается, а не так, как низкие влюбленные, которых интересует лишь, во что им станет добиться своего. И, начав с этого, он перешел к разговору о любви.
Любовь, говорил он, не является богом, ибо бог не может желать чего-либо, но одним из тех великих духов, которые служат посланцами между богами и людьми. Дух этот не посещает глупцов, которые вполне довольны своим низменным состоянием, он приходит лишь к тем, кто сознает свои нужды и желает, обнимая красивых и добрых, порождать добро и красоту; ибо лишь в творении заключено бессмертие человека, которое возводит его ближе всего к богам. Все создания, говорил он дальше, лелеют потомство, детенышей от плоти своей; но самым благородным потомством любви является мудрость и славные деяния, ибо смертные дети умирают, а мудрость и подвиги живут вечно, и порождаются они не телом, а душой. Смертные страсти погружают нас в смертные удовольствия, и крылья души слабеют; испытывающий такую страсть влюбленный может возвыситься к хорошему – однако не к самому лучшему. Но окрыленная душа возносится от любви к любви, от красивого, что рождается и умирает, к красоте, вечной в сущности своей, к самой жизни, – а смертная красота есть всего лишь движущаяся тень, которую жизнь отбрасывает на стену.
Голос его звучал низко и глубоко – а моя душа не могла уже стерпеть оков тела, устремлялась за его пределы, пытаясь найти бога над богами. Я не помнил ничего из своей жизни, кроме тех моментов, которых коснулся этот бог: когда в Верхнем городе я смотрел, как поднимается рассвет над кораблями; или в горах, когда Ксенофонт уходил с собаками, а меня оставлял следить за сетями одного; или с Лисием на берегу Кефисса…
Сократ не остался, как обычно, чтобы предложить нам оспорить его аргументы, но сразу же поднялся и пожелал всем доброго дня.
Остальные сидели на траве, ведя разговор, и мы сели тоже. Никто не обращался к нам. Намного позднее Агафон признался мне, что в тот день скорее заговорил бы с пифией, погрузившейся в божественный транс. Но не думаю, чтобы мы доставляли им беспокойство. Мы, даже не глядя друг на друга, были так погружены в наши общие мысли, что прочие свободно разговаривали вокруг нас и через наши головы, как если бы мы были статуями или деревьями. Наконец – хотя, думаю, прошло не так много времени, – я начал слышать, о чем они рассуждают.
Павсаний говорил:
– Давно уже Сократ в последний раз преподносил нам такую речь, как мы услышали сегодня. Это было у тебя дома, Агафон, помнишь? Когда мы пили в честь твоего первого венка.
– Я буду мертв, дорогой мой, когда забуду тот день.
– А когда он закончил, через садовую дверь ввалился пьяный Алкивиад.
– Его внешность, надо сказать, не выдерживает воздействия вина, заметил Критон. – Мальчиком он был похож на разрумянившегося бога.
– И что же тогда произошло? – спросил кто-то.
– Услышав, как мы восхваляем Сократа, он произнес: "О-о, я могу поведать вам кое-что более примечательное". И принялся рассказывать, как однажды вечером после ужина безуспешно пытался соблазнить Сократа. Надо признаться, хоть он был пьян, история прозвучала презабавно; но чувствовалось, что даже через столько лет событие это осталось для него загадкой. Я думаю, он действительно предлагал самую высокую цену, какую знал. Сократ превратил все это в шутку, как оно и было, – на свой собственный лад. Я и сам бы смеялся от души, если бы не вспомнил, что было время, когда он любил этого мальчика.
При этом мысли мои, которые витали нигде и везде, установились и прояснились. Я вспомнил угрюмого юношу в доме Сократа. А Алкивиад, получив его любовь, мог сохранить ее не лучше, чем сохраняет вино треснувший кувшин. Но, испытывая любовь к добру, Сократ, думаю, не мог избавиться от желания породить отпрыска этой любви. И еще я думал, что это нам с Лисием выпала доля – не быть избранными (ибо ни один муж не может возложить это на другого), но избрать себя на роль его сыновей.
Я почувствовал на себе взгляд Лисия и повернулся к нему. Поняв друг друга без слов, мы поднялись и через сад вышли на улицу. Мы не разговаривали, ибо в том не было нужды, просто пошли к Верхнему городу и поднялись по ступеням бок о бок. Опершись на северную стену, мы смотрели на горы. На вершинах Парнефа уже лежал первый снег; день был ясный, в голубом небе проплывали редкие облака, белые и темно-сиреневые. Северный ветер отдувал нам волосы со лба назад, трепал за спиной свободные гиматии. Воздух был прозрачный, свежий и наполненный светом. Нам казалось, что стоит приказать – и ветер поднимет нас, словно орлов, что наш дом – небо… Мы взялись за руки; они были холодными, но, сжав его пальцы, я почувствовал под кожей их твердую основу. Мы все еще ничего не говорили – по крайней мере словами. Отвернувшись от стены, мы увидели людей – одни приносили жертвы у алтарей, другие входили в храмы, третьи покидали их; но нам казалось, что вокруг пусто, что здесь нет никого, кроме нас двоих. Когда мы подошли к большому алтарю Афины, я остановился и спросил:
– Поклянемся?
Он подумал немного и ответил:
– Нет. Когда человек нуждается в клятве, он потом раскаивается, что принес ее, и держит обет свой лишь из страха. А наша верность должна исходить из наших душ и держаться любовью.
Уже добравшись до Портика, я остановился.
– Я должен совершить подношение Гермесу, прежде чем уйду. Он ответил на мою молитву.
– Что же это была за молитва?
– Я молил его сказать мне, желает ли Сократ чего-то.
Он какое-то время смотрел на меня, сведя брови, потом рассмеялся:
– Соверши свое подношение; поговорим позже.
Я пошел купить благовонной мирры, а Лисий отправился в Храм Девы. Он отсутствовал дольше, чем я, и я подождал его у маленького Храма Победы на бастионе, который почти достроили в этом году. Когда он наконец появился, я спросил, чему он смеялся.
– Сказать по правде, – отвечал он, – я все гадал, в меня ли ты влюблен или в Сократа. Может, я просто жертва, которую ты заклал на алтаре, чтобы пригласить твоего друга поужинать мясом вместе с тобой?
Я повернулся, чтобы возразить, но он улыбался.
– Я тебя прощаю, – сказал он, – не могу не простить: я сам был его пленником с пятнадцати лет. Помню, на Гермесов День кто-то привел его в школу. Наши с Менексином педагоги удрали вместе выпить, мы и начали слушать. Он заметил, как мы навострили уши за спинами у мужей, подозвал нас поближе и спросил, что такое дружба. Кончилось тем, что мы так и не смогли договориться об определении; мы с Менексином спорили об этом до самого вечера. После этого мой бедный отец не знал покоя, пока не позволил мне идти к нему.
Прежде чем спуститься вниз, мы остановились еще раз взглянуть на горы. Воздух был так прозрачен, что в северной стороне можно было разглядеть местность до самой Декелеи, откуда обычно появлялись спартанцы до перемирия. Там поднималась тоненькая струйка дыма – какой-то страж или пастух развел полуденный костер.
Назад: Глава девятая
Дальше: Глава одиннадцатая