Книга: Последние капли вина
Назад: Глава двадцать шестая
Дальше: Глава двадцать восьмая

Глава двадцать седьмая

На второй день после этого мы увидели со стен войско афинян.
Небо было безоблачное, голубое, как яйцо дрозда. Они, конные и пешие, тянулись вдоль дороги, словно бусинки, нашитые на ленту, на глаз почти не двигаясь; потом горы скрыли их. Уже перед самым закатом мы увидели их совсем рядом, на перевале. Мы смотрели, как обкладывает нас линия людей: сперва одной ниточкой, потом шнуром, потом веревкой, толстой, как корабельный канат-стяжка. Я думаю, в тот вечер перед Филой расположились пять тысяч человек. По вьючной тропе тянулся обоз, везущий для них пищу. Когда она закончится, подвезут еще. А у нас было лишь столько, сколько запасли на полсотни человек, да и то уже частично съедено.
Они разожгли костры, стали лагерем на ночь и натянули шатры для начальников. Сами "Тридцать" были здесь. Все мы теперь видели, что нам, похоже, пришел конец. Но ни один из нас, думаю, не променял бы сейчас Филу на Афины. Под нашей восточной стеной лежало Ущелье Колесницы, так далеко внизу, что сосны по бокам его казались щетиной. Открытая пока что дверь, через которую можно будет уйти на волю, когда кончатся припасы.
Всю ночь звезды ярко сияли вверху над нами, а сторожевые костры ярко горели внизу. Рассвет наступил ясный. С ним появился глашатай, который проорал нам приказ сдаться Совету. Мы посмеялись и ответили, как кому хотелось. У подножия холма кое-кто из всадников наблюдал за чисткой своих лошадей – богатые молодые люди, отправившиеся в поход по-благородному. Двое-трое подошли поближе и принялись с насмешками вызывать нас спуститься вниз.
– Нет, – кричали мы в ответ, – вы к нам поднимайтесь. Окажите честь дому. Осчастливьте нас.
Внезапно десятка два вскочили на коней и погнали на гору; может, просто порисоваться, может, надеялись добраться до стен и сломать ворота.
Фила хорошо приспособлена для метания дротиков. Я, стоя на стене, наметил себе одного, который приближался прямо подо мной. Там нашлась бы еще пара подходящих, но я выбрал именно этого, чтобы наказать за наглость: хорошо сложенный, он сидел на лошади, как будто врос, и демонстрировал ее резвость.
Он тоже был вооружен дротиком. Поднимаясь на холм, он приготовился метнуть его, но сверху вниз бросок получается сильнее. Он увидел меня; мы прицелились одновременно, а потом, за миг до броска, он вдруг осадил коня, страшно пораженный, как будто я уже попал в него. Лошадь почувствовала его испуг и поднялась на дыбы, испортив мне прицел. Пока он боролся со своим скакуном, шлем у него съехал, и он сбил его на затылок, чтобы хоть что-то видеть. Это был Ксенофонт! Он сидел на приплясывавшей лошади, подняв голову, и какой-то миг мы пристально смотрели друг другу в глаза. Потом он ускакал за поворот стены, и больше я его не видел.
Всадников отбили, несколько из них получили ранения. В тот день схваток больше не было. Фрасибул пересчитывал припасы. К вечеру собрал нас всех, кроме дозорных, и попросил помолиться всем вместе Зевсу Спасителю, любящему справедливость, чтобы он не дал Элладе погибнуть вместе с нами. Мы помолились и спели гимн. Спустился вечер, торжественный и красный, с холодным воздухом, без малейшего ветерка. А ночью Зевс Спаситель склонился к нам и раскрыл ладонь.
Да, его ладонь раскрылась, и с неба, заполненного до той поры большими белыми звездами, повалил снег. Холодный, как дыхание Артемиды, жалящий, как ее стрелы, он падал всю ночь и продолжал идти, когда наступил день. Горные вершины просвечивали за снежными вихрями – как будто мир был высечен из белого мрамора с черными прожилками. Внизу под нами белели тонкие шатры, и многие из осаждающих, кто не имел укрытия, сгрудились вокруг дымных сырых костров, хлопая себя по телу, топая ногами, чтобы не замерзнуть, заматывая голодных лошадей в одеяла, которые не помешали бы им самим. Войско нищих, с завистью косящихся на наше богатство. Мы кричали им сверху, приглашали заглянуть в гости – а мы уж позаботимся, чтобы им стало жарко.
Снег шел весь день; но к полудню они уже были сыты по горло. Первыми удрали "Тридцать", которые успели привыкнуть к удобной жизни. Потом всадники решили сжалиться над своими дрожавшими лошадьми; потом удалились строем гоплиты; и тогда, вытянувшись цепочкой под нами, словно пиршественный стол, накрытый небожителями, остался длинный неуклюжий обоз, вязнущий в снегу. Мы распахнули ворота. Выкрикивая пеан, словно мужи, на стороне которых бьются боги, мы понеслись в атаку с горы.
В тот день мы оставили снег красным и привезли в Филу столько пищи, дров и одеял, что могли теперь целый год держаться как цари.
На какое-то время нас отрезало снегом. Потом начали приходить добровольцы. В большинстве это были изгнанники, объявленные вне закона: демократы, либо благородные люди, чья честь оказалась слишком щепетильной на вкус правительства, либо же простые люди, чьи хутора понравились кому-то из "Тридцати". Но несколько человек пришли из осаждавшего нас войска; еще до начала снегопада они решили, что вверху на горе лучше. Пришел и их прорицатель, горячий немногословный муж: Аполлон предупредил его – через вид дыма во время жертвоприношения, – что не следует служить людям, которые ненавистны богам.
Теперь нас было уже сто; потом стало двести, потом триста. Вся Аттика, и Мегара, и Беотия прослышали о мужах Филы. Нас стало семьсот. Когда плохая погода загоняла нас под крышу, едва хватало места всем лечь.
"Тридцать" установили на перевале стражу, чтобы не подпускать нас к поместьям и хуторам, но у нас были свои тропы через горы. Никогда мы не ощущали недостатка припасов. Кое-что нам давали из добрых чувств, кое-что мы забирали в силу необходимости. Лучшей нашей забавой стало совершать налеты на собственные усадьбы. У десятков из нас тираны отобрали землю – и хозяйничали на ней совсем неплохо, как я увидел, когда мы совершили набег на наше поместье. Никогда не видел его таким процветающим и богатым с самого детства.
Когда дело наше уже близилось к концу, я нашел раба, спрятавшегося в закроме для зерна.
– Ну-ка выбирайся, – сказал я, – и расскажи мне, кто хозяйничает на этой усадьбе. А после можешь удирать на волю, мне все равно. Но если соврешь… – Я показал ему кинжал.
– Клянусь стрелой Бендиды, почтенный (он был фракиец ), имя моего хозяина – Критий.
Я отпустил его и прошел вверх через виноградник, неся в руке белого петуха. Я зарезал птицу на могиле отца, чтобы упокоить его тень, – а также в качестве залога надвигающихся событий и чтобы показать Критию, кто сюда наведывался.
За короткое время "Тридцать" получили много таких напоминаний, а наверху, в Филе, нас собралась уже тысяча. Хотя лишь немногие смогли принести с собой оружие и доспехи, зато приносили новости – что тираны уже не доверяют Лисандру, даже в том, что он их защитит.
Зима еще была в полном разгаре, но надежда все усиливалась в нас, крепкая и прочная, словно бутоны, свернувшиеся на закованном в ледяную броню дереве. У нас не было рабов, все мы услужали друг другу, готовя пищу, убирая, принося воду. Нигде не пробовал я такой холодной и сладкой воды, как в источнике Филы. Радость переполняла нас – редко когда прежде, да и потом, доводилось мне испытывать такую. Помню, как я топал по продутой ветром горной тропе, навьюченный хворостом, распевая и размышляя о будущем времени, когда Город станет свободным. Лисий сказал, что собирается завести сына. "Хотя если первой будет дочка – не страшно; маленькие девочки вызывают у меня веселый смех".
– А я напишу этим фиванским парнишкам, – говорил я, – Симмию и Кебету. Мы им обязаны гостеприимством. Они жаждут послушать Сократа.
– Их знаменитый Филолай, – заметил Лисий, – для меня слишком математичен.
– Да, но я представлю их Федону. Уверен, он с удовольствием послушает их разговоры.
И вот однажды рано утром мы напали на стражу, охранявшую перевал, захватили их, как говорится, на одной ноге, когда они только поднимались с постелей, и прогнали вниз, на равнину. Вскоре до нас дошли новости о панике среди "Тридцати". Даже "Три тысячи", прежде – главное ядро их сторонников, не доверяли тиранам с тех пор, как Ферамен был вычеркнут из списка. Мы радовались, слыша это, – но не тогда, когда получили доказательство всей глубины их страха.
После Гордыни приходит Немезида, но раскрывает ей двери Безумие. Сейчас им требовалось надежное укрытие на случай бегства, такое, где они смогли бы защищаться; и они выбрали Элевсин, потому что оттуда при наихудшем исходе смогли бы уйти морем. Но, не заслужив ни от кого доброго отношения, они не могли верить, что элевсинцы не выдадут их. И вот под предлогом военных учений они построили людей и повели сквозь узкие ворота а снаружи каждого хватали. Каждого мужа Элевсина, каждого юношу они подло убили – но не своими руками, не решились они, как подобает мужам, взять на себя вину перед богами. Они доставили их в Афины и перед Советом объявили представляющими угрозу для Города, не снизойдя до более подробных обвинений. Голосование было открытым: кто считает, что виновны, – направо, кто считает, что невиновны – налево; и Совет был окружен спартанцами в тяжелом вооружении.
Совет проголосовал за смерть. Они и без того уже так низко пали, что это был всего лишь еще один шаг вниз. Но этот шаг оказался последним. Они были уже на дне ямы, и у некоторых еще оставались глаза, чтобы это видеть. Когда известия пришли к нам в горы, мы поняли, что настало наше время – в глазах богов и в глазах людей.
Все следующее утро мы готовились. В полдень поели и отдохнули, поскольку знали, что спать в эту ночь нам не придется. Когда мы с Лисием осматривали свои доспехи, он сказал:
– Мы с тобой выглядим, как люди из Филы. Давай приведем себя в порядок, чтоб не стыдно было показаться в Городе.
Мы подстригли друг другу волосы, однако разошлись во мнениях, надо ли расставаться с бородами: к этому времени они у нас уже отросли как следует и мы к ним привыкли. Но Лисий засмеялся:
– Не-ет, я хочу, чтобы жена меня узнала.
В конце концов мы оба побрились – и обрадовались, когда дело было сделано: теперь мы чувствовали, что идем домой.
Когда свет на горах начал меняться, мы принесли в жертву барана и совершили возлияние богам. Прорицатель сказал, что предзнаменования благополучные, мы поднялись и спели пеан. А потом вернулись в крепость для последних сборов, ибо нам предстоял немалый путь через горы.
Ожидая трубы к походу, мы с Лисием стояли на стене и смотрели через Ущелье Колесницы, выискивая золотой блеск копья Афины среди теней от низкого зимнего солнца. Я повернулся к нему:
– Ты печален, Лисий. Здесь было хорошо, но мы идем к лучшему.
Он улыбнулся мне и произнес:
– Воистину, да будет так!
Потом надолго умолк, опершись на копье и глядя на Верхний город.
– О чем думаешь? – спросил я; голова моя полнилась воспоминаниями, и я чувствовал, что он разделяет их со мной.
– Я думал, – отозвался он, – о жертвоприношении, которое мы сейчас совершили, и о том, как должно человеку молиться. Это правильно, когда люди, затеявшие такое предприятие, вверяют его покровительству богов. Но для себя… Мы молили о многом богов, Алексий. Иногда они нам давали, что мы просили, иногда решали иначе. И потому сегодня я обратился к ним, как учил меня когда-то Сократ: "Зевс Всезнающий, дай мне то, что для меня лучше. Отврати от меня зло, пусть оно даже будет в том, о чем я умоляю; и дай мне добро, которого по невежеству своему я не прошу".
Прежде чем я смог ответить, прозвучала труба, и мы пошли вниз, к воротам.
Зимний солнцеворот к той поре миновал; рассвет увидел нас уже за горами, а когда мы достигли Элевсинской равнины, сумерки укрыли нас на дороге. Ни один враг нам не встретился. "Тридцать" наблюдали за перевалом, чтобы защитить от нас усадьбы. Чуть позже полуночи, проскользнув вдоль берега, мы вошли в Пирей.
Сначала везде было тихо. Потом город пробудился, но не в криках или смятении. Мы пришли сюда как добро, которого они столь долго ожидали с мрачным терпением, присущим людям, что рождены для моря. Слух побежал по улицам, и следом за ним открывались дома. Мужи выходили из дверей с мечами и ножами, с топорами или камнями; выходили женщины, почтенные жены вперемежку с гетерами, несли лепешки и фиги и, осмелев в темноте, совали их нам в руки. Выходили метеки – фригийцы и сирийцы, лидийцы и фракийцы, чьих родственников "Тридцать" убили и ограбили, проявив при этом не больше жалости, чем жена крестьянина, выбирающая петушка на ужин. Когда рассвело, мы узнали, что Пирей наш, – по крайней мере, если говорить о чувствах. Но чувствами не пробьешь тяжелых доспехов, да и камнями тоже. Позицию мы захватили, но битва была еще впереди.
Морозное солнце выглянуло из-за Гиметта, день становился все ярче, и с крыш мы уже видели приближающегося врага: впереди всадники, за ними гоплиты выползали на солнечный свет из тени Длинных стен в том месте, где их снес Лисандр. Когда стало ясно, что они численно превосходят нас в пять раз и нет надежды удержать наружные укрепления, мы отступили в старую крепость Мунихии, где проходят обучение эфебы. На каменистой дороге, которая поднимается от рынка к крепости, мы заняли позицию – те, кто были в тяжелом вооружении, – чтобы удерживать проход. Позади нас, на скалах, роились люди из Филы, у кого было легкое вооружение или вообще никакого, и люди из Пирея – с тесаками, ножами и камнями.
Потом, как всегда бывает на войне, наступило короткое затишье. Войско Города совершало жертвоприношение и перестраивалось. Люди позади нас перекликались; над гаванью кружились и орали чайки; снизу доносились приказы, лошадиное ржание, грохот опущенных наземь щитов. Среди нас завязались обычные ленивые разговоры ожидающих воинов. Я, помню, говорил:
– Ты когда починил сандалию, Лисий? Что за корявая работа! Не мог мне сказать? Знаешь ведь, у меня лучше получается.
А он отвечал:
– Да времени не было, ты бы провозился весь день.
Затем прозвучала труба, загремели доспехи и противник вышел на рыночную площадь под нами.
Она казалась очень широкой, пустой без обычной толпы и с голыми прилавками; в тот день в Пирее не было торга. Войска вступили на нее, заполнили из края в край и, по мере того, как входила шеренга за шеренгой, – почти из конца в конец. Я думаю, их строй насчитывал пятьдесят щитов в глубину. А в нашем, я знал, – всего десять.
Когда они развернулись, мы начали узнавать их. Для лошадей здесь места не было; всадники вышли в пешем строю, но их удавалось узнать по золоту на доспехах, по рельефной бронзе гребней. Глаз успевал выхватить лишь отдельные знакомые лица то там, то тут, но я подумал: "Ксенофонта с ними нет" – и порадовался. Потом с левой стороны мы увидели штандарт, и Фрасибул грохнул своим могучим голосом:
– "Тридцать" здесь!
Он обратился к нам, как делал на Самосе, говоря о нашем справедливом деле; напомнил о благосклонности богов, которые спасли нас, послав снегопад.
– Сражайтесь так, – говорил он, – чтоб каждый чувствовал, что это он лично победил. Победа принесет вам все: вашу родину, ваши дома, ваши права, лица ваших любимых и жен; радость, если останетесь живы, славу, если умрете. Вот стоят тираны – воздадим им отмщение! Когда я затяну пеан, подхватывайте все за мной – и в атаку! Положимся на богов.
После чего повернулся к прорицателю, который совершил жертвоприношение и теперь шагал вперед, так и не сняв с головы священную повязку. Он прошел сквозь наш строй к самому первому ряду, словно не видя и не осязая нас. Я понял по его глазам, что им овладел Аполлон.
– Стойте и ждите, – произнес он. – Бог дарует победу, но вначале должен пасть муж. До тех пор не двигайтесь с места.
Потом он громко выкрикнул имя бога и добавил: "Это я!". И с этим словом прыгнул вперед, прямо на линию щитов внизу. Какое-то мгновение, пораженные внезапностью, афинские воины стояли неподвижно, но потом в него вонзилось сразу несколько копий, и он упал. И тогда стены Мунихии отразили голос Фрасибула, выкрикивающего пеан.
Мы побежали с горы. Спуск облегчал нам бег, наша цель дала нам крылья. Это было, как на последнем круге забега, когда Эрот победы поднимает тебя. Я помню, что убивал и убивал, но гнева не ощущал – не больше, чем жрец, который проливает кровь жертвы на алтаре. Мы с Лисием сражались бок о бок, пробиваясь вперед, чувствуя, как линия врага прогибается перед нами, поддается – и разрывается. Их здесь стояло много, но корка у них была тонкая, а нутро мягкое; эти люди жили не в мире – ни с богами, ни с собственными душами. Довольно скоро они пали духом, и если какой-то из них еще стоял твердо, то это был человек, которому нечего терять.
В битве на миг наступило затишье, потому я смог услышать голос, призывающий сплотить линию; голос принадлежал оратору, не привыкшему говорить на поле боя, где муж обращается к мужу. Я узнал его. И вот, рванувшись вперед от Лисия (ибо до того момента мы вместе продвигались вперед шаг за шагом), я устремился на звук этого голоса через давку.
Я добрался до него у пустого сейчас прилавка горшечника в боковой части рынка. Я преследовал его молча, не выкрикивая его имени, не бросая вызова, ибо знал, что многие ищут его общества не меньше, чем я. Я преследовал его, как любовник, оставляя соперников в темноте и продвигаясь на ощупь. И вот наконец он оказался передо мной и я увидел его глаза в прорезях шлема.
Мы сошлись щитом к щиту.
– Когда-то ты добивался моей близости, Критий, – проговорил я. – Ну как, теперь я достаточно близко к тебе?
Но он лишь скрежетал зубами и тяжело дышал – ибо я жил в трудах, а он в уюте, и дыхание у него было короткое. Я силой отвел его щит в сторону своим и ударил копьем; наконечник попал в ногу.
– Узнаешь меня? Я – сын Мирона.
Я ожидал, что он переменится в лице, но он лишь дернулся при ударе, а в остальном лицо его никак не отозвалось; и тут я понял, что это одно имя ничего ему не говорит, оно затерялось среди имен многих, обреченных им на смерть. И тогда во мне закипела ярость и сила моя вспыхнула, словно факел; я напирал на него, он пятился, я улучил момент и зацепил его ногой под колено, как делал Лисий в панкратионе; он рухнул, гремя доспехами, на стойки горшечникова прилавка.
Рука его ухватилась за полку, доска сорвалась, он покатился и упал на спину, и тогда я прыгнул на него и сорвал с его головы шлем. Теперь я увидел, что волосы его обильно тронуты сединой, лицо, вытянувшееся от страха, как будто съежилось с возрастом, и у меня словно желудок перевернулся при мысли, что его надо убить, но я не припомнил, что он забыл имя моего отца, – и тогда сказал себе: "Это не человек у меня под коленом, это зверь!". Я выхватил меч и проткнул ему горло со словами:
– Получи за Мирона!
Он захлебнулся – и умер. Не знаю, слышал ли он меня.
Уверившись, что он точно умер, я вскочил на ноги и увидел, как повсюду вокруг меня колышется битва. Я возвысил голос и закричал:
– Лиси-и-ий!
Закричал, потому что торопился рассказать ему, что я совершил. Я слышал, как его голос поднялся над общим шумом:
– Алексий! Я иду!
Но тут словно огромная скала свалилась на меня; я был раздавлен и отброшен в темноту; звуки битвы доносились до меня, ничего не знача, – так дитя, засыпая, слышит голоса в другой комнате.
Я пришел в себя во дворе, заполненном ранеными. Посередине двора находился фонтан, струя его падала в бассейн, обложенный синей плиткой, так делают мидяне. Голова болела, меня мутило, одолевала слабость. Должно быть, я свалился после удара по шлему, который меня оглушил, но крови на голове не было; рана у меня оказалась на бедре, сразу под кромкой нагрудника. Она была глубока, я лежал в луже крови. Должно быть, ударили копьем, когда я упал. Там, где кровь растеклась по мраморным плиткам, она подсохла и почернела по краям; так я понял, что нахожусь здесь уже какое-то время.
Мне хотелось пить, и звук текущей воды еще усиливал жажду. Но только теперь, когда я осознал, как хочется воды, мне первый раз пришло в голову: "Так я пленный или свободный?" Повернув голову к человеку, лежащему рядом, я спросил:
– Мы победили?
Он глубоко вздохнул и перекатил голову в мою сторону; я увидел, что он близок к смерти.
– Мы потерпели поражение, – сказал он и закрыл глаза.
Тогда я узнал его, хоть он и переменился: это был Хармид. Я видел его перед битвой внизу, на рыночной площади, среди всадников. Я позвал его по имени, но он больше не заговорил.
Я пополз к фонтану – весть о победе дала мне силу духа; но какой-то раненый, который мог ходить и пользоваться одной рукой, принес мне воды в шлеме. Я напился, поблагодарил его и спросил, давно ли кончилась битва.
– Уже час прошел, – ответил он, – и они объявили перемирие, чтобы забрать убитых. Я был там до недавнего времени. "Тридцать" удрали; пока я там лежал, люди, собиравшие мертвых, разговаривали между собой – люди и с той, и с той стороны.
Он еще много говорил, но я был слишком слаб и не поспевал за его рассказом. Я посмотрел на свою кровь на плитах, провел по ней рукой и подумал: "Не зря пролита". Некоторое время я отдыхал; появилась какая-то старая женщина, перевязала мою рану полотном; мне стало легче, я открыл глаза и принялся озираться вокруг – не терпелось уже, чтобы пришел кто-нибудь и отнес меня к моим товарищам.
Послышались шаги людей, несущих что-то, я повернулся окликнуть их. Но они несли на щите мертвое тело. Голова откинулась назад, ноги ниже колен свисали с края щита и болтались; убитый был накрыт плащом всадника, закрывающим лицо. Плаща я не узнал – и уже отворачивался, когда заметил, что эти двое посмотрели на меня, а потом переглянулись. И тут я почувствовал, как провалилось во мне сердце, а раны похолодели. Ноги свисали из-под плаща, и на одной из них была грубо зачиненная сандалия.
Я собрал все силы и окликнул их – а они сперва притворились, будто не слышат меня. Но все же остановились, когда я позвал еще раз. Я спросил:
– Кто это?
Они молчали – ни одному не хотелось говорить первым. Наконец один пробормотал:
– Мне очень жаль, Алексий.
А второй добавил:
– Он умер прекрасно. Два раза после того, как его ударили, он поднимался на ноги, и даже после второго раза еще пытался. Прости, Алексий, мы пойдем – он тяжелый.
Я сказал:
– Не надо нести его дальше. Положите тут, возле меня.
Они осмотрелись по двору – он уже был полон народу, потом снова глянули друг на друга; я понимал, о чем они думают: раненые не любят лежать рядом с мертвым. Тогда я сказал: "Ладно, я пойду с вами", поднялся с камня и побрел за ними. В портике нашел копье с обломанным наконечником и взял его вместо палки, опираться. Мы прошли еще немного и оказались на небольшой мощеной площадке перед алтарем. Рядом с ней находилась разрушенная стена, камни покрывала пыль; но я не мог идти дальше и сказал:
– Это место подойдет.
Они уложили его и, извинившись передо мной, забрали плащ и щит – им надо было носить других убитых. У Лисия была рана между шеей и плечом; его убило кровотечение. Он потерял столько крови, что тело у него стало не просто бледным, как обычно у мертвых, но словно чистый желтый мрамор. На броне у него запеклась кровь, и в волосах тоже. Шлем где-то потерялся, он лежал на спине, и открытые глаза смотрели прямо в небо, как будто что-то спрашивали. Мне пришлось долго нажимать рукой, пока они закрылись.
Тело еще не окоченело, но кожа заметно остыла. Он уже лежал просто одним из бесчисленных мертвецов. Всегда, с самого первого моего воспоминания о нем, ехал ли он верхом, шел ли, бежал или просто стоял на улице, разговаривая с кем-нибудь, я сразу выделял его среди других мужей, стоило лишь взглянуть; и невозможно было для меня, даже темной ночью, перепутать его руку с чьей-то чужой. А теперь начали слетаться мухи, и мне пришлось отгонять их.
Я был слаб, и разумом, и телом, будто маленький ребенок, и все же плакать не мог. Это хорошо, можете сказать вы: когда эллин умирает достойно, даже женщинам подобает сдерживать слезы. И меня тоже с самой ранней юности учили, какие положено испытывать чувства в таких случаях; и не было для меня тайной, что любимый мой смертен. Но я теперь я словно стал чужим и этой земле, и своей собственной душе. Ибо случившееся сказало мне: существуй такой бог, который заботился бы о жизнях человеческих, этот бог сейчас сам страдал бы вместе со мной. А когда я подумал, что Бессмертные живут далеко, в радости и вечном празднике, то мне показалось, что богов вообще нет.
Не знаю через сколько времени те люди, что принесли его, вернулись посмотреть, как я. Я сказал, что ничего, и спросил, видели ли они, как он погиб. Они ответили, что сами не видели, но слышали похвалы ему от тех, кто видел; а один заметил, что был на том месте позже, когда он умирал. Я спросил, говорил ли он с кем-то.
– Да, – ответил этот человек, – он говорил с Евклом, которого знал лучше, чем меня, и спрашивал о тебе; он, кажется, боялся, что тебя убили. Он сказал, что ты кричал, звал его на помощь, и я думаю, он получил рану, когда пытался пробиться к тебе. Мы рассказали ему, что тебя вынесли с поля боя, но рана не смертельная, и он как будто был доволен и чуть успокоился. Но к тому времени его разум уже понемногу затуманивался, и он начал зевать – я такое видел, когда человек истекает кровью. Потом он произнес: "Он позаботится о девочке". Выходит, у него есть ребенок? Я думаю, ты знаешь, что он имел в виду.
– Да, – ответил я. – Сказал он еще что-нибудь?
– Видя, что он вот-вот уйдет, Евкл спросил, хочет ли он оставить тебе что-нибудь на память. Он ничего не сказал, только улыбнулся. Я подумал, он просто не слышал. Но когда Евкл спросил снова, он сказал: "Все, что есть". Евкл указал ему на кольцо, и он попытался снять его, но оно было там долго, и он от слабости не смог. Евкл сохранил его для тебя, снял, когда он умер. А как раз в это время войска Города вообще ушли с Агоры, оставив нас хозяевами поля, и Фрасибул приказал трубить победу. Он открыл глаза и спросил: "Мы победили?" Я ответил, что да, и он сказал: "Тогда все хорошо, значит?" Евкл ответил: "Да, Лисий, все хорошо"; и после этих слов он умер.
Я поблагодарил его, и они пошли прочь. Когда они уже ушли, я поднял его руку и увидел, как они ободрали ее, снимая для меня кольцо. И только теперь я заплакал.
Вскоре на стенах Мунихии победители запели хвалебный гимн Зевсу. Я слушал, и голова моя уплывала, а все вокруг таяло в темноте: пока я шел, рана открылась и снова пошла кровь. Потом какие-то люди поднимали меня на носилки и еще спорили, жив я или нет. Я не заговорил, мне это казалось неважным, – просто лежал с закрытыми глазами и слушал песнь торжества.
Назад: Глава двадцать шестая
Дальше: Глава двадцать восьмая