Глава четвертая
1
Приостановились: куда теперь идти? Глушак, не долго думая, посоветовал: в конец, начать с первой.
Башлыков согласился.
Идя рядом с Башлыковым, Глушак рассказывал: эти, если б не Кулина, жена, хоть сейчас готовы в колхоз. Там все она крутит.
Уже когда подымались на крыльцо, Миканор сказал вдруг спокойно, лишь бы сказать:
— Ето хата той Ганны, что в школе в Глинищах.
Сказал так, явно не придавая факту этому никакого значения. Понимает, что Башлыкову до этого нет дела, он может уже и не помнить ту Ганну. Сказал потому, что надо было что-то говорить, объяснять.
Башлыков не ответил. Как бы проявил полное равнодушие. Сделал внешне так, как следовало. Но в душе его все вдруг перевернулось. Все приобрело неожиданно особое значение, как бы засверкало в ином, ярком свете. Он вспыхнул. И так сильно, что, казалось ему, бросилось всем в глаза.
Хорошо, что вошли в сени, где темнота помогла скрыть его волнение. Помедлил, чтобы обвыкнуться хоть немного с неожиданностью. Невольно подумал: надо ж, чтобы так совпало! Прямо в ее хату попасть! Как нарочно! И вдруг осенило: «А может, и она здесь?!»
Волнение захватило все его существо. Сердце забилось часто и тревожно, предчувствуя неожиданную близкую встречу. Встреча эта тревожила особенно потому, что казалась важной ему, а он не был, совсем не был готов к ней.
Будто сжавшись в комок, он вошел в хату. Сразу заметил, в хате была одна пожилая краснолицая женщина, которая хлопотала у печи. Как бы не веря, внимательно оглядел хату. Нет, больше никого не было. Он на мгновение даже обрадовался, почувствовал облегчение.
Скрывая только что пережитое, мягко поздоровался. Женщина, подгребая жар в печи, держа чапельник, недоуменно уставилась на вошедших. Ее остренькие, пронзительные глазки как бы спрашивали: чего пришли? Не ответила на приветствие.
— А где дядько? — небрежно спросил Глушак.
— На печи… — буркнула неохотно женщина.
Дядька, должно быть, прислушивался к разговору.
После слов жены показалась его всклокоченная голова, потом и весь он, худой, в домотканой рубахе и штанах, босой, с крючковатыми желтыми пальцами на ногах. Мельком глянув на гостей, медленно и спокойно сполз с печи.
— Что ж это ты, Чернушка! Среди бела дня! — упрекнул его Дубодел.
Чернушка безразлично пожаловался:
— Простудился гдей-то. — Будто подкрепляя слова свои, сипло закашлял. — Греюсь вот.
Башлыков следил за ним. Обыкновенный крестьянин, которого он впервые видел, выделялся среди других — это был ее отец. Как и жена его, он самый близкий той глинищанской знакомой незнакомке человек. Она, та непонятная женщина, была частичкой этих людей, в них как бы скрывалась отгадка той тайны, что не давала ему покоя.
Всматриваясь в дядьку, невольно отметил: та, глинищанская, мало похожа на отца. Только в чертах лица что-то близкое, общее и во взгляде, внимательном, умном, но нет в нем той живинки, лукавости, что поблескивали в глазах Ганны. С матерью еще меньше сходства. Кажется, совсем нет… Рядом с этим промелькнуло невольно: напротив, сколько скрытности и неприязни в лице матери! Как будто заранее предупреждает: ничего хорошего и не ждите!
Тревога та, почти страх, что на мгновение было охватила его, уже ушла. Сердце билось размеренно. И все же спокойствия полного не было. Остроту ощущениям придавала сама хата, привычный ей мир. Поэтому с необычайным интересом вбирал все, что увидел здесь: побеленная синеватая старая печь, утварь для печи и веник в углу у дверей, кожух, брошенный на кровать, покрытую домотканым одеялом. Горшки с цветами на обоих окнах, что выходят на улицу. Старый, почерневший стол без скатерти, с неубранными мисками и ложками. Образа в углу, кажется, неприветливо всматриваются в непрошеных гостей… Небогатая, даже бедная крестьянская изба. Каждая вещь в ней словно говорит о плохом достатке, о ветхой давности, о затхлом житье.
В сознании Башлыкова теснилось противоречивое: как-то трудно поверить в то, что видел своими глазами — здесь, в этой бедности, в этой затхлости, в этой никчемности могла она родиться, жить! То, какой он ее видел и помнил, так не вязалось с этим, не соединялось в один мир. Он не мог представить ее среди всего этого. Не мог даже согласиться, что такое могло быть.
Этот факт имел и другую сторону. То, что она не где-нибудь, а именно тут жила, отсюда вышла, означало, что у нее достойное, близкое ему происхождение. Известно, не пролетарское, не рабочее, однако трудовое, бедняцкое. А из этого следует, что она в одних с ним рядах. Он, Башлыков, разумеется, не думал, что она помещичья дочь, но могло же случиться, что есть какая-то заковыка, которая бы испортила все сразу. Бывает же такое, и чуть ли не на каждом шагу… Не признаваясь себе, опасался этого, тем более что глинищанская горда была, неприступна. К счастью, опасение его отпало…
Волновало Башлыкова в этот момент и еще одно, глубоко тайное. Конечно, он старался не выставлять напоказ свое душевное состояние, как недостойное его положения — зрелый человек, ответственный работник и вдруг смешное мальчишеское чувство, — но он увидел сам, убедился: вышедшая из беспросветной бедности, темноты, она, ставшая неожиданно близкой, вызывала в нем восхищение. И в то же время земная она, похожая на других, обыкновенная.
Вдруг увидел фотографию на стене в самодельной дубовой рамке. На ней были двое, мужчина и женщина, молодые, рядом. Пронзила догадка — она с кем-то, чуть не вскочил, не шагнул ближе. Сдержался, пригляделся. На снимке бравый, в круглой николаевской фуражке, в погонах солдат и тоненькая, в белой кофточке и длинной юбке женщина. Давняя, пожелтевшая от времени фотография и николаевская, набок надетая молодцеватая фуражка свидетельствовали, что снимку много лет. Но тоненькая молодая женщина показалась удивительно похожей на Ганну. Кто это?
Думая об этом, возбужденный еще увиденным и почувствованным, Башлыков наблюдал и за тем, как Глушак церемонно, по-крестьянски подступался к хозяевам, объяснял, зачем зашли.
Дубодел, который нетерпеливо и уверенно похаживал по хате, не выдержал глушаковской церемонности, перебил его, объявил сразу:
— Одним словом, явились выяснить, чего в колхоз не идете.
Это был не столько вопрос, сколько требование ответить открыто и четко. Было и обвинение: почему канитель развели в таком простом деле?
Старик, похоже, вообще чувствовал себя неловко оттого, что застали на печи, сутулился, отводил глаза. После Дубоделовых слов он, казалось, еще больше сжался, понурил взгляд. С минуту было тягостное привычное молчание. Потом старик вдруг ожил, странно улыбнулся, как бы в сговоре с гостями, как бы посмеиваясь вместе с ними. Хитро кивнул в сторону печи на жену.
— Да я хоть сегодня готов, — промолвил. — Хоть сейчас. Если она скажет, что согласна. Уговорите ее!..
Во взгляде его, в манере говорить было что-то Башлыкову знакомое — так смотрела, говорила та, глинищанская, его дочь.
Старуха у печи, красная, злобная и до этого, глянула на мужа так свирепо, что Башлыкову стало не по себе. Рассвирепевшая, схватила чапельник так решительно — не остановится ни перед чем. Чернушка сразу проворно вскочил. Серьезно, угрожающе упрекнул:
— Ну, сдурела! Гостей постыдись!
Судя по тому, как она глянула и на Башлыкова, только благодаря старику чапельник оказался на полу. Но старуха дала волю гневу своему в словах:
— Он хоть сегодня готов! Уговорите ее! Хозяин, нечего сказать! Сам готов раздать все! «Хоть сейчас отдам все!» Насмешки еще строит!
Чернушка, наверно, чтобы не рисковать больше перед гостями, только сказал сокрушенно:
— Чего там раздавать!..
Разгневанная старуха не смотрела на старика. Тощие груди ходили беспокойно. Дубодел остановился посреди хаты, следил за всем, как бы забавляясь, на что уж оптимист, а заметил тяжко, безрадостно:
— С твоей женкой, Чернушка, сам черт не сговорится! — И добавил, будто в шутку — Дождется она, что припаяем как следует!
Женщина или не поняла шутки, или знала, что значит шутка Дубодела, люто взглянула на него, врезала:
— Как следует! Ето нам как следует?! Чтоб у тебя язык распух за такие твои слова!
Она в запальчивости проворно присоединила к этому еще несколько таких же «ласковых» и откровенных пожеланий.
Было видно, старуха не знала, что такое деликатность. Упрямая, наглая, она не остановится ни перед чем. Дубодел то ли потому, что хорошо знал ее, то ли потому, что считал ниже своего достоинства поступаться перед женщиной, захохотал, будто одобряя ее прыть. Дал понять, что не обижается.
Все же наступила некоторая неловкость. Неловкость, которая угнетала Башлыкова, и, может, даже больше, чем других. Старуха, мать той новой его знакомой, совершенно не вязалась со всем, что осталось в душе от встречи в Глинищах. Она так грубо топтала то доброе, что он воспринял это как оскорбление его искреннему чувству. То, что перед ним был не кто-то чужой, а самый близкий человек загадочной глинищанки, переиначивало все, путало.
Глушак, видимо, считал себя больше других виновным за недобрый смысл этого разговора, как-никак такое случилось в его деревне. В деревне, за которую он фактически отвечал перед районом как единственный партиец и председатель колхоза. Потому естественным было, что он сразу решил исправить положение. Глушак посчитал мягкость самым надежным средством уладить спор.
— С теткой Кулиной мы сговоримся, — сказал, как добрый сосед, заботливо.
Женщина, однако, не отозвалась на эту уловку. Лесть, что слышалась в голосе Глушака, ее как ошпарила. Она с притворной радостью отрезала:
— Ты свою мать уговори сперва!
Был в ее словах какой-то намек. Уловив это и, видно, поняв, что его почувствовали и другие, Глушак забеспокоился, но сделал вид, что в словах старухи ничего особенного.
— Чего ее уговаривать? — будто удивился он. — Она уже вступила…
Удивление его было таким деланным, так чувствовалась в нем тревога, что это не ускользнуло ни от кого. Он, не иначе, пытался достойно отступить, не позоря себя перед гостями.
Лучше бы он промолчал. В ответ на его слова Чернушиха снова выпалила:
— Аге! — согласилась она радостно-язвительно. — Вступила! Влезла! Да не знает, как вылезть!
— Что это вы несете, тетко? — Глушак говорил неискренне и мирно, как бы просил помолчать. Не срамить перед чужими.
— Что говорю-та? А что село все слышит! — Не желая болтать без толку, она завела речь совсем о другом. Чтоб сразу высказать все, заявила твердо: — И слушать не хочу про ваш колхоз!
Тут вступил в спор Башлыков. Ровно, сдержанно, как человек знающий и больше всех понимающий, упрекнул за боязнь, за то, что верит вражеским сплетням. Сказал, что миллионы трудящихся крестьян давно уже раскусили кулачье, смело встали на колхозный путь. Что миллионы людей убедились в преимуществе колхозов. Выбрались из нужды и голода.
— Кто выбрался, а кто влез, — съязвила женщина.
Сказала так злобно и неколебимо, что было видно — говорить с ней дальше бессмысленно. И все ж Башлыков терпеливо, насколько мог, попробовал убедить, что страхи их напрасны, что надо смело выходить на новый простор. Обращался то к старухе, то к Чернушке. Чернушка, свесив ноги с полатей, ссутулясь, слушал с интересом, а старуха стояла у печи, закаменев. Не скрывала, нарочно показывала, что слушать ничего не желает.
Затаенная злоба и глухота ее черной тенью обволокла все, что тронуло Башлыкова в этой небезразличной ему хате.
Наконец терпение его лопнуло, он тяжело поднялся с лавки. У него было противное ощущение бессилия и даже оскорбленности. Стараясь одолеть это неприятное чувство, он строго, не без намека посоветовал старухе и Чернушке хорошенько подумать над тем, что говорилось здесь. Давал понять: это очень важно, чтоб не пожалели потом.
Сказал сдержанно «до свидания» и решительно направился к двери. На крыльце полоснуло ярким светом снежного дня, дохнуло морозом. Башлыков уныло, бессмысленно окинул взглядом узкий убогий двор, подумал устало: как она выросла такая тут, в глухомани, в серости этой?.. Окинув недоумевающим взглядом все вокруг, двинулся на улицу.
За калиткой Дубодел, он вышел первым, подождал его, бодро зашагал рядом. Посмотрев на озабоченное лицо Башлыкова, догадливо понял его настроение, откликнулся дружески:
— Ету разговорчиками не возьмешь! Тут надо другое средство!.. Меры надо.
Глушак ковылял с другой стороны, молчаливый, с виноватым лицом. Башлыков не удивлялся, было отчего чувствовать себя виноватым. Не удивлялся и не сочувствовал Глушаку — схлопотал по заслугам. Глушаку хотелось вернуть, как ему казалось, утраченную уже дружбу, он бросил вдруг горячо, гневно:
— Злыдня, сквалыга!.. — добавил в сердцах. — Из-за жадности своей дочь выпихнула из дому! Жизнь девке искалечила!
Весть эта пронзила унылые мысли Башлыкова, он заинтересованно посмотрел на Глушака. Вон оно что! Вон почему она в Глинищах! В нем затеплилось сочувствие к ней. Однако Башлыков тут же напустил на себя строгость, сделал вид, что тревожит его другое, главное. Глушак замолчал.
Не отозвался на Глушаковы слова и Дубодел. Не до того было — подошли к новому двору.
2
Прошли еще несколько хат и угодили к выпивке.
Посреди стола круглилась черная сковорода с недоеденной яичницей. Рядом глубокая глиняная миска с солеными огурцами, котелок с картошкой в мундире, полбуханки хлеба, два пустых стакана. Бутылки на столе не было. Наверно, спешно припрятали, пока они, гости, шли по двору, топтались в сенях.
Явно не ко времени они прибыли.
В хате было трое. Старуха, сухая, копалась у печи. Двое мужчин хозяйничали за столом. Они и бросались прежде всего в глаза. Особенно тот, что сидел напротив: красный, с жирным лоснящимся лбом, с одутловатыми щеками, здоровенный, горбился над столом могучей глыбой. Из-под низкого лба маленькие глаза глядели недобро. Башлыкову невольно подумалось: встретишься с таким в лесу — одного вида испугаешься. Другой на первый взгляд не выделялся ничем: не рослый, суховатый, в старом пиджаке, в расстегнутой рубашке. Разве только взгляд — светлые из-под чуба, острые, пронзительные глаза.
— Здоров, Ларион! — сказал Глушак отдельно, когда поздоровались со всеми.
Ларион зыркнул с недоверием, в тупом взгляде появилось тяжкое раздумье.
— Здоров, — выдавил неохотно, внимательно уставился на вошедших.
Башлыков вспомнил прозвище Лариона, о котором ему говорил Глушак, Бугай. Подумал: «Точно назвали. Бугай и есть».
— Угощаетесь? — то ли просто отметил, то ли упрекнул Дубодел. — Праздник какой?
— Праздник, — ответил Бугай с настороженностью и вызовом. Башлыков заметил, что он скосил глаза на того, в пиджачке, с чубом. И не просто так, а будто спрашивая.
Глушак знал свою роль, говорил внушительно, разъясняя значительность момента, представил Башлыкова, назвал его должность. Потом, повернувшись почтительно к Башлыкову, сказал о хозяине: Ларион Глушак. Тут Миканор запнулся, сомневаясь, видимо, знакомить или не знакомить с Ларионовым гостем. А может, раздумывая, как его представить.
Тот, в пиджачке, вонзил острый взгляд в Миканора, подождал, ядовито усмехаясь. Встал, насмешливо поклонился.
— Евхим Глушак. Сын Халимона Глушака.
— А-а, вот он! — Башлыков не скрывая интереса, присмотрелся: особа эта заочно давно была известна секретарю райкома. И небезосновательно. А теперь увидел воочию: а-а, вот какой он внешне. Пробивалась давняя, прочная неприязнь к этому кулацкому сынку. По сведениям, которые доходили до него, — опасный тип. То, что теперь увидел Башлыков, ничего не изменило, напротив, дополнило сложившееся мнение о Евхиме.
Не ускользнуло от Башлыкова и то, как мгновенно этот кулацкий выкормыш уловил смысл Миканоровой нерешительности и нашелся, что сказать. Изворотлив на удивление. Видно, умен. По-своему умен.
«Халимона Глушака сынок. Яс-сно».
Евхим Глушак будто и знать не хотел, что могут о нем сказать. С той же усмешкой повернулся к печи, деланно весело сказал:
— Тетко, что же вы ето! Не приглашаете гостей за стол! — Повернулся к Лариону, покачал головой с укором: — И ты, Ларион!
— Аге! — сразу отозвалась старуха. Суетливо взялась перевязывать фартук, как бы показывая, что сейчас же готова постараться для гостей.
Ларион не шевельнулся, таращился на Евхима Глушака пьяно, бессмысленно, как бы хотел понять что-то и не мог.
— Такие гости прибыли! С самого района! — будто объяснял обоим Евхим Глушак. — Можно сказать, первый человек в районе. И свое начальство! — тут Глушак кивнул на Дубодела.
При последних словах, уловил Башлыков, снова проскользнула усмешка, будто кулачок посмеивался над Дубоделом. Будто считал себя наравне с ним.
Ларион Бугай бросил взгляд на Евхима Глушака и вдруг неожиданно повеселел. Озорной, как бы заговорщицкий взгляд, казалось, давал знать дружку: понял все, поддержу.
Красное лицо расползлось в глуповатой улыбке. Тяжело поднялся, широко повел рукою с толстыми, будто распаренными пальцами. Нахально позвал:
— Давайте!.. Приглашаю всех!..
Башлыков посмотрел на него уничтожающе, хотел осадить сразу, отбросить неуместные шуточки. Отрезал строго, достойно:
— Благодарю. Но мы по делу пришли.
— А что, за столом разве не делаются дела? — отозвался сразу тот, в пиджаке.
— За столом только и делаются! — подхватил Ларион. — Всякое дело за столом — как по маслу! С яичней да с чаркой — сразу пойдет!
Он глянул на Глушака, как бы ожидая одобрения, громко захохотал. Чувствовалось, громила этот во всем слушался того, дружка. Тот руководил им.
Глушак не поддержал смеха, и Ларион притих.
В разговор вступил Миканор, почувствовал, что настала его пора. Важно, очень недовольно, как бы осуждая, упрекнул:
— Чего с колхозом тянешь? Заявление не подаешь!
Ларион нарочно почесал затылок, ощерясь нахальной, задиристой усмешкой.
— Неграмотный. Писать не умею.
Миканор не ответил на усмешку, но подхватил его слова:
— Дак, может, помочь? Написать тебе?
— Не надо, — ответил он твердо. Потом попробовал снова будто пошутить: — От сам выучусь…
— Долго собираешься! — упрекнул Дубодел. В том, как он произнес эти слова, казалось, скрывалось важное, недосказанное.
— А разве надо обязательно быстро? — Ларион, чувствовалось, не намерен был отступать. Старался держаться молодцом. Даже поиздеваться решил. — Или боитесь не успеть?
— Кому, может, и надо бояться, — ответил резко Дубодел, снова будто утаил важное, с которым следует считаться. — Только не нам. Нам бояться нечего. Тянуть не хочется. Ясно?.. Дак как?
Вопрос Дубодела был грозный. Ларион смахнул усмешку.
— Что вам, обязательно я? — сказал безразлично. Он глянул на дружка, который будто не слышал ничего. — У вас уже и без меня много. Хватает без меня… А я и грамоты не знаю…
— Хватит грамоты! А не хватит, научим! Ты ж, наверно, пахать, сеять научен! — съязвил Дубодел.
Ларион промолчал.
Башлыков чувствовал, что все то, что говорил и как держался Ларион, имело значение. Рядом был его друг, Евхим Глушак, и Ларион вел себя так, чтобы покрасоваться перед ним.
Друг же, можно было подумать, очень спокойно следил за всем, что происходило с Ларионом. Всем видом своим показывал: то, что он говорит и как себя ведет, забота самого Лариона и никого больше не касается. Башлыков, однако, видел, что Глушак слушает и следит за всем беспокойно, затаенно. Только сдерживается. Умеет сдерживаться. По всему видно, характер сильный, цену себе знает и ценит высоко. Больше, чем надо, не иначе…
Башлыков был уверен, что видит его насквозь. Таится Глушак, но выдают его глаза. Нет-нет да и покажут, что у него на душе. Скрытый интерес и неприязнь. Опасный человек. Башлыкову такие известны. Не один раз замечал подобное и в других.
Евхим Глушак вдруг откровенно залился смехом. Не без издевки спросил Дубодела:
— Дак, может, и меня возьметесь научить грамоте?
Дубодел промолчал. Засунув руки в карманы шинели, стоял недоступный, решительный. Дал понять, что не одобряет такого несерьезного тона в этом важном вопросе. Сказал:
— За тебя не возьмемся. С тобой особый разговор.
— Почему ето?
— Знаешь.
Глушак вдруг резко повернулся к Башлыкову. Башлыков увидел прямо перед собой его глаза — острые, колючие.
— А меня почему не зовете? — сказал он тихо, с вызовом.
Взгляд был такой наглый, и в голосе такая уверенность, что Башлыков невольно пригляделся, как бы заново узнавал человека в пиджаке. Как будто увидел только что.
Башлыков не был человеком очень уж впечатлительным. Всего насмотрелся и ко всему был готов. И все же то, с какой напористостью, даже, скорее, нахальством смотрел и спрашивал этот наглец, поразило его. Будто судит, будто приказывает!
Было в том, что чувствовал Башлыков, еще одно — вот вся его истинная суть. Показал свое обличив, кулацкий выкормыш. Высказал свое желание.
«Почему меня не зовете?» Чего захотел!
— А я пойду! — сказал Глушак, задираясь. — Сразу пойду! Ей-бо! Вот хоть сейчас!
По тому, как он смотрел и говорил, Башлыков чувствовал — пойдет!
Башлыкова не удивило это, немало уже повидал таких, что готовы были. Только почему готовы, ради чего? Хотели укрыться от налогов, тепло устроиться. Чтоб дождаться удобной минуты. Чтоб вредить изнутри.
— Пойду! Только скажите!
— Знаю, — холодно отозвался Башлыков.
— Не хотите?
— Не хотим.
— Почему? — наступал Глушак. — Я сдам все! Работать буду, как все. Стараться буду. — Взгляд его становился все острее. Все нетерпеливее вонзался в Башлыкова.
— Стараться вы будете, — губы Башлыкова скривила язвительная, мудрая усмешка. Вся ирония его была в этом «стараться».
— Стараться буду! — упорно твердил свое Глушак. Решительно, как самое убеждающее, сказал: — Что я, жить не хочу?
Башлыков подхватил это:
— Именно потому, что жить хотите! По-своему! По-кулацки! — Сказал и отвернулся, давая понять, что кончил ненужную болтовню.
— Не хотите! — снова услышал он.
Глушак сказал это так твердо и с такой нескрываемой злобой, что Башлыков оглянулся.
Их взгляды скрестились. В глазах Глушака горела такая лютая ненависть, что, сдавалось, он в любой миг может броситься, вцепиться в горло.
— Не хотите! Куда ж меня? Куда всех нас? На подстилку! На навоз! Или, как вшей, под ноготь!
По тому, как говорил он, Башлыков почувствовал, это — не случайно. Передуманное. И не в один день. А вырвалось вот сейчас.
Какая злость за этим и какая смелость в глазах кулацкого выродка, он сразу понял, как опасен этот тип. И как необходимо принять надежные меры, чтобы обезвредить его.
Он повернулся к Лариону. Старался говорить рассудительно, сдержанно, однако волнение не оставляло его. С ним он и вышел из хаты. И на улице все время чувствовал на себе ненавидящий, беспощадный взгляд Евхима Глушака. Несуразно подумалось: что, если с таким придется встретиться на дороге один на один?
Тогда пришла другая, трезвая мысль, важность которой он почувствовал сразу: вот такие тут верховодят! Башлыков подумал обеспокоенно: «А почему, собственно, он расхаживает на воле?»
3
Еще одна встреча выдалась особенная.
Игнат Глушак — известно ж. Вроде Игнат, худощавый, лысый, с какой-то странной ухмылкой кивал, когда Миканор, Дубодел, а потом и Башлыков объясняли причину своего появления, упрекали за отсталость. До поры, до времени молчал, кивая лысой головой, а глаза, болезненно беспокойные, стерегли, выслеживали, иронически щурились. Будто говорили: вот слушаю, ожидаю, когда же разумное что услышу, а все нету да нету…
Наконец не выдержал, ринулся в запале:
— От сгоняете в гурт!..
— Не сгоняем, а организуем, — сразу поправил Башлыков. — В коллектив.
— Ну, добре, организуете. Сводите, похоже. А кто над гуртом?.. Над коллективом будет?
— Кого выберет общее собрание колхоза. — Башлыков серьезно добавил: — Могут и вас выбрать.
Игнат глянул строго, выпалил:
— Хрен вы меня поставите!
— Поставим, если выберут! — Башлыков сказал таким тоном, что и сомневаться не приходилось.
Игнат на минуту задумался.
— Не выберут меня, — сказал уверенно, без сожаления. Просто констатировал факт. Потом с вызовом, не колеблясь, будто радуясь, заявил: —А если б и выбрали, не пошел бы! Вот!
— Это другое дело… — сказал Башлыков.
— А почему б я не пошел? — Игнат смотрел на Башлыкова так, будто требовал: ну, допетри, ученый человек! Ответил сам с гордостью: — Потому что с таким кагалом сладить — не с моим характером! Я перебью половину!
Так говорил, что было видно: не шутит. И впрямь перебьет. Жена схватилась за голову: что говорит!
— Игнатко, что ты плетешь? — почти простонала она. — Люди и вправду подумают. — Игнат глянул на нее.
— За ето знаешь что? — поддел его Андрей, дядька в кожушке, что снова оказался с ними. Он явно подшучивал — для начальства. — Засудят по закону!
— Ты, Андрей, не лезь! Куды не просят! Не суй, вроде, носа!
— Да дайте высказаться до конца! — вмешался Дубодел. В голосе его послышалось непонятное Башлыкову злорадство.
Миканор Глушак молчал, было видно, неспокоен: побаивался, должно, что этот тоже выкинет что-нибудь на беду ему.
Игнат, казалось, не мог уже остановиться. Торопился, жаждал договорить.
— А почему перебил бы? — снова потребовал он от Башлыкова: допетри. — А потому! Что с каждого глаз не своди! Тут же ставь человека за ним, вроде надсмотрщика! Чтоб глядели, как работает каждый! Чтоб стерегли добро! Глаз не сводили! А не то дел наделают! Растащут все по норам своим! И не углядишь!.. Каждый, он что? Для себя, вроде, добренький! К себе гребет! От!
Башлыков остановил Миканора, который возмущенно хотел возразить что-то, сказал убежденно:
— Колхоз быстро переделает эту психологию. В колхозе будет другая психология.
— Другая? — засмеялся, залился Игнат. — Откуда она возьмется! — Не дав никому слова сказать, заявил: — А я такого терпеть не могу! Я правду люблю! А тех, кто за правду, не любят!
— Это у вас отсталое настроение, — сказал Башлыков.
— Дак от я не пойду! — гнул свое тот. — Если б и выбрали, не пойду! — Он приостановился на минуту, остро взглянул на Башлыкова. — Да и вы не поставите! — сказал неуклонно. — Я непослушный, вроде. Неудобный! А начальство всякое неудобных не любит! Дак вы не возьмете! А если и возьмете, дак потом под зад! А я такого не люблю! И не пойду потому!
Он переждал возражения Миканора, Башлыкова с ухмылочкой: говорите, говорите, не собьете! Похоже было, что и не слушает никого. Едва наступила пауза, опять за свое:
— Да вы и поставите кого?
Игнат смотрел с насмешкой, в которой скрывались и язвительность, и неколебимое убеждение в своей мудрости. Он стремительно повернулся к Миканору Глушаку.
— Его поставите! Поставили, вроде, уже!.. А он какой хозяин, спросите? Ну, Андрей, скажи, — приказал он вдруг дядьке в кожушке.
Дядька подумал, авторитетно ответил:
— Миканор — он человек сознательный, идейный.
— Сознательный, идейный, — передразнил его Игнат. — Хозяин он какой, спрашиваю!.. Хозяин он, — сказал Игнат странно злорадно, — будто из г… пуля! От какой он хозяин!
— Вы напрасно оскорбляете, — недовольно сказал Башлыков. Дубодел поддержал его.
Игната это еще более разожгло.
— Я правду говорю. Он и в своем хозяйстве не был никогда хозяином. Поля сам, можно, вроде, сказать, один не обработал. Отец все. Или под отцовым присмотром. Не правда разве, Миканор? — беспощадно обратился он к теперешнему председателю. Тот, рассерженный, не отозвался.
— Ну, от, — Игнат, как победитель, повернулся к Башлыкову. — А теперь ему все хозяйства!
Опять с насмешечкой человека, которого никто не может сбить с единственно правильных позиций, слушал, что возражали ему. Переждав, упорно продолжал гнуть свое:
— От и вы! Откуда? — ринулся уже на Башлыкова. — Из города, видно! Знаете вы хоть, вроде, как отличить гречиху от жита?
— Ты, Глушак, брось ето! — сурово, не без угрозы сказал Дубодел. — Брось свою кулацкую антимонию!
— Игнатко! Помолчи! — запричитала жена. Ухватилась за рукав, хотела отвести в сторону, как от драки. Он нетерпеливо оттолкнул ее.
— Не лезь! — В несдержанной запальчивости крикнул Дубоделу: — Не, нехай он послушает! Потому что не скажете, — обрадованно крикнул он Башлыкову, — про гречку-жито. Не знаете!
Башлыков не спорил, смешно, ни к чему было спорить, защищать себя в такой дискуссии. Достоинство не позволяло унижать себя таким образом.
Игнат махнул беспокойной рукой, как человек, который готов на все.
— Ну, так и быть! Станьте у нас председателем! Пойду! Ей-богу! Хоть зараз! Пойду!
— Ты, Глушак, сказал уже, кулацкие свои штучки брось! — вступился вновь за Башлыкова Дубодел. — За агитацию против представителя власти, знаешь, что?!
— Дела нашего, вроде, не знаете, — Игнат не обращал внимания на Дубодела, видел только Башлыкова, — дак хоть грамоту знаете! А сельскому хозяйству научитесь! Давайте! Пойду! Ей-бо!
Башлыков сказал строго:
— Моей жизнью распоряжается партия. Куда она прикажет, туда я и пойду. Не раздумывая.
— Ну от! — отозвался Игнат с улыбкой, которая значила: я так и знал, не пойдете.
— Ты, Глушак, брось ети шуточки! — снова пригрозил Дубодел. — Далеко заведут они тебя. Запомни!
Игнат не послушал предупреждения Дубодела.
— А я и не шучу, — сказал он задиристо. — Дети вон. Кормить, вроде, надо.
Когда шли улицей, Миканор Глушак отстал, придержал дядьку в кожушке. Башлыков вскоре остановился, оглянулся и увидел, как Глушак что-то недовольно твердит дядьке, тот спорит с ним, оправдывается.
Башлыков подумал, что Глушак, не иначе, хочет отшить дядьку, который неизвестно почему крутится рядом. Согласился, что правильно делает: дядька тут ни к чему. Подумал, однако, Башлыков об этом мимоходом, тревожило его другое — только что пережитый разговор. Было от него на душе муторно, чувствовал потребность разобраться, прояснить…
— Всюду сунуть ему нос надо! — сказал Глушак, как бы оправдываясь.
Башлыков не ответил. Дымя папиросой, показал, что у него своя забота, и забота серьезная.
— Душок нехороший! — сказал он значительно, чуть кивнув на хату Игната. Взгляд, который бросил на Глушака, на Дубодела, говорил, как это важно: «душок».
— Да-а, — сразу поддержал Дубодел. Своим согласием показал, что целиком разделяет мнение Башлыкова, — это серьезно.
Глушак виновато переступил с ноги на ногу.
— Плетет сам не знает что.
— Знает. Хорошо знает, — сказал Дубодел.
В том, как сказал, чувствовались и принципиальность, и серьезность, и мудрое предупреждение: надо быть бдительным…
— От контузии, может… Контуженный был…
Дубодел дернул губами, сказал осуждающе:
— Сердобольный ты что-то, Глушак!
Башлыкова тоже удивили слова Глушака, покладистость его. Подумал: растерялся от услышанного или не хочет, чтобы сочли, что он мстит за злые слова? Или мягкотелость?..
Не додумал, глядя в глаза Глушаку, спросил главное:
— Как он, не занимался такими разговорчиками публично?
Миканор на минуту задумался. Сказал неуверенно:
— Да нет, он не вылазит особенно…
— Что значит — особенно? Значит, бывает иногда?
— Да нет. Можно сказать, нет…
— Опять: можно сказать!
Миканор совсем сник. Преодолел себя:
— Нет.
Дубодел хмыкнул с презрением.
— А летом? Когда нарезали землю? — сказал с намеком. Как бы разоблачая.
Глушак покраснел, подтвердил:
— Схватился за грудки. С землемером…
— Взяли под арест, — Дубодел объяснял Башлыкову. Открыто, преданно. — Отправили в Алешники, в сельсовет.
— Судили?
— Не, отпустили.
— Когда?
— Сразу!
— Кто?
— Гайлис.
— Почему?
Дубодел промолчал. Молчание его сказало больше слов: он, Дубодел, до сих пор понять не может такого фокуса.
— Из-за детей… Пожалели… — отозвался Глушак. Башлыков будто не понял. Вдруг, не докурив, бросил папиросу в снег. Решительно приказал Глушаку:
— Веди!