Книга: Атланты и кариатиды
Назад: XIX
Дальше: XXI

XX

Галина Владимировна неслышно вошла в кабинет, так же неслышно подошла к столу, положила сбоку пачку бумаг.
— Почта, — сказала коротко.
— Спасибо, — ответил Игнатович, как всегда, приветливо, но от бумаги, которую читал, не оторвался. После неприятного и тяжелого разговора с женой о Галине Владимировне он не то боялся, не то стеснялся смотреть на секретаршу и доверительно беседовать с ней.
Такая загадочная перемена в отношении к ней Герасима Петровича удивляла и беспокоила Галину Владимировну.
Она повторила:
— Почта.
Раньше он часто весело спрашивал: «Что самое интересное в нынешней почте? Где тут гвоздь?» Письма были самые разные, иной раз трагические, иногда анекдотичные. Такие письма они обсуждали. Игнатовичу интересно было перед тем, как принять решение по тому или иному письму, услышать мнение этой спокойной и рассудительной женщины. По жалобам и личным просьбам она деликатно и почтительно, как бы между прочим, давала иной раз умные и дельные сонеты.
По тому, что она повторила слово «почта» дважды, он понял, что есть в этой почте «гвоздь», но опять-таки не поднял головы, лишь поблагодарил сердечней и теплей:
— Спасибо вам, Галина Владимировна.
Какой-то миг она постояла возле его стола, потом неслышно вышла. На работе она носила какие-то бесшумные туфли, которые не стучали даже на звонком паркете. Это ему нравилось. Вообще нравилось ее умение одеваться красиво и скромно, ничто не бьет в глаза.
Он посмотрел ей вслед и тут же со злостью одернул себя, потому что смотрел любуясь. Пускай Лиза выдумывает, что хочет. Главное, что перед самим собой, перед своей совестью он был чист даже в самых потаенных мыслях. Он гордился своей моральной чистотой: никогда лишнего не выпил, не пожелал чужой жены, не лгал, не взял ничего сверх положенного, не старался утаить свои ошибки в работе.
Закрылась дверь за Галиной Владимировной. Герасим Петрович взглянул на почту, которую она принесла. И сразу кровь ударила в лицо. Первым лежало Дашино заявление в горком, ее жалоба на Максима и просьба «призвать его к порядку, потому что коммунист Карнач потерял не только партийную, но и человеческую совесть».
Он одним взглядом выхватил эти слова. Торопливо, почти со страхом искал другое имя — Галины Владимировны. Не нашел, вздохнул с облегчением. Но все-таки было неприятно, что Галина Владимировна читала это письмо. Ишь, положила первым, поверх всех других писем, безусловно, более важных! Как будто нарочно. И дважды повторила «почта», желая обратить его внимание, поговорить.
Игнатович все еще не хотел верить, что отношения Галины Владимировны и Максима зашли так далеко, как говорит Лиза. Но он сам был свидетелем их разговора, видел, какая красная была Галина Владимировна. Ее румянец, между прочим, показывал, что это еще только начало, но ясно, что они тянутся друг к другу. Игнатовичу было не только неприятно, но почему-то обидно и больно, как будто его, честного человека, бессовестно обманули.
Разозлился на Лизу. Это она подговорила сестру. Она как-то обмолвилась, что, если примирение не состоится, Даше придется написать в горком. Лиза упомянула об этом в такой момент, когда он не мог ей возражать. А теперь разозлился. На кой черт она подсовывает ему эти бабьи, да еще родственные, проблемы?! Мало у него дел по руководству городом? Он вообще не любил, когда поступали такие жалобы. И жен таких презирал. Что это за женщина, которая хочет удержать мужа при помощи партбюро, райкома или горкома? Это ж надо совершенно потерять женскую гордость, не уважать самое себя.
Однако положение не разрешало ему официально высказать то, что он думал. Официально он обязан серьезно разбираться в семейных конфликтах.
Да, Дашиному письму придется дать ход, обратно его не отправишь. Зарегистрировано... Прочитано... Опять стало неприятно от мысли, что прочитано письмо не только им. Должно быть, весь аппарат уже знает. И ждет, как Герасим Петрович поступит со своим другом и свояком. Чертовы бабы! Если уж надумали писать, неужто не могли передать ему лично? Впрочем, что бы это изменило? Ничего. Все равно пришлось бы разбираться.
Злость на Лизу понемногу остывала: у жены хватило ума или хитрости не втягивать в эту некрасивую историю его секретаршу и не создавать еще одной проблемы.
И тогда весь его гнев и раздражение обратились против Максима. Двадцать лет он считал Карнача разумным человеком, когда-то, когда был моложе, просто влюблен был в свояка-архитектора за ум его, талант, остроумие, веселость. Неужели же он, Герасим Петрович, такой проницательный и тонкий знаток человеческой психологии, двадцать лет ошибался? Что же произошло? Что изменилось? Или кто изменился?
Ему хотелось быть предельно объективным. А может быть, он сам в чем-то изменился, что-то утратил? Нет. Абсурд. У Карнача не только нелады в семье. Целая цепь поступков, за каждый из которых любой другой работник, даже занимающий должность повыше Карнача, давно, как говорится, стоял бы вот на этом красном ковре. Это он оберегал Карнача от партийного и общественного суда. Но дальше оберегать невозможно. А то сам потеряешь принципиальность и увязнешь в обывательском болоте. Работать с ним вместе больше нельзя. Как он разговаривал в последнее время! Этот его анархизм в архитектурных вопросах... Письма о «химике» и Заречном микрорайоне... Попробовал бы подобным образом высказать свое частное мнение даже главный архитектор столицы, Минска, посмотрел бы я, чтобы от него осталось. Карнач прямо-таки переходит все границы. А кто виноват? Он, Игнатович. Давал поблажки, приучил решать важнейшие градостроительные дела в дружеской обстановке, за чашкой кофе или даже рюмкой коньяку. Нет, всегда надо выдерживать дистанцию на таком посту. Не только со свояком — с отцом, с сыном, с женой. Люди слабы. И от любого попустительства, неправильно понятой демократии теряют чувство ответственности, такт, меру дозволенного.
Мысль о том, что Карнача надо наказать, как-то испугала Герасима Петровича. Собственно говоря, испугала не самая мысль, а то, что это должен сделать он, кроме него, никто этим не будет заниматься. Парторганизация исполкома? Карнач там заместитель секретаря партбюро и играет в бюро первую скрипку. И, наконец, заявление поступило не куда-нибудь, а персонально на его, Игнатовича, имя. Было бы беспринципностью и недостойной трусостью шмыгнуть в кусты, поручив разбираться кому-то другому. Этого, не в пример некоторым руководителям, он никогда не делал. Всегда считал, единственно правильная позиция руководителя — любые вопросы решать без скидки на дружбу, родство, кумовство.
Но тут же им овладело странное, тягостное ощущение утраты. Почему-то вспомнились слова Сосновского о дружбе. Ах, вот что, жаль двадцатилетней дружбы! Да, жаль, он не скрывает, что это так. Может признаться в этом Лизе, Даше, самому Карначу... Даже Сосновскому. Между тем слова Сосновского выплывали, как в магнитофонной записи: «И если ты узнаёшь о неладах в семье друга тогда, когда дело дошло до разрыва... я тебя поставил бы на этот ковер рядом с Карначом...»
Опять разозлился на Сосновского. «Старый моралист. Хотел бы я посмотреть, как ты вертелся бы, если б что-нибудь подобное отмочил твой партизанский дружок Гречаник. Своих партизан ты всегда выгораживаешь... Для всех у тебя одна мерка, для партизан — другая».
Герасим Петрович поднялся, подошел к окну. На улице была оттепель. Груды сметенного к тротуарам снега почернели. Посреди улицы чирикала и дралась стая воробьев. Что они там нашли? Какая пожива могла оказаться посреди городской улицы? Потом вспомнил. Один партизан из отряда Сосновского, председатель ближнего колхоза Иван Музы́ка (фамилия как нарочно для него придумана!), и до сих пор часто приезжает зимой в город на лошади. Расписной возок. Добрый жеребец. Й хозяин в кожухе. Едет не спеша по центральной улице, задерживает транспорт, собирает ребят.
Как-то Игнатович сказал Сосновскому, что следовало бы Музыке запретить это цирковое представление. Но Сосновский посмотрел на него с удивлением и спросил язвительно: «А что тебе еще хочется запретить? Выкладывай всю программу-максимум».
Вчера был пленум обкома, и Музыка опять приехал на лошади. Там, где танцуют воробьи, стоял возок, и распряженный конь хрупал клевер. А после пленума вместе с Музыкой вышел Сосновский и, как цыган, долго осматривал действительно красивого молодого жеребца. Когда Музыка запряг, Сосновский сел с ним в возок, и они поехали по пустынным вечерним улицам к реке. Правил Сосновский. Актеры. Игнатович никогда не поверит, что в наше время у старых солидных людей, имеющих персональные машины, есть искренняя потребность проехаться на лошади. Все игра в селян. Музыке этому часа три надо трястись на лошади, если не больше, а на «Волге» доехал бы в полчаса.
Однако все-таки воспоминание, вызванное воробьиной стаей, развеселило, во всяком случае, отвлекло от нелегких мыслей, привело в некоторое равновесие. В конце концов, Дашино заявление — мелкий эпизод в его большой и многоплановой работе. Подумаешь, еще одно письмо от жены, не умеющей удержать мужа!
Герасим Петрович вернулся к столу, взял с подставки ручку-«ракету», нацелился ею на Дашино письмо, чтоб написать резолюцию. Но «ракета» повисла в воздухе.
Выносить на бюро одно это заявление мелковато. Конечно, можно создать персональное дело и из неверности жене. Но в случае с Карначом могут по-разному к этому подойти. Какой-нибудь Кислюк разведет либеральную демагогию. А половинчатого решения быть не должно. Да и вообще он, Игнатович, всегда верен принципу: любой вопрос решается комплексно. Только при таком решении можно избежать ошибок.
Герасим Петрович набрал номер телефона и вызвал к себе заведующего отделом Языкевича.
Тот явился мгновенно.
Игнатович гордился своим аппаратом. Работает, как хорошо отлаженные часы. Заведующие отделами, инструкторы, техперсонал — люди образованные, энергичные, преимущественно молодые. Тех, кто хотел спокойно, без лишних эмоциональных нагрузок доработать до пенсии, он переместил в другие учреждения на более высокие должности. Никто как будто не обижен, а делу на пользу. В конце концов, весь ритм жизни в городе зависит от работы горкома.
— Как идет проверка седьмого треста? — спросил Игнатович у заведующего отделом.
— Работаем день и ночь, Герасим Петрович.
— Ночью надо спать, а не работать.
— Да это так говорится. Однако вечера прихватываем. Там у них чем дальше в лес, тем больше дров. Завалы.
— Что, Буховец погорит?
— Боюсь, что погорит. Приписки выявляем. Премии незаконные.
Игнатович тяжело вздохнул. Он действительно огорчился. Буховец долгое время считался лучшим руководителем стройтреста, пока не поступил от рабочих сигнал. Рабочий класс теперь — политики, экономисты, они видят глубже, чем некоторые руководители.
— Скажи, Арсений Николаевич, почему некоторых людей тянет на махинации? Неплохой же человек этот Буховец.
— Соблазны.
— Какие соблазны?
— Разные. А человек слаб по своей натуре.
— Мысль о человеческой слабости выкинь на свалку. Не наша философия. В период нэпа могли кивать на соблазны, о которых ты думаешь.
— А я не о тех думаю. Главный соблазн теперь для таких, как Буховец, всегда быть впереди, на виду. А в строительстве это очень непросто... при нашем материально-техническом обеспечении.
— «...при нашем...». Мрачные у вас мысли, товарищ Языкевич.
— Да нет, я оптимист, Герасим Петрович. Но и реалист.
— Ну вот что, оптимистический реалист, считаю, что нам следует вопросы градостроительстве рассмотреть в комплексе. Надо проверить работу архитектурного управления.
— Понятно, — Языкевич уже знал о письме жены главного архитектора и мигом связал одно с другим. А Игнатовича неприятно поразило и заставило насторожиться это его «понятно», обычно Языкевич любил порассуждать и пожаловаться на перегруженность.
— Что — понятно?
— Что надо проверить. Будет сделано.
— Кто проверит?
— Мы проверим. Отдел.
— У вас есть архитекторы?
Языкевич не мог скрыть своего удивления:
— Будем создавать комиссию?
Комиссия создавалась тогда, когда заранее знали, что по учреждению, на которое поступили сигналы, придется делать самые серьезные выводы. Архитектурным обликом новых районов города его патриоты гордились: строим, мол, не хуже, чем в Москве и в Минске. Больше всех гордился сам Игнатович. Но Языкевич хорошо знал, что там, где работа определяется не процентом вала, количеством станков, пар чулок или метров ткани, а представляет собой многостороннюю, иногда незаметную организационную деятельность, контроль за работой других, там всегда можно найти ошибки и недочеты. А если это еще происходит в сфере искусства, можно смело записать, что хочешь, никто не сможет оспорить. Очевидно, архитектурное управление нужно «сечь под корень» — под Карнача. Но не ударит ли это рикошетом по всем, Герасим Петрович, и ведь никто столько не занимался архитектурой, сколько лично вы сами? Как же тогда сочетать одно с другим? Не бросят ли нам: куда ж вы раньше смотрели?
Как же ориентировать комиссию? Какую задачу он поставит?
А между тем Герасим Петрович, кажется, считает, что разговор окончен, начал читать письма.
Языкевич повернулся на стуле так, что он натужно заскрипел.
— Кого из архитекторов включить в комиссию? Шугачева?
Герасим Петрович покраснел от гнева. Этот парень из молодых, да ранний, ему пальца в рот не клади. Ловко умеет застраховать себя от ошибок. Старательный, аккуратный, но ни одного вопроса не двинет с места, пока не узнает мнения начальства. Ишь как хитро подъехал! Но в данном случае Игнатовичу нет нужды загадывать загадки.
— Нет. Шугачев — не та кандидатура. Это тень Карнача. Пригласите Макоеда.
Языкевич вскочил со стула, вот теперь ему действительно все понятно. Пошел к двери, но Герасим Петрович его остановил:
— Подготовьте справку о том, как выполняется постановление горкома о наведении порядка в садово-огородных кооперативах.
Языкевич сообразил, зачем это и что нужно подчеркнуть в такой справке, и почувствовал своего рода восхищение своим руководителем: вот это в самом деле комплексное разрешение вопроса!
Выйдя в приемную, он достал платок и вытер лоб, точно в кабинете было жарко. Сказал Галине Владимировне, смотревшей на него вопросительно:
— Неисповедимы пути господни.
Она не поняла. А ей очень хотелось знать, как Герасим Петрович реагировал на письмо жены Карнача. Но в приемной были посторонние люди, и она вышла вслед за Языкевичем в коридор. Окликнула:
— Арсений Николаевич.
Он галантно повернулся, поправил галстук.
— Дорогая Галина Владимировна. Всегда к вашим услугам...
Ему нравилась эта красивая молодая вдова, чрезвычайно услужливая, хороший товарищ: что ни попросишь, всегда сделает, даже если это и не входит в ее прямые обязанности.
— Он поручил это вам?
— Что?
— Разобраться с жалобой жены главного архитектора?
Арсений пожал плечами.
— Ни о какой жалобе он ничего не говорил.
— Не говорил? — Она удивилась.
Языкевич подошел ближе, вгляделся в ее лицо, увидел, что она взволнована, и в нем разгорелось любопытство. Гляди, правду говорят, в тихом омуте черти водятся. Такая недотрога...
— А почему вас так встревожила эта жалоба? Уж не закрутили ли вы роман с Карначом?

 

 

— Ну что вы! — Она испуганно оглянулась: не слышал ли кто?
Языкевич засмеялся.
— Ах, женщины! Как легко вы себя выдаете! Что ж, Карнач — мужчина, достойный женского внимания. Староват, правда. Я ваш ровесник, а вы не замечаете моих чувств, Галина Владимировна. Потерпев поражение, посыпаю голову пеплом. И славлю победителя!
Он галантно склонил перед ней голову с густыми, красиво причесанными, цвета спелой соломы волосами; горкомовские сотрудники посмеивались, что Языкевич каждое утро, как модница, делает прическу в парикмахерской.
Галине Владимировне давно не нравились ухаживания Языкевича, она даже боялась, как бы он своим поведением и пустой болтовней не бросил тени на ее доброе имя. Теперь она испугалась, что выдала себя перед человеком, который не очень умеет держать язык за зубами. Надо было обернуть все в шутку. Но ничего не могла придумать. Не кинуться же просто так назад в приемную, как смущенная школьница. Между тем Языкевич подумал, что откровенность ему не повредит, тем более что никакого секрета нет. Через Галину Владимировну больше проходит секретов. И он ответил тихо и серьезно:
— Нет, заявления он не показывал. Но поручил проверить архитектурное управление.
— Спасибо, Арсений Николаевич.
— Не за что, Галина Владимировна.
Она вернулась в приемную. А Языкевич, может быть, впервые забыл о своей прическе и взъерошил ее пятерней. Но тут же дал себе джентльменский наказ: никому ни слова о том, о чем он догадался. К тем, кого уважал, он умел относиться серьезно.
А для Галины Владимировны начались душевные муки. Она так часто в последнее время думала о Максиме Евтихиевиче, что чувствовала: если не сообщит ему о нависшей над ним угрозе, будет переживать это как измену. Не измену любимому. Боже мой, какой там он любимый! Об этом она и думать боялась. Измену хорошему человеку, другу. Смелости и в мыслях у нее хватало лишь на то, чтоб надеяться на его дружбу. При всей своей общительности и доброте, самых лучших отношениях со многими товарищами по работе, за стенами своего учреждения она жила уединенно, нелюдимо. Соседки, жены летчиков, изредка наведывались, помогали присмотреть за детьми, но душевного контакта, такого, как при жизни мужа, с ними не получалось. И вот явился человек, и будто вспыхнул маяк в ее одинокой жизни. Она шла на этот маяк с надеждой и страхом. Но если б она узнала, что из-за нее произошел разлад в другой семье, она пережила бы это как еще один страшный удар судьбы, и у нее хватило бы силы заставить себя даже не думать об этом человеке. Когда Таня, дочка, маленькая глупышка, насторожилась, — как она испугалась! А какой страх пережила сегодня, когда из общего отдела ей передали письмо его жены. Если б в письме было хоть одно слово о ней, она, верно, тут же без объяснений оставила работу и никогда больше не появилась бы здесь. Нет, ничего о ней не могло быть. Нет у нее никаких дурных намерений. Только одно — помочь ему, предупредить...
Но это вроде бы выдать служебную тайну и... изменить другому человеку — Герасиму Петровичу, которого она глубоко уважает. Он взял ее на работу в очень трудное для нее время. Работать с ним хорошо, несмотря на его требовательность. Некоторых работников он, случается, отчитывает, без крика, без шума, но так, что вылетают они из кабинета, как из хорошей парилки. С ней Герасим Петрович всегда добр, приветлив, внимателен, заботлив. Заболел Толик, потребовал, чтоб она уехала домой ухаживать за малышом. Ей Герасим Петрович никогда не приказывает — просит: «Галина Владимировна, пожалуйста... Когда вы можете это сделать? Сегодня же? Можно и завтра. Спасибо».
И она старается ни в чем не подвести его. У нее всегда хватает такта без предупреждения понять, о чем можно говорить, о чем нельзя, что является тайной этой высокой организации и ее руководителя.
Галине Владимировне сразу не понравилось, что письмо жены Карнача вскрыли в общем отделе и довольно болтливая работница экспедиции прочитала его. Так что напрасно Герасим Петрович держит письмо в секрете... Секрета уже нет. И она не выдаст никакой тайны, если позвонит.
Позвонить или не позвонить?.. Рассказать или не рассказать?
Набрала номер его телефона, но на последней цифре спохватилась. Разве можно говорить отсюда, из приемной?
Вышла в коридор, открыла кабинет болеющего сейчас работника (все ключи лежали в приемной), заперлась там и с решимостью пловца, который кидается в холодную воду, чтоб спасти утопающего, набрала номер телефона.
Раздался его недовольный, раздраженный голос:
— Слушаю.
От волнения выдохнула нелепое «алло».
— Кто говорит?
— Я... — как девочка, пискнула Галина Владимировна.
— Кто я? — Он явно сердился, и волнение ее перешло в страх.
— Галина Владимировна, — назвалась она шепотом, словно стесняясь своего имени.
— Кто? Ах, вы?! Минуточку...
Как видно, он плотно зажал трубку рукой, но все-таки прорывался его возбужденный голос, он кому-то выговаривал.
Забывшись, снял с микрофона руку. Послышался другой голос:
— Ты ответишь за свои слова.
— Отвечу, Анох, отвечу. Я никогда не уклонялся от ответственности.
Стукнула дверь. Тогда он сказал приветливо и весело:
— Мне приятно слышать ваш голос, Галина Владимировна. Как вам живется? Хочу вас видеть. Но где? Стал придерживаться мудрого правила: не ходи туда, куда тебя не зовут, где тебя не ждут...
— Раньше вы часто приходили к нам.
— Ах, зачем вспоминать, что было! Не те времена, и мы уже не те, — он говорил шутливо, довольный, что она позвонила. Галина Владимировна почувствовала это, и тем труднее было сказать то, ради чего она отважилась на звонок. Сказать — сразу погасить ту маленькую радость, которую давал этот легкий, ни о чем разговор.
Она вздохнула.
— Максим Евтихиевич... Ваша жена написала заявление...
Он умолк на полуслове, ничего не ответил. Только кашлянул, как бы подавая знак, что трубки не положил.
— Вас будет проверять комиссия.
Тогда он воскликнул, как показалось, весело:
— Хо! Дорогая Галина Владимировна! Меня проверяли сто раз. Пускай проверяют сто первый. Веселей будет работать.
Не понравилось, как он обратился: «Дорогая Галина Владимировна», — это как-то сразу отдаляло и отчуждало их. Поняла, что благодарности за это сообщение он не испытывает, и потому тихо, не попрощавшись, положила трубку.

 

Раньше двухнедельные Дашины молчанки казались минами замедленного действия. Как это мешало работе! Ее заявление в горком — новая мина. Видишь, а как обезвредить, не знаешь.
Зная Дашу и ее сестру, Максим не сомневался, что финал будет именно таким. Он думал об этом еще тогда, когда отвел свою кандидатуру в горком. Чего еще он мог ждать от жены? Благородства? Интеллигентности? Куда там! Она жаждет одного — отомстить любыми средствами. А средств у нее немного, фантазии не хватает. Да, он ждал этого... Однако, когда Галина Владимировна сказала о заявлении, ему будто жабу кинули за пазуху. И тут же предупреждение о проверке. Он сразу понял, какой заход делает Игнатович. Страхуется. Поэтому в самом деле стало весело, злорадно-весело. Давай, Герасим Петрович, проверяй! Я покажу тебе все огрехи, допущенные под твоим руководством!
Услышав короткие гудки, Максим выругал себя. Обо всех подумал в этот миг. О себе. О Даше. Об Игнатовиче. Только о женщине, которая, волнуясь (по голосу слышно было), с искренней добротой и сочувствием предупредила его, о ней забыл.
Набрал номер. Мужской голос ответил, что Галины Владимировны нет, вышла. Конечно, не могла она говорить из приемной. Возможно, из автомата звонила.
Весело начался день, ничего не скажешь! Попробуй после этого думать об архитектуре!
С утра был у предисполкома. Кислюк вызвал. Встретил, что туча грозовая. Раскричался: почему архитектурное управление не визирует проекта постановления о надстройке дома на Ветряной?
— Полтора месяца маринуете. Бюрократы! Я вас научу работать!
Максим догадывался о причине его гнева и спокойно ответил:
— Павел Павлович! Вы дурно обо мне думаете. Тогда, полтора месяца назад, я высказался насчет этой надстройки совершенно определенно. И не старайтесь меня напугать. Если вы еще не убедились, что я не из пугливых, я дам вам возможность в этом убедиться. Я считал, что вы давно уже приняли постановление без моего согласия. Почему вы нажимаете на меня? Почему вы хотите, чтоб я сам, своей рукой перечеркнул свой творческий замысел? Перечеркивайте вы. Я еще хочу уважать себя как архитектора, даже будучи главным архитектором.
— Вы только себя и уважаете.
— Вот это неверно. Вас я тоже уважаю. Но это совсем не значит, что мы должны целоваться.
Кислюк, наверно, понял, что Карнач догадывается о причине его раздражения, и ему стало неловко. После недолгого разговора о разных других делах Кислюк, как бы между прочим, сообщил:
— Вчера ваши близнецы получили ордер.
Максим поблагодарил.
Кислюк смутился. Потом сказал с укором:
— Здорово вы меня подвели.
Максим тайком усмехнулся, представив разговор Кислюка с разгневанным Сосновским. Но вместе с тем и жаль было — не Кислюка, своих добрых отношений с ним. Теперь они могут испортиться. А он отлично знает, как это важно — не для личной выгоды, для дела — быть с людьми, с которыми вместе работаешь, в хороших отношениях. У него же один за другим такие конфликты! Игнатович, Кислюк, Анох...
Аноха в один ряд с Игнатовичем и Кислюком ставить нельзя. Насчет Аноха он вчера высказал свое мнение на партбюро в связи с раскрытием аферы в похоронном бюро. Аноху передали, и он только что приходил требовать объяснений.
...Еще раз набрал ее номер. Ответила коротко, четко:
— Приемная.
— Это я, Галина Владимировна.
Затаилась. Не дохнет.
— Спасибо вам. И прошу простить за неучтивость. У меня сегодня трудный день.
Если б он знал, как ее тронуло его извинение и это признание, что ему трудно! Как ей хотелось ему помочь! Но что она могла сказать, когда в приемной были люди?
— Я позвоню вам, Максим Евтихиевич.
А ему не надо было никаких других слов, кроме этого обещания. Раньше мечтал оставить этот узкий кабинет и сбежать от суеты в Волчий Лог, в лес, который так хорошо успокаивает. А теперь захотелось работать. И он работал до конца дня весело и с подъемом, ожидая ее звонка.
Назад: XIX
Дальше: XXI