Книга: Атланты и кариатиды
Назад: XVIII
Дальше: XX

XIX

Экзамен Максим назначил на ранний час — на половину восьмого, надеясь часам к двенадцати освободиться: были неотложные дела в управлении, Но студенты отвечали плохо. Чтобы выяснить, что же усвоено из теории архитектурной композиции, приходилось изрядно-таки погонять студента.
Часа через два экзаменатор уже был измучен и расстроен. Вспоминал, с каким интересом когда-то он и его товарищи, полуголодные в первые послевоенные годы, в заплатанных гимнастерках, без учебников, вгрызались в каждый предмет, который раскрывал перед ними тайны архитектурного творчества. А тут приходили модно одетые юноши с длинными волосами, девушки с шиньонами, многие из которых не представляют себе завтрака без масла и обеда без отбивной, и удивляли своим невежеством, непониманием элементарных основ, средств гармонизации пространственных форм. Одна не могла толком ответить, что такое симметрия и асимметрия. Другой не знал архитектурных ордеров, хотя по истории архитектуры, которую сдал год назад, у него стояла четверка.
Максим, всегда относившийся к себе критически, начал уже думать, что, может быть, виноват он сам — не сумел заинтересовать студентов этим важным, необходимым в практической работе и, по его мнению, живым, творческим предметом. Обычно Максим читал типологию зданий культурного назначения. Но в областном городе, в новом институте не хватало квалифицированных преподавателей, и его попросили прочитать курс композиции.
Лекции его хорошо посещались. Слушали эти волосатые модники как будто внимательно, с интересом. Почему же такой результат? Кого мы набираем и какую смену готовим?
Но три человека, и притом один за другим — случайно подобрались, или друзья, может быть, ребята, живущие вместе в общежитии, — отвечали отлично, приятно было слушать. После этой троицы Максим перестал укорять себя и на тех студентов, которые «плавали», стал смотреть как на безответственных лодырей, язвительно подсмеивался и сыпал двойки.
По тому, как затих веселый шум в коридоре, понял, что среди студентов переполох. Видно, группу считали неплохой, и такой провал — катастрофа не только для студентов, но и для факультетского, а может быть, даже и для институтского начальства; ведь здесь, как и в школах, борются за высокий процент успеваемости, молчаливо соревнуясь, у кого процент этот будет ближе к ста.
Часов в одиннадцать, когда оставалось еще полгруппы, хотя экзаменатор и начал гнать скорее — не «вытягивал» дополнительными вопросами, явилась Нина Ивановна. Учтиво попросила разрешения присутствовать на экзамене. Села сбоку стола.
Максим сперва подумал, что студенты пожаловались в деканат, там тоже подняли тревогу — горим! — и прислали контролера. Нет. Скорее всего Нина сама выразила желание пойти повлиять на безжалостного Карнача.
«Ну что ж, поглядим, что ты будешь предпринимать...» — с веселой иронией подумал Максим. Но через несколько минут беспокойно заерзал на стуле, потому что почувствовал, что присутствие этой женщины раздражает.
Нина Ивановна не сводила с него глаз и, казалось, совсем не слушала ответы студентов.
«Уж не думаешь ли ты растопить мое сердце своими женскими чарами?»
Этот пристальный взгляд не только раздражал, но и приводил в замешательство, отвлекал от дела.
Была у них встреча два дня назад, в воскресенье, опять там же, в Волчьем Логе. Странная встреча.
День выдался морозный и ясный. Сосняк стоял убранный в сказочный иней, сверкающий и переливающийся на солнце.
С утра Максим бродил в лесу на лыжах, хотя для прогулки было, пожалуй, слишком холодно. Перед обедом поднялся наверх поработать на верстаке. Немного погодя глянул в протаявший от дыхания глазок и сразу же увидел ее, все в том же ярко-красном лыжном костюме.
Сперва захотелось запереть дверь и спрятаться, затаиться. Но потом решил, что это не по-мужски. Она не раз звонила, нескромно, настойчиво напрашивалась на встречу. Он уклонялся, выдумывал разные предлоги.
Но нельзя же без конца уклоняться. Надо наконец сказать правду. Они не юнцы и никаких обязательств друг перед другом не имеют, пусть она считает происшедшее пикантным эпизодом, своей победой над его слабостью.
Он накинул кожушок и вышел ей навстречу. Она увидела его и быстро подбежала, запыхавшись. Хватала воздух, как при удушье. И щеки у нее были белые.
Вместо приветствия он сказал:
— Ты обморозила щеки.
Она испуганно ойкнула.
Он набрал в пригоршню колючего снега, грубовато зажал ее голову левой рукой и начал растирать ей щеки.
Она сперва засмеялась, потом запротестовала:
— Ой, больно! Медведь! Ты свернешь мне голову.
И вдруг, бросив на снег красные перчатки, поймала его мокрую от растаявшего снега руку и прижалась к ней губами.
Такая неожиданная нежность привела его в смущение. Он отпустил гостью и отступил в сторону. Она сказала:
— Идем.
— Куда?
— К тебе, — и засмеялась. — На этот раз за мной действительно гонится Макоед. Но отстал на добрый час. Куда ему до меня! Пентюх с проспиртованным сердцем.
— Нина! За кого ты меня принимаешь?
Она смутилась, съежилась, растертые щеки ее запылали; она прошептала, как девочка, которую хотят бросить:
— Ты не хочешь подарить мне нисколечко радости?
Он направился к даче. Она шла следом. Под его валенками снег звенел, под ее лыжами — жалобно плакал. Он сказал, не поворачиваясь:
— Я, кажется, подарю тебе большую неприятность. Я собираюсь перейти в институт и претендую на кафедру, которой ты пока что заведуешь.
Он очень хотел бы увидеть, что отразилось на ее лице! Во всяком случае, был уверен, что услышит нечто вовсе противоположное проявленным ею сейчас чувствам. Недаром Виктор Шугачев, неплохой психолог, говорил, что из-за карьеры Нина продаст не только Макоеда, но и собственную душу. Но того, что ожидал, не услышал. Ничего не услышал в первую минуту. Перестали голосить лыжи. Она остановилась.
И он остановился, все еще не поворачиваясь, боясь, что она прочтет на его лице, как он доволен, что так ошарашил ее. И вдруг услышал то, что ошарашило его самого. Она сказала горячим шепотом:
— Максим, я люблю тебя.
Он круто повернулся. Она стояла на лыжах, вяло опустив руки с палками; от ее импозантности ничего не осталось: обыкновенная женщина, которую бросает муж или любовник, — растерянная, но еще надеющаяся вернуть его, уговорить. Виноватая усмешка искривила ее побелевшие губы.
Максим на миг почувствовал нечто похожее на сочувствие. Но преодолел свою слабость. Заговорил о другом:
— Много чести Макоеду, чтоб я его встречал. Но черт с ним! Живой человек. Еще замерзнет в поле. А у нас так мало архитекторов. Ты иди оттирай щеки, а я встречу. — И пошел надевать лыжи.
Макоеда встретил скоро — минут через десять: тот был не так уж измучен, во всяком случае, не задыхался, как его жена.
Возбужденный и веселый поначалу, Макоед, пока накрывали на стол, ходил следом за Максимом и рассказывал о прочитанной вчера статье — в ней историк и врач доказывал, что Сальери не отравил Моцарта, не мог отравить, что Моцарт умер от ревматического порока сердца. Рассказывал подробно, в деталях, хорошо запомнив схему доказательств.
— Это уже лет полтораста доказывают, — сказал Максим.
Нина засмеялась.
— Почему это тебя так увлекло? Не собираешься ли отравить кого-нибудь?
— Неумные у тебя шутки.
Максим стеганул Макоеда за его позицию на совещании у Сосновского.
— Никто из архитекторов не поддержал посадку «химика» в Белом Береге. Один ты. Кто же ты? Гений или...
— ...дурак, — подсказала Нина, хотя Максим хотел сказать «невежда», слово не менее крепкое, но более культурное.
Макоед с удивительной убежденностью начал доказывать, что это действительно тот случай, когда все они, профессионалы-архитекторы, увлеченные модной идеей охраны живой среды, не видят положительных аспектов размещения комбината в Заречном районе. Он приводил аргументы, цитаты и обвинял их всех, выставляя таким образом себя как самого прогрессивного, самого современного планировщика.
— Еще Корбюзье сказал, что, несмотря на все разговоры о функциональности, творчество архитекторов не так уж отличается от творчества представителей других искусств. У нас все еще на первом плане эстетика, хотя в эпоху индустриального строительства функция стала решающей. Она диктует и закон экономии. Мы только тешим себя тем, что научились сочетать эти два главных слагаемых архитектуры. Нет, не научились. В масштабе одного сооружения еще думаем о таком сочетании, потому что этого требуют проектное задание, нормативы. А в масштабе города, страны? Кто из нас учитывает так, как Игнатович, все экономические показатели развития города?
Позицию он занял выгодную. И прочную. Такие аргументы, такая самокритичность понравятся не одному Игнатовичу, а, пожалуй, всем хозяйственникам.
Даже Нина без всякой иронии удивилась:
— Скажи пожалуйста! До сих пор не знала, что мой муж — такой эрудит!
Максим давно уже уклонялся от серьезных дискуссий с Макоедом. Зря только тратить время и энергию. Макоед умел сделать предметом спора абсолютно бесспорную вещь. Стоит Карначу сказать, что это белое, как Бронислав Адамович тут же возразит. Нет, он не скажет, что черное или красное, но будет доказывать, что это, во всяком случае, не белое. Какое хочешь, только не белое.
Поэтому Максим не стал оспаривать Макоеда — не дал ему щегольнуть заранее подготовленными аргументами. Перебил новым анекдотом, над которым очень смеялась Нина Ивановна.
От обиды Макоед выпил лишнее и почему-то опять вспомнил Моцарта. Сказал, будто хвастаясь:
— А я... я никогда не верил, что Сальери мог отравить...
— А я верю, — Максим сказал это нарочно, хотя до сих пор помнил, что когда-то в студенческом общежитии в споре на эту тему остался в единственном числе, высказав сомнение в исторической правде пушкинской трагедии. — Мог отравить. Такой завистник...
— Как ты, — опять безжалостно кольнула мужа Нина.
Кончилось тем, что Макоед расплакался. Самым натуральным образом. Хныкал, как маленький:
— Почему вы меня не любите? Я вас люблю, всех люблю, а вы не... не... любите...
Было противно, неприятно, но в то же время и смешно. Обидели несчастного. Всю жизнь делал другим гадости, а теперь требует любви.
Нину Ивановну встревожили и даже испугали слезы мужа; она, как бы чувствуя свою вину, мигом превратилась в добрую и заботливую супругу и поспешила поскорей вывести мужа на мороз, чтоб протрезвел.
...Когда вошла очередная четверка студентов и, вытащив билеты, углубилась в подготовку — теперь уже ничто не могло привлечь их внимания, — Максим тихонько спросил у Нины Ивановны:
— Ты пришла проверять меня?
Она нежно улыбнулась и покачала головой: нет.
Но его все еще раздражала мысль, что кто-то решил проверить, как он принимает экзамены, и выбрал для этой цели Нину Ивановну, А тут еще среди студентов, вытащивших билеты, оказался Вадим Кулагин.
Нина Ивановна взяла чистый лист бумаги и зеленым фломастером крупным красивым почерком написала: «Я пришла побыть с тобой. Посмотреть на тебя».
Он придвинул эту бумагу и шариковой ручкой нарочно криво, неразборчиво и размашисто, на полстранички, набросал: «Не мели сентиментальной чепухи. Я не студент, и ты не студентка. «Пришла посмотреть...» Курам на смех...»
Девушка, одна среди трех парней, сказала, что она готова к ответу. Максим обрадовался, что кончилась пауза и не надо продолжать эту нелепую, действительно студенческую игру в записочки. Вот еще современные Китти и Левин!
Безжалостная природа обидела девушку: не дала привлекательности, но зато наградила памятью, которая, наверно, удивляла преподавателей. Студентка отвечала почти слово в слово так, как читал он, Карнач, в тех же выражениях, с теми же примерами, которые приводил он. Максиму не понравилось: зазубрила стенограмму. Дал ей проект современного театра, построенного в парке, по его мнению, неудачно, и попросил рассказать о взаимосвязи масштаба здания с окружающим пространством. Студентка говорила об этой взаимосвязи детально и теоретически правильно. Но в одном ошиблась: посчитала, что в предложенном проекте найдено наилучшее масштабное решение. Максим понял: у девушки нет фантазии. А какой же это будет архитектор — без фантазии? Обладая такой памятью, изучала бы лучше иностранные языки или библиотечное дело.
Поставил четверку.
Как многие некрасивые женщины, девушка была сердитая и решительная, знала, что придется пробиваться в жизни. Лицо ее не покраснело от гнева или смущения, а как-то странно, почти страшно, посинело. Голосом глухим и холодным она попросила объяснить, почему ей поставлена четверка. В своих знаниях она была уверена.
Максим терпеливо растолковал ее ошибку.
Студенты оторвались от записок и вытащенных из рукавов шпаргалок, на которые он, экзаменатор, обычно не обращал внимания — по шпаргалкам такой предмет не сдашь, — и внимательно слушали.
Во взгляде Нины Ивановны появилась настороженность.
Выслушав, студентка спросила:
— А у вас не было таких ошибок?
— Были.
Она хмыкнула.
— Но мне не ставили отметок. Просто отклоняли проект. А это уже не четверка, а двойка или даже единица. Получить ее, имея диплом, — трагедия посерьезнее, чем провалиться на экзамене. Помните это.
Девушка была неглупая и, видно, поняла, что к чему, потому что неожиданно поблагодарила, хотя голос ее звучал тускло.
Нина написала на том же листе, но мельче и не так красиво: «Ты безжалостный».
О чем это она — о его ответе на ее слова или об оценке студентки?
Не дожидаясь, пока она протянет ему бумагу. Максим взял листок и наискосок по написанному Ниной раньше будто резолюцию наложил: «Я безжалостный! К кому?!».
Она улыбнулась, забрала листок и, закрыв ладонью, начала писать, как школьница, которую это забавляет и трогает.
Он спросил у студентов, кто готов отвечать. Но напуганные историей со своей коллегой студенты не спешили. С явным намеком Максим посмотрел на часы и заглянул в зачетные книжки — кого вызвать? Но тут Нина Ивановна опять передала свое послание.
Он прочитал: «Максим! Не иронизируй и не злись. Знай: я люблю тебя. Я отдам тебе кафедру. Отдам все за счастье быть всегда рядом с тобой».
Странно, как скептически и сердито он ни был настроен, слова эти его взволновали. Он взглянул на студентов — не наблюдает ли кто за ними? Взволновала не откровенность признания — загадочность этой женщины. На интригу это не похоже. Тут тайна женской души — одна из тех тайн, о которых написаны горы книг.
Хотел было разорвать бумажку и закончить таким образом неуместную игру, пока студенты не учуяли суть их переписки, а то разнесут не только по институту — по всему городу. Но подумал, что, разорвав листок, обидит Нину Ивановну. А зачем обижать? Он вдруг подобрел, смягчился, сразу схлынуло раздражение. Сложил листок вчетверо, сунул во внутренний карман.
Нина Ивановна, пристально, жаркими глазами следившая за каждым его жестом и выражением лица, затаенно и радостно вздохнула.
Максим вызвал:
— Кулагин.
Вадим нехотя поднялся, нехотя подошел к столу. Он был уверен, что Карнач на экзамене из мести придерется к нему — за Веру, за разговор. Боялся этого и по-своему храбрился. Чтоб не выдать своей боязни ни перед однокурсниками, ни даже перед самим собой, готовился к предмету не больше, чем другие. А студент он средний, особенной глубиной знаний не отличался. Правда, недурно владел карандашом и кистью, что давало ему преимущество перед «теоретиками», которые все предметы сдавали на пятерки, но не умели нарисовать классической колонны — не чувствовали перспективы, объема, масштаба.
То, что Карнач вызвал его первым, по мнению студента, служило доказательством необъективности преподавателя. «Почему меня, а не Бугаева?»
На самом же деле Максим вызвал Кулагина потому, что был в этот момент в наилучшем настроении — добрый, снисходительный. Еще когда Вадим вошел в аудиторию, Карнач, несмотря на раздражение, вызванное плохими ответами студентов и появлением Нины Ивановны, приказал себе: с этим парнем быть объективным и мягким.
Максим знал от Поли, когда и как Вера открылась им. Как испугался, запаниковал Виктор. И что сказала она. И как это обрадовало Веру, вернуло к жизни. С того дня все изменилось в ее отношениях с этим красавчиком. Теперь она ведет себя уверенно, независимо, а он виновато и скромно.
Вера рассказала матери (теперь она все рассказывает), как поговорила с отцом своего ребенка. Потом Вадим, робкий и смущенный, приходил к ним. И каждый раз Вера чуть ли не издевалась над ним и едва не выгоняла из дому.
Мать боялась, что Вера переигрывает и может совсем оттолкнуть парня. Сказала об этом дочери.
«Мама, — отвечала Вера, — я пережила такое унижение, такой страх! Из-за него».
Максим понимал Веру и одобрял: за унижение надо отомстить. Но не мог не согласиться с опытной и рассудительной матерью, что все хорошо в меру, нельзя перехватывать — ни в нежности, ни в злости. Парень, видно, не пустой, если не только не отвернулся совсем, узнав о Верином намерении родить ребенка, а, наоборот, льнет к ней и хочет жениться, несмотря на запрещение отца.
Поля просила, чтоб Максим при случае повлиял и на Веру, и на Вадима.
Он пообещал, хотя и пошутил невесело: «А ты не думаешь, что я теперь не гожусь в сваты?»
И вот у него сейчас есть возможность показать настороженному юноше свою доброжелательность — он, мол, зачеркнул тот неприятный разговор, и никто ему, Вадиму, не будет колоть глаза старыми ошибками. У кого их не было, ошибок! Люди в два раза старше, уже, казалось бы, знающие жизнь, делают глупости и почище.
Отвечал Кулагин посредственно, как-то очень куцо, хотя и правильно. Наверно, по шпаргалкам, но, видно, потому и встал нехотя, что не успел использовать все шпаргалки.
Максим слушал терпеливо, не перебивая, не поправляя. Впервые вмешалась в экзамен Нина Ивановна, будто почувствовав, что парня надо вытянуть хотя бы на четверку. Задала вопрос-подсказку по организации открытых пространств: тема эта связана с ее диссертацией. Подсказки Вадим ловил, как говорится, на лету, из чего Максим сделал заключение: парень способный, но лодырь, даже конспекты и учебники прочитал не очень внимательно.
По тектонике ордерных систем совсем «плавал».
Надо было ставить ему тройку. Но Максиму очень хотелось вытянуть Кулагина на четверку: в зачетной книжке, которую он просмотрел, у студента были хорошие отметки.
Спросил о «функции Жолтовского». Кулагин слышал звон, но не знал, где он, — имел об этом представление весьма смутное.
Максим мягко попросил его начертить ритмический ряд, образуемый сочетанием метрических рядов. Самое элементарно простое во всем курсе композиции.
Кулагин повернулся к доске, взял мел и застыл. То ли он вообще пропустил главу о ритме, то ли схемы ритмических рядов перепутались у него в голове.
Максим удивился:
— Вы не можете начертить такой пустяк? Постыдитесь, Кулагин.
Вадим с перекошенным лицом круто повернулся от доски, сжав зубы, прошипел:
— Вы придираетесь ко мне. Я знаю, отчего вы...
Максим сказал ласково, мирно:
— Ну и дурень же ты, брат.
Кулагин завизжал, как будто его укусили:
— А вот за оскорбление я буду жаловаться! Вы слышали, Нина Ивановна, как он?.. Я к ректору пойду!
Максим встал так, что стул отлетел к доске, и грохнул на всю аудиторию:
— Пошел вон, щенок!
Вера вернулась из института в слезах. Сразу же, не сняв пальто, пришла на кухню и расплакалась.
— Какой дурак! Какой дурак! Боже мой, зачем я полюбила такого дурака?
Поля следила теперь за дочкой, за ее настроением особенно внимательно. Раньше не нравилось ее уныние, теперь иной раз не нравится ее чрезмерная веселость, потому что за ней часто таится тревога, страх. Эти слезы и в особенности детски-наивный возглас: «Зачем я полюбила такого дурака?» — обрадовали мать. Значит, ничто не поколебало ее любви. Любит по-прежнему. Значит, все еще может наладиться. Только надо проследить, чтоб она и в самом деле какой-нибудь непродуманно-резкой выходкой не оттолкнула парня. Поля совсем успокоилась, когда узнала, что случилось в институте. Вадим нагрубил Максиму Евтихиевичу на экзамене, и тот выгнал его из аудитории. Вадим, вместо того чтобы, успокоившись, извиниться, бегал к декану жаловаться. И вот этого Вера не может простить. Вера даже и мысли не допускает, что дядя Максим способен поступить несправедливо.
Поля успокоилась, но подумала с легкой обидой на Максима: «Зачем ему сейчас цепляться к этому парню, когда все так неопределенно? Неужели не понимает, что это может не лучшим образом отразиться на отношениях Вадима и Веры? Ведь она вон какая: за своего кумира готова с кулаками кинуться на любого».
А тут еще нелады между Виктором и Максимом. Несколько дней назад Виктор вернулся с совещания в обкоме возбужденный и взволнованный, сгоряча закинул проекты на шкаф. Поля сразу поняла, что случилось недоброе, что мужа обидели, наверно, осудили его идею застройки Заречья. Но знала, что сразу у Виктора лучше ничего не спрашивать: раскричится, наговорит глупостей и потом будет еще больше расстраиваться. Пускай оттает, смягчится. Заряда злости, обиды, гнева у него хватит ненадолго.
В самом деле, после ужина и неплохого фильма, который он смотрел по телевизору, настроение у Виктора заметно улучшилось. И Поля решилась спросить так, чтоб не слышали дети, что же случилось в обкоме.
Он помрачнел, попробовал уклониться.
— Ничего не случилось.
— Если это партийная тайна, можешь не говорить. Но настроения своего ты от меня не скроешь, как ни старайся. Много соли мы с тобой вместе съели, Витя, чтобы не понимать друг друга.
Тогда он рассказал, кто и чем обидел его.
Поля удивилась. Знала, что можно смертельно обидеть человека одним словом, самым простым. Все зависит от того, когда, где, как сказать это слово. Но из того, что рассказал Виктор, она не почувствовала, чтоб «картинки», как назвал его листы Максим, было словом, которое могло так больно ранить взрослого, не лишенного чувства юмора человека. Она всегда боялась проявления мелочности, мнительности у детей, мужа, у себя. Ржавчина эта появляется неприметно, а разъедает характер быстро и основательно.
Поля тогда никак не могла понять, за что же обиделся Виктор на Максима. И от этого мучилась: так, кажется, знает она своего мужа, а выходит, что и в его душе есть еще тайны, которые требуют разгадки.
А вот теперь, слушая, как Вера во всем обвиняет Вадима, она вспомнила слова мужа: «Он точно производит психологический эксперимент. Над всеми, кто его окружает». Кажется, она в чем-то поняла Виктора. И мысленно укоряла или просила Максима: «Нам не нужны никакие эксперименты. Пускай они, молодые, сами разберутся. Тут я больше верю в мудрость их сердец, чем в ваш разум».
Вера сама за ужином рассказала отцу о происшествии в институте, правда, без слез уже и без особенного возмущения Вадимом.
Виктор сказал с иронией или одобрением — нельзя было понять:
— Наполеон.
— Почему Наполеон? — удивилась Вера.
Отец не ответил.
Теперь, когда прошло несколько дней и было время спокойно подумать, Шугачев понял, что его обидели не слова. Там, в обкоме, он почувствовал, что целый год жил в воображаемом мире, оторвавшись от действительности. А кто его, такого земного, вознес в небеса? Максим. Он зажег надежду, что они получат разрешение на экспериментальную застройку Заречья. И подбрасывал в огонь сухой хворост. Надежда превратилась в уверенность, и он, Шугачев, как наивный дипломант, целый год создавал на бумаге, в мыслях новый район по своим нормативам.
Почему там, на совещании по совсем другому вопросу, вдруг стала рушиться его надежда, он объяснить не мог. Странно, что почувствовал это именно тогда, когда Максим со своей дурацкой иронией назвал его проекты картинками. Да, красивые картинки, которые невозможно материализовать — перевести в бетон, стекло, асфальт, в зеленые аллеи.
Поля по-женски хитро подбодрила, сказав, что он спроектирует и по существующим нормативам самый лучший район. Это удержало его от глупости — отказаться от проекта. Но это не помогло переработать проект. Попытался — не вышло.
Опять три ночи просидел над листами. Хотел уничтожить все, что явно превышало нормативы. И не мог зачеркнуть ни одного эскиза. Жаль было до сердечной боли. Вспомнил, как легко рвал и жег свои эскизы Максим — чтоб не мозолили глаза и не мешали искать другое решение. Завидовал такому мужеству и щедрости. Видно, это примета истинного таланта. А вот он так не может. Особенно с проектами Заречья. Очень дорога для него эта работа. Она давала ту радость, без которой жизнь становится бедна и скучна.
Как же сочетать безжалостный закон экономии с неудержимым полетом воображения?
Видно, поздно ему летать. Не тот возраст, не то положение, не то место. Не в областном городе затевать такой эксперимент. Молодой скептик, его сын, прав. Надо опускать крылья. Поздно распростер их во всю силу. Надо по-прежнему тихо и незаметно проектировать обыкновенное жилье, придерживаясь инструкций и ценников. И добиваться премиальных. Для себя. Мастерской. Филиала института. И все будут довольны. Портрет его по-прежнему будет висеть на доске передовиков.
Чертов Карнач! Как он взбудоражил его спокойную жизнь! А теперь ведет себя так, будто Заречье — мелкий эпизод в его широкой деятельности. Вот что обидно.
Назад: XVIII
Дальше: XX