Книга: Грусть белых ночей (Повести, роман)
Назад: V
Дальше: VII

VI

До зимней сессии нужно сдать экзамен по психологии — однокурсники давно сдали. Учебник по психологии объемистый — страниц на пятьсот, и больше месяца Ковалюк осваивает его, используя промежутки времени между завтраком, обедом в столовой и занятиями.
Чтение учебника продолжается и тогда, когда поздним вечером собирается наконец население комнаты. Урчит, ноет в животе, хочется есть. Но еды нет. Кусок, оставшийся от вчерашней, купленной по коммерческой цене буханки, съеден Ковалюком сразу после занятий. Две кружки подслащенного кипятка голод не утоляют.
Чтобы заглушить голод, Ковалюк часто курит. Чувство голода на время исчезает, но затем вспыхивает с новой силой.
В учебнике, выпущенном московским издательством, раздел о темпераменте написала преподаватель Берест. Она работает в университете, некрасивая, мужеподобная женщина с тонкими поджатыми губами. На этот раздел Ковалюк налегает особенно, предполагая, что преподавательница может как раз о темпераменте и спросить.
По темпераменту люди делятся на четыре категории: сангвиники, холерики, меланхолики и флегматики. К какой же категории относится он, Ковалюк? Скорей всего, к холерикам. Хотя есть в нем, если подумать, что-то и от сангвиника и даже от меланхолика.
Психология — наука, выявляющая, по сути, все то, что обычно называют душой: ощущения, восприятия, чувства, способность мыслить, понимать свое место в огромном мире. Но сто раз вспомнишь слова Карла Маркса о том, что, для того чтобы заниматься наукой, искусством, прежде всего необходимо есть, пить, одеваться. В справедливости этих слов Ковалюк убедился на собственном опыте. Самая интересная наука не идет в голову, когда хочется есть.
— Хлеба и войны! — лежа на узкой железной кровати, выкрикивает Ковалюк.
Эти нелепые слова он выкрикивает уже несколько вечеров. Смысл их в том, что в суровые дни войны он, Ковалюк, был сыт, накормлен, а теперь, когда наступил мир, лязгает от голода зубами. Впрочем, и шуткой нужно с голодом бороться — не одним куреньем.
Математичка Зина Перепелкина каждый вечер приходит к Николаю Бухмачу. Он обычно лежит на постели, читает книгу. Зина примащивается с краешку, вслушивается в разговоры, незаметно поглаживает Николая по светлым, как солома, волосам.
Комната полуподвальная. Окна занавешены, но все равно видны ноги прохожих. Забывшись, Ковалюк иной раз по нескольку минут кряду следит за этими мелькающими в окне ногами. Хорошие сапоги, опрятные женские туфельки — редкость... Чаще всего люди обуты в бахилы, самодельные бурки, чуни и даже в лапти. Вот какой народ ходит по Немиге. Да и не по одной только Немиге.
Наступил наконец день сдачи экзамена по психологии. Учебник Ковалюк выучил, но страх в душе сидит. После случая с Марией Андриановной, которая прочила его сразу на второй курс, а на экзамене чуть не завалила, Ковалюк вообще побаивается немолодых одиноких преподавательниц. Берест тоже одинокая. Взор суровый, причесывается как попало, пепельно-серые космы свисают на лоб, на уши. Плохо женщинам в эпохи революций и мировых войн: мужчин убивают, а они на всю жизнь остаются вдовами.
Опасения Ковалюка оказались напрасными. Взяв направление деканата, Берест завела его в библиотеку, усадила в тихом уголке за столик среди огромных, до потолка заставленных книгами стеллажей.
— Расскажите о темпераменте. Можете подумать. — Она взглянула на часы. — Тридцати минут хватит?
Сама села за тот же столик, углубилась в какую-то книгу. Ковалюк сразу воспрянул духом: он ждал этого вопроса от преподавательницы, но не подумал, что она одним им и ограничится.
Для приличия несколько минут выждав, Ковалюк попросил разрешения отвечать. Преподавательница насторожилась, но, по мере того как Ковалюк, глядя в темный проем между стеллажами, говорил, ее суровое лицо становилось добрее.
Чтобы избавиться от впечатления, что студент просто вызубрил написанный ею раздел, Берест стала задавать ему вопросы по всему курсу, и он, окрыленный первым успехом, отвечал толково и немногословно. Полтора месяца, проведенные один на один с учебником, не пропали даром.
Берест, не интересуясь предыдущими оценками, поставила Ковалюку пятерку сначала в направлении, а потом уже в зачетную книжку. Пятерка, полученная Ковалюком у Берест, сразу придала ему вес в глазах жильцов комнаты. Про суровую, неприступную Берест по университету ходят легенды: экзамен по своему предмету принимает с третьего, в лучшем случае со второго захода, выше тройки мало кому ставит. А Ковалюк пятерку с первой встречи отхватил. Даже недоверчивый Федя Прокопчик, который, сдается, вообще невысоко ставит бывшего заочника, поселившегося в их комнате, смотрит на него ласковей.
Начинается полоса отчетно-выборных собраний. Большой, мест на триста, зал едва вмещает студентов, явившихся на общеуниверситетское комсомольское собрание. Некоторые сидят на подоконниках, а то и в проходах стоят. Ораторы говорят по бумажке, бросают в зал высокие, торжественные слова — со своими однокурсниками в обычной обстановке они совсем по-другому разговаривают.
Алексея Рябца — он, как и Ковалюк, первый курс окончил заочно и перевелся на стационар, только не на журналистику, а на отделение языка и литературы, — собрание должно утвердить в качестве члена редколлегии общеуниверситетской стенгазеты.
Кто-то потребовал:
— Пусть биографию расскажет!..
Зал настороженно примолк. Ковалюк знает Рябца: рядом сидели в аудитории, вместе сдавали экзамены. Учится хорошо, бойкий, подвижный и вообще на виду. Мать Алексея преподает в университете французский язык.
Рябец меж тем рассказывает о себе: родом из Минска, до войны окончил восемь классов, во время оккупации — это он спокойно подчеркивает, — чтобы не угодить на фашистскую каторгу в Германию, иметь кусок хлеба, какое-то время работал на товарной станции грузчиком. После освобождения Минска пошел на фронт. Воевал, видать, неплохо: на лацкане пиджака блестит боевой орден.
Зал молчит. Вскакивает ведущий собрание историк-пятикурсник, торопливо заявляет, что выбранный комитет комсомола изучит вопрос относительно выдвижения Рябца в редколлегию стенгазеты.
Еще более бурно проходит профсоюзное собрание.
Федя Прокопчик относится к числу профсоюзных активистов. Для самого Феди это значит немало: имеет карточку СП-2 — такие карточки дополнительно дают больным студентам, получает ордера на рубашку, ботинки. Студенты относятся к нему с почтением, забегают в комнату, где он живет, с разными просьбами.
В последнее время чаще всего наведывается к Феде журналист-третьекурсник Зыс, цыгановатый, с вечно всклокоченной головой, с длинным туловищем и короткими ногами. Неизвестно, выйдет ли из Зыса журналист, но певческие данные его несомненны. Он выступает в самодеятельности и, несмотря на невзрачную внешность, завоевывает расположение некоторых девчат. Послушать и правда есть что: когда после подъема, ранним утром, Зыс идет по коридору умываться, он своим переливчатым тенором выдает такие трели, что все в интернате мгновенно затихает.
Так вот Зыс в последнее время проявляет желание заняться профсоюзными делами. Вечером он выводит Федю Прокопчика в коридор, и там они подолгу шушукаются.
Федя Бакунович язвит:
— Артист рвется в лидеры. Лишнюю продуктовую карточку хочет отхватить.
Собрание начинается в субботу, во второй половине дня. После нудноватого доклада, во многом повторяющего то, о чем говорилось на комсомольском собрании, приходит черед самого интересного; выдвигают кандидатов в студком. Курс старается перед курсом. Иметь своего человека в студкоме — это немало. Дебаты затягиваются до поздней ночи, наиболее активные ораторы уже осипли, но голоса разделились, и голосование не дало результатов. Выборы переносятся на воскресный день. Еще полдня кричат ораторы, и не зря — студком наконец выбран.
Зыс в его состав не вошел. Но он не опускает крыльев: выискал отступление от инструкции при проведении голосования, написал протест в республиканский комитет профсоюзов и три дня бегал по интернату, собирая подписи студентов под этим письмом.
Собрание отменили, назначили новое. На нем Зыс добился своего — вошел в состав студкома. Целый месяц, пока шла катавасия с собраниями, выборами, Зысовых песен не было слышно. Теперь он снова запел, и в его голосе зазвучали новые, победные нотки...
Зима долго была бесснежной.
Приходя с занятий, Ковалюк часто застает в комнатке беленькую, с тонкими чертами лица биологичку Асю. Он не помнит, когда Ася заглянула к ним впервые. Да и неудивительно: девчата живут рядом — через две комнаты. Забегают к хлопцам попросить спичек, сковородку, стаканы.
Совсем незаметно Ася, как и математичка Зина, которая с осени дружит с Николаем Бухмачом, стала в комнате своей, Ковалюк выкрикивает при ней нелепый лозунг «Хлеба и войны!», читает, лежа в постели, говорит о чем хочет. Он не знает, да и не интересуется, ради кого приходит Ася. Может, ради Феди Бакуновнча, а может, из-за Петра Пташинского.
Чем-то Ася все же привлекает Ковалюка: стоит ей появиться в комнате, как он словно из мешка начинает сыпать шутками, рассказывать веселые истории, анекдоты, стараясь всех рассмешить. Часть острых словечек предназначается ей.
У Аси совсем белые пушистые волосы, худощавое лицо с красивым, правильной формы носом, маленькие, едва заметные груди. Час-другой молчаливо сидит она на табуретке или на краешке чьей-нибудь постели, слушает разговоры, усмехаясь после каждой меткой шутки.
Однажды случилось необычное. Ковалюк вернулся в интернат после первой лекции, взял у дежурной ключ, открыл комнату. Сразу же вслед за ним вошла в комнату Ася. Они были только вдвоем.
— Никого нет, — почему-то сказал Ковалюк.
— Мне никто и не нужен, — потупившись, ответила Ася.
Она опустилась на табуретку и покраснела. У Ковалюка отнялся язык.
Помня историю с Мариной Севернёвой, он ни к кому из девчат особенно не навязывался. Считая себя неудачником, замкнулся, сознательно откладывая любовные дела на то время, когда окончит учебу и как-то определит свое место в жизни.
То, что Ковалюк чувствовал теперь, было для него полной неожиданностью. Мысли путались, в голове был хаос, и он не нашел ничего лучшего, как предложить Асе пройтись.
Она охотно согласилась, побежала в свою комнату, находившуюся в конце темноватого коридора, и пробыла там довольно долго. Ковалюк раз десять прошел из конца в конец сумрачного интернатского двора, когда наконец в проеме дверей показалась тоненькая Асина фигурка в рыжеватом пальтишке.
В тот вечер часа три блуждали они по улицам разрушенного города, забираясь аж на окраины. Замерзшая земля незамощенных улиц, темные вершины деревьев, возвышавшихся над домиками предместья, башни костелов над руинами, тихий Асин голос, ее холодноватая рука, которой как бы ненароком отважился коснуться Ковалюк, — все-все имело свое, особое значение.
Они в основном молчали во время своей долгой бестолковой прогулки. Ковалюк несколько раз пробовал завязать разговор, о чем-то спрашивал. Ася, как на допросе, отвечала двумя-тремя словами, и разговор пропадал, как пропадает в песках безымянная пустынная речушка.
Полночи Ковалюк не спал. В свои двадцать два года он мало знался с девчатами, в глубине души даже побаивался их. Его молодость совпала с войной, да и не в одной войне дело: девчатам нравятся шустрые, залихватские кавалеры, с хорошо подвешенным языком. Ковалюк умеет шутить, балагурить, бросаться острыми словечками и в то же время чересчур серьезно смотрит на жизнь. Легкий, ничего не значащий разговор вести не умеет. Ася, видать, потому обратила на него внимание, что он все время что-то тараторил, она приняла его не за того, кто он есть на самом деле.
Успокоенный этой мыслью, Ковалюк засыпает...
Он ошибся: Ася забежала к нему с утра. Вечером опять заняла свое обычное место, присев на постель второго Феди, — его опять выбрали в профком, и он, решая неотложные студенческие дела, возвращался в интернат позже всех. Что-то новое было в ее облике, — Ковалюк не сразу понял, что именно. Только когда Ася ушла, вспомнил — на ней было новое, в синих цветочках платье, а волосы стали еще пушистее — сделала завивку.
Начинается зимняя сессия. До Нового года нужно сдать зачеты и к экзаменам немного подготовиться. Ася приходит с книжкой. Ковалюк уже не может вести себя так, как раньше, — шутить, выкидывать фортели. Что-то связывает ему язык. Лежать в присутствии Аси тоже не может. Они чувствуют себя заговорщиками, обмениваются взглядами. Ковалюк с каждым днем все больше думает о ней.
Еще чаще, чем Ася, в комнату Ковалюка забегает Зина. Иной раз они сидят там обе. Зина не скрывает своего расположения к Николаю Бухмачу. Ася не выдает себя ни единым жестом. Ни разу не присела на постель к Ковалюку и, когда хлопцы ложатся в постель, с тем чтобы часок перед сном почитать, сразу уходит.
Зина остается сидеть и тогда, когда Бухмач забирается в постель, — наклонившись, что-то шепчет ему на ухо.
Даже когда свет выключают, она и тогда продолжает оставаться рядом с Николаем.
Ковалюк большие надежды возлагает на новогодний вечер. Студком уже вовсю к этому вечеру готовится. В просторном читальном зале предполагается даже устроить бал-маскарад.
Но сладкие надежды были развеяны в один миг.
— Еду в Слуцк, — уведомила Ася. — Дела.
Какие такие неотложные дела гонят ее перед Новым годом из Минска, растолковывать не стала.
Ковалюк помрачнел. Все вечера, оставшиеся до Нового года, проводил у друзей в лесотехническом институте. Ася, однако, подкараулила его.
— Давай сходим в ресторан, — предложила, столкнувшись с Ковалюком в коридоре. — Деньги у меня есть...
— Не нужно мне твоих денег! — выдохнул он, охваченный рыцарскими чувствами.
Через мгновение похолодел: у него есть всего сто рублей. Как с такими капиталами идти в ресторан, когда кружка пива стоит пятнадцать?
Ресторан размещается в обшарпанном желтом доме на краю площади Свободы. Днем тут обычная столовая для студентов, имеющих дополнительные карточки. В вечернее время столики поверх'клеенок застилаются белыми скатертями и за ними занимают места другие, с большим достатком посетители.
К счастью, в этот вечер в ресторане дают только пиво. Ковалюк заказывает четыре кружки и по бутерброду себе и Асе, со страхом поглядывая на меню: хватит ли денег, чтобы рассчитаться. Среди табачного дыма, веселых выкриков, разговора они проводят часа три. Ася, оказывается, родом из Минска, но в оккупацию в Белоруссии не жила, провела эти страшные годы в пыльном степном городишке в Казахстане. Там ее отец был начальником военного училища. Как только немцев прогнали, семья Аси вернулась в Минск, получила квартиру. Мать и теперь живет в той квартире, но с другим человеком, вот почему Ася добилась места в интернате. Отец, наверно, где-то служит, и не к нему ли собирается Ася на Новый год?
Когда они выходят из ресторана, еще не поздно — часов десять. На темном декабрьском небе поблескивают редкие звезды.
У интерната на Немиге по сравнению с другими интернатами одно преимущество: кино — главная студенческая утеха — под боком. Из трех кинотеатров, работающих в разрушенном городе, до двух, «Родины» и «Беларуси», рукой подать. Темной, неосвещенной улицей Островского идут они к кинотеатру «Беларусь» и попадают на последний сеанс.
Фильм неинтересный, в пустом зале невероятно холодно. Посидев с полчаса, они выскакивают на улицу. Ковалюка бьет дрожь: замерз как цуцик. Тем временем Ася и по городу прогуляться пожелала.
По дороге вбежала под темную арку во двор:
— Забегу к подружке. На минуточку.
Вернулась повеселевшая.
— Спит подружка. Или, может, гулять пошла. Не достучишься.
На расчищенной от развалин площади перед Домом правительства — разукрашенная разноцветными лампочками большая елка. И даже расписанные теремки вокруг нее возникли. С трудом переставляя ноги, Ковалюк еще час или больше ходит с Асей по городу.
В новогодний вечер Ковалюк отправился в лесотехнический институт, к Ивану Скворчевскому и Николаю Банэдыку. Разрушенный город отмечает приближение второго мирного года: шумные более, чем обычно, улицы, больше огней, через освещенные окна в некоторых квартирах видны наряженные елки.
В интернате, где живут его друзья, — он рядом с учебными корпусами института — Ковалюка ждет сюрприз: друзей нет, разъехались по домам. Мотаться ему теперь как неприкаянному. Обида жжет Ковалюка: могли бы землячки и его позвать. Идти никуда не хочется, даже на университетский бал-маскарад. Что его там ждет?
Сыплет мелкий снежок. Ковалюк не спеша, в одиночестве бредет по улице, чтобы убить время и как можно позже прийти в интернат. Много освещенных окон, но ни за одним из них Ковалюка не ждут. Может, впервые он для себя самого сделал открытие: мирное и военное время не схожи и по-разному действуют на человека.
В войну, в оккупацию, Ковалюк о себе не думал, остро, с мучительной болью воспринимал поражения, отступление, окружения, сдачу врагу городов. Тогда казалось: не нужно ничего, только бы разгромили врага, освободили родную землю. Какой далекой, даже немыслимой казалась победа в тяжком сорок первом, сорок втором году...
Когда он был в партизанах, а потом на фронте, тревога поутихла, развеялась, уступив место жадному ожиданию мирных дней. Мирные будни казались тогда озаренными таким счастьем.-
Теперь Ковалюку иногда кажется, что если и был он счастлив, так только в войну. Тогда он знал, чего хочет, дня не мог прожить, не навестив Ивана Скворчевского, да и других друзей-товарищей, с которыми крепко был связан опасными подпольными, партизанскими делами. В то время он сам словно растворился в том огромном, всеобщем, чем жила страна, и от этого ощущал себя сильным и цельным.
Теперь он думает преимущественно о себе, — это расслабляет. Понятно, он и сегодня хочет, чтобы поднялись разрушенные колхозы, чтоб отстроился Минск. Но разве сравнишь то, что он ощущает сегодня, с той острой болью, которая не покидала его многие месяцы войны. Времена меняются, вместе с ними меняется человек. Ковалюк теперь ежеминутно думает об Асе, которая за какой-нибудь месяц приобрела над ним такую большую власть. Может, потому он так стремительно кинулся навстречу новому чувству, что в глубине души считал себя обойденным в любви, оскорбленным... Что ж, и самому себе и другим Ковалюк еще покажет, что он не последний в этом мире человек.
Марина Севернёва нехорошо с ним поступила. По слухам, ничего у нее с майором не вышло. Но Ковалюк к ней все равно не вернется. Она его никогда не понимала и не сумеет понять.
Ковалюк ошибался, рассчитывая по возвращении в интернат выспаться. В такие ночи, как новогодняя, студенческий интернат не спит. Не один Ковалюк не пошел на бал-маскарад, нашлись и такие, что, побывав там, успели вернуться.
Подходя к интернату, он слышит зычные голоса, что несутся из комнаты «аристократов», там собрались преимущественно старшекурсники-выпускники.
Эта комната, пожалуй, действительно самая удобная в длинном, как сарай, одноэтажном интернате: находится на восточной, солнечной стороне, отделена коридором от шумной улицы.
Взяв у дежурной ключ, Ковалюк хотел незаметно прошмыгнуть в свою комнату и запереться изнутри, но у самых дверей его остановил журналист-третьекурсник Володя Горев.
— Не нужно прятаться, — сказал он с укором. — Пойми: только год без войны прожили. Приноси, если что есть. А нет — все равно приходи...
Володя Горев — приметный в университете человек. Среди журналистов даже знаменитый. Его мужественное темное лицо, курчавые завитки жестких, черных как смоль волос, черные глаза, всегда немного раздутые крылья орлиного носа делают Володю похожий на цыгана. Он и есть наполовину цыган. Вместе с выражением мужественности на красивом лице Горева проглядывает печаль. Ковалюк знает: Горев до войны учился в КИЖе, печатался в газетах. Он и теперь печатается — недавно в одном из журналов даже появился его рассказ «Дикий».
В нем повествуется, как угнанный в Германию юноша живет в одной конуре с собакой и по ночам со своим четвероногим товарищем разговаривает.
Прочитав рассказ, Ковалюк описанные в нем события связал с личностью самого автора. Горев и вправду — то ли как военнопленный, то ли как насильно мобилизованный — был в Германии. Наголодался там, настрадался.
Прихватив закуску, Ковалюк отправился в комнату к «аристократам». Оказались и в этой компании знакомые, даже двое однокурсников сидят: Алла Трояновская и Сергей Задорожный. Журналистов за столом большинство. На Аллу Ковалюк боится смотреть: она кажется ему ослепительно красивой. Распущенные волосы, смуглое, словно выточенное лицо, на котором выделяются густо накрашенные пухлые губы и черные, похожие на ласточкино крыло, брови, серые глаза, излучающие какой-то особенно притягательный свет, весь облик, фигура, манера говорить, смеяться делают Аллу предметом увлечения многих студентов. Кавалеров у Трояновской хоть отбавляй.
Один из наименее удачливых, но наиболее преданных, самоотверженных поклонников — Сергей Задорожный. Как у журналиста перспектив у Сергея вроде бы нет: пишет плохо, можно сказать — не умеет писать. Родом Сергей из бедной деревни — хлеба из дому не привозит. Однажды Ковалюк видел, как он, приехав от матери. вытащил из мешка большой закопченный чугун с гречневой кашей. Неделю ел эту кашу, вытягивая прикрытый фанеркой чугун из-под кровати.
Несмотря на чугуны с кашей, Сергей увивается вокруг Аллы, служит ей как молчаливый, покорный паж. И от журналистики не собирается отказываться. Упрямый, напористый парень. Да только что толку от его упорства? Алла согласилась встречать Новый год с Сергеем, поссорившись, наверно, с каким-нибудь более близким своим воздыхателем.
Застолье не очень удачное. Компания на живую нитку, и хорошего тамады нет. Тамады, способного сыпать шутками, сеющего веселье, умеющего объединить любую, даже случайную компанию.
Часа через два, когда в голове зашумело, Ковалюк и Горев выбрались на улицу. По-прежнему падает снег, прикрывая черноту улиц, развалин. Вокруг вроде повеселело. То там, то тут слышны голоса. Разрушенный город живет, человеческое жилье возникает в самом неожиданном месте. Бойкая полоска света вдруг выбьется из-под ног: значит, подвал спаленного дома заселен, светлое оконце блеснет иногда на самом верху темной, мертвой стены, — значит, и там, словно горные орлы, живут люди, непонятно только, как они туда забираются.
Холодно, но у Горева шарфа нет, грудь расхристана. Ковалюк, помедлив, говорит:
— Я читал твой рассказ. Ты в плену был?
— Нет, — ответил тот поспешно, словно поперхнувшись. — Меня в Германию вывезли отсюда, из Минска...
Несколько минут идут молча. Зазвенел трамвай. Его единственный вагон ярко освещен. В полосках света, падающих от фонарей, видно, как мерцают, косо падая на землю, снежинки.
— Фашизм — зверь, — говорит Горев. — Хуже зверя.
На всем протяжении Советской улицы одни закопченные коробки с темными проемами окон. Но и на этой целиком разрушенной улице людей все больше и больше. Час назад наступил новый; мирный год, и люди, выбираясь на улицу, может быть, хотят в нем отметиться. Горев вдруг загорается, начинает говорить нервно, возбужденно:
— Топчем великое, святое. Ты знаешь, что творилось в Минске при немцах? Десятки тысяч, слышишь — десятки тысяч, фашисты расстреляли, повесили, сожгли в Тростенце — деревня такая есть за городом. О них ни слова пока не написано. Словно предатели они. Почему так? Кому это выгодно?..
Нужно разобраться, — неуверенно возражает Ковалюк. — Были предатели, власовцы...
Те, кого повесили, сожгли в Тростенце, не предатели. Вообще нельзя забывать ни плохого, ни хорошего. Чтоб не повторился сорок первый год. Вот эта улица в декабре сорок первого вся была устлана трупами наших пленных. Тех, кто остался в живых, мы переправляли в лес, в партизанские отряды. За это нас, подпольщиков, вешали. В сквере, возле театра, на каждом дереве, каждом столбе висели наши. Я не вру — на каждом столбе, на каждом дереве. Сам видел: ходил, глотая слезы бессилия. — Горев ударил себя кулаком в грудь. — Там мои товарищи висели. Трижды проваливалось подполье. Меня взяли при третьем провале. В сентябре сорок второго.
Был малой сошкой: резал в типографии бумагу. Часть передавал на газеты, листовки. Ты, может, знаешь: в Минске, в сорок втором, «Звязда» выходила? Фашисты испытывали удовольствие от людских страданий. Пытали с радостью, наслаждением. Моего товарища — жил на Червеньском тракте — повесили на столбе напротив его собственного дома. Неделю труп не разрешали снимать. Чтобы мать видела...
В небо взвилась ракета, осветив бледным мерцающим светом начало Советской улицы. На самом углу стоит обгорелая коробка с темными проемами окон, несколько сгоревших домов меньшего размера, из них крайний, деревянный домишко, уцелел. В нем теперь магазин — продают папиросы, сигареты.
— Женщин на допросах раздевали. Допрашивали, разглядывая их тело. Из нашей группы за листовки арестовали двоих — мать и дочь. Обе красивые. Дочери — семнадцать, матери — не больше тридцати пяти. Их таскали на допросы каждую ночь. Насиловали, потом били...
Студенты дошли до Университетского городка. Осыпанные легким снежком, такие знакомые, родные, стоят в скверике тополя, акации. Из читального зала доносятся звуки духового оркестра. При входе в корпус веселая суета: разгоряченные парочки в одних костюмах и платьях выскакивают во двор освежиться.
Назад: V
Дальше: VII