Книга: Грусть белых ночей (Повести, роман)
Назад: IV
Дальше: VI

V

Первое мирное лето...
Когда Ковалюк, закончив сессию, снова стал разъезжать с корреспондентским удостоверением по колхозам, стояла уже середина августа. Засуха словно выжгла землю. Урожай мизерный. Над дорогами, по которым идут грузовики, подолгу висят темные облака пыли. Там и тут колхозники докашивают поздние овсы. Зерен в колосьях нет. Косят на солому.
Зерно, брошенное в душу Ковалюка Лихтаровичем, проросло. Все заманчивей вырисовывается перед ним возможность перебраться в Минск на стационарное отделение. Принять его должны — в зачетной книжке едва ли не одни пятерки. Вот только с пустыми руками не поедешь, нужны хоть какие-нибудь капиталы.
Ковалюк старается чаще печататься: за месяц два очерка, три фельетона написал. Не все, однако, идет в печать.
В Минск он приехал тайком, не сказав об этом в редакции. Ехать нужно было через Гомель, при этом целый день находиться там в ожидании минского поезда, отправлявшегося вечером. Гомель, как и Минск, весь в руинах. Немецкие бомбардировщики спалили город еще летом сорок первого года. Наши самолеты во время вражеской оккупации нередко тоже совершали налеты на здешний железнодорожный узел.
Теперь понурые пленные, в шапках с козырьком, в заляпанных известью зеленых шинелях, восстанавливают здание вокзала. Не слишком-то они стараются: принесут каменщикам несколько кирпичей и подолгу отдыхают, курят, переговариваются. На высоком столбе у вокзала висит репродуктор. Он гремит целыми днями, чередуя музыку и песни с разной информацией. Здесь-то Ковалюк и услышал новость, к которой на первых порах не знал, как и отнестись, одновременно с государственными ценами на хлеб и другие продукты, что выдаются по карточкам, вводятся цены коммерческие.
Тут же, в Гомеле, он понял, что такое коммерческие цены: хлеб есть, бери сколько хочешь, но не очень-то и возьмешь, потому что за буханку нужно отдать чуть ли не сто рублей.
В Минск Ковалюк приехал ранним утром, и тут ему необыкновенно повезло: за два-три часа встретился с нужными людьми, уладил дело с переходом на очное и даже койку в интернате успел получить.
На факультете сменился декан, но и новый принял Ковалюка лучше не надо: Иосиф Маркович Штейнман сам до недавнего времени редактировал городскую газету и поэтому увидел в лице Ковалюка весьма желанного на курсе студента с опытом практической работы.
Зато заупрямился, даже разозлился редактор областной газеты, когда Ковалюк, приехав из Минска, принес заявление об увольнении. Но неожиданно сменил гнев на милость — удивил Ковалюка щедростью: за две маленькие заметки выписал гонорар, какой корреспонденту областной газеты и не снился.
И вот интернат на Немиге. На этой улице два университетских интерната. Один размешается в старомодном двухэтажном доме со скрипучей деревянной лесенкой, ведущей наверх; второй — он метрах в трехстах от первого — находится в полуподвальном помещении, по виду напоминающем склад.
В Минске уцелели только окраинные улицы со старыми, такими же, как тут, на Немиге, каменными и деревянными домиками. Центр жизни как бы переместился сюда: в любое время здесь людно и шумно.
В Минске учатся и два товарища Ковалюка — в лесотехническом институте, недавно переведенном из Гомеля. Самый близкий Иван Скворчевский. Ковалюку двадцать два года, и лет десять из них он дружит с Иваном. Их дружба войной проверена: когда Ковалюку настало время уходить в лес, к партизанам, он пришел к Ивану и сказал об этом. Иван без колебаний последовал за ним.
Другой земляк, Николай Банэдык, во время оккупации тоже был в подпольной группе. До самого освобождения работал связным, с ним, приходя из отряда, встречались Иван Скворчевский и Ковалюк.
Так получилось, что Николаю вообще пришлось воевать поблизости от родного дома: после того как район освободили, двухнедельную войсковую подготовку он проходил в селе, находившемся верст за двадцать от районного местечка, и на фронт отправился в соседний район. В начале зимы сорок четвертого года Николая тяжело ранило в живот, и, пролежав полгода в госпитале, на фронт он больше не вернулся — комиссовали.
Когда Ковалюк демобилизовался, друзья как на крыльях примчались в местечко — институт тогда еще находился в Гомеле. Собрались, вспомнили тех, кто с войны не вернулся. Из девятого-десятого класса из каждых пяти хлопцев погибло четверо. Особенно жалели, что нет с ними Саши Плоткина и Василя Маленды: вместе начинали борьбу в оккупации. Плоткин погиб в Восточной Пруссии, Маленду вывезли в Германию, там он и пропал.
— Выпьем за Ваську! — подымал чарку растроганный Иван.
Василь Маленда был великим выдумщиком, склонным ко всяким крайностям. По его вине, если говорить начистоту, над группой не раз нависала опасность, но теперь, когда война кончилась, все это казалось не таким уж значительным.
Собравшись в Минске, друзья сфотографировались, потом, зайдя в интернат лесотехников, отметили встречу.
Прошло две недели, и ни разу Ковалюк к хлопцам не заглянул. И они к нему не идут. Почему? Во время оккупации и дня не могли прожить, чтобы не наведаться один к другому. Может быть потому, что стали жить в другом измерении.
В интернате лесотехников — коммуна: завтрак, обед, ужин готовят все по очереди, стипендию сдают выборному казначею, за картошкой и салом едут в Брест, Барановичи и другие западнобелорусские города и поселки, где все дешевле, чем в Минске.
В комнате, где поселился Ковалюк, о коммуне думать не приходится: живут в ней шестеро, но все с разных курсов и факультетов — общих интересов мало.
Из жильцов комнаты самый приметный — пятикурсник Федя Бакунович — веселый, да и с лица симпатичный. Чем-то неуловимым, может, своим длинным носом, круглыми выпуклыми глазками, живостью, непосредственностью, он похож на скворца. Феде двадцать семь или двадцать восемь, еще до войны он окончил четыре курса физмата, с первого до последнего дня войны был в армии, дважды ранен, но в чинах особенно не продвинулся — демобилизовался ефрейтором.
Ковалюк, который пошел на войну только в конце сорок третьего, успел окончить месячные курсы «Выстрел», дослужиться до лейтенанта, иногда подтрунивает над ним:
— Ефрейтор Бакунович, нарушаете дисциплину: без доклада в двери ломитесь. С гулянки в два часа ночи являетесь...
Шутку Бакунович принимает:
— Исправлюсь, товарищ лейтенант. Пришел бы в час, да трамвай сломался.
Трамвай «ломается» почти что каждую ночь: Бакунович ухаживает за многими девчатами одновременно. Притом за самыми молоденькими, которые еще в школе учатся. Однако жениться пока не собирается. Парень он покладистый, добродушный. В чужие дела нос не сует. Вообще дух свободы витает в комнате. Ранним утром, часов в семь, студенты старших курсов — их, кроме Бакуновича, еще двое — Федя Прокопчик и биолог Петро Пташинский — торопливо собираются на лекции, после лекций сидят в библиотеке и в интернат возвращаются поздно вечером.
У Ковалюка и двух первокурсников, из которых один — математик, а другой — историк, занятия начинаются во второй половине дня, и в интернате они проводят значительно больше времени. Это, конечно, плохо: время пропадает понапрасну. Они залеживаются, а проснувшись, встав, долго копаются: пока побреются, умоются, наберут из титана кипятку, позавтракают.
Харчи, которые достаются Ковалюку по карточке, скудноваты. Он ежедневно получает пол килограмма хлеба и обед, состоящий из постного борща или супа и заправленной маргарином каши, которой дают две-три ложки. После такого обеда сразу же снова хочется есть.
Интернат находится недалеко от магазина, где можно отоварить хлебную карточку, да и от фабрики-кухни, где обедает весь студенческий Минск, он тоже недалеко. Но есть в этом и своя плохая сторона.
Перед завтраком Ковалюк идет за хлебом. Он выкупает его на два-три дня вперед, приносит в интернат полбулки, прикидывая на глазок, сколько получается на каждый день. Но с этим раскладом никак не хочет мириться молодой, двадцатилетий желудок. Съев на завтрак граммов триста хлеба, запив его слабо подслащенным чаем, Ковалюк через час ловит себя на неприятном ощущении, что снова страшно хочется есть. Если бы он сидел на занятиях, как старшекурсники, есть, может быть, хотелось бы не так. Завтрак у них не лучше, чем у него, — разве что Федя-физик тоненько намазывает смальцем ломтик хлеба, — но они стойко держатся до обеда. Ковалюк до обеда выдержать не может. Каждый раз он ставит перед собой задачу тренировать, закалять волю, не поддаваться слабости, но ничего из этого не получается. Мысль о том, что в тумбочке лежит полбуханки хлеба, от которой он в любой момент может отрезать кусочек, вспыхивает в сознании ежеминутно, чем бы он ни занимался. Ковалюк держится полчаса, час, и наконец борьба с самим собой заканчивается полным поражением: он встает из-за стола, откладывает конспект или книгу и отрезает кусочек граммов сто. Каким вкусным, ни с чем не сравнимым кажется ему этот хлеб!..
Первокурсники, которые, как и Ковалюк, разбредаются на лекции только в два часа дня, тоже частенько заглядывают в тумбочки.
Наиболее заметный из первокурсников — Николай Бухмач, широкоплечий, белокурый, с немного отечным лицом смоленский парень. Николай не очень-то любит ходить на занятия, часто их пропускает. Книгами, конспектами тоже излишне себя не утруждает. Можно заглянуть в их комнату в любое время и увидеть картину примерно одинаковую: Николай либо копается в своем деревянном сундучке, перекладывая какие-то вещи, либо играет на узенькой, похожей на детскую гармонике. Гармоника, однако, не детская, хотя имеет лишь половину ладов. Растягивая мехи похожей на сундучок гармоники, Николай ловко извлекает из нее мелодии всех известных песен. Иной раз играет что-нибудь жалостливое, перенявши, возможно, такую музыку от старцев-лирников, перед войной странствовавших от села к селу.
Не стихающие звуки гармоники, доносящиеся из их комнаты, делают свое дело. В комнату по разным поводам — попросить утюг, спички, соль — заскакивает худенькая, с острыми плечиками студентка Зина Перепелкина, которая, как и гармонист, учится на первом курсе физико-математического факультета.
Второй первокурсник, Мишка Зильберштейн, — историк. Он некоторым образом даже знаком Ковалюку — вернее, не он, а его отец, который в областном городе, где выходит газета Ковалюка, работает корреспондентом республиканской газеты. О творческих возможностях Моисея Зильберштейна, отца студента, Ковалюк весьма невысокого мнения: пишет тот посредственные заметки, корреспонденции, хвастаясь ими перед первым встречным.
Сын — полная противоположность отцу. Высокий, стройный, с тонким лицом и синими задумчивыми глазами, Мишка — очень хороший товарищ. Он только начинает учиться в университете, но уже удивляет самостоятельностью мышления.
Заметная в комнате личность — биолог Петро Пташинский, тем более что он старшекурсник. Петро высок и строен, но внешний облик его немного портит чернявое, с мелкими чертами лицо. В комнате он выше всех военным чином — старший лейтенант. Офицером стал благодаря тому, что окончил до войны ветеринарный техникум и начал армейскую службу ветфельдшером. Достиг ответственной должности: в конце войны был начальником конского лазарета.
Тогда-то с Пташинским и произошла удивительная, о чем он охотно рассказывает, история. По словам Петра, в него влюбилась графиня. Случилось все так. Конский лазарет обычно занимал удаленные от шоссейных и железных дорог усадьбы, куда, как правило, не заглядывали другие воинские службы. Весной сорок пятого года, когда окончились бои за Будапешт, лазарет разместился в родовом имении венгерского графа. Граф, бывший не то майором, не то полковником, бежал с немцами, а жена осталась стеречь добро. Вечером, когда в просторных каменных хлевах графского имения обосновался лазарет, она пригласила начальника лазарета на чашку кофе. Увидав, что хозяйка имения женщина необыкновенной красоты, Пташинский решил лицом в грязь не ударить.
От приглашения он отказался, обещав графине нанести визит в ближайшее время. За сутки армейские портные сшили ему новый мундир, сапожники смастерили отличные хромовые сапоги с каким-то необычайным скрипом, нашлись и серебряные шпоры. Перед графиней старший лейтенант Пташинский предстал во всем блеске начищенных специальной тряпочкой медалей и своей молодости. Она была им очарована и оказалась в объятиях пригожего молодого парня в первую же их встречу.
Две недели нежился Петро в пуховиках графской спальни. И не заметил, как от имения по ночам отъезжали тяжело груженные разным добром фуры. На пятнадцатый день в Австрию, в американскую зону, удрала и сама графиня...
Федя Бакуновнч подкалывает:
— Тыловой пижон без классового чутья. Губошлеп. Графине сколько было? Самое малое годов тридцать. Со старой бабой связался, да еще и народное добро просвистел...
Ковалюк, учитывая связи Пташинского с родовитыми особами, переиначил его имя на немецкий лад — Петер Фогель. Возможно, стареющая графиня, навострившая лыжи в Австрию, под таким именем вспоминает своего любовника. Не будет же она в мечтах называть его Петром.
Занятия у студентов проходят в школе, что у Юбилейного базара. Осенний день короток: после первой лекции начинает темнеть. Вторая лекция идет уже при блеклом электрическом освещении. Но лампочки чуть ли не ежедневно перегорают, и студенты неимоверно этому рады. Не дожидаясь, пока монтер поставит новые пробки, они сломя голову мчатся из классов.
Вообще однокурсники не нравятся Ковалюку: в большинстве они желторотые юнцы, только-только окончили десятилетку, войны не нюхали — были в эвакуации. На других факультетах вчерашние солдаты, партизаны, а тут маменькины сынки, дочки — зелено-молодо. Ковалюку кажется, что вчерашние школьники, поступившие на журналистику, о газетной работе имеют представление самое смутное: им кажется — будут участвовать в пресс-конференциях, брать интервью у знаменитостей, а того не ведают, что удел корреспондента даже областной газеты, не говоря уже о районной, — обыденная и внешне не очень привлекательная работа: писать о бригадирах, доярках, свинарках.
Гордость второго курса факультета журналистики Миша Глушков — чернявый, худенький, неброский с виду паренек, которому едва-едва исполнилось восемнадцать. Миша — ходячая энциклопедия: он все знает — исторические даты, артистов кино, имена прославленных футболистов. И в то же время он какой-то безразличный, равнодушный к жизни. Ковалюк читал статью Миши в стенной газете. Нет, таким суконным, бесцветным языком не может писать настоящий журналист.
Николай Барычевский, студент-физик, — с ним Ковалюк познакомился, когда поступал в университет, — теперь тоже обитает на Немиге, в первом интернате. Повстречав Ковалюка, удивился:
— Ты на стационаре? Неужто, работая в редакции, нельзя учиться заочно?
Барычевский — парень гостеприимный. Зазвал Ковалюка к себе. Ковалюк собрался в гости через несколько дней.
Вечер, первые заморозки в канун ноябрьских праздников. Гулко раздаются шаги по булыжной мостовой опустевшей вечерней Немиги. Из каждого окна приземистых, с метровой толщиной стен домиков льется свет; чернеют проходы в узкие дворики.
Интернат опустел. Большинство студентов разъехались по домам: дохнуло зимой, и нелишне подумать о теплой одежке, да и харчей прихватить.
Подходя к интернату, где живет Барычевский, Ковалюк видит необычную картину. Тускло светят фонари, и в их неуверенном свете ему показалось, кто-то дерется. На мостовой что-то гремит, мельтешат какие-то фигуры. Он, однако, ошибся: это была не драка. Три одетых в солдатские шинели инвалида, стуча костылями, выбрасывая, как при маршировке, ноги, катят бочку. Один без ноги, другой виснет на костылях, третий вплотную к бочке не приближается, идет сзади, наблюдает, но нет сомнения, что и он из этой компании. В этом третьем Ковалюк узнает Барычевского.
Не успели инвалиды докатить бочку до входа во двор, как оттуда высыпала гурьба студентов. Бочка покатилась веселее, нырнула в интернатский дворик, в один момент оказавшись около узкой наружной лестницы, что ведет на второй этаж интерната. Наверх ее поднимают, переворачивая со ступеньки на ступеньку. Усердно сопят от натуги человек десять.
Барычевский увидел Ковалюка.
—Хорошо, что пришел, будем пиво пить. Праздник отметим.
Бочку добыли законным путем: обобществили выдаваемые инвалидам дополнительные карточки, заменив продукты на пиво, и по случаю праздника отоварились.
С пустыми руками присоединяться к такой выпивке нечестно, и Ковалюк бежит к себе: в тумбочке у него лежит длинная, как сабля, сухая рыбина — купил на базаре.
Заскочив в комнату, щелкает выключателем. С постели вскакивают Николай Бухмач и беленькая математичка. Лица у обоих раскраснелись. Гармоника сиротливо лежит на табуретке.
Через четверть часа Ковалюк с завернутой в газету рыбиной возвращается к Барычевскому. Пиршество только разгорается. В небольшой комнатушке сошлось человек двадцать. Стоят, сидят на постелях, тумбочках, на подоконнике. Шумит, гогочет интернат. Табачный дым висит плотным синим пологом. Чтобы было чем дышать, двери в коридор открыты. Крышка из бочки выбита, пиво студенты черпают, чем могут: стаканами, кружками, банками, даже котелками. Один, рыжий, с длинными волосами, тянет пиво с блюдца, дуя на него, как на чай.
Рыбину, которую положил на стол Ковалюк, тут же стали кромсать, рвать, делить на всех.
Один из инвалидов, кативших бочку, потеснился на койке, чтобы дать место Ковалюку. У инвалида клинообразное лицо, русые волосы, взгляд серых, словно налитых свинцом глаз тяжелый, неприветливый.
— В партизанах был? — спросил у Ковалюка.
— Был.
— На фронте?
— Был.
Будем знакомы. — Сосед сунул Ковалюку шершавую ладонь. — Иван Павловский. Физик.
Павловский махнул рукой — и открылось еще одно чудо. Рядом с бочкой стоит завернутая в простыню большая, литров на двадцать, бутыль с мутной беловатой жидкостью. Рыжий, давно не стриженный студент с такими же рыжими веснушками на круглом лице, наклонив бутыль, наполнил котелок самогоном, из котелка налил в алюминиевую кружку, поднес Ковалюку.
— Пей! — приказал Павловский. — Если был на войне, должен выпить.
Затаив дыхание, Ковалюк выпил кружку даже с удовольствием. Давно не пил и по такой, как тут, компании соскучился. Как только он поставил кружку на стол, чьи-то руки протянули ему кусочек его же рыбины.
Через несколько минут по телу стала расходиться приятная теплота.
Приблизив лицо к Ковалюку, дыша на него перегаром, Павловский спросил:
— Гадов расстреливал?
Лицо физика застыло, белесо-синие глаза смотрят колюче, пронзительно.
— Каких гадов? — Ковалюк смутился.
— Ну полицаев, власовцев...
— В бою с ними встречался...
— Я не про бой спрашиваю. Сам расстреливал?
— Нет.
— Тогда ты войны не видел. — Павловский отвернулся от Ковалюка, утратив к нему всякий интерес.
Больше ни с кем за весь вечер Павловский не заговаривал. Сидел насупившись, как сыч.
Откуда-то появились три или четыре девчины, им самогона не поднесли, угостили пивом. Потом начались танцы.
Чудно: гармонистом оказался хмурый сыч Павловский. Ожил во время танцев. Склонив голову с редкими русыми волосами на мехи гармони, красиво наигрывает вальсы, танго, фокстроты. На танцующих, толкущихся в тесном закутке, не смотрит...
Только под утро возвращается Ковалюк в свой интернат. Гулко разносятся шаги по булыжнику безлюдной Немиги. Холодный ветер разогнал облака, на небе вспыхивают и гаснут звезды. Под мостовой, под улицей, течет загнанная в цементную трубу Немига. Древний поэт, вспоминавший Немигу, рассказывал о войне на ее берегах. Сколько с того времени было других войн, сколько разрушался, горел в пожарах и вставал из пепла Менеск — Минск?..
На фронте Ковалюк думал, что война, в которой он участвовал, — последняя. С тех . пор прошел только год, а газеты пишут о новой войне — атомной. Человек создал могучую технику, а сам, выходит, перед ней как беспомощная песчинка?.. Темные силы в мире еще не перевелись.
Назад: IV
Дальше: VI