Книга: Журавлиное небо
Назад: ПЕРЕД ДОРОГОЮ (Перевод Эд. Корпачева)
Дальше: СНОВА В ГОРОД (Перевод Эд. Корпачева)

ТАМ, ГДЕ ПОКОЙ И ЗАТИШЬЕ
(Перевод Эд. Корпачева)

Сергей Марусов, инженер-плановик, внезапно почувствовал, что ему не хватает чего-то в городе, сразу показавшемся скучным, неинтересным и пыльным. И почему-то само собою происходило так, что каждый раз с работы домой возвращался он мимо вокзала. И вот когда слышал он, как там объявляли отправление, когда вдыхал сладковато-терпкий паровозный дым, что-то щемящее подкрадывалось к сердцу, и припоминалось тогда разное, и чаще всего мелочь какая-нибудь: вечер в деревне, костер на улице — варят картошку, стук валька на берегу пруда ранней весной, а за ним — крик петуха, томительное квакание лягушек. А в залетном ветре, неожиданно остром и волнующем, как воспоминание, представлялся ему то запах горелой картофельной ботвы, то молодого инея на еще зеленой траве. Словом, чего-нибудь и одного было достаточно, чтобы затем показалась долгою ночь и чтобы назавтра болела голова да начиналось все вновь.
Сергей понял, что это была тоска по деревне. Через несколько дней он не выдержал, взял отпуск и поехал к родителям в далекую Смолку.
Он выехал в полдень; сидел у окна в вагоне, глядел на хаты, на поля, на дороги, и хорошо ему думалось о своей деревне, где все родное, знакомое с детства, где затишье, покой, где он по-настоящему отдохнет и успокоится душевно. Спать он лег рано и сразу же уснул. Проснулся ночью: спохватился, увидев в открытое окно станционное здание, асфальт перрона — влажный, с желтыми отсветами фонаря в лужах; обрадовался чему-то, услышав игривый, звонкий женский голос вблизи вагона, а потом — густой мужской голос, но тоже веселый.
— Смотри-ка, какая ты шустрая, еще по мне сохнуть станешь! Не очень задавайся!
«Дежурный, наверное», — подумал Сергей и ощутил, как веет из окна свежестью: прошел дождь. Поезд тронулся. Сергей вскоре снова уснул.
А потом его разбудили голоса. Было, видно, к утру, за окном мутноватая серость, а по стеклу сползал дрожащими струйками дождь.
— Так это я к дочке ездил — во-о! — гундосил за перегородкой купе медлительный мужской голос. — Хату она себе купила, так написала, чтоб помог ей по столярке… Во-о! — И слышно было, как человек хватал ртом воздух.
— Дитя же родное — а как же! Кто же, если не батька, поможет… — сочувственно поддакнула какая-то женщина.
— Ну, так поехал я — во-о! Погода не дай бог, дождь висит и висит… В колхозе — ни жать, ни на сенокос идти. Так это я и поехал как раз — во-о!
— И у вас дождь? Боже ты мой! А я думала — эта зараза у нас только. Льет и льет. Без хлеба и без бульбы останешься. Не приведи господь.
— В аккурат. Ага! Это же в огороде косу вбил, так оно и осталось. Почернело все в покосах… Сено, слышишь, лежит, — почему-то громче сказал мужчина. — Во-о!
«О чем они говорят? — подумал Сергей. — Сено какое-то, дождь… Когда они сели? Здешние, наверное…»
Мужчина там, за перегородкой, закашлял. Он кашлял долго, с присвистом, а когда перестал, какая-то беспомощная, но как бы живая тишина установилась в вагоне.
— Не к добру все это, ой, господи, не к добру, — быстро заговорила женщина. — Все из-за них — бонбы все рвут, радио недавно передавало. Потому и погода испортилась. Зацепили что-то в небе…
— В аккурат зацепили, а то как же, — не торопясь и серьезно сказал мужчина. — Во-о!
«О чем они говорят? — снова подумал Марусов. — Чепуха какая-то. Каждый меряет на свой аршин».
Ему совсем не хотелось думать о дожде, а хотелось лишь думать, что завтра он приедет домой, где затишье, покой, где нет никакого дождя, — он верил, что так будет, потому что ему так хотелось, — и где утихнет та необъяснимая и ровная тревога, которая гнала его в деревню.
Но он ошибался.
Когда он, сойдя с поезда, сидел в сквере и ожидал автобус, было ощущение, что лицо его облепила паутина — до того непривычно душно. День стоял серый, неопределенно-тихий и неприятно-влажный. Дождь начался уже потом, когда Сергей в автобусе подъезжал к своему районному городу.
Автобус остановился у маленького вокзала. Врассыпную бросились пассажиры — дождь еще не перестал. Здесь, за шестьдесят километров от железной дороги, за десять — от дома, он казался Марусову особенно непрошеным. Марусов взял чемодан и, спокойно-безразличный от досадного ощущения, что все испорчено, что поездка шла не так, как хотелось, побрел к столовой.
Городок притих, шелестела, пропуская дождь, листва тополей; по асфальту кружились и лопались пузыри, — Марусов припомнил, что так всегда бывает перед обложным дождем. Проехала женщина на велосипеде; платье липло к ее ногам, она выглядела нескладной — ехала, наклонившись над рулем, в длинном, пошитом в талию и все равно широком жакете.
«Скорей бы домой», — тоскливо подумал Сергей, заходя в столовую.
Здесь было сумрачно, пахло жареным; у самого порога обступили буфет мужчины, ожидая свежего пива: бочку лишь только открыли — буфетчица суетилась у помпы. Марусов сел за стол; подошла официантка — он заказал гуляш; он всегда заказывал в таких столовых гуляш — популярное местное блюдо. Попросил принести бутылку воды — сидел, пил; забрали со стола уже пустые тарелки, не уменьшалась очередь у буфета, а он все сидел, ожидая, перестанет ли дождь. Дождь вскоре перестал. Сергей вышел из столовой и, завернув в узкую улочку, поспешил ею вниз, к парому через реку. Ему надо было перейти овражек: здесь улочка кончалась, а дальше вела тропка. Марусов спустился по ней туда, где было холодновато и сыро, где на широких листьях лопухов лежал намытый ручьями песок, рос конский щавель, где буйствовали черемуха, крушина, а выше, на склонах — шиповник. Бренчала где-то цепью спутанная лошадь.
Он тропкой вышел к церкви — кругом все поросло полынью, жесткой травой, всюду валялся битый кирпич. Марусову стало грустно, вспомнилось, как давно, еще в седьмом классе, водила их пионервожатая сюда, в райцентр, поступать в комсомол. Сколько было страха, волнения, сколько раз перечитывали в райкомовском коридоре устав! Наконец их вызвали: всех приняли, а Марусову отказали — не хватило нескольких месяцев. Ему было обидно, и он заплакал — навзрыд, не стыдясь, чувствуя, что то, к чему он так готовился, чего он так боялся и желал, не будет после уже таким праздничным, радостным, каким могло бы теперь быть.
Потом они, одноклассники, взобрались по узкой лесенке на звонницу церкви, смотрели на город, ахали, вскрикивали, а Сергей молчал, и не радовало его такое острое чувство высоты.
Теперь же Марусову было просто грустно. Он смотрел на церковь, запущенную, древнюю, — увидел хилую березку на ее карнизе, кривую, с мелкими листьями, черные потеки и пятна на стенах и куполе церкви — следы давнишней воздушной маскировки, — и удивился, почему не замечал всего этого прежде.
Он спустился к реке, ждал там, пока подойдет перевозчик; его почему-то не было видно. Опять стал накрапывать дождь: за рекою, над лугом, повисла сизая печальная завеса. Кто-то плыл в лодке по реке, оказалось — перевозчик. Подогнал лодку, востро глянул на Марусова из-под козырька мокрого картуза:
— Залазь…
Греб он молча, только у самого берега спросил:
— Тебе куда? В Городецкие?
— Нет, в Смолку.
— Не пройдешь через греблю… Дожди… Надо на Ивановичи. Крюка дашь, а все же…
Больше он ничего не сказал. Марусов остался один. До Ивановичей по лугу было четыре километра. Марусов осмотрелся. Впереди за мутной завесой темнел лес, смутно проступали крыши хат. Он пошел по лугу; лил дождь, но Марусову уже было все равно: пиджак намок, похолодела спина, чавкала вода в туфлях. Дорога шла вдоль старицы с берегами, поросшими кустарником, высокой травою. Холодным сизым блеском отсвечивала вода, дождь лил, всюду была вода — и трава и воздух пропахли водою. Начинало смеркаться: гляди, не гляди вперед, а можно лишь догадываться, что были там деревня и лес. Марусов почувствовал одиночество, как-то не по себе стало и даже страшно. Нудно шуршала у берегов старого русла трава под дождем, и Марусову подумалось вдруг, что дождь не перестанет никогда, что это, наверное, начинается какой-то новый потоп, что он, Марусов, попал в какие-то далекие-далекие века, — и ему показалось тогда, что он слышит, как за кустами в высокой траве похрюкивают, барахтаются, сопят неуклюжие страшилища. «Зацепили что-то в небе», — неожиданно всплыли слова, произнесенные женщиной в поезде, и стало еще страшнее, а потом показалось, что вместе с дождем оседает ему на лицо, разъедает легкие ядовитая радиоактивная пыль. «Зацепили что-то в небе», — не выходило из головы, и нельзя было отвязаться от слов этих. Лил дождь, а он все шел и шел, обходя заводи, терял дорогу, вновь находил, а кругом темнело и темнело, кругом пахло да пахло водою. Наконец стала тверже дорога, впереди обозначилось что-то: ага, песчаная дорога и сосна вдоль нее. Марусов передохнул. Сосняк вскоре кончился: Марусов входил в Ивановичи.
Но и здесь ему не стало легче. Ни звука, ни души вокруг, везде безмолвные окна. Одиноко и темно реяли над хатами скворечни, шелестел дождь, мутно-серая завеса стояла над деревней. Марусову вновь почему-то подумалось, что дождь, наверное, не прекратится никогда, что кругом него какая-то далекая-далекая, совсем нереальная жизнь. «Зацепили что-то в небе», — припоминалось с каким-то мстительным чувством, и он все спешил, спешил…
Успокоился он уже в лесу. Здесь было тихо, пахло сырой землей, небо вверху, над дорогой, казалось светлее. Слышно было, как осыпались капли дождя с берез и осин. Сергей шел не спеша, хорошо зная дорогу, каждый ее поворот, и узнавать знакомые места было радостно, было приятно ступать в теплые лужи: он уже привык к воде и словно бы доволен был, что не надо беречься дождя, потому что давно промок, и что хуже, чем есть, уже не будет. У дороги, в низинах, бледно-зеленым горели светлячки, он брал их в руки, они стыло тлели, пока не отогревались в ладони.
Сергей незаметно миновал лес. И был уже почти дома: надо было лишь пройти через Корму — соседнюю с его деревню. А Смолка — сразу же за Кормой, за логом.
Корма спала. Здесь, совсем неподалеку от дома, он вдруг почувствовал усталость, захотелось пить. Дошел до первого колодца и жадно напился из тяжелой бадьи студеной, ломящей зубы воды. Ему полегчало, а потом и вовсе стало хорошо, когда увидел, как из окна концевой хаты падала на улицу дымная полоса света: его радовало близкое присутствие человека, который тоже не спал.
Подойдя, Марусов глянул на хату, узнал в окне хозяина Платона Кривошеева — тот, задумавшись, стоял у стола, высокий, белобрысый, в клубах махорочного дыма. Все было так ясно видно, что Марусов рассмотрел даже мотылька, порхавшего над лампой. «Не спится отчего-то, — подумал он. — Стоит, как столб. Как знать, какие мысли беспокоят человека по ночам».
И еще подумалось, что дома, наверное, тоже не спят, двери в сенцах не закрыты; он тихо войдет в хату, мокрый, обрадованный, что-нибудь веселое скажет, и кинутся к нему младшие сестры, мама, начнут упрекать, почему не прислал перед приездом ни письма, ни телеграммы.
Но все было иначе.
…Он стоял перед сенцами, на крыльце под крышею, где было сухо и почему-то пахло мылом. Подергал дверь — она была закрыта; несмело постучал, побарывая волнение, начал стучать сильней и сильней. Прислушавшись, различил, как по хате кто-то протопал, а потом голос батьки уже из сенцев спросил:
— Хто там?
Сергей внутренне стаился и дрожащим от волнения, звонким, торопливым голосом произнес:
— Вот моя деревня, вот мой дом родной…
— Ах, чтоб тебя комар забодал! — обрадованно, удивленно вскрикнул батька — стукнул крючок, Сергей рванулся в сенцы, почувствовал на себе отцовские руки, а на щеке — жесткую, небритую щеку его… Батька открыл дверь, подтолкнул его в хату…
На чистой половине уже вставала мать, шуршала одеждой. Батька зажег лампу, мать вышла, шагнула к Сергею — стыдливо, точно спутанная, беспомощно выставив перед собою руку и так же беспомощно улыбаясь. Марусов руку не взял; обнял, молча целовал мать в теплую мягкую щеку, а мать заплакала.
— А дети спят? — спросил он.
Мать отошла от него и, вытирая слезы, шагнула к печи.
— Спят. А что им… Набегались за день… Дождь… Из хаты не выгнать.
— А ты мокрый совсем, — сказал отец. — Ты на Ивановичи шел или, может, через плотину?
— На Ивановичи.
— Вот хорошо, что так. Снимай ботинки, я тебе принесу переодеться.
Сергей сбросил туфли. Мать уже суетилась у припечка, разжигала щепки под треногой.
— Сыночек, чего же письма не написал? Батька в город подъехал бы… Или хоть сам зашел бы на молочную. Наши там бывают с машиной.
— Ничего, мама. Так, может, и лучше. Ведь идешь домой, и когда бы ни пришел, все равно хорошо.
— Оно так, сыночек, так…
— Иди переоденься, — позвал с чистой половины батька.
Он переоделся, а когда вышел на кухню, на столе уже стояли яичница, творог, кислое молоко, лежали сырые яйца, хлеб.
— Давай садись, — сказал батька.
Он сходил в сенцы, принес запыленную темную бутылку, из горлышка торчала тряпичная затычка.
— Ну, так, может, выпьем? — сказал батька. — Тебе, сын, не помешает с дороги. Такую дорогу идти ночью…
Он разлил по стаканам. Выпили.
— Все хорошо бы, — сказал Сергей, — если бы не дождь. Висит и висит. Шел через Ивановичи — пустынно, страшно. В Корме только у Платона Кривошеева лампа горит.
— А, сыночек, — встрепенулась мать, — это же горе у него. Сын, двенадцать лет хлопцу, нечаянно выстрелил себе из обреза в живот… И где он его нашел?
— Выжил?
— Помер… Никого дома не было. Платон с женкой коров пасли… Пока завезли в больницу, помер.
— У Платона этого, — сказал батька, — обрез был схован еще с войны. А сын нашел.
— Так, говоришь, у них огонь горит? Люди правду сказали, что теперь Платон темноты боится, спит при лампе… Ох-хо-хо! — вздохнула мать.
Сергей начал хмелеть. Стало горячо щекам, и было туманно и бездумно в голове. Он старался представить себе Платона Кривошеева, его жену — и никак не мог. Он лишь помнил, что в Платоновой хате, когда шел мимо нее, горел огонь, что стоял хозяин у стола и что (он помнил это особенно ярко) над лампой порхал, кружил мотылек. Мотылек и свет — это виделось хорошо и сейчас.
— Сынок, ты, может, спать хочешь? — спросила мать.
— Нехай выпьет еще, — сказал батька. — Будет крепче спать. Не помешает с дороги…
Сергею спать не хотелось. Выпили еще немного, и в голове у него прояснилось. Он почувствовал себя вовсе не пьяным, зато заметил, как захмелел отец. И удивился, что тот говорит, наверное, давно уже говорит. Говорит про войну.
— …Выдали нам белье теплое, шапки, кожухи, а на ноги ботинки с обмотками. Сверху печет, а снизу студит. А мороз… Хлеб пилой резали — такой был мороз.
— Топором же лучше, — сказала мать.
— Топором нельзя — крошится…
Потом они поспорили. Мать гнала батьку спать.
— Завел — все про войну да про войну… Ложись спать… Будто нема о чем поговорить.
— Что ты знаешь… — огрызнулся батька.
— А то знаю, что и здесь, у нас, тоже война была.
«Война была и в деревне, — думал Сергей. — Да, была». Он помнил, как его, сонного, таскала в землянку мама, когда налетали ночью самолеты, как однажды на улице послышалась стрельба, и они с матерью бежали все в ту же землянку, а у него едва не разрывалось сердце: казалось, вот-вот настигнет пуля — а может, уже настигла? Как страшно было! И запомнилось это навсегда.
— Идите спать, — гнала теперь их обоих мать. Они вылезли из-за стола.
Мать постелила постель, и Сергей лег. Все еще шелестел за окном дождь, было темно; Марусов слышал, как ходила в кухне мать убирала со стола, как сначала ворочался за шторкою батька, а потом как-то сразу уснул — ровно и сильно задышал. Потом легла спать и мать, а Сергей все еще никак не мог уснуть. Под окном шелестел тополь, — Сергей вспомнил, как однажды летом буря сорвала крышу с соседней, Куличковой хаты: крыша упала на их огород, на тополь. Если бы не тополь, высадило бы окна. У тополя обломало ветви, содрало кору, но тополь выжил — и вот шумит, шумит.
Сосед, Куличок, перебрался потом на другое место, где было выше. А здесь, рядом с ними, построился он сразу после войны, когда взял из соседней деревни молодицу, курносую, маленькую, очень ласковую. Тогда, сразу после войны, было голодно, и Куличок шастал по лесу, скидывал гнезда птиц. Никто не попрекал его этим: был он худой, длинный, с большим носом, с запавшими щеками, заросшими белым мхом. И почему-то жалко было смотреть на его маленькую, всегда ласковую молодицу.
А Сергей собирал весною в поле гнилую картошку, сушил ее, толок в ступе — вкусные получались оладьи!
Шелестел за окном тополь, стучал по стеклу дождь, и слышно было, как шуршал о стену хаты ветер. Сергей не спал, не спал.
— Может, тебе плохо постелено, сынок? — спросила из-за шторки мать.
— Нет… Ничего. На новом месте, всегда так… Спи, мама.
Хорошо грело плотное рядно, и теперь Марусову было страшно подумать, как шел он из города под дождем один всю дорогу, и знобило его, когда он вспоминал дорогу.
А за окном все лил и лил дождь, шуршал по стене ветер, и Сергей думал: «Затишье, покой… Какой я был наивный… Затишье, покой!» В голову снова лезло всякое, он гнал беспокойство и хотел уснуть.
Лил дождь.
Назад: ПЕРЕД ДОРОГОЮ (Перевод Эд. Корпачева)
Дальше: СНОВА В ГОРОД (Перевод Эд. Корпачева)