Книга: Журавлиное небо
Назад: ЖДЕТ НА ВОКЗАЛЕ АВТОБУС (Перевод Эд. Корпачева)
Дальше: ТАМ, ГДЕ ПОКОЙ И ЗАТИШЬЕ (Перевод Эд. Корпачева)

ПЕРЕД ДОРОГОЮ
(Перевод Эд. Корпачева)

С утра приехали они в село — шофер Семен Захарович с женой и совсем еще молодой парень, бухгалтер автобазы Савченко.
А теперь по времени был поздний обед. Они и верно лишь сейчас пообедали и не успели еще встать из-за стола, как внезапно смерклось на улице, зашелестел, полился неспешный предвечерний дождь — уже второй за нынешний нескончаемый, как показалось всем, день.
Все теперь сидели на кухне за столом, тихо разговаривая, и всем было хорошо. Начался дождь? — ну что ж, пошелестит и перестанет. А грибов они набрали и даже от первого того, большого дождя убереглись счастливо, найдя спасенье кто в кабине, а кто под машиной. Потом, уже возвращаясь из лесу к знакомым в селе, дружно удивлялись недавнему ливню, замечали, как повсюду в низинах стоит мутноватая вода, которая везде на пути своем прибила взбалмошными ручейками к кочкам или к сушняку порыжевшую траву, будылья, пожелтевшие стебельки цветов. В лужах плавал обитый дождем ржавый цвет подорожника. А потом солнце выблеснуло из-за туч — и трава, и земля, и лужи закурились паром; и побежали с галдежом за машиной, достигшей села, босоногие дети, а у чьего-то двора навалом лежали тесаные бревна…
И вот же, смотри, опять собрался дождь.
Пахло из кухни грибами, пылали в печи дрова, а за окнами так внятно шелестел в саду дождь, потому что распахнутым оставалось окно. И сидели все они в сумерках за столом, смотрели на огонь, на дождь, и уютно было всем, тепло, и у всех немного блестели глаза — может, оттого, что смотрели на огонь? — и слегка кружилась голова, и плыли, плыли перед глазами, едва забудешься, грибы…
Заглянула на кухню хозяйка, потопталась у печи, сказала:
— А может, в чистую комнатку пойдете?.. Я вам и лампу зажгу. — И, прищурившись, смотрела на гостей, а гости не соглашались.
Нет, зачем та чистая комнатка, если и здесь хорошо, а может, и лучше, чем там. В комнатке той на полу сушится просо, стоят длинные лавки вдоль стен, в углу — высокое, помутневшее от времени зеркало. А здесь… Нет, никто туда не пойдет.
— И здесь хорошо, мать, — сказал Семен Захарович, — ну совсем как в деревне…
— Ну, пусть так…
— Тоже сказал: как в деревне, — не выдержала жена Семена Захаровича, засмеялась. — А мы где? Говоришь лишь бы что.
— Вот уж какая, — слегка смутился Семен Захарович и полез в карман за папиросой. — Та-та-та! Та-та-та! Слова не дашь сказать.
Но не рассердился он на жену.
У него была густая седина на гладко подстриженных висках, и за долгие годы, прожитые с женою, он хорошо познал цену и себе и ей, научился держаться дальше той черты, за которой коса, как говорится, находит на камень — и люди становятся на дыбы и нередко обидное и злое бросают друг другу. Еще он знал, что жена и в споре находчивей его, и привычку имела вставить, где не надо, свои три копейки, и что волосы у нее, как и у него, побиты сединой, — хотела перекрасить их однажды, да он не позволил. А на фотографии в их городской квартире они оба черноволосые и молодые: она — в легком, с застенчивым вырезом платье, он — в военной форме.
Не рассердился Семен Захарович на жену. «Каждому свое, — подумал он, — не захотела понять, ну и пускай не понимает». Может, потому, что он так быстро старел, часто думалось теперь о деревне — далекой, прежней: она лежала в сорока годах от него. Там были выщербленная колода, на которой секли дрова, тепло овчинного полушубка и глазурованный сучок в потолке, морозный дымок над утренним колодцем и корова подле него — понурая, с запавшими боками и грязной шерстью. Там, в деревне, были и отец и мать, еще живая в ту пору, и они, дети — восемь ртов. Так быстро идет время: разлетелись все по белу свету, а старший брат где-то в Свердловске главным архитектором города.
Так быстро идет время! И вспомнились ему дети, бежавшие сегодня за их машиной; когда-то и сам он за пять километров мчался с пацанами на шоссе, чтобы глянуть на дымный хвост моторного чуда. Сегодня от того чуда припахивало бы музеем, а эти дети — просто озорные чертенята — увидели незнакомого шофера.
В чем-то его жизнь совпадала с чужою. Было много схожего, но было и такое, чего, он знал, не будет никогда. Он помнил, как нелегко жилось в деревне ему, как соблазняла всегда горбушка хлеба, завернутая мамою в рушник, и что была весною такая пора, когда зацветают бобы: ни ягод, ни грибов и далеко до первой бульбы. А потом он работал в городе и харчи получал по карточкам, потом легче стало, а потом война была и снова карточки… Он знал, что давно переменилось все в его деревне, и что живет там его батька — упрямый такой старик, не думающий переезжать к сыну в город, — и что жить старику осталось недолго. А он, сын, все не может выбраться к нему — и на душе от этого часто бывало неспокойно.
Теперь он задумчиво мял папиросу в пальцах, пока не лопнула она на конце, и оторвал размочаленный кончик, прикурил. А когда сунул в карман пиджака спички, встретил там чью-то руку, и это была рука жены. Смущенно засмеялась жена и попросила:
— Дай…
— Чего тебе? Ну, не вяжись ко мне!
И увидел удивление и любопытство в глазах бухгалтера Савченко.
— Привыкла… Курит, как мужик, прямо стыд… Недавно захожу дома на кухню, а она сидит и дымит: из моих бычков сделала папироску… Давно курит, пряталась только.
— Вот скажи! Ай-я-яй! — удивился Савченко и дернул худой шеей, и его маленькие, с длинными ресницами голубые глазки заблестели живо, а на лбу прорезались морщинки.
А жена Семена Захаровича тем временем раскуривала папиросу. Раскуривала совсем по-мужски — разве только спичку держала деликатно, за самый кончик, далеко отставив локоть. Потом вышла из-за стола и, усевшись у окна на лавке, рукой опершись на подоконник, курила, высматривая что-то в саду, и переговаривалась с хозяйкой.
Семен Захарович серьезно, с затаенной улыбкой поглядывал на жену, потом не выдержал, усмехнулся и весело подмигнул бухгалтеру Савченко.
— Гром-баба, а? Ах, чтоб тебя… Пыхтит, как паровоз!
— Ну, Захарович! Скажете такое… — снова удивился Савченко, и смеялся, и дергал тонкой шеей.
А хозяйка сказала:
— Значит, можно это в городе, если женщина курит. Это у нас только непривычно…
И виновато смотрела на гостей, смущенно улыбалась: а вдруг не так сказала?
— Нет, здесь иное, мать, — помрачнел сразу Семен Захарович, — во время войны она у меня много пережила… Чуть не попала с детьми на чужбину, да вот спаслась, на счастье. Бродила потом по деревням… Детей она мне, спасибо ей, сберегла. А пришел с войны — какою она была! Страшная, худая — хоть плачь…
— Ой, не дай бог войны, — вздохнула хозяйка. — Мой сынок где-то землю парит, может, уже и косточек не осталось. Как вспомню… — И лицо ее покривилось, и казалось, еще немного — и заплачет она. Прикрыла лицо рукой, отвернулась, побрела к печи.
Молчали гости. Молчала в хате тишина.
За окном неторопливо шелестел дождь, и все в саду было видно: влажные яблони, опавшие желтые яблоки в примятой траве, картофельная ботва в бороздках и совсем близко, у окна, рябина, — крупные зеленоватые капли дождя повисали на ее ветвях, отрывались, падали вниз. В соседней хате, за садом, наверное, тоже топилась печь; по мокрой крыше стлался дым.
Все молчали, каждый, возможно, думал о своем, а жена Семена Захаровича вспоминала войну, как бежала от войны с детьми. Много их было тогда на пыльных дорогах — горожан, которые шли да шли на восток. Немцы перехватили их где-то на дороге, согнали в незнакомое село, — оно было опустевшим и наполовину уже испепеленным.
Жена Семена Захаровича вспоминала…
Она не знала теперь, как удалось ей выжить тогда и не умереть от страха, от голода, от тоски. Лишь помнила, что думала об одном и жила этим одним: как бы накормить детей, как бы уберечь их… Потом за людьми прибыли машины. Никто не знал, куда повезут их; говорили, что в Германию… Ей повезло: когда в лагере осталось совсем мало людей, ее с детьми и еще нескольких отпустили — немцам не хватило транспорта.
А что было потом? Деревни, через которые она шла, сельцо, где попросилась в хату — к какой-то бабусе и ее дочке… И тогда она перестала быть горожанкой и стала деревенской: носила воду, ездила в лес по дрова, полола, жала, ходила за сорок пять километров в местечко за солью, плела детям лапти — и этому научилась, — жила и в хате и в землянке, пряталась от немцев и полицаев в лесу, знала, что жива сама, и не знала, что с мужем, где он…
Страшное пекло было — война, и чтоб не знать его никогда…
Весело горели в печи дрова, и что-то закипало в горшке. Пахло на кухне грибами, где-то томительно звенела муха, а гости сидели, молчали, как бы позабыв, что была еще впереди дорога, был город, где наутро ждали всех заботы и служба.
Семен Захарович поднялся, подошел к печи, кочергою выкатил уголек и опять закурил. Да так и остался там, подле печи, и смотрел на огонь, а в глазах его то ли задумчивость легкая таилась, то ли печаль. Хозяйка стояла рядом, сложив руки на груди, и по лицу ее видно было, что нравился ей Семен Захарович, и, может быть, больше всего за то, что он прикуривал вот так, от уголька.
— Все хочу спросить, Захарович, — тихо сказала она, — что там в газетах про войну пишут… Будет она?
— Не будет, мать, не будет… Нам с тобою она не нужна.
— И я же так думаю, и сын соседкин, майор, который был летошним годом в гостях, тоже говорил: не должна. А если что-нибудь такое, говорил, так долго они не повоюют…
— Правда, мать, правда…
— Только у нас вот недавно слух прошел… Люди забегали, начали все в магазине покупать… И я себе соли купила. — Она мягко посмеялась: вот какая, видите, дуреха. — А теперь пускай лежит себе: на заморозки кабанчика заколем, как находка будет.
— Вот-вот! Хорошо… И меня на свежатину позовешь, мать, верно? Ты, если колоть надумаешь, мне обязательно скажи. У меня ружье двуствольное есть, в рейхстаге взял… Я мигом с твоим кабанчиком справлюсь…
— Нет, правда, Захарович, у вас ружье есть?.. Немецкое? — отозвался из-за стола Савченко. — Как это вам взять его удалось? Расскажите!
— А так… В рейхстаге в подвале взял.
— Ну, так просто и взяли, — словно бы обиделся Савченко, — наверное, интересно было…
Семен Захарович смолк. Он не любил рассказывать про войну: о ней говорить можно было или долго и много, или не говорить совсем. О ней говорить хорошо с теми, кто сам сидел в окопах, лежал в госпиталях, ходил в атаку, — с теми, кто ощущал каждодневно на своих висках островатый холодок смерти. Этому желторотому Савченко война была, наверное, чем-то и необычным и занимательным — взрослая игра. А для него, для Семена Захаровича, война была войной — страшной штукой, замешенной на человеческой жизни и смерти. И еще он знал: если бы не надо было обязательно победить, война для него и его товарищей не имела бы никакого смысла. Война, думал он, — это люди, которые почему-то считались генералами, лейтенантами, рядовыми, а на самом деле были просто солдатами, он сам видел, как за два шага от него упал генерал — было это в первые месяцы войны, — упал, чтобы не встать никогда…
Ему, Семену Захаровичу, временами казалось, что прожил он на свете словно бы две жизни — другой жизнью была война. Она отсчитывала минуты — долгие, как ожидание смерти, она считала мгновения — короткие, как свист пули. Под Севастополем в редкие затишья после боя, когда касалась души мучительная какая-то ясность, открывался ему кусочек той, обычной и почти недоступной жизни. Он видел море: оно лежало спокойное, синее, светлое, подернутое вдали ласковой дымкой, дельфины кувыркались в редких волнах, и казалось, не было вокруг ни войны, ни смерти, ни знойного неба, белесого, точно выцветший брезент, ни свежей крови, темно блестевшей на солнце.
И странно: многое страшное и тяжкое забылось со временем, а вот те спокойные минуты и теперь живы в памяти…
— Сеня! Смотри: дождь перестал!
Его вывел из задумчивости голос жены.
Семен Захарович посмотрел в окно. Туманная прозрачность легким дымком висела в саду. Где-то в селе скрипнули ворота, кто-то заговорил — село полнилось звуками, как бы дремотными после дождя. И начинало уже темнеть.
— Пора ехать, — сказал Семен Захарович.
— А может, останетесь еще? Вечереет, дорога темная, — заговорила хозяйка. — Переночевали бы, а завтра поехали б… Успеете в город.
— Поедем, Захарович, правда? — вмешался Савченко.
— Вы же молодой, куда вам спешить. И они бы, может, остались, — кивнула хозяйка на Семена Захаровича и его жену.
— Он у нас молодожен, мать, к жене торопится. Ничего не сделаешь: молодежь, — вступился за Савченко Семен Захарович. — И мне завтра на работу рано…
Они собрались, перенесли из кухни грибы в машину. Хозяйка вышла их проводить.
— Так вы же глядите, приезжайте, — говорила она. — Теперь грибы хорошо пойдут… Хоть в субботу приезжайте…
— Спасибо, мать, приедем, — ласково смотрел на хозяйку Семен Захарович, — в гости всегда ездить приятно… Ну, бывайте! — и он полез в кабину. Жена уже сидела там, придерживая рукою дверцу, и ждала. А Савченко устраивался в кузове, кутался в брезент…
Машина тронулась со двора.
Они ехали улицей села, мокрой после дождя. Быстро темнело. Где-то наигрывала радиола, и музыка далеко разносилась по селу. Выходили с крылечек на улицу девчата, празднично одетые, молодые — и все в одну дорогу, все торопились, наверное, в клуб. А машина обгоняла их, машина покидала село.
Семен Захарович включил фары. И сразу почернело все вокруг, прижалось к узкой полосе света. Семен Захарович пристально всматривался в дорогу, зная, как ненадежна она после дождя, как может занести машину на спуске или на повороте. Проехали мостик через небольшую речку, поднялись на пригорок, спустились затем в лесок. Потом была деревня, а за нею начались огороды — сплошное поле капусты и брюквы, — и Семену Захаровичу вспомнилось, как однажды впотьмах попали полковые машины на бахчу: лопались арбузы, ревели моторы, пробуксовывали колеса… А на рассвете колонну обстреляли немцы…
Семен Захарович крутил баранку, и снова думалось про войну…
Машина шла в ночи в город.
В кузове под брезентом сидел, скорчившись, бухгалтер Савченко, и было ему холодно, и хотелось ему скорее домой, в теплую квартиру, к молодой жене. А жена Семена Захаровича дремала в кабине, склонившись головой на плечо, и в забытьи всплывали перед нею грибы, грибы, грибы…
Назад: ЖДЕТ НА ВОКЗАЛЕ АВТОБУС (Перевод Эд. Корпачева)
Дальше: ТАМ, ГДЕ ПОКОЙ И ЗАТИШЬЕ (Перевод Эд. Корпачева)