ЖДЕТ НА ВОКЗАЛЕ АВТОБУС
(Перевод Эд. Корпачева)
Все было, как прежде, как вчера, и все же начиналось все сызнова…
В коридоре Юновича едва не сбил с ног заведующий отделом информации. Небритый, странно сутулый при небольшом своем росте, он отскочил в сторону и осоловело захлопал круглыми глазами.
— Ты? Налетел, как этот… Здоров! Слушай, а что, если из стола находок информацию дать? Было, говоришь? Ну, придумаю новую рубрику, рубрика вывезет… Знаешь новый анекдот? Муж во сне бормочет, а жена берет его за руку и говорит… — Он наклонился к Юновичу, нашептал на ухо конец анекдота и отвалился — затрясся весь, рассмеявшись. — Сатира, юмор — колоссально, а? — и ткнул Юновича в бок. И, не ожидая, пока рассмеется коллега, побежал в машинное бюро.
Анекдот был как анекдот. Смешной. Юнович же не смеялся. Все было, как прежде, как вчера, и все же начиналось сызнова…
Распахнув в кабинете форточку, Юнович, не раздеваясь, сел за стол. Не хотелось ему сегодня ни анекдотов, ни пустопорожних разговоров. По дороге в редакцию он видел опять на вокзале автобус, — хотелось помолчать, побыть одному, пока не соберутся сотрудники и не завертится вовсю редакционная машина.
И Юнович сидел и молчал.
Папироска медленно тлела, и так же медленно, но с удивительной ясностью текли его мысли. Через распахнутую форточку доносилось шарканье подошв, — Юнович слышал все это, и представлялось ему, какой там серый, с влажной темной прозеленью снег на тротуаре. Затихали шаги, и тогда в неуверенную тишину врывался стремительный шорох автомобильных шин, а то и сдавленный скрежет тормозов. Вдоль улицы стояли липы в чугунных квадратах решеток — ветвистые, широкие, гладко, как ватою, укрытые утренним снегом, — а за липами видна была школа, и в окнах ее горел желтый и ровный свет. Пасмурно было на улице — была оттепель.
А здесь, в кабинете, было сухо, тепло, и пахло краской от радиатора, и в ведро, подвешенное к крану в радиаторе, скупо падали капли горячей воды: вчера звонили водопроводчику, — значит, не приходил еще. Юнович встал, прошелся по кабинету, постоял, вспоминая: зачем он встал из-за стола? что хотел сделать? — да, ведь он хотел усесться на старом, привычном диване, привалиться спиною и закрыть глаза… Дивана не было в кабинете: накануне редактор распорядился вынести диван, чтоб не засиживались на нем ни сотрудники, ни чужие люди. «Зануда, — подумал Юнович, — самый обыкновенный зануда», — но подумал бесстрастно, потому что давно знал редактора и не любил, как не любили и все остальные в редакции. У редактора было узкое, постное и, как говорили коллеги, холодной штамповки лицо. В газету он пришел недавно, и только пришел — сразу стало суетно в редакции, стало много летучек, планерок, «накачек» и еще больше — перешептываний в коридоре. Газета оставалась неинтересной, и всем хотелось, чтобы редактора поскорее перевели куда-нибудь, хотя бы даже на повышение.
В конце концов Юновичу сегодня было все равно: о редакторе он думал не много…
Есть в городе вокзал, и если пойти туда, купить билет и сесть в автобус, будет сначала ожидание, тихие, сдержанные разговоры, потом — толчок: на мгновение прервется трепетная нить времени и — поехали, поехали… Будут остановки на далеких километрах, будет безладный гомон в автобусе, дым, хоть вешай топор, будут привычно браниться, спорить женщины, а дядьки в суконных поддевках скалиться и по-прежнему курить, курить, будет подсаживаться к взгрустнувшей девушке солдатик, а глуховатый дедок с пеньковой бородкой показывать соседу сапоги, которые везет от сына. А потом впереди выплывут маленькие домики районного центра — Юнович выйдет из автобуса и не успеет осмотреться, как на него навалится медведем высокая, широкая, такая нереальная, словно бы выдуманная тишина… И если приедет он вечером, в деревянной гостинице будет топиться печурка и у дежурной тетки будет сидеть ее какая-нибудь знакомая — за одну только добрую душу, за шумный огонь в печурке будет делиться с ней всеми местными новостями. Он увидит в номере аккуратно застланные постели, еще раз прислушается к тишине, и ему покажется тогда: все, что происходило с ним и при нем раньше, до этого дня, теперь где-то далеко-далеко, и жизнь можно начинать заново.
Так он часто обманывал себя, Юнович, так было и в последнюю поездку.
Сначала, вечером в гостинице, все потекло как обычно: и несмелое ожидание неведомого, и тихая радость одиночества, и такая же тихая надежда на обновление. А утром, выходя на улицу, Юнович уже пожалел, что район хотя и незнаком ему, однако… Вчерашнее настроение уходило. Маленький город не сулил ему ничего нового: надо было что-то искать для газеты — время торопило Юновича, — у него не было времени поискать, подумать, постараться найти. Он пошел в местную редакцию, и там собрат по перу, краснолицый, в галифе, в сером пиджаке и зимней шапке, отложив в сторону подшивку газет, откуда старательно переписывал что-то, подсказал Юновичу человека, о котором, по его мнению, «можно смело написать подвальный очерк». Юнович пожал ему руку и поехал в колхоз.
…Стоял зимний солнечный день, но не из тех спокойных ясных и как бы оглохших от тишины, какие бывают в январе. Дул ветер, и уже синел, подтаивал гладкий санный след. У крыльца сельмага чирикали воробьи, дрожала на ветру и золотилась на солнце рассыпанная на улице солома. Вдруг зазвенел звонок, и Юнович, спохватившись, увидел, что направляется к школе, откуда уже чередою выскочили на улицу дети. Чужого человека заметили сразу, и младшеклассники заинтересованно, охотно здоровались с ним. Шла навстречу девушка, щурилась, глядя на солнце, и поправляла свободной рукою папку под мышкой.
Юнович остановил ее и спросил, где колхозная контора.
У девушки был чистый и приятный голос и что-то нежное во всем облике. Объясняя, она по-детски морщила лоб, сняла зачем-то рукавичку и мяла ее в пальцах.
— Так вы найдете теперь? — спросила она.
— Контору? Найду как-нибудь… Спасибо.
— Нет, идемте, я вам лучше сама покажу…
И они пошли. Разговорились, и вскоре Юнович уже знал, что девушка эта учительница, что зовут ее Валя, работает здесь второй год, а сама из города. Скучно ли ей одной в деревне? Молодежи здесь, правда, маловато. Фильмы в клубе крутят старые, но можно и второй раз посмотреть. Только вот много работы в школе, да еще лекции, доклады. Она классный руководитель, и часто приходится ходить в соседние деревеньки — к родителям своих учеников. Будет ли перебираться в город? Еще не думала об этом. В городе устроиться трудно, надо, чтобы кто-то помог, а просить она не умеет, да и не хочет. Там, в городе, у нее сестра, мама… Мама зарабатывает мало, потому что работает уборщицей, а сестра учится в институте. Если и устроится в городе, вряд ли ей дадут много часов, а ведь помогать надо матери и сестре. У колхозной конторы они распрощались. К человеку, о котором «смело можно написать подвальный очерк», Юнович опоздал: очерки о нем уже писали. Разложив перед собой газетные вырезки, человек заученно пересказывал их, а Юнович не останавливал его, записывал, хотя записывать и не стоило бы: что должны делать и даже думать герои плохих очерков, Юнович знал и сам. И вот теперь этот совсем незнакомый и, может, даже интересный человек рассказывал о себе словами, чужими и блеклыми, придуманными в минуту бескрылого вдохновения каким-то незадачливым журналистом. Юнович, однако, записывал. «Газете нужен очерк, — утешал он себя, — написанный лучше или хуже, но написанный в срок». Юнович торопился, записывая, потому что время подгоняло — надо было возвращаться в редакцию.
А через неделю, когда напечатали очерк, Юнович простить себе не мог, что написал его. Писать надо было о ком-то другом. Может, даже о Вале. Или не писать совсем.
…Серое пасмурное утро было за окном, и Юнович расхаживал по редакционному кабинету.
А на вокзале стоял автобус — он был далеко, но Юнович видел этот автобус, словно бы смотрел на него. Автобус был пуст, безмолвен, и о холодные бока его бились паровозные гудки, перезвон трамваев, рокот моторов. Под его колесами лежали пространство и время. Вот зайдут в него люди, автобус тронется, и ему станут подвластны дальние поля, дороги, тихие гостиницы в глубинных городах и новые люди, а более всего — его, Юновича, надежда забыть о недавней досаде, живущей в нем со дня последней поездки, взять да и начать все заново…
Безлюдный, безмолвный, автобус стоял на вокзале.
На столе зазвонил телефон, Юнович подошел, снял трубку. Голос редактора скупо и с нажимом предложил:
— Зайди.
Трубка смолкла, потом что-то щелкнуло в ней. Надо было идти. Юнович снял пальто. На вокзале стоял автобус — он ожидал, — и защемило сожаление, что сегодня Юнович больше не будет раздумывать об автобусе…
В приемной он медленно тушил папиросу. Секретарша усмехалась, а потом с притворной серьезностью погрозила редакторской двери кулаком. Но было не смешно. Юнович вошел…
Откинувшись на спинку кресла, редактор смотрел в окно. И не пошевелился, не повернул головы, когда Юнович вошел, — сцепленные руки лежали на коленях. Ничего нового — все Юновичу было знакомо. Нудным и ровным голосом редактор произнес:
— Наде организовать выступление директора льнокомбината. У них там хорошая самодеятельность… Садись.
— В какой номер?
— В очередной.
Редактор все еще смотрел в окно.
— Выступление директора давали уже другие газеты, — сказал Юнович.
— Наша газета тоже «другая». Что еще?
Редактор по-прежнему смотрел в окно.
— А если директор, — почему-то начал волноваться Юнович, — не умеет писать. Делать за него?.. И вообще…
— Можешь нанять кого-нибудь — дело твое.
Редактор любил юмор. И вот обычная человеческая слабость становилась силой, выстоять перед которой никто в редакции не мог. Но сегодня Юновичу почему-то не хотелось отступать. Он сказал:
— Мне кажется, лучше дать выступление кого-нибудь из самодеятельности. Или репортаж. Будет интереснее, и не повторим… другие газеты.
— Будет интереснее, если тебе перестанет казаться… Делай.
Редактор смотрел в окно. Продолжать разговор не было смысла. Юнович встал. «Чудак, — подумал он, глядя на редактора, — не хочет даже усмехнуться. Сидит как Будда… Напускает на себя суровость… Нет, старик, дело у нас так не пойдет». Юновичу отчего-то было жаль редактора.
В приемной снова улыбалась секретарша — он молча прошел мимо нее. В конце коридора показался заведующий отделом информации — Юнович поспешил в свой кабинет. Закурил, набрал номер телефона: неестественно плавный женский голос объяснил, что директора на комбинате нет, но, возможно, скоро будет. В телефонной трубке было слышно, как стучала машинка. Сказать, чтобы ждали корреспондента? Еще решат, что приедет по критическому сигналу, и тогда вовсе директора не найдешь.
— Кто это у телефона? — спрашивала женщина.
Юнович положил трубку.
Ничего еще он не решил, когда вышел на улицу. Было пасмурно — туман не рассеялся, — спешили пешеходы, автобусы ехали с запотевшими стеклами. По одну сторону улицы горели фонари, у пивного ларька неподалеку от редакции толпились мужчины. Юнович не спешил. Некоторое время стоял на мосту, глядел на реку — лед у берега был серый, с налипшим снегом, а посредине реки темнела вода, и галки ходили по льду у самого края воды. Юнович пошел дальше; многолюднее стало на улице, у магазина продавали пирожки и яблоки — от пирожков шел парок, а на яблоках был иней. У кинотеатра захлебывался давнишней песенкой репродуктор. Юнович направился к кассе и купил билет…
Фильм был старый, заграничный, зал помалкивал; со спокойной заинтересованностью Юнович наблюдал чужую, далекую, ограниченную полутора часами жизнь. И было море — красивое в утренней дымке и томительное, разомлевшее в полуденный зной. И бронзовые лица рыбаков были, и улыбки на лицах — скупые, сдержанные; и были еще он и она, счастливые, но он собирался в большой город за еще большим счастьем, и с надеждой и тревогой смотрела на него она… И был город — была суета машин, были рекламы, бары, встречи с женщинами, мимолетные, как брошенное на ходу «хелло!», — и вот однажды на рассвете после веселой ночи он возвращался домой, а на углу улицы стояла она, и взгляды их встретились, но он не узнал ее: ему хотелось спать, а говорить с незнакомой женщиной не было охоты. Он пошел, а она смотрела ему вслед, и в глазах ее, как прежде, снова были и тревога и надежда… Фильм заканчивался, и звучала мелодия, робкая и грустная, как воспоминание о несбывшейся надежде… Вспыхнул свет, заскрипели стулья, открылись на улицу двери — жизнь, чужая, далекая, ограниченная полутора часами, кончилась. Люди выходили из кинотеатра. Юнович закурил. На другой стороне улицы он сел в автобус.
В автобусе было тесно, кондукторша откуда-то с передней площадки предлагала билеты. Плотно сжатый со всех сторон, Юнович стоял лицом к окнам, держался рукой за металлическую спинку сиденья. Перед ним женщина с девочкой на коленях листала детскую книжку, показывала рисунки.
— А это что? — спрашивала девочка. — Это птички? Мама, какие это птички?
— Снегири.
— Снежири?
— Нет. Надо говорить: сне-ги-ри!
— Ну, мама, я и говорю: снежири!
И Юнович смотрел в книжку… Ах, какие звонкие, красногрудые, желтобокие, словно яблоки, были там снегири! Какая далекая и уже полузабытая сказка детства. И зачем девочка спрашивала о снегирях у мамы, лучше бы спросила у него. Он бы… Он рассказал бы про дрова, которые трещат в печи, про окно, розовое от утреннего солнца; окно заиндевело, сделалось как картина от морозных узоров, и на одном стекле едва светится синяя впадинка — там, где вчера он дышал на стекло. Вчера. А сегодня утро, узоры в окне розовые, и он обувается на низкой лавочке, обкручивает ногу теплой, подсохшей портянкой, сует ее в теплый, тоже согретый на печи, бурочек — ему приятно, радостно, и он посматривает на полотняную торбочку, висящую на стене, а в торбочке той книжка, самодельная тетрадь и карандаш цветной, круглый, с толстым сердечком, от него такой красный след на бумаге! Карандаш купила вчера мама: получила за отца первую пенсию. Мама плакала вечером, а дед напился, проклинал соседа, который в первый же год войны притащился с фронта домой, будто по ранению, да так и остался дома, даже в партизаны не пошел. Бабка же всхлипывала, поглаживала рукой по едва отросшим на голове внука волосам, но он вырвался из рук бабки, забился в угол на печи и тихо, чтобы не слышали, плакал там. Это было вчера, а сегодня сквозь розовые узоры глядело в избу солнце. И радостно было: мама велела сбегать во двор по дрова, как только он обуется. И он побежал… Ах, какое стояло утро! Красное, спокойное, повисло в небе солнце, прямой дым шел из трубы, на снегу лежали розовый от солнца отблеск и синие от дыма тени.
За огородами тянул санки, груженные дровами, дядька Апанас, и сани сухо поскрипывали, и слышно было, как проваливался снег под ногами дядьки: шух! шух! шух! А возле хаты на кусте смородины сидели снегири, такие звонкие, красногрудые, как яблоки, снегири. С веток на кусте осыпался иней, моросил на птичек, но они оставались красногрудыми и звенели…
Ах, как счастлив он был, что было такое утро и что у него был цветной карандаш, — мог нарисовать этим карандашом все, что видел!..
— Мама, а это что? — спрашивала девочка. — Мама, расскажи…
Юнович смотрел в окно автобуса, вспомнил, что через одну остановку ему выходить.
И ничего еще не решил он даже тогда, когда оказался уже в приемной директора. И не торопил себя: почувствовал, что с ним вновь происходит то, что случалось уж сколько раз, — теперь не спешил повториться. Время словно бы остановилось — неизбежное и так надоевшее вновь жило рядом.
— Вы к кому? — спросила секретарша.
— Я из газеты, — сказал Юнович, — передайте там…
И кивнул на двери.
Секретарша почему-то растерялась:
— К директору? Сейчас посмотрю… Кажется, был… Не знаю…
И секретарша вышла.
Юнович сидел в приемной и ждал. «Смешно! — думал он. — Директор возьмет вдруг и скажет: корреспондента не пускать, меня нет на комбинате».
И вот секретарша выбежала:
— Директор приглашает зайти.
Юнович зашел…
Откинувшись на спинку кресла, директор смотрел в окно. Он живо повернулся, как только Юнович вошел, и встал из-за стола.
— Из газеты? Тогда с критическими намерениями… Вам, газетчикам, палец в рот не клади… Садитесь, пожалуйста.
Директор был невысок, в черном пиджаке щедрого, широкого покроя. Незавидную, в серую полоску рубаху на груди почти закрывал бордовый, завязанный фабричным узлом галстук. Лицо у директора было курносое, а на лысеющей голове торчал клочок свалявшихся светлых волос.
— Так под кого же подкоп решили вести? По секрету, а?
Директор был в хорошем настроении, шутил. Казалось, давненько у него не случалось такого приятного для него визита, как нынешний. «Притворяется, — подумал Юнович, — потому что не знает, чего я хочу».
Он сел и почти официально стал объяснять, ради чего пришел.
Директор перестал шутить — ему сделалось скучно. Писать статью у него не было времени, и к тому же он не хочет отнимать у газетчиков их законный хлеб. У директора есть богатый материал, он его полностью даст в распоряжение Юновича. (Директор встал, открыл двери и сказал секретарше, чтобы она подобрала все «по вопросу самодеятельности».) Вырезки своих прежних выступлений директор даст сам.
Юнович не перечил, молчал: неизбежное, то, что случалось уж столько раз, жило рядом, могло повториться, Юнович может и сам написать статью за директора, но может и не писать… Он еще не решил, будет или не будет писать.
Секретарша принесла бумаги. Юнович начал перелистывать их.
Директору было скучно, и он расхаживал по кабинету. Подходил к вешалке, зачем-то пристально приглядывался к своему пальто, щелкал по нему пальцем, надевал галоши на туфли и сразу снимал их. Директору было скучно. На столе зазвонил телефон. Директор поднял трубку с охотой.
Юнович перелистывал.
Директор говорил по телефону:
— Иван Петрович? Наконец-то позвонили! Спасибо… Живем — хлеб жуем… Да я хоть сейчас… Почему же — машину можно взять. Это вы правду сказали… Голову просвежить не помешает. Ну хорошо, хорошо… Договорились.
Директор положил трубку и вопрошающе посмотрел на Юновича. «Сейчас надо что-то сказать, — подумал Юнович. — Чего я молчу?» — и он отодвинул бумаги.
— Все, — сказал он, — достаточно.
— Ну вот и хорошо, — обрадовался директор, — вот и хорошо… Вы, газетчики, на лету улавливаете — такая ваша профессия. Вам и перо в руки. Только вот что… телефон мой запишите: может, уточнить что-нибудь надо или подписать…
— Телефон? — переспросил Юнович. — А зачем уточнять? Вы сами напишете и подпишетесь в конце статьи — так у нас по форме…
— Так вы же… — сказал директор.
— …Статью писать я не буду, — сказал Юнович. — Ничего не понимаю в этих бумагах. Специфики не знаю. А вам, как говорится, и перо в руки…
Директор уставился на Юновича и молчал. «Немая сцена, — думал Юнович, — надо идти». Неинтересно ему было следить за директором. Неинтересно.
— Всего доброго, — поднялся с кресла Юнович. — Неплохо, если бы вы статью подготовили к завтрашнему.
И он вышел…
На улице не сразу заметил, что распогоживалось. Дул слабый ветер, тумана уже не было, влажно-белые тучи плыли над городом, синими заплатами на юго-западе, за городом, небо просвечивалось между тучами. Порхал редкий и скудный снежок, появлялось и вновь пряталось солнце.
Юнович сел в автобус. Было тесно. Какой-то парень стоял с лыжами на площадке, намерзший на лыжах ледок таял, и в автобусе по-весеннему было свежо и сильно пахло водою — была середина февраля. И Юновичу вспоминалась недавняя поездка в колхоз, учительница Валя, и он пожалел теперь, что не условился тогда, в селе, встретиться с нею в городе.
«Но я еще встречу ее», — думал он. Вспоминались ему редактор, разговор с редактором, поездка в село и снова Валя — и все это вставало перед ним в спокойной ясности, и появилось в нем чувство человека, удачно завершившего очень долгий и очень хлопотный день: круг замкнулся, на завтра оставались непочатое утро и надежда.
У кинотеатра Юнович вышел из автобуса.
Из телефонной будки он позвонил в редакцию — редактора на работе уже не было, сказали, что он, наверное, дома. Юнович позвонил ему домой. Женский голос спросил, кто звонит и зачем. Юнович объяснил, что звонят из редакции, а редактор нужен срочно.
— Погодите, — сказала женщина.
Юнович ждал. «Сейчас начнется, — думал он, — но — ничего»…
— Я слушаю, — донесся голос редактора. — В чем дело? Юнович? Не будешь писать выступления? Ты понимаешь, что ты сказал? Ну, знаешь… Разберемся завтра!
«Вот и все, — подумал Юнович, выходя из телефонной будки. — Завтра у меня трудный день. Но я скажу. Не может быть, чтобы не понял… А что, если ему сказать: „Нам, дорогой коллега, еще учиться надо… или переучиваться. И тебе и мне. Иначе у нас дело не пойдет“. А потом попрошусь в командировку… Напишу очерк. Хороший очерк».
Юнович брел по улице и снова представлял себе автобус и дальнюю дорогу. И думалось ему о тихих гостиницах в глубинных городах — о маленьких, чистых, с широкими половицами гостиницах. И еще ему хотелось забыть о прежнем, досадном, взять да и начать все заново…
Юнович брел по улице и видел автобус, который стоял на вокзале.