4
Древняя река Инжу в весеннюю пору становилась буйной. Она походила нравом на отрарского быка, который весной свирепо выкатывает глаза, низко наклоняя хмельную голову, и в томлении пашет коленями землю. Так и Инжу с гулким стоном, бурля и пенясь, взрывает лед и, взбухая, вырывается из берегов. Она заливает поречье, щедро наполняет старицы, арыки, канавы и гонит неугомонное племя дехкан на поля. Разномастное зверье спешно покидает прибрежные тугаи и разбредается по просторам верховья. А река, ошалевшая от собственной ярости и силы, неистово рушит, ломает, размывает все на своем пути, пока не ударится крутым лбом, разбиваясь в брызги, о мощную преграду. Тогда, застыв на мгновение, она разом выдыхается и, усмиренная, покорно откатывается назад в свое ложе. Дикие монгольские полчища, докатившиеся до стен Отрара, напоминали Инжу в половодье. Наткнувшись на неприступные стены, монголы взяли город в осаду, забавляясь набегами на окрестные города. Вокруг, куда ни посмотри, копошился гигантский человеческий муравейник, при взгляде на него у Иланчика Кадырхана кружилась голова и тошнота подкатывала к горлу. Он устало спустился с крепостного вала…
Сегодня третий день шел яростный штурм города. Со всех сторон монголы ставили лестницы и лезли на стены. Но кипчаки ловко закидывали петли, захватывали врагов крюками на длинных шестах, отпихивали передовых смельчаков, подгоняемых сотниками. По-всякому отбивались горожане: бросали вниз мешки с песком, пускали стрелы, кололи осаждавших копьями и пиками. Ни одному из врагов не удалось подняться на стены. И тогда поняли монголы: прямым штурмом город им не взять. Что будут делать дальше враги, к каким уловкам прибегнут, когда начнется новый приступ, — этого определить никто не мог.
Оставив на караульной вышке своих военачальников, Иланчик Кадырхан вернулся в Гумбез Сарай. Он вошел в зал приемов, передав саблю и чапан прислуге, сел на трон, опустил голову и задумался. Вдруг он услышал шорох и быстро обернулся. Эта была ханша, застывшая, как каменное изваяние в степи. На голове синел жаулык; длинное, с пышными оборками белое шелковое платье прикрывало ноги. Повелитель грустно посмотрел на нее. Бике заметно пополнела, бедра ее раздались, стан округлился, тяжелые, как опрокинутая чаша, груди выпирали из-под платья, некогда узкие плечи и тонкая шея тоже раздобрели. Только овал лица остался прежний, который, как в девичестве, красил нежный подбородок, тонкие губы и прямой, точеный нос. Прежнее надменное выражение на ее лице сменила печать усталости и покорности, под глазами легли синие круги, на открытом, чистом лбу залегли две морщинки… Сейчас, глядя на нее, он живо представил те далекие, невозвратные дни, когда самозабвенно любил свою молодую жену. Между ними не было тогда никаких тайн, их не покидал счастливый искренний смех. Шли годы, а Бике оставалась бесплодной, и Кадырхан начинал все чаще вздыхать. Тогда-то и появились на чистом, гладком лбу Бике морщинки. Между тем повелитель Отрара весь ушел в дела правления. Со всех концов света прибывали к нему послы, приезжали купцы; немало прелестных пленниц в эти годы было привезено ему в дар, но ни к одной из них не лежала душа.
А вот к юной тангутке совсем недавно воспылал он страстью. Бике своим тонким женским чутьем мгновенно уловила в муже эту перемену и втайне мучилась ревностью. Она сразу поблекла, надломилась, нос заострился, сузился, надменность и уверенность покинули ее. Знал, конечно, повелитель Отрара, отчего страдала богом данная ему супруга, понимал ее печаль, да только что он мог с собой поделать…
— Бике, сядь ко мне ближе, — сказал Иланчик Кадырхан, как бы отводя от себя тяжелые думы.
Шелестя оборками платья, ханша плавно подсела к трону, положила локоть на колено мужа. Глаза ее радостно вспыхнули.
— Как ты устал, дорогой!
— Да-а… давно мы с тобой по душам не говорили. Даже не интересовался я, как ты живешь…
— Я-то что?.. О городе своем подумай…
— Бике! — вдруг порывисто сказал Иланчик Кадырхан и крепко обхватил ее полнеющий стан. Сердце его горячо заколотилось. Ханша с удивлением посмотрела на мужа. — Прости меня, Бике!
— Я давно простила, — просто ответила она.
Он еще сильнее притянул ее к себе, обнюхал ее лоб с умилением и благодарностью.
— Чую, недолго уже мне осталось жить…
— Что ты говоришь, Бике?! Разве об этом тебе думать?!
— Аруахи всю ночь не дают мне спать. Чудится, прямо под моей постелью роют могилу…
— Это, как говорится, со страху в глазах двоится. Твоему предку Коркуту тоже могила мерещилась.
— Мне не мерещится, я… ясно слышу звук.
— Чего?!
— Слышу, как эти роют, скребут под землей…
Иланчику Кадырхану вспомнились вдруг слова старичка лекаря: «Ханша серьезно больна. Она нуждается в заботе и уходе, иначе могут быть тяжелые последствия». После этого табиб с пронзительным взглядом раз в неделю аккуратно посещал ханшу за шелковым пологом и лечил ее. И в самом деле, за короткое время ханша расцвела, как красная лисица, вывалявшаяся на чистом снегу. Она заливалась звонким смехом, и при этом вздрагивал ее второй подбородок. Приятно шуршали, шелестели ее шелковые и атласные платья, невольно привлекая, заманивая повелителя в опочивальню. Старичок табиб набил коржун казной и, щедро обласканный ханской милостью, уехал вместе с очередным караваном, направлявшимся к китайцам-шуршутам. И с этого времени вновь приуныла, пригорюнилась молодая женщина, увяла телом.
— Прямо под моей постелью кто-то ночами напролет скребется!
— Может быть, потому, что и наверху сейчас неспокойно?
— Не смейся.
— Нынче ночью приду к тебе, проверю!
И той же ночью повелитель убедился: не со страху почудилось что-то ханше и не могила Коркута ей мерещилась. Страшная беда подкрадывалась к городу из-под земли…
Дворец ханши находился к востоку от Гумбез Сарая на вершине холма, неподалеку от городской стены. Он был специально расположен подальше от шума и суеты, и сюда достигал свежий степной ветер…
Иланчик Кадырхан сидел у ханши до глубокой ночи. Евнух-слуга со старушечьим лицом принес им в опочивальню вино и арбузный сок. Это означало, что пора отдаваться отдохновению. Евнух погасил свечи, отблеск которых таинственно, причудливо играл на лепных украшениях купола, опустил занавески и полог над постелью. У изголовья подслеповато подмигивал жирник. Утомленный, повелитель Отрара незаметно заснул.
Бике, как и все последние ночи, лежала с открытыми глазами. Даже лежа рядом с мужем, она со страхом ожидала знакомого тревожного шороха и думала о тех, кто настойчиво копал для нее могилу. И действительно, вскоре зазвенело в ушах, холодный пот мгновенно прошиб ее. Она явственно слышала, как упорно скребли под землей, прямо под тем местом, где стояло ее широкое ложе.
Ханша затаила дыхание, у нее будто отнялся язык. Раньше, казалось, копали где-то под изножьем, но сегодня шорох доносился прямо из-под подушки. О аллах, что за наваждение! Она в ужасе разбудила мужа. Иланчик Кадырхан поднял голову, с недоумением посмотрел сначала на светильник, горевший с легким потрескиванием, потом — на жену. Зрачки Бике медленно расширялись, закатывались под веки. Он услышал странный, глухой стук. Первым делом он подумал: не шаги ли сарбазов на крепостном валу доносятся сюда… Может быть, дозорные ходят вблизи… Но нет, стук доносился не сверху, а снизу, из-под земли. Он приложился ухом к подушке. Шорох послышался яснее, отчетливей. Он пролежал так долго, внимательно вслушиваясь в эти загадочные ночные звуки. И вдруг вскочил, будто обнаружил змею в постели.
— Это враги копают под стеной!
— Что ж теперь будет, мой властелин?!
— Судя по всему, они копают уже под самым городом. Придется тебе покинуть свой дворец. Располагайся в зале Гумбез Сарая!
Иланчик Кадырхан позвал евнуха, приказал немедля одеть и собрать в путь взволнованную, растерянную ханшу. Потом прибежали сторожа, слуги. Повелитель распорядился отправить ханшу в ханский дворец, а к военачальникам спешно послал порученцев. Прямо среди ночи собрались люди в доспехах в Гумбез Сарае, начали держать совет. Повелитель сообщил о случившемся, рассказал про коварные уловки, которые используются при взятии городов. Услышав все это, хорезмский полководец Караша чуть ли не взвыл:
— Вот она, беда красноглазая, что из чрева земли выползает! Мы там, на крепостном валу, бодаемся, как разъяренные быки, а тут целый тумен из-под опочивальни ханши лезет! О аллах всемилостивый, всеблагий! Какие испытания ты нам уготовил? Как нам избавиться от монгольской напасти?!
— Они уже прошли под землей дальше крепостной стены, — коротко сказал Иланчик Кадырхан.
— Да пусть провалятся и этот город, и его стены! Давайте откроем ворота и выберемся на простор. Не то задохнемся в собственном логове!
— А если враг вдруг вылезет сразу из нескольких дыр? — заметил Максуд. — Какую дыру будем затыкать в первую очередь?
— Открывать ворота сейчас — безумие! Из города мы все равно не выберемся. Нас перережут у ворот, как отару овец. Ведь враг превосходит нас в шесть-семь раз, и в открытом бою мы не сможем ему противостоять, — сказал Иланчик Кадырхан и решительно положил руку на колено. — Есть только один выход. Надо поручить опытным людям с тонким слухом определить, в каких местах и в каком направлении копают монголы, где проходят их потайные подземные дороги. Узнав это, мы поставим на том месте женщин варить в котлах деготь с козьей щетиной. И в тот час, когда они попытаются вылезти из-под земли, мы опрокинем этот горящий деготь на их головы!
— Правильно, если полезут из-под земли, остудим им головы горячей смолой! А на стене мы и саблями поработаем!
Так решили кипчакские военачальники. И только Караша из Хорезма удрученно мотал головой и все бубнил под нос:
— Ай, не знаю… Ай, сомнительное это дело…
В ту же ночь собрали джигитов, обладавших собачьим слухом. Долго слушали они, припав к земле, и определили: враг копает в трех направлениях. Первая подземная дорога вела прямо к Гумбез Сараю, вторая — оказалась под дворцом ханши, третья — приближалась к главному подземному каналу, снабжавшему город водой из реки Арысь. Это направление к главному каналу напугало и встревожило больше всего. Выходит, среди монголов есть человек, очень хорошо знающий расположение города. Или, наоборот, среди кипчаков затаился вражеский лазутчик. Иланчик Кадырхан приказал еще более точно определить направление подземных дорог, а потом поручил провидцу Габбасу высчитать, на какой глубине роют монголы проход под землей и когда предположительно они могут выбраться на поверхность. До восхода солнца ходили повелитель и провидец по городу. На рассвете со стороны Алтын-тюбе монголы начали нападение, но это была скорее видимость натиска, ибо после небольшой стычки порыв их погас. Стало ясно, что к решающему приступу монголы готовятся каким-то иным образом. Наступила та самая обманчивая тишина, которая всегда предвещает большую бурю.
Провидец Габбас что-то долго вычислял, чиркал и чертил на бумаге и к обеду, когда уже почти кончились чернила в склянке, пришел к повелителю, доложил свои выводы:
— Светлейший! Если бы вы прошлой ночью не посетили дворец ханши, мы все остались бы в страшном неведении. Подземный проход, ведущий к тому дворцу, по существу закончен. Если не верите, послушайте сегодня ночью, и вы уже не услышите шороха. Они завершили всю работу. Близки к завершению и остальные два прохода. Чтобы их соединить, осталось дел дня на четыре. Враг намеревается начать приступ в одну и ту же ночь одновременно в трех местах. Чтобы вам все стало ясно, взгляните на эти рисунки и на мои расчеты.
Повелитель долго вглядывался в рисунок старого ученого, просмотрел все расчеты и окончательно убедился в том, что враг за крепостной стеной намерен проникнуть в город главным образом через подземные проходы. Именно так он надеется решить исход осады. Сомнений больше не было. Действительно, не окажись он вчера у ханши, он и не догадался бы об опасности. Выскочили бы тогда темной ночью из-под земли двуногие дьяволы, и нетрудно представить, какая паника началась бы в городе. Пожалуй, это было бы страшнее, чем когда загорается сухой камыш. Представив это и вдруг ясно осознав, что такой пожар потушить невозможно, повелитель зябко поежился, как человек, выскочивший налегке на лютый мороз.
Он быстро собрал в Гумбез Сарае самых верных и надежных друзей; послал за Исмаилом, Хисамеддином, Кайрауком. Рассевшись тесным кружком, они начали совет. Иланчик Кадырхан говорил о том, что враг вцепился в ворот и дышать становится все труднее. В городе наверняка действуют вражеские лазутчики, а монголы по их указаниям роют подземные проходы. Необходимо всем вместе что-то придумать и предпринять.
Сразу же после повелителя на правах старшего заговорил провидец Габбас:
— На плоском такыре, что на берегу Инжу, встречаются солончаки. Недавно я был там. Поверхность солончаков сплошь покрыта солью. Я поднес было огонь, соль вспыхнула, загорелась с треском. Тогда мне пришла в голову мысль: а что, если собрать слоями застывшую соль, перетолочь ее в ступе, перемешать с хрупкой сердцевиной камыша и жмыхом, ведь получится горючее вещество… Я знаю из книг, что когда-то уже делали так.
Старец обвел всех задумчивым взглядом и принялся теребить, перебирать бороду. Для многих, однако, слова провидца были неясными. Они переглядывались между собой, пожимали плечами. Да разве соль будет гореть? Чем забавами себя тешить, уж не лучше ли сабли острее наточить?
Лишь Хисамеддин горячо поддержал провидца.
— То, что нам поведал сейчас мудрый старец, пожалуй, будет страшнее горячего дегтя. Шуршуты давно уже так делают. А соли на солончаках — лопатами греби. Надо непременно испробовать! — пылко говорил молодой ученый и поэт.
Тут же вспыхнул жаркий спор. Вмешался Иланчик Кадырхан, поручив Габбасу и Хисамеддину заняться изготовлением горючей смеси. Однако ее грозную силу так и не суждено было испытать кипчакам, обреченным на гибель в осажденном городе…
Кайраук предложил:
— К тем местам, где намереваются вылезти эти дьяволы, поставим людей с тонким слухом. Тогда не застанут нас врасплох!
Сам он вызвался прослушивать проход под дворцом ханши. Тут же определил, где кому стоять и подмечать каждый шорох. Решили не открывать ворота и не ввязываться в мелкие стычки до тех пор, пока не найдут лазутчика. Договорившись обо всем, военачальники разошлись по местам, стараясь не попасться на глаза посторонним. Едва они покинули Гумбез Сарай, как к повелителю вбежал старик визирь:
— Благословенный хан! Этот пес Караша ударил меня камчой. Он рвется к вам…
— Пусти!
Воевода из Хорезма весь кипел от негодования:
— Таксыр! Мы сюда за тридевять земель примчались, оставив жен и хозяйство, чтобы помочь вам, а вы от нас отворачиваетесь! Что еще за тайные совещания? Почему я остаюсь в стороне?!
— Если ты, Караша, искренне печешься об единстве, то не мели вздор. Мы здесь совещались не о том, как саблей махать, а о судьбе нашего народа. Я хотел узнать мнение знающих людей. А ты избиваешь бедного визиря и врываешься ко мне, будто боишься, что тебя обойдут при дележе добычи!
— А как же, таксыр-ата, если вы вдруг тайком собираетесь…
— Ты запомни: у нас с вами отныне одна цель и одна судьба. Отрар падет — всему Хорезму несдобровать.
— О лазутчиках что-то поговаривают…
— Да, есть такое подозрение.
— Напрасно сомневаешься в людях. Город в железном обруче. Никакой лазутчик через эти стены не пролезет. Зря на кого-то грешишь…
— Честный человек навета не боится.
— Кадырхан-ака, я тоже кого-то подозреваю.
— Кого еще? Говори!
— Скажу — так не поверите. Есть тут одна смазливая провидица. На лице — кротость, а в душе — подлость. Вместе с сарбазами, бывает, выезжает за ворота, участвует в стычках. В последний раз она вернулась в город позже остальных, на целое кочевье отстала. Думаю, что это неспроста.
— Напраслину городишь. Баршын — не предательница. Мы лучше своих людей знаем!
— Вот увидите, что я был прав, Кадырхан-ака! С поличным я приволоку ее за волосы к вам. И пусть отсохнет мой язык, если говорю неправду!
Ровно четыре дня спустя после этого разговора враг пошел на приступ. Город был объят сном. И когда на востоке робко забрезжил рассвет, откуда-то издалека донесся глухой гул. Дремавший возле глиняной кадки с дегтем Кайраук вздрогнул, насторожился. Слабый шорох послышался у его ног, будто мышь прошмыгнула. Сомнения не было: враг готовился прорваться через подземный проход и вылезти наружу. Прославленный кюйши, обладавший редким слухом, немедля поднял тревогу и разбудил лежавших вокруг сарбазов. Все разом вскочили, приготовились к бою. В это время почва заколыхалась, задрожала, и каменный пол вдруг провалился вниз, будто в преисподнюю и чуть не увлек за собой Кайраука. Отчаянным прыжком тот все же успел выбраться на твердое место. В земле образовался зияющий провал величиной е юрту. Едва развеялся столб пыли, как оттуда показались вооруженные воины, быстро карабкающиеся наверх.
В детстве Кайраук часто охотился на сусликов. Находя свежую норку, он заливал ее водой; через некоторое время из норы выскакивали мокрые, скользкие, измазанные глиной и насмерть перепуганные зверьки. Суча лапками, старались они разбежаться во все стороны. Так произошло и с иноземцами. Одетые в кольчуги, вооруженные до зубов, они яростно хлынули из ямы с монотонным криком «А-а-а…». Первые ряды тут же нарвались на острые кипчакские копья. Сарбазы из Отрара спешно поднесли огромные чаны с кипящим дегтем к краю ямы. Вязкий, горячий, вонючий деготь обрушился, полился на головы монголов. Кайраук бросил сверху зажженную свечу, и деготь вспыхнул, над ямой сразу же заклубился зловонный дым. Объятый огнем, полузадушенный враг забился в предсмертной агонии. Вражеские воины падали и гибли в черном подземном проходе, обернувшемся для них могилой. Несколько монголов в горящей одежде судорожно выбрались из этого адского котла и принялись неистово размахивать саблями. Они предпочли погибнуть в схватке, нежели задохнуться в дыму. Хриплые стоны, визг и крики доносились все глуше. Те, что оказались у самого прохода, еще сражались с отчаянием обреченных. Другие задохнулись в вонючем дыму; еще живые, они беспомощно барахтались, ослепленные и оглушенные, готовые залезть в любую щель.
А защитники города чан за чаном лили в клокочущую яму раскаленный деготь, пока потайной подземный ход не превратился в сущий ад. Кроме нескольких смельчаков, тут же погибших от кипчакской сабли, никто из прорвавшихся монголов так и не увидел божьего света.
Нойон Шики-Хутуху, за крепостной стеной руководивший подземным штурмом, пришел в ужас. Подземный проход начинался от самого шатра прославленного нойона. Черная скважина почти целиком поглотила первую сотню, а нойон готовился послать на приступ уже вторую. Но в это время из-под земли послышался вопль, никак не похожий на воинственный крик, предвещавший победу. Это был вопль ужаса, от которого Шири-Хутуху похолодел. Ноздри его ловили мерзкую удушливую вонь. Вначале она напоминала ему паленую овечью шерсть или чадящие сучья итсигека. Но нет, такого смрада ему еще не приходилось ощущать. Нойон с омерзением отпрянул от черной ямы, откуда поплыл густой пегий дым.
От великой досады нойон даже хлопнул себя по ляжкам. Он понял, что его бесстрашные воины живьем горят под землей, и в бешенстве начал рубить шатер — только клочья летели. В это время из-под земли показалось страшное чудовище, в копоти и саже, в обгорелой рвани, с опаленной головой, с выпученными, безумными глазами и съехавшим набок ртом. Нойон с превеликим трудом узнал в нем бесшабашного рубаку-сотника Муравья.
— О баурыым… брат ты мой единственный! — зарычал нойон. — В какой ад тебя ввергли проклятые кипчаки?!
Волчицей, потерявшей волчат, завыл нойон и бросился к батыру, шатавшемуся на ногах, прижал его к груди. Самые страшные проклятия слал он на головы дерзких кипчаков. Нойон молил Тэнгри покарать этих бешеных псов, обрушить на них небесную кару, молнией испепелить их поганые души. Лучшая сотня его воинов погибла в подземном проходе. Часть сгорела у выхода в город, часть задохнулась в дыму, другие, отступая в панике, перерезали и затоптали тех, кто стоял на их пути. Мало кто оттуда вышел живым. Да и на них было жутко смотреть. Не люди — страшные чудовища в истлевших лохмотьях, обезумевшие, судорожно дергающиеся в мучительном кашле.
«Черт меня дернул за язык предложить эту затею кагану. Теперь он привяжет к моим чреслам булыжник и начнет трясти, пока душа не вылетит», — с тоской подумал Шики-Хутуху.
Стон и скорбный вой донесся в это время от шатров Алак-нойона и Тажибека. Там тоже рыли подземные проходы, и воинов постигла та же страшная участь. Поняв это, предводитель монгольского войска почувствовал тошноту, сердце будто оборвалось, и он обеими руками ухватился за голову и с криком «О-о-о!» побежал, как безумный, в степь. Перепуганные насмерть нукеры побежали за ним, ведя в поводу тулпара-скакуна. Догнав нойона, они подвели к нему коня. Слуги отворачивали глаза, опасаясь, что нойон тронулся умом, и приседали в ужасе, оглушенные его исступленным криком.
Нойон наконец сел на коня, отпустил до предела поводья и галопом поскакал к востоку. Прохладный встречный ветер, что дул со стороны далекой родины, ласкал его прокопченное на солнце лицо, но он не мог забыть того, что осталось позади. Тяжко ему было здесь, на этой земле, от духоты и пыли, от тошнотворного запаха крови, паленого человеческого мяса и смрадного дыма чадящего дегтя, которым встретили монголов непокорные, богом проклятые кипчаки.
5
Долго скакал Шики-Хутуху, припав к гриве коня. Ровно стучали по такыру литые копыта, вспархивали из-под ног коня степные рябчики, мгновенно растворяясь в синем просторе. На ветру разгоряченная голова остыла, нойон понемногу приходил в себя. Вначале он подумал, что сошел с ума, и прислушался к стуку своего сердца. Однако ничего не расслышал, кроме грохота копыт. Изредка он оборачивался назад; за ним тянулся едва заметный сизый шлейф пыли. Впереди виднелись внушительные очертания горы Каратау; до ее скал и ущелий было не близко, однако они уже ясно вырисовывались на фоне голубеющего неба. Ему даже почудилось, что гора стремительно плывет навстречу. Он подобрал поводья, попридержал коня, выпрямился в седле, огляделся. В воздухе тянулись-плыли тонкие прозрачные нити. «Вот уже и осень надвигается, — с грустью подумал он. — Суждено ли бродячей душе, находящейся между жизнью и смертью, увидеть следующую весну? Или все мы прямо отсюда пешими отправимся на тот свет, поручив наши души богу войны — Сульдэ? Под каким курганом, у стен какого города останутся наши кости?»
В тяжкое уныние впал нойон, и тоска грызла его, точно пес — сахарную кость. Он спешился. Сухая, хрупкая полынь потрескивала под ногами. О-хо-хо-ой! Хотелось, раскинув руки и ноги, вольно поваляться на плоской земле. Потом потер ладони о полынь, тяжело поднялся.
Вдали что-то промелькнуло. Да, да, словно черная тень проплыла. «Наверное, орел-могильщик», — подумал он. Уж чего-чего, а трупов в этой степи хватает. Зверье давно пресытилось падалью. Однако черная тень приближалась, и он вскоре признал в ней оседланного боевого коня. Э, понятно, видно, сбросил конь на поле брани мертвого или раненого хозяина и теперь бродит в степи как неприкаянный. Подгрудок и ленчик на сбруе были сплошь в крови. Нойон глянул на седло и обомлел, даже затрясся весь. Как же могло ему померещиться, что конь без седока?! Ноги у него подкосились, и он присел на землю от страха.
Приблудный конь пугливо озирался, потом застыл на мгновение и вдруг с места кинулся в карьер. Скакун нойона нервно затопал и тоже было вздыбился, но чембур, привязанный к поясу хозяина, удержал его. Нойон кое-как пришел в себя, собрал всю свою волю, протяжно гортанно закричал, взывая к духам. Что же это было в седле у этого коня?.. Пуститься за ним в погоню нойон так и не решился.
Он похлопал себя по щекам, пощупал лицо. Вроде бы все на месте. Ни рот, ни нос у него не покривились от страха. Поддерживая дрожавшие колени руками, нойон взобрался на своего коня, поехал шагом назад к городу. Голова его была втянута в плечи. И если бы не дорогое оружие и отделанное серебром седло, его можно было вполне принять за изнуренного, забитого чабана, который всю жизнь — в зной и в холод — покорно трусит за отарой. Посади такого несчастного на призового скакуна — все равно будет ехать шагом или унылой трусцой.
«Уж лучше быть разрубленным на куски в бою, чем встретиться с таким чудищем в степи, — думал про себя нойон. — Да и страх в бою совсем не такой, как тот, что я изведал сейчас. С врагом бьешься и смерть встречаешь с открытыми глазами, ничуть не робея. Смерть в бою постоянно ходит рядом, к ней привыкаешь, и она становится твоей доброй спутницей. Когда она в предназначенный час приставит к твоему горлу острую саблю, ты покорно падаешь в ее объятия. Для тебя это все равно что отдать долг знакомому, близкому человеку. А вот когда встретишься один в степи с самой смертью, то душа твоя, оказывается, трепещет, точно хорек в капкане. И ноги тебя не держат, и шлепаешься задом в колючую траву, и мужество и воля враз покидают твое жалкое тело. Единственное, на что ты способен, — это ползти на карачках или, обливаясь слезами, вымаливать пощаду. Ты не умираешь, не погибаешь, а подыхаешь позорно и гадко…»
Нойон, встрепенувшись, яростно стегнул коня, понесся галопом. Он уходил от смерти-врага навстречу смерти-подруге. Сейчас он прискачет, вздымая пыль, к Отрару, спустится в подземный проход, поползет на брюхе, а надо будет — полезет на стену. Никто и ничто его уже не удержит. А если допустит оплошность и случайно встретится с потаскухой-смертью, то не оробеет, а поздоровается, как со старой, доброй знакомой, потому что видел ее теперь воочию. Даже про житье-бытье ее спросит, и если она потребует его душу, то с щедростью отдаст ее и бровью при этом не поведет. Разве мало их, таких, как он, кто на этом кровавом пути без оглядки расстается с жизнью? И разве мало тех, кто на этом пути, не задумываясь, жертвует жизнью сотни или тысячи людей? Он всего лишь неприметный путник на великой дороге, а это значит, что он одновременно и жертва, и пожиратель людских душ. До чего просто все устроено на земле!..
Подумав так, успокоенный и ободренный богом войны Сульдэ, нойон Шики-Хутуху направил коня к шатру кагана.
Всемогущий каган стоял перед своим шатром, накинув на плечи просторный шелковый чапан. По обе стороны его застыли два телохранителя, чуть поодаль стояли нойоны, военачальники. Все пристально смотрели в сторону осажденного города, где разгоралось сражение. Видимо, только недавно начался новый приступ. Над городом клубились пыль и дым; людской рев, грохот барабанов, воинственные кличи, звон оружия — наполняли небо и землю. От грозного шума войны травинкой прибился к земле нойон Шики-Хутуху. Оставив коня на почтительном расстоянии, он побитой собакой поплелся к холму, где стоял каган. Обеими руками прижимая живот, подобострастно кланяясь на каждом шагу, еле переставлял он теперь непослушные ноги.
Каган издали заметил ползком приближавшегося к нему нойона и стиснул рукоять сабли. Кошачьи усы зашевелились, встопорщились. Когда нойона отделяло всего несколько шагов, каган чуть шевельнул рукой. Телохранители, поняв знак, выскочили вперед и скрестили копья. Нойон застыл, поднял голову:
— Золотой ключ вселенной, всемилостивый владыка, позволь сказать слово ничтожному рабу.
— Ты что это назад приплелся, не околев в степи бродячей собакой?! Ты, который загнал под землю и загубил целый тумен! Испугавшись моего гнева, ты уполз, как трусливый шакал! Не желаю поганить свою саблю о твою презренную голову! — сказал каган и вдруг ухмыльнулся. Все стоявшие вокруг затаили дыхание.
— Я видел бога войны Сульдэ, о великий повелитель!
Нойоны в ужасе схватились за вороты, каган же еще раз усмехнулся.
— Да, великий повелитель! Я его видел на равнине у подножия Каратау, на поле недавнего сражения. Вначале я подумал: конь, потерявший седока. Но когда увидел вблизи, сразу догадался: бог войны Сульдэ, и торока в крови, и голова огромная. Покачал он ею, чуть приподнявшись на стременах, и ускакал восвояси…
— Возможно, наш погибший тумен встретился на том свете с Тэнгри, и тот отправился в путь, чтобы убедиться собственными глазами в гибели стольких воинов, — заметил каган.
— Чудится, неспроста он мне встретился. Он хотел взять мою душу за то, что я сбежал с поля боя, великий повелитель!
— А может быть, он спустился на землю, чтобы указать нам путь к победе? — предположил каган.
— Тэнгри решил меня сурово наказать…
— Возможно, он намерен нам помочь взять этот подлый Отрар, который стал путами на наших ногах!
— Тэнгри отвернулся от меня…
— Когда сам Тэнгри, великий бог войны Сульдэ, благословляет и вдохновляет нас, выказывать трусость и отступать — кощунство. Слушайте, мои славные нойоны! Немедля скачите к войску и передайте мой наказ. Скажите: на одном из коней моего погибшего тумена объезжает поле битвы наш тэнгри Сульдэ. Он всем нам дает волю и силу, обещает бессмертие. Воинов моих отныне не возьмет ни стрела, ни сабля, ни копье, ни меч! Идите вперед, напролом! Лезьте на стены, жгите, разрушайте, рубите, топчите, сметайте в пыль все на своем пути! С нами сам Тэнгри — бог войны Сульдэ!..
6
В начале месяца казан враги, окружившие город Отрар, прибегли к новому способу войны. На этот раз в ход пошли камнеметы. Теперь осадой руководил «правый глаз» кагана сам Алак-нойон. Он объезжал стены города в сопровождении китайских военных мастеров и выбирал места для установления катапульт. Доставлять с востока, из завоеванных каганом стран громоздкие, величиной с юрту, камнеметы было невозможно. Сколько времени, хлопот, войска и тягловой силы потребовалось бы, чтобы с эдакой махиной преодолеть пустыни, степи, горные перевалы, бурные реки?! Понимая это, каган в свое время приказал Алак-нойону возить с собой, погрузив на верблюдов, лишь самые главные части камнемета: крепкие, из упругих жил сплетенные арканы, железные обручи, длинный деревянный ковш, валики, поручни. Войско сопровождали и мастера-строители. Уже на месте сражения, если появлялась такая необходимость, достаточно было раздобыть несколько длинных и толстых бревен, чтобы за короткое время установить это страшное орудие.
Китайские мастера обшарили берега реки Инжу, рыскали в непроходимых тугаях в поисках добротного дерева. Джингил и джида, ива и урючина, тутовые деревца и карагач их не привлекали. Зато туранга заинтересовала их сразу. Ствол туранги, прямой и очень твердый, даже от сильного удара не трескается. Сотни пленников несколько дней рубили в тугаях турангу, счищали кору, тесали, стругали бревна. Их вьючили — на каждую сторону по бревну — на верблюдов и подвозили к городской стене. Здесь их складывали рядами. Одни бревна нужны были для постройки самой катапульты, другие годились для метания. Если забросить через стены десяток-другой горящих бревен, то в городе вспыхнет пожар. Обо всем этом заблаговременно подумал нойон.
Долго выбирали китайские мастера два главных бревна — длиною в шесть кулаш каждое. Это — постав катапульты, иначе говоря, основание. Чем больше основание, тем длиннее шест с ковшом, швыряющий камни, тем дальше летит сам камень или бревно, а то и бочка с горючим веществом.
Бревна положили в длину на расстоянии пяти гязов друг от друга. Потом продолбили их точно посередине, при этом строго следили, чтобы бревна не дали трещины. В отверстия плотно загнали два столба, высотою в семь гяз. Их, в свою очередь, соединили сверху поперечной балкой в пять гяз. Получилось нечто похожее на виселицу. Середину перекладин обмотали кошмой, а потом еще обтянули верблюжьей шкурой — ее шейной частью. Это делалось для смягчения удара: ведь именно перекладина принимала на себя удар ковша. Чтобы бревна высотою в семь гяз не расшатались и не выскочили из гнезд, их укрепляли с обратной стороны двумя подпорками. Для подпорок также выбирали твердое, крепкое дерево. Соорудив все это, мастера сотворили молитву: основная работа по строительству камнемета считалась завершенной.
Теперь уже другие мастера продолбили боковые столбы у самого стыка с нижними бревнами и через пазы туго натянули сплетенные из жил толстые канаты. Канаты являются едва ли не главной частью камнемета. Они-то и приводят рычаг с ковшом в движение, и их везли на верблюдах из Монголии. К середине каната крепко-накрепко прикрутили конец шеста с ковшом. Этот шест был выточен из плотной, твердой джиды. В ковш удобно помещались громадные булыжники. К основанию ковша приделали аркан, который оттягивал шест и навивался на деревянный вращающийся вал, вделанный между нижними бревнами на другом их конце. Длина вала была соответственно тоже пять гяз. Таким образом, при подъеме шест с ковшом ударялся о перекладину, обтянутую посередине кошмой и верблюжьей шкурой, а при отводе назад касался вращающегося вала между бревнами основания. Вал вращался с помощью бокового рычага. На конец вала было надето железное кольцо с зазорами, которое крутится одновременно с валом, непременно слева направо и ни в коем случае не наоборот, ибо обратный ход задерживает особый выступ, вклинивающийся в зазор. Очень важно точно установить этот выступ, иначе шест с ковшом высвободится раньше или позже, чем нужно, и тогда катапульта начнет метать камни беспорядочно, куда попало.
Долго советовались между собой мастера, высчитывали, прикидывали так и сяк, прилаживая кольцо с зазорами и выступ. Наконец обратились к главному мастеру — щуплому старику китайцу. Тот дал указания, и работа закипела. Мастерам помогали таскавшие тяжести рабы. К вечеру вокруг крепостной стены мрачно возвышались около тридцати камнеметов. Строители их, отойдя в сторону и задрав головы, смотрели на деревянные чудовища. Теперь катапульты предстояло испытать.
Принесли аркан, сплетенный из конского хвоста, привязали его к шесту, другой конец — к валу; двое сильных рабов, сунув рычаги в пазы вала, начали крутить его с двух сторон; шест с ковшом, поскрипывая и все туже натягивая жильный канат, вскоре коснулся вала. Мастер, стоя в сторонке, внимательно наблюдал за каждым движением. Наконец он положил в ковш тяжелый булыжник и подал знак: «Вытащите рычаги и отойдите!» Чтобы заговорил камнемет, достаточно было всего трех человек.
Мастер, мягко ступая, подошел к кольцу с зазором, ловко ударил палкой по выступу. Вал завертелся со страшной быстротой. Шест с ковшом с силой ударился о поперечину и, точно из пращи, выбросил камень. Из-под кошмы облаком всклубилась пыль.
Булыжник отлетел довольно далеко. Помощники главного мастера побежали измерить расстояние, а сам он принялся придирчиво осматривать камнемет со всех сторон. От трения в пазу вала дерево нагрелось, и от бревен шел дымок, запахло горелым. Мастер полил это место водой. Потом он ощупал шест и основание ковша. Не было ни единой трещины. Мастер поднялся на перекладину. Сухая, заскорузлая верблюжья шкура от сильного удара лопнула. Пришлось обтянуть перекладину заново.
Так же тщательно осмотрел мастер канат и обрадовался: ни одна жилка не порвалась. Это значило, что если на то будет божья воля, то канат продержится несколько дней. Уж кто-то, а он, мастер, знает, какая это тяжкая и нудная работа — свить из верблюжьих жил упругий и крепкий канат, способный выдержать такую неимоверную тяжесть. Для этого нужно ждать, когда зарежут молодого верблюда, потом аккуратно вырезать мышцу голени, высушить ее в тени, потом растолочь в ступе, долго сучить и теребить, будто клок шерсти, отмочить на горячем пару, навощить варом, потом вить жильную нитку, а из нее уже потом — толстый канат. Вот почему, довольный осмотром, мастер ухмыльнулся и щедро помазал жильный канат маслом. К этому времени вернулись помощники.
— Камнемет бросил камень на двести десять гяз, — доложили они.
— Очень хорошо! С помощью тэнгри Сульдэ мы проломим головы кипчакам!
Почти все камнеметы получились на славу. Только два крайних после первой же пробы пришли в негодность. У одного сразу же лопнул жильный канат; у второго от удара вдребезги разлетелась поперечная балка. Обломком убило одного мастера, стоявшего поблизости. Алак-нойон приказал перестроить оба камнемета. По его же велению вырыли земляные печки — жер-ошаки, поставили казаны, развели огонь, растопили сало. Из оставшихся бревен напилили чурбаков, обмакнули их в растопленное сало и сложили в кучу.
Камнетесы дробили валуны для метания, рабы караванами возили камни с горы Каратау. Часть войска суетилась, хлопотала всю ночь, заготавливая впрок для камнеметов бревна, пропитанные салом чурбаки, камни, корни деревьев. Другие натягивали новую тетиву, точили сабли и копья, готовились к новому, последнему приступу.
На рассвете пошел снег. Тучи плотно обложили небо; в одно мгновение стало сумрачно, тоскливо. Казалось, белые бабочки порхали в воздухе; сотни и тысячи походных кибиток, разбросанные по плоской степи, напоминали могильные холмы, припорошенные ослепительно белым снегом; кони понуро застыли в дреме и казались странными и жалкими существами, должно быть оттого, что неприглядно обвисли их пышные хвосты и гривы.
Первыми проснулись чужеземные рабы, они с удивлением и страхом смотрели на огромный белый мир в объятиях безмолвья, на чужую, кровью пропахшую выморочную степь. Не было ни пыли, ни дыма, ни резни, ни дикого гула — всего того, к чему они привыкли. Люди подумали, уж не Тэнгри ли неслышно бродит между кибитками. Может быть, он за трусость и многие грехи наказал сарбазов, умертвив их всех до единого? В ужасе потопали согбенные рабы к кибиткам, спешно разбудили войско. «Горе, горе нам! — хотелось им сказать. — Белокрылые бабочки падают с неба, все утонуло в безмолвье. Тэнгри всех окутал в саван!» И тогда как очумелые выскочат батыры и начнут искать своих воевод….
И воеводы больше всего боятся тишины, ибо они не знали ее, не ведали с тех, пор, как вылезли из зыбки, как впервые вцепились в гриву коня. Бешеный топот копыт, неистовый рев, воинский клич, грохот камнеметов и звон сабель — вот что они слышали изо дня в день. Даже во сне они рубились с врагом и, подбадривая себя, исступленно выли. Грохот походного барабана и протяжный, надрывный стон карная постоянно звучали в их ушах. И как же им не испугаться, когда вдруг нежданно-негаданно обрушилась на них неслыханная тишина! Тишина — для монгола самый первый и самый страшный враг. Она — предвестница беды, она — божья кара, она — начало невиданных несчастий. Но вот проснулся и закричал что было силы Алак-нойон. Этим криком он возвестил о новом штурме. В мгновенье ока все завертелось, закружилось. Первыми побежали к городской стене рабы с арканами и лестницами, за ними тесными рядами — пешие сарбазы с луками на шее и саблями в руках. Казалось, они рвались в бой. Третьим потоком двинулись отборные тумены, презревшие страх и смерть. Грудь у воинов была прикрыта медными щитами. Сзади попарно впряженные верблюды подтягивали к крепостной стене камнеметы. За камнеметами двинулась конница. Всадники засучили рукава, кони нетерпеливо подплясывали, норовя с ходу кинуться в карьер, будто свирепая волчья стая. Как только падет крепость или хотя бы распахнутся ворота, конные воины ворвутся в город, неся смерть. И тогда захлестнет монгольская петля вражеское горло!..
Уже не кружились больше в воздухе снежные хлопья. Рассвет словно распорол тучи, и робко выглянуло солнце. Степь проснулась, высвободилась из-под белого одеяла. Как раз в этот момент в битву вступили камнеметы. Их подтянули к городской стене и выстроили на расстоянии пятидесяти гяз друг от друга. Таким образом, они не мешали продвижению войска и могли одновременно пробивать стены во многих местах. Три десятка камнеметов взяли под обстрел почти всю восточную часть городской стены. По велению Алак-нойона дробно загрохотали барабаны, тягуче завыли карнаи. Рабы, стоявшие наизготове, по двое у каждого камнемета, закрутили валы, отвели шесты с ковшами назад. Главный мастер для начала бросил в один ковш пропитанный салом чурбак, поднес к нему огонь, и, когда тот задымился, с треском рассыпая искры, стукнул палкой по выступу. Шест с резким стуком ударился о перекладину, и объятый пламенем чурбак, круто взмыв, полетел за городскую стену. Забухали и остальные камнеметы. Чурбаки, точно огненные шары, со свистом полетели в осажденный город, Вскоре воздух пропитался чадным дымом, за стеной взметнулось пламя.
Кипчаков на крепостном валу стало меньше: видно, часть воинов отправили тушить пожары. За короткое время каждый камнемет успел выбросить по семь сальных чурбаков. Теперь надо было заменить у катапульт жильный канат, пока он не лопнул, и переходить к метанию булыжников. По приказу мастера-китайца рабы быстро перерубили теперь уже негодные канаты, намотали новые, полили водой задымившиеся валы, клиньями закрепили слегка расшатавшиеся боковые столбы.
Теперь вал вращался быстрее, камнеметы зататакали еще яростней; пудовые булыжники с грохотом ударялись о стену. Несколько камней угодило в воинов, стоявших на гребне вала. Из крепости доносились вопли, гул. Что случилось потом, мастер-китаец так и не разглядел, пот заливал ему глаза. Пожар за стеной разгорался. С ревом кинулись пешие сарбазы на приступ. У главного мастера уже дрожали колени, подкашивались ноги, земля будто качалась под ногами. Он вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел. Он уже не слышал даже глухого стука камнеметов. Проклиная свою злую судьбу, он проклинал про себя самого кагана, виновника всех бед и горестей; проклинал и упрямых кипчаков, которые никак не желали сдаваться. Должно быть, и ближайший к нему камнемет обессилел: когда мастер в очередной раз палкой ударил по выступу, шест с ковшом поднялся будто нехотя, вяло и швырнул камень — видно, слишком тяжелый — совсем недалеко. Булыжник грохнулся в самую гущу наступавших монгольских сарбазов. Увидя это, мастер-китаец в страхе опустился на бревно. Заохали, запричитали и оба раба:
— Ойбой, пропали!
— Своих же придавили!
— Сам нойон сюда скачет!
Примчался Алак-нойон, не поленился — с коня слез. Едва не рысцой подбежал он к старому мастеру, схватил за бороденку, приподнял рывком:
— Что делаешь, старый дурак? Сарбазов моих убил. Все войско остановилось!
Мастер задрожал, взмолился:
— Прости, великий нойон… Камень слишком тяжелый попался…
Нойон зловеще ухмыльнулся:
— Сам-то небось легкий, а?
Перепуганные насмерть рабы при этих словах нойона угодливо осклабились. Они поняли нойона и спешно заработали рычагами. Когда ковш коснулся вала, один из рабов взял тщедушного старика мастера в охапку, посадил в ковш, а другой ударил по выступу. Шест бухнулся о перекладину и швырнул завопившего диким голосом старика китайца через городскую стену.
Огонь еще не коснулся Гумбез Сарая, построенного из кирпича, и каменных зданий на центральных улицах Пшакши и Алтын-тюбе, но спасти от пожара жилые кварталы вблизи крепостной стены было уже невозможно. Даже немыслимо было приблизиться к горевшим домам: с неба падали камни. Камнеметы пробили-таки стены в разных местах, и теперь надо было посылать воинов к образовавшимся проломам. В огне и под градом камней полегло немало кипчаков. Иланчик Кадырхан с уцелевшими отрядами отступил в глубь города, а всех жителей — от мала до велика — бросил на тушение пожаров. Только самых смелых и отчаянных дозорных оставил он на крепостном валу и на сигнальных вышках. Он понимал: не устоять им против камнеметов, когда на их головы падают булыжники величиною с сундук. Тут невольно оглянешься и побежишь куда глаза глядят. Если камнеметы будут действовать и дальше, то крепостную стену взломают, а войско перебьют. Глядя на все это, Иланчик Кадырхан пришел в отчаяние, сердце заныло, облилось кровью. Больно было глядеть на беспомощно погибающих сарбазов.
К обеду враги поставили камнеметы на новое место. Повелитель поднялся на стену крепости и смотрел оттуда на передвижения в монгольском стане. Бесчисленные рабы, суетясь, хлопотали вокруг камнеметов; верблюды везли их вдоль стены. Было ясно, что монголы намереваются теперь ломать стену с другой стороны, а туда, где образовали проломы, сейчас ринутся пешие войска.
Предположение это вскоре оправдалось. Монголы хлынули во все проломы, точно полая вода, просачивающаяся в каждую щель запруды. Казалось, стена содрогалась от их пожара. Только кипчакскую саблю можно было противопоставить этому свирепому натиску. Иланчик Кадырхан бросил свое войско в бой.
Он сразу почувствовал, что поотвык за месяцы осады от сечи, плохо слушалась рука и часто впустую рассекала воздух. Раньше, бывало, достаточно ему раз взмахнуть саблей, как враг валился к ногам. Теперь приходилось с каждым из них возиться подолгу.
С этой стороны на приступ шли в основном не монголы, а сарбазы, из разных союзных им родов и племен. Вид у них был затравленный, изможденный, бились они неумело. Истощенные долгой и бесплодной осадой, голодные, измученные болезнями от постной, недоваренной конины, они стали легкой добычей кипчаков. Хоть много их было поначалу и все они громко вопили, однако сразу же дрогнули, отступили. Защитники города смяли их, разметали, загнали в ров с водой и обратили в паническое бегство.
Но затем вступил в бой монгольский тумен. Эти шли плотной стеной, не обращая внимания ни на камни, ни на мешки с песком, ни на горящую кошму, ни на потоки горячего дегтя. На место погибших тут же вставали другие и шли напролом, смыкая ряды. Повелитель обратил внимание на военачальника, шедшего впереди, на котором были серебряные латы. Это был знаменитый Кадан. «Тумен, возглавляемый Каданом, может остановить только смерть», — так говорили об этом предводителе.
Иланчик Кадырхан насупился, поняв, что только теперь начнется настоящая рубка. Он вскинул над головой саблю. Это был условный знак: всему простому люду немедля отойти от крепостного вала, а воинам подняться на гребень стены. Вооруженные кипчаки бросились на стену, изуродованную камнеметами. На гребне ее и схлестнулись враги, столкнулись лицом к лицу; скрестились, зазвенели сабли.
Иланчик Кадырхан вытащил стрелу из колчана. Он понимал, что стрелять из лука в тех, кто уже ввязался в бой на стене, — бессмысленно, поэтому стал целиться в черный пролом, через который лезли враги. Засвистела стрела, и бежавший впереди монгольский сарбаз упал, раскинув руки. На него тут же упал второй… третий… Двадцать стрел — одну за другой — выпустил повелитель Отрара, и двадцать монголов упали замертво, загородив телами пролом в стене. Конечно, с такого расстояния было невозможно не попасть, но большое значение имела сила натяжения лука.
Все меньше становилось врагов на стене, и кипчаки рубили их с яростью и неистовством. К полудню все очутившиеся в крепости монголы были поголовно изрублены, враг отпрянул от стены, отхлынул, точно вода после разлива.
Заглохли и камнеметы, будто задохнулись от пыли и крови, как бы застыли в недоумении эти несуразно громадные, безмолвные чудовища. Наступило затишье. Только теперь защитники города узнали, что во время побоища убило камнями провидца Габбаса и кюйши Кайраука. Поредевшее войско вонзило в землю копья и обнажило сабли в знак великой скорби. Потом сарбазы на копьях снесли тела погибших в мавзолей Арыстанбаба. Здесь сотворили отходную молитву и погребли их рядом с недавно умершим летописцем — старцем Анетом-баба.
Много достойных людей погибло в этот день. Раненный в бедро Огул-Барс, превозмогая боль, еле доковылял до походной юрты. Он потерял много крови и упал там, умирающий.
Однако и монголы понесли тяжелые потери. Погибли предводители туменов Тажибек и Кадан — отдали душу во славу ненасытного бога войны — Сульдэ. Султана Бауршика не нашли ни среди живых, ни среди мертвых. Направленный к жителям Отрара посол слезно просил: «Если султан у вас, верните в обмен на своего человека!» Кипчаки отдали им изрубленные тела Тажибека и Кадана. До глубокой ночи выли монголы, оплакивая погибших. В их честь они перерезали горло нескольким бесславным людям, дабы умилостивить бога войны щедрой жертвой. Волчий вой плыл над кипчакской степью.
Погруженный в неуемную печаль, Иланчик Кадырхан ночь напролет просидел у изголовья умирающего Огул-Барса. Он вызвал табиба-лекаря, заставил промыть рану, прижечь ее опаленной кошмой. Когда уже начали блекнуть звезды, повелитель города в сопровождении Хисамеддина и Исмаила поспешил в Гумбез Сарай. Здесь он приказал под покровом ночи спешно перенести все книги и рукописи из библиотеки в подземные кельи.
Книги связали в тюки, плотно обмотали шкурками, чтобы уберечь от сырости, потом затолкали в глиняные кувшины и крепко замазали горловину их глиной. Самые надежные джигиты повезли кувшины на верблюдах к мечети Кокмардан. Там их отнесли в подземелье. Иланчик Кадырхан сам помогал расставлять кувшины с бесценным богатством. К рассвету вся отрарская библиотека была надежно упрятана под землей, а вход в нее замурован.
Иланчик Кадырхан, притихший, задумчивый, постоял в душной келье, подняв над головой светильник. Рядом с ним стояли Хисамеддин и Исмаил. Всем остальным он приказал подняться наверх.
Повелитель Отрара был больше всего опечален предстоящей разлукой с книгами. Он думал: «Пусть все мы погибнем, лишь бы сохранились они, лишь бы их не тронул тлен и дошли бы эти книги до наших потомков, как дошли они до нас. И обратили на себя благосклонный взор потомков, безумно скачущих, вцепившись в гриву шального скакуна — Времени, и помянули они, потомки, добрым словом нас, своих далеких предков, погребенных и истлевших под обломками, — честолюбивых батыров, любивших родной край, беспредельную полынную и розоватую от щебня степь, как верного крылатого тулпара, безымянных девушек-красавиц, дороживших своей честью, как честью рода, бесшабашных наездников, намозоливших себе шенкеля, торговцев-купцов, высохших от забот, серебропалых музыкантов-кюйши, мудрецов-ученых, чьи мозги иссушили науки, ювелиров-кудесников и мастеров-строителей, своими творениями удивлявших мир, повелителя-наместника, проведшего жизнь в суете и беспокойстве, любимцев народа, рыцарей искусства — салов, серэ, сыпов, вечных тружеников-дехкан, чьи кости разбросаны по арыкам, некогда ими же, дехканами, вырытым… И если помянут нас потомки с благодарностью, если поклонятся священной земле под ногами — значит, не зря пролита кровь, не все заросло травой забвенья. И пусть не увидят они гибель своих городов!»
Иланчик Кадырхан обернулся к двум своим соратникам:
— Вы грамотны и молоды. Мало останется таких людей на кипчакской земле после этого нашествия. Подземной дорогой, показанной мною вам когда-то, немедля уходите из города. У выхода вас будет ждать паромщик Жаухар. Он вас перевезет через Инжу. Вражью дорогу вы знаете сами. В лохмотьях дервиша отправляйтесь в Бухару, оттуда — дальше, в Мерв. Идите туда, где не достанет вас монгольская конница. В городе Шам поклонитесь священной могиле славного предка нашего Абу-Насра аль-Фараби. Когда-нибудь уляжется этот дикий смерч, выдохнется, разобьют себе головы монголы. Тогда вернитесь, придите сюда…
Слова повелителя звучали спокойно и торжественно. Он не позволил даже возразить себе, так как знал, что они хотели сказать: «Как мы можем думать о своем спасении, когда гибнет родной город?! Разве не одна у нас была жизнь? Так разве не должны мы и умереть вместе?!» — читал повелитель в их глазах. И, как бы отметая все возражения, он решительно повел рукой:
— Если нам суждено умереть, то пусть хоть не погибнут отростки наши. Пусть исчезнут наши имена, но не сгинет наша слава! Пройдет время, и вырастет новое поколение кипчаков. Им пригодятся ваше слово, ваши ум и память. И да не оборвется нить рода кипчакского. Где бы ни были — свято помните об этом!
Не смея возразить суровому наказу повелителя, подавленные и потрясенные всем, что они видели и слышали, Исмаил и Хисамеддин спустились в подземелье. Просвещенные сыны народа, его плоть и кровь, в тяжкий час покидали родной край и уходили на чужбину. Уходили с болью и мукой в душе, со слезами на глазах оглядываясь назад…
Когда повелитель Отрара вышел из подземной кельи и поднялся наверх, дожидавшиеся его у входа люди ужаснулись. Послышался глухой ропот. «Он убил Исмаила и Хисамеддина!» — подумали все и невольно отшатнулись. Вместо могучего плечистого, грозного воина из подземелья вышло его жалкое подобие. Совершенно белой сделалась борода, согнулись плечи, потухли глаза. Никто из присутствовавших не осмелился проронить хотя бы слово. Иные не выдержали, закрыли лица ладонями. Некоторые стали уходить. Но повелитель
Отрара остановил их. Люди не посмели ослушаться его.
— Ломайте мечеть, люди! — приказал он глухим голосом.
— Как можно, великий господин?! — крикнул кто-то,
— Ломайте… Засыпем вход в подземелье!
— А вдруг, не дай аллах, враг ворвется в город, тогда нам пригодится подземная дорога…
— Нет! — твердо сказал Иланчик Кадырхан. — Нас судьба приговорила погибнуть вместе с Отраром.
Спорить с повелителем никто не стал. Все понимали, что решение его твердое. Тут же притащили ломы, кирки и молча принялись за работу. Первыми рухнули подпорки старой мечети; потом треснули, осели стены; к обеду обвалился центральный купол, упал, будто сорванный бурей потолочный круг юрты.
Над западной частью города стояла густая туча пыли. Негреющее зимнее солнце тускло отражалось в убого торчавших обломках облицовки. Маслился снежок под ногами. За крепостной стеной послышался грохот походного барабана, ему начал вторить другой. С развалин мечети, оглушительно каркая, поднялась огромная стая ворон. Черные птицы тяжело кружились, лениво хлопали крыльями, и было их так много, что на мгновение они затмили солнце. Люди зябко ежились на ветру….
Со стороны Гумбез Сарая, неуклюже болтаясь в седле, мчался верховой. В нем узнали хорезмского воеводу Карашу. Еще издали завопил он дурным голосом: «Огул-Барс умер!» Иланчик Кадырхан очнулся от этих слов, стон вырвался из его широкой груди. Но он стиснул зубы и выпрямился.
Истинно драгоценное не скоро тускнеет. Перед глазами Иланчика Кадырхана открылись безмятежные голубые горизонты прошлого. Вспомнились мирные тихие дни в Отраре всего лишь четыре года тому назад. Ой-хой, времена, времена! И сейчас еще он слышит глухой, ровный голос Хисамеддина, читающего ему сказ из древней книги. Голос этот точно слабеющий гул Инжу в половодье. Вспомнил повелитель послов, путешественников, измотанных дальней дорогой, с запада, из далекого Новгородского улуса, из Кыйева и Хазарии. Он с тоской подумал о помощи, которую могли бы они оказать в тяжелый, как теперь, час. Он жаждал услышать победный клич Ристалища Батыров на равнине Атрабата. Да-а… С того самого дня не знал он спокойного сна в постели. Вместе с загадочным тулпаром с двумя походными барабанами на передней луке пришла в кипчакскую степь беда с залитыми кровью глазами. Худые вести мчались по караванным дорогам, неодолимо надвигалось время Великой Скорби.
Это дикое племя, пришедшее с востока, сокрушило славных батыров — Ошакбая, Кипчакбая, Огул-Барса; рассыпалась, разорвалась кольчуга жизни. Великие провидцы навеки закрыли глаза. Закончился золотой век Отрара. Кто вернет его из небытия?..
ЭПИЛОГ
Вместе с весенней теплынью и распутицей пришел — по кипчакскому летосчислению — год дракона, или шестьсот семнадцатый — по хиджре, или — по григорианскому календарю — одна тысяча двести двадцатый год, двадцать второе марта. По Малому Шелковому пути из Отрара в сторону Самарканда нестройно брел скорбный караван.
Таял снег, курилась земля; полынь источала густой терпкий дух. На караванной дороге тут и там темнели лужи, чавкала грязь под ногами верблюдов. А на обочине дороги проступил белый налет соли. Сероватые проплешины напоминали спину лошади, натертую седлом. Караван шел молча. Люди угрюмо вобрали головы в плечи, будто возвращались с похорон или с поминок. Впереди ехали на лошадях свирепые военачальники кагана — Алак-нойон и Шики-Хутуху-нойон. От их свирепости, правда, следа не осталось. Вид у них был такой страшный, будто они только что вылезли из могилы. Грязные, с головы до ног покрытые пылью, израненные, в коросте. Их оружие не блестело на солнце, как обычно, а потускнело не то от глины, не то от крови; в колчанах не было стрел, и они впустую болтались на луке седла.
За нойонами ехали не то воины, не то призраки. Глядя на них, можно было подумать, что их толкли в ступе, так они были истощены и изнурены. Бороды их свалялись, глаза запали и гноились.
У лошадей тоже выпирали ребра. Когда эти клячи переходили на трусцу, в животах у них екало, точно кто-то колотушкой выбивал пыль из кошмы. Одни лишь верблюды в этом караване, казалось, были в теле и вышагивали важно, с достоинством. От купцов, заездивших их, они давно избавились, всю зиму гуляли, паслись на воле и запасли горбы тугим жиром. Опустошительная война, потрясшая эту степь, казалось, ничуть не коснулась кичливых животных, наоборот, обернулась для них благом, ибо избавила от тяжких грузов мирного времени.
На последнем верблюде покачивается высокий паланкин. Из него через каждый шаг доносились стоны, которые нагоняли еще большую тоску на подавленное кочевье. Однако люди крепились и старались не обращать внимания на стоны мучительно умирающего человека. Но стоны все усиливались, и тогда Шики-Хутуху-нойон, попридержав коня, рявкнул кому-то из тех, кто волочился позади: «Да заткните ему наконец глотку!»
Слуги отделили последнего верблюда от каравана, заглянули в паланкин. В нем лежали двое: бывший наместник разрушенного Отрара Иланчик Кадырхан и один из монгольских предводителей султан Бауршик, Оба были тяжело ранены. Иланчика Кадырхана схватили вчера в последнем бою на самой вершине купола Гумбез Сарая, пожертвовав из-за него едва ли не сотней воинов, и теперь, пока душа еще не покинула его, спешили довезти до ставки кагана. Рядом корчился от боли и громко стонал Бауршик. Его ранило еще в прошлом месяце. На всем скаку вылетел он из седла и ударился оземь, сраженный кипчакской стрелой. И, видимо, отдал бы богу душу, не спаси его лекарь-китаец. Сутки напролет возился тот, пытаясь извлечь застрявший в груди обломок. Наконец, накалив нож на огне, лекарь сделал надрез под правой лопаткой, пальцами вытащил из-под ребра злосчастный наконечник и вновь зашил шелковой нитью рану. Почти месяц находился султан на грани жизни и смерти. Он терпел нечеловеческие муки, но смерть лишь кружилась над ним. Теперь он своими громкими стонами изводил и без того жалкое войско.
Один из сарбазов, сунувший голову в паланкин, угрожающе выхватил кинжал. Холодный блеск его испугал Бауршика. Сарбаз, однако, не решился перерезать глотку султану, хоть монголы не очень-то считались со своими союзниками. К тому же и Бауршик сразу перестал стонать. Сарбаз сунул кинжал за пояс, и караван потащился дальше.
Бауршик испугался не кинжала, оказавшегося на миг возле его горла, а недавнего видения. Смерть померещилась ему в облике черноголовой змеи, высунувшейся из-за спины рядом лежавшего Иланчика Кадырхана. Увидев вдруг эту мерзкую тварь, явившуюся за его душой, султан сразу онемел. Уж больно знакомой она ему показалась. Да, он уж видел ее, но не в облике черноголовой змеи. Она приходила к нему совсем в другом обличье…
Ровно четыре года назад это произошло — ойпырмо-о-о-ой, какое дивное было время! — жил он припеваючи, на вольном джайляу, среди своих восьми жен, наслаждаясь нежным мясом жеребят и хмельным кумысом. Не знал он тогда ни горестей, ни печалей. Поочередно ночуя в юртах своих жен, он блаженствовал на воле.
Развалясь удобно на пуховых подушках в одной из юрт, он заставлял наливать в чайник крепкий кумыс и подогревать на горячей золе. Пока он потягивал-цедил сквозь зубы слегка подогретый кумыс, слуги перед юртой резали и разделывали жирного барашка, непременно молодого, из раннего окота. На его глазах закладывали они мясо в казан, стараясь варить его больше на пару, а потом, когда оно бывало готово, выкладывали на плоский деревянный поднос — астау и ставили перед ним. Он брал в руки не нож, а остро наточенное тесло, ставил перед собой чурку и ловко отделял мясо от костей; мясо он тут же раздавал слугам, скотникам, а сам, сложив все кости в кучку, начинал их рубить и крошил мелко-мелко. Потом он приказывал все это крошево снова опустить в горячий жирный бульон и снова довести до кипения. Бульон получался густой, коричневый, запашистый, его перемешивали с кислым услом, и он пил его из большой деревянной чаши. Огненное хлебово растекалось по жилам, и не было для него более желанной еды. Когда же он запивал все это еще чуть теплым кумысом, то обретал такую силу, что жены млели в его крепких, ненасытных объятиях. В черном теле держал он их, не давая, однако, блекнуть румянцу на щеках. Пах, пах, что за жизнь была!
Но вот однажды Бауршику приснился страшный сон. Увидел он предка своего, убитого кипчаками. Размахивая саблей, предок говорил с укоризной: «Ты слоняешься по юртам, жирным бульоном наслаждаешься, а я, обесчещенный, опозоренный, тлею в могиле…» Вот и весь сон. Однако вскоре после этого сна Бауршик отправил к кипчакам своего порученца — подлого Билгиша Туюк-ока — Заколдованную стрелу. Было наказано послу: «Или добром уговори выплатить кун за предка, или вечную вражду объяви!» Поскакал с этим наказом Билгиш Туюк-ок и лишь через месяц — усталый, исхудавший — вернулся.
Бауршик выехал его встречать, и порученец тогда сказал: «Иланчик Кадырхан не желает платить мзду за убийство. Как водится, я заслал в его степь коня с кровью и двумя барабанами на передней луке. Пусть содрогнется, увидев предвестника беды!» Бауршик спросил: «А чей же это конь, которого ты заслал в кипчакскую степь?» Порученец ответил: «Одновременно со мной прибыл в Отрар посол из страны Сабр, из племени людей, что облачаются в медвежьи шкуры. Он хотел заключить мир с кипчаками. Я понял его намерение и отвратил его от мира с кипчаками. По дороге, когда мы ехали вместе, я отрубил ему голову, а коня его отпустил, привязав к седлу два барабана. Пусть кипчаков охватит страх, и еще одно соседнее племя потребует с них кун за убийство…»
Не из трусливых и сердобольных людей был Бауршик, но от этих слов коварного порученца он невольно поежился. Тогда-то и померещилась ему впервые собственная смерть в образе Билгиша Туюк-ока. Весело и простодушно скалила она зубы и протягивала ему руки.
Потом, вступив на кипчакскую землю, он столкнулся со смертью вторично. С помощью коварства сразив в поединке Ошакбая, он закатил большой пир. У подножия Каратау резали кобылиц, пили кумыс, жгли костры и забавлялись с пленницами. Помнится, ходил он тогда от одной юрты к другой. Вдруг он увидел во тьме скакуна, а потом и всадника, поджарого, плотного, точно прокопченного солнцем. Всадник осклабился, и он сразу узнал все того же Билгиша Туюк-ока. Порученец знаком отозвал султана в сторону. Бауршик испугался, однако виду не подал. Стараясь унять дрожь, он послушно следовал за своим бывшим порученцем. Вскоре Билгиш Туюк-ок остановился, спешился, привязав повод к поясу, опустился на корточки, поковырял черенком камчи землю.
— Что скажешь, Заколдованная стрела? — спросил он.
— Таксыр, я только что выполнил наказ кагана!
— Какой?
— Помните, я рассказывал про одинокого тулпара с двумя барабанами на луке? Недавно мы с послом кагана Уйсуном изловили его. Совсем одичал скакун, седло протерло спину, измучилось бедное животное. Привели мы его к кагану. Каган долго-долго смотрел на это страшилище, а потом позвал меня в свой шатер. Обмер я: думал, наказывать будет за какую-нибудь провинность. Однако каган сказал: «Твой спутник Уйсун приходится мне сородичем, но этот сородич встал мне поперек пути. Поступи с ним так же, как поступил с послом сабрцев».
Подвел наш владыка меня к Уйсуну и говорит: «Зачем вы привели изможденного, одичавшего коня — предвестника горя? Бог войны Сульдэ сердится. Отведите коня туда, где поймали, отпустите на волю!» Уйсун принял этот наказ всерьез, а я догадался, что слова кагана сказаны для отвода глаз…
Порученец, похожий на копченое мясо, опять жутко осклабился и продолжил свой рассказ. Но Бауршик будто оглох, кровь кинулась в голову. Все тело его колотила дрожь. Лишь через некоторое время до слуха его донеслись слова Билгиша Туюк-ока: «На этот раз я пустил в степь рыжего тулпара, а между двумя барабанами привязал голову Уйсуна».
Услышав про это, султан Бауршик вновь явственно увидел смерть. Не помня себя он вырвал из ножен саблю. Билгиш Туюк-ок отшатнулся. Бауршик с омерзением рубил его, пока от того ничего не осталось. Лишь к утру, бледный как труп, султан притащился в свой шатер. Потом на ратном поле возле Отрара нойон Шики-Хутуху увидел вконец одичавшего тулпара с черепом на луке и в ужасе принял голову посланника Уйсуна за бога войны Сульдэ.
В монгольском войске между тем поползли слухи об одиноком скакуне без седока. Чего только не говорили!
Бауршик сразу смекнул, откуда дует ветер. Лунной ночью он оседлал коня и поскакал в степь на поимку злополучного животного. Что-то тянуло его так поступить. Однако ему так и не удалось осуществить задуманного: конь с барабанами как сквозь землю провалился. И вот теперь он медленно умирает, не рассказав никому тайну тулпара — предвестника беды с двумя походными барабанами на передней луке седла. Когда вспоминается этот случай, он испытывает ужас, омерзение, у него туманится в голове, ноют кости и омрачается душа… Вот из угла паланкина вновь высунулась черноголовая смерть.
Бауршик повернул голову, посмотрел на окровавленного, израненного, скрученного волосяным арканом Иланчика Кадырхана. «Да-а… видно, он был истинной опорой кипчаков, — подумал про себя султан. — Не цеплялся, как я, за чей-то подол, не пресмыкался у чужих ног, не торговал душой ради собственной шкуры. Вместе со своими соплеменниками встретил он врага и умирает как воин, чья совесть чиста перед потомками…» А он, султан Бауршик? Что осталось от его племени? Что стало с ним самим? Восемь его жен наверняка служат чьим-то утешением, а несметные табуны его, должно быть, давно пожрали монгольские тумены. В тягость стала ему, глупцу, жизнь; мзду потребовал за давно сгнившего в земле предка, сам напрашивался на вражду с кипчаками. Ойхой, лживый, проклятый мир! Он-то, конечно, собака, но и жизнь блудлива! Теперь Иланчик Кадырхан в глазах сварливого кагана достойнее его, верного султана Бауршика. Ему даже стонать не позволено. Сами же монголы едва не пырнули сейчас его кинжалом, чтобы не мешал их думам. А этот кипчак может ругать монголов сколько ему вздумается, его в целости и сохранности доставят в шатер кагана.
Ой, как худо, когда тебя с почетного места волокут к порогу, когда ползаешь на коленях перед ровней; худо подыхать бродячей собакой в безлюдной степи, без славы, без чести, отлученным от родного очага, от своего племени! Не приведи аллах, чтобы потомки наши замышляли подлость или становились на путь бесчестия. Нет, пусть живут честно, не копают друг другу яму, пусть за елейной улыбкой не скрывают злобу и зависть и пусть не готовят исподтишка друзьям стрелы. Да, пусть не рыщут, как алчные звери, не грызутся, не хватают друг друга за горло и не рвут в клочья, как взбесившиеся собаки… одним словом, да не будут они такими, каким стал он, султан Бауршик!..
Караван вдруг резко остановился. Из паланкина на последнем верблюде донесся мучительный крик. Кони запрядали ушами. Шерсть вздыбилась на шее у верблюдов. Воины уставились в землю. Тот, кто умирал в паланкине, громко проклинал кагана, обзывая его выжившим из ума, кровавым стариком, возомнившим себя подлинным владыкой вселенной. Это вопил в предсмертном отчаянии султан Бауршик. Шики-Хутуху-нойон вытащил из ножен саблю и поехал назад, к паланкину.
О коварная судьба, о мир превратный! Блеснула кривая сабля нойона Шики-Хутуху, и косоротое Чудовище, сеющее смерть, истребляющее все живое и неживое на грешной земле, мерзко захохотало на всю привольную страну Дешт-и-Кипчак. Под его торжествующий хохот отлетела от тела бедная голова Бауршика, не стоившая теперь даже медного пятака. Сколько славных сынов народа проглотило за четыре года свирепое Чудовище! По всей этой земле раскиданы человеческие кости.
Богом войны Сульдэ, который оказался многоликим, точно оборотень, стало это Чудовище. Одним оно представлялось летящей стрелой, другим — одиноким тулпаром без седока, с двумя барабанами на луке седла, третьим — коварным и льстивым послом с двухаршинной чалмой на голове. Злой дух войны натравил погрязшие в дрязгах, копошащиеся на земле двуногие существа друг против друга, заставил их грызться, кусаться, как свору собак, и когда эти жалкие существа начинали друг друга разить, колоть, топтать копытами лошадей, о-о-о… тогда Тэнгри злорадствовал, хохотал, ликовал, сотрясая обезумевший мир. Бешеным наметом мчался по степям, городам и странам Сульдэ, чернея пустынными глазницами. А когда-то… когда-то и он пришел в этот мир невинным младенцем. Шалуном-мальчиком гонялся за жеребятами на прибрежных лугах голубого Керулена; порой ошалело выкрикивал боевой клич, пугая родителей, и никто не догадывался, что подрастает-зреет Чудовище. С годами окреп неугомонный баловень и теперь уже будил соседние аулы ночами, вселяя тревогу, предвещая беду. Его сторонились, от него в ужасе шарахался мирный люд. А юнец-забияка пристал к какому-то войску, отправился в поход. Странным, нелепым образом почему-то погибали его спутники. То их кони спотыкались, то звери на них нападали. «Несущий гибель» — так прозвали его после этого похода.
Юноша, прозванный «Несущий гибель», собрал шайку и разметал город Хара-Хото, превратив его в пустыню. Самого задушевного друга своего он утопил в колодце. На обратном пути, как рассказывают, встретился ему странник-провидец. И тот, взглянув на юношу-воина, сказал, что истинное его имя — Лик Смерти. Отныне он размахивал железом налево и направо, рубил всех, кто попадался на пути, не разбирая, друг это или недруг. Люди принимали его за Рок. А он искал повода для кровопролития. Ведь толпа — слепа, а люди — верблюжата, покорно следующие за верблюдом-бурой. Куда бы ни повернул теперь Лик Смерти, за ним бросалась слепая, безликая толпа.
Начались опустошительные набеги; точно огненный смерч, проносился Лик Смерти по степи, выжигая все дотла. Потекли по земле кровавые реки, с каждым походом все шире раскрывалась пасть Чудовища, все прожорливее оно становилось, все ненасытней делалась его утроба. Так всечеловеческой бедой обернулось маленькое Чудовище. Оно провозгласило себя каганом — «ханом ханов», «посланником неба», «потрясателем вселенной». Для устрашения врагов, для того чтобы послы на все четыре стороны света разносили легенды о его могуществе, каган приказал доставить ему щенка леопарда. Опытные, страха не ведающие охотники изловили для него в джунглях Индии двух крохотных леопардов, слепых и беспомощных, и спешно привезли их к берегам Керулена. Обычно у щенков леопарда лишь через две недели прорезаются глаза; неожиданно заблестят вдруг через узкие щелки желтые зрачки. Кого увидит первым такой щенок, к тому и привяжется на всю жизнь, сделавшись самым верным и преданным другом. Оба щенка первым увидели кагана. Из его рук они получали потом сахарные кости и дремали у его ног, уткнувшись в дорогой чапан. Когда щенки немного подросли, один захворал, перестал лизать глину и вскоре подох. Второй со временем вымахал с верблюжонка, превратившись в свирепого, сильного хищника. Пятнистая шкура его лоснилась, искрилась, точно огнем полыхала. И люди, и зверье шарахались от него.
Юрту кагана теперь сотрясал раскатистый рык. Немало удальцов, чьи сердца не ведали страха, не решались поднимать взор на огненноглазое громадное, пятнистое страшилище, лежащее у ног кагана. Испытывая трепет и унижение, стояли, бывало, там знаменитые батыры, будто парализованные. Каган, которого сопровождал отныне леопард, стал именоваться Чингисханом. Бесчисленные народы стонали под его пятой. Сам бог войны Сульдэ вдохновлял его на все новые кровавые деяния. Так говорили его нойоны, восхвалявшие властелина на все лады. Люди были для него ничтожней навозной мухи, и не ведал он сострадания. Сердце его обросло густой шерстью, и повсюду теперь виден на земле его лик — Лик Смерти…
Скорбела, слезами исходила Шелковая дорога.
О люди, люди, странники мои вечные! Вы сами, сами горе породили. Чудовище смерти вспоили и вскормили, хворь неизлечимую в душу себе впустили. Волочась за призраком повседневной суеты, за миражем низменного честолюбия, вы друг друга не щадили, презирали, унижали, не понимали; охотно поддаваясь обману и соблазну, перед сильным пресмыкались, над слабым, сирым измывались. Чего достигли? Чего добились? Что поняли? Чему научились?.. О люди, люди, странники мои вечные, горемыки вековечные…
Так скорбит, исходит слезами молодая вдова, потерявшая опору-мужа. Еще недавно по этой дороге валом неслись ратники. Они говорили: «Спешим на помощь Отрару». Столетние старцы, держа перед лицом сложенные ладони, благословляли их на подвиг. Матери в белых торжественных кимешеках шептали жаркие молитвы: «О боже всеблагий!.. Будь милостив к моему единственному…» Еще не остывшие от прощальной супружеской ласки женщины захлебывались от беззвучных рыданий. Не могли они еще представить, что по всей обширной степи уже скачет-носится Лик Смерти. Ни одна не думала в миг прощания, что грудь ее желанного может пронзить каленая стрела и разом погасить огонь сердца. Блестели слезы на ресницах, и долго смотрели печальные женщины на дорогу…
В тоске и думах проходили дни и ночи, ночи и дни. И вот однажды, вонзив острые морды в небо, завыли собаки. По Шелковому пути брели назад осиротевшие верблюдицы без поклажи, рысили боевые кони без седоков, с пятнами крови на крупе и боках. И нигде не видно было суженого, желанного, богом данного, без веселого смеха которого сразу онемели родные края.
А потом… да, что потом?.. Все то же, извечное. Сначала издалека, еще за перевалом взовьется к небу скорбный клич, бешено помчится к аулу одинокий всадник. И омрачатся души — то скачет вестник горя. Баурым-о-о-ой! Горе, горе-е! Как лист осиновый задрожит молодая жена. Вспомнится ей в одно мгновение, как желанный до хруста в костях обнимал ее стан, как долго целовал ее в губы, как ласкал, посадив к себе на колени, как больно мял грудь, охваченный любовным пылом, и воспаленное сознание пронзит жуткая догадка, что этого больше не будет, не будет, никогда не будет. Отцвело ее короткое счастье! Баурым-о-о-ой! Горе, горе-е! Что теперь ее ждет? Тоска неизбывная? Постель холодная? Дни унылые? Ночи постылые? Падает без чувств, цепляясь за решетки юрты. О, да не бьется в припадке отчаяния молодая любящая жена доблестного мужа, да не испепелит горе ее чистое сердце! Иначе померкнет свет, поблекнут краски, увянут чувства, притупится вкус, навсегда потускнеет вечно прекрасная Жизнь, превращаясь в обузу, в прозябание, в плен. Тусклое марево окутает горизонт, печаль подернет глаза, морщинами избороздит лицо. Баурым-о-о-ой!
— Как только жить будут люди Отрара?
— Что станет с кипчаками, с нашим родом-племенем?
— Пораскидает нас судьба, как птичий помет.
— Кто будет отныне владеть этой степью? Кто будет править кипчаками?
— Мало разве слоняется шушеры, телом искалеченной, душой униженной, с помыслами низменными? Начнет копошиться, со временем скотом обзаведется, брюхо себе набьет. А брюхо набьет — бога забудет, на соседа опять зариться начнет…
Так говорили люди. Аул Ошакбая, находившийся чуть в стороне от Шелкового пути, медленно двигался к западу. Было бы кощунством называть его аулом батыра. Какой батыр, какой аул?! Жалкий сброд, одни сироты да вдовы, разграбленное кочевье. Скорбно шли женщины, сбивая ноги. Не так-то просто умереть от тоски и горя, если в груди бьется молодое сердце и по жилам течет горячая кровь. Так или иначе, живой должен жить. Они как могли утешали скорбное кочевье, бежавшее бог весть куда от преследовавшей по пятам беды, латали детям прорехи, помогали вьючить тюки, готовили скудную пищу, исполняли поручения ворчливых, крикливых стариков с повадками старых шелудивых козлов. Все терпели, и лишь бледные, осунувшиеся лица прикрывали жаулыками. Подушки сырели от горячих вдовьих слез. Думали женщины: «Погиб мой батыр — солнце померкло, жизнь кончилась». И краса былая завяла, лишь тень одна осталась.
Тем не менее множество тайных закоулков оказалось у жизни. Тот слюнтяй и трус, который еще недавно прискакал в аул со скорбной вестью, стал теперь отираться вокруг женщин: на красоту вдовью позарился. К месту и не к месту шутить начал, хвост куцый распустил, про любовь нашептывал. О подлая судьба! При жизни мужа этот поганец не смел коня близко к ее юрте ставить, через порог ее ступить, а теперь ожил, хорохорится, камчой размахивает, над осиротевшим аулом куражится.
А хвалится-то как такой человек! Только и слышишь: «Когда я с батыром бок о бок, стремя в стремя ринулся в бой… Бывало, мы с батыром из одного турсука кумыс пили… Когда батыр умирал, я сидел у его изголовья…» Можно подумать, он один против тумена монголов сражался. И никто не решится сказать ему в глаза: «Оу, чего врешь-то, горе-храбрец?! Или забыл, как удирал с поля брани, оставив истекающих кровью батыров? Не помнишь, как, убегая, коня запалил?» Старики лишь посохами землю смущенно ковыряли.
Где же вы, удальцы-батыры в железных шлемах и кольчугах? Где храбрецы с львиными сердцами, с верблюжьими жилами — краса степей? Где купцы и ученые путешественники, едущие по Шелковому пути в поисках здравых, мудрых речей, истинной дружбы, надежного мира? Ведь не всегда пребывали люди в скорби, не с сотворения мира царило на земле горе…
Над безлюдной степью низко плыли лохматые тучи. Прогрохотал неистовый ливень. В иссохших буераках-балках заклокотала вода. Реки вышли из берегов, и пенящаяся полая вода смывала разный сор с земли, забирая в поток камни, кусты, пожухлые листья и травы, стремительно уносила куда-то далеко-далеко. Все вокруг ожило, наполнилось звуками жизни. Зелень бурно пошла в рост. Казалось, только трава и свидетельствовала о бессмертии жизни на земле. Она пробивалась настойчиво, неудержимо повсюду: на старых развалинах и пепелищах, на бывших стоянках кочевий, на обочине древних караванных дорог.
И Великий Шелковый путь постепенно зарастал травой. Сначала избитая, с налетом соли дорога еще серела издали, невольно маня к себе. Она звала в сказочную Страну Счастья — Жер-уюк, в край обетованный. Но понемногу она темнела, как проплешины от юрт на осеннем стойбище, потом превратилась в унылую, осиротевшую тропку. Тянулся едва заметный след — голубая шелковая нить. Отгремели раскаты былых событий. Из глубины веков еле доносился отзвук прошлого, глухой зов предков. Умолкли струны древней домбры. Оборвался печальный сказ об Отраре…
1962–1972