ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Времена неведомые наступают.
Молодые старших не почитают.
Книгу написать всякий желает.
Надпись на вавилонской плите.
1
Ослепительно яркое беспощадное солнце, застывшее в самом зените, чахлые кусты туранги, которая делит свое убогое одиночество с собственной куцей тенью, а потом безбрежные безлюдные дали, утомляющие своей знойной монотонностью, — вот что первым делом попадает в глаза путника, направившегося в сторону Отрара. Утомленный этим однообразием, путник сворачивает на припорошенную желтоватым пухляком тропинку, тянущуюся неведомо куда, и смутно предполагает, что она, едва заметная бурая тропинка, — одно из ответвлений Великого Шелкового пути. По обе стороны тропинки встречается иссохший помет — верблюжий, конский, людской. А вдали взор путника привлекают величественные минареты, пронзающие синь небосвода, круглые синие купола дворцов; они зовут, манят, поторапливают его, и конь трусит из последних сил. Но изнуряющая душу и тело пустыня все тянется и тянется без конца и без края, словно древнее кипчакское сказание — кисса, и путник начинает с тоской подумывать о том благословенном часе, когда можно будет такой же трусцой возвращаться назад. А впереди между тем — у голубого горизонта — все зыблется мираж, точно сказочное синь-море. Перед воспаленными глазами предстают дивные сады, прохладные хаузы, вечные девственницы — гурии, и путник млеет, предвкушая все это блаженство, но вдруг — о боже! — сказочное диво разом исчезает, уже не манят минареты, купола и девы у бассейнов. Сердце от страха уходит в пятки, и волосы на голове встают дыбом. Нет, нет, ничего не исчезло, утешает себя путник, просто шаловливое марево укрыло все своей колдовской, переливающейся всеми красками, невесомой кисеей, и очень может быть, что прекрасный дворец с упоительной, спасительной прохладой ожидает путника совсем рядом…
Или вправду все это лишь померещилось, и увиденное путником на миг — лишь обманчивое утешение, похожее на предсказание лукавой цыганки, ловко определяющей судьбы по линиям ладони. Может быть, нет никакого Великого Шелкового пути, а есть обыкновенная, извилистая, затерявшаяся в пустыне тропинка? Горько становится от этих мыслей; ведь только что надеялся путник припасть потрескавшимися губами к роднику, коснуться рассохшимся, как старая шкура, языком живительной влаги, утешить душу и тело в прохладной тени. И вдруг на свободном поводе мечты повисла тяжесть разочарования. Вздох отчаяния вырывается из груди путника: «О лживый мир! Коварный рок! Судьба-скупердяйка! Заставили меня ехать на измученном коне по раскаленной пустыне с единственным полудохлым верблюдом в поводу!..»
Уныние и усталость охватили путника. Но за зыбкой пеленой марева, рядом с разгулявшимся вихрем увидел он вдруг черного, словно насквозь прокопченного человека, который самозабвенно копал арык. Путник подъехал.
— Да посетит тебя божья благодать, земледелец! Тут канавок и арыков тьма-тьмущая. Чего же еще копаешься, как крот?!
Насупился дехканин, всем видом показывая, что не по душе ему такой вопрос. Пробурчал глухо:
— Каждый, кто взялся однажды за кетмень, должен до конца дней своих прокладывать арык, копать свою канаву. Тот же, кто зарится на чужое, — не дехканин, а лишь такой, видать, как ты, торгаш!
Путник понял: в этом краю, как и везде, дехканик и торговец — что кошка и собака, они презирают и ненавидят друг друга. А если столкнутся, схлестнутся на Кан-базаре, ойпырмо-ой, ни дать ни взять — разъярившиеся петухи, только перья летят. Так и норовят они глаза друг другу выколоть, выклюнуть!..
Но путник не относился к презренному торгашескому племени, а потому не обиделся на колкость дехканина. Спросил только:
— Уж не земля ли проглотила славный город Отрар? Дехканин, приставив ладонь ко лбу и глядя вдаль, начал подробно рассказывать:
— Видишь вон тот холм, похожий на верблюжий горб, во-он за белесым перевалом?.. Теперь направь свой взор к югу. Увидел тонюсенькую турангу? На самом деле это не туранга и не тень ее, а минарет Гумбез Сарая. Там город.
И опять потрусила лошадка. Жалобно ревел верблюд на поводу. Ему лишь недавно пробили ноздри и вдели палочку — мурындык, и он к ней еще не привык, палочка причиняла боль. Вскоре верблюд перешел на неуклюжую, валкую рысцу, все чаще и чаще спотыкаясь, грозя сломать себе хребет, и тогда путник — хотя он и не был купцом — начинал про себя ругать подряд всех дехкан, изрывших землю. Вдруг, спохватившись, он сам прикрыл себе ладонью рот. Какой грех! Какой грех! Ведь сейчас ураза, он уже пятые сутки, как истинный мусульманин, соблюдает пост, а тут вдруг ругается, как бродяга! Ай-яй, сколько лишений и мук приходится терпеть поневоле ради того, чтобы прокормить жену и детей. Не то возлежал бы он теперь на мягкой подстилке в прохладной мазанке, соблюдал бы уразу, повелевал бы женщиной да наслаждался уютом. Нет, черт его дернул выехать в самую жару, чтобы испытать свой данный богом дар в состязании музыкантов-кюйши. Хорошо еще, если ему удастся победить своих соперников, прославить свое имя. Но ведь бывает и так, что начнут спотыкаться пальцы о струны, и тогда, униженный, посрамленный, ставший посмешищем в глазах праздной толпы, уныло возвращаешься домой. «О создатель, избавь меня от такого позора! — думал путник. — О чародеи двуструнной домбры, поддержите меня! Пусть лучше проглотит меня земли, чем проиграть в айтысе и опозорить мое имя Кайраук!»
Жарко молясь всем духам и покровителям музыки, путник заботливо пощипал коржун на тороке, где лежала, округло выпячиваясь, заветная спутница-домбра, которую прикрывал он полами чапана, спасая от нещадных солнечных лучей. Одинокая тропинка вскоре слилась с тропой пошире, а тропа еще немного погодя, в свою очередь, обернулась плотной, убитой дорогой. Через некоторое время, когда дорога обогнула раскидистую турангу, начался широкий караванный путь, обсаженный по обе стороны урюком, хурмой, тутовыми деревьями, и, хотя плоды уже давно созрели и осыпались, густой приятный аромат щекотал ноздри.
Кюйши Кайраук с наслаждением вдыхал запах древесной смолы и прислушивался к шумному сопению вконец изнуренного верблюда.
Что-то блеснуло в густой чащобе. Путник пригляделся и увидел еще одного дехканина. Напрягаясь, дергаясь всем телом, тот с размаху всаживал кетмень в плотную почву.
Кюйши направился к нему, поздоровался, как принято, полюбопытствовал:
— Уа, почтенный дехканин, далеко ли до города Отрара?
Дехканин выпрямил спину, оперся на кетмень, сорвал с головы тюбетейку и вытер ею потное лицо.
— Копыта твоей лошади уже коснулись улицы Отрара, — сказал он. — Улица эта называется Тальниковая. Бери немного правее — выедешь к Кишкургану. Прямо впереди будет Алтын-тюбе, обитель купцов. Слева — многолюдная часть города, начало улицы Пшакши, — Все подробно объяснил дехканин.
— А где же Кан-базар? — перебил его кюйши Кайраук.
Дехканин от досады поморщился, явно подумав про себя: «Чувствовал я, что ты купчишка, что по базару рыщешь и пользы ищешь. Эх, псы бродячие, дорогу спрашивают, от работы отвлекают». Он нехотя махнул рукой в сторону огромной, вытоптанной людьми и скотиной площади, буркнул: «Там Кан-базар». И, уже не глядя, поплевал на ладони и, играя ребрами под лоснящейся от пота кожей, продолжал копать кетменем землю. Сердце екнуло от волнения у Кайраука, душа заныла. Дрожащими пальцами пощупал-погладил он домбру. Считай, тридцать лет прожил на свете, уйму кюев сочинил, приводивших в трепет слушателей, а ничего хорошего не нажил. Как говорится, на ребрах жиру нет, значит, в хлеве скотины нет. Всю жизнь трусит он на своей кургузой лошаденке, а от бедности на длину курука не уехал. Ну, на сей-то раз он испытает судьбу!
С этими мыслями, вдыхая пыль от пухляка, въехал он на Кан-базар и опешил. Ой-хой, народу-то, народу! Ни дать ни взять — муравейник. Одни продавали, другие покупали, третьи торговались до хрипоты, надрывая горло, кричали, суетились, шныряли туда и сюда. Кайраук не на шутку растерялся, когда человек пять, вырвавшись из толпы, бросились ему навстречу. «Уж не ограбить ли хотят средь белого дня?» Едва успел он так подумать, как эти пятеро, подбежав, потянулись к поводку верблюда. Высокий бородач, изловчившись, все же первым выхватил повод и решительно нырнул в толпу. Остальные в досаде похлопали себя по ляжкам и разбежались. Видно, таков был уговор между ними — не мешать друг другу, добыча доставалась тому, кто раньше к ней поспевал. Кайраук подогнал лошадку пятками, поспешил вдогонку, настиг бородача:
— Эй, милейший! Ты что разбойничаешь при всем честном народе?! А ну, давай сюда повод. Верблюд-то мой!
Бородач огрызнулся, прохрипел:
— Не разбойник я, а честный делдал. Понял? Я мигом сплавлю твоего верблюда за большую цену. И ты выгадаешь, и мне кое-что перепадет.
Приходилось как-то слышать Кайрауку, что на больших базарах орудуют ловкие люди, именуемые делдалами; горластые, проворные, настырные, они могут продать любую вещь или скотину за более высокую цену, забирая себе часть прибыли. Видно, этот бородач был из тех проныр. Не успел Кайраук раскрыть рот, чтобы сказать, что он отнюдь не намерен продавать верблюда, как бородач завел бедное животное в загон таких размеров, что в нем можно было спокойно устраивать конные скачки. В загоне уже томилось множество верблюдов. Знать, здесь и находился скотный базар. И вот тут-то Кайрауку пришлось еще раз удивиться. Суетливый, расторопный бородач, минуту назад жадно выхвативший из рук поводок, теперь встал в сторонке и начал равнодушно ковырять в зубах. Степенный, полный достоинства, благочестивый вид был теперь у него. Ни дать ни взять — опытный купец, знающий себе цену, свысока взирающий на неимущий сброд. «Ай да ловкач! И так он зарабатывает свой хлеб?!» — с неприязнью подумал Кайраук. Он уже молча согласился с тем, что верблюд его будет продан. Собственно, это ведь и не верблюд еще, а годовалый верблюжонок. Кайраук взял его с собой, надеясь на обратном пути нагрузить на него кое-какого товару. Конечно, в том случае, если ему будет суждено победить в состязании и получить наряду с почестями и положенную награду. Теперь же судьба верблюжонка оказалась в руках бойкого делдала. К загону стали стекаться покупатели.
— Этот верблюжонок из редкой породы желмая. Верблюд-скакун! Семь дней скачи на нем — не устанет! Смотрите, какие упругие ноги! Как натянутая тетива! Продаю всего лишь за четыре динара! — объявил, бровью не моргнув, бородач.
Кайраук вспыхнул от стыда, опустил голову. Верблюжонок не имел никакого отношения к породе желмая. Он был самый обыкновенный поносливый верблюжонок. А этот базарный ловкач просил за него стоимость двух сильных одногорбых верблюдов-дромадеров. Однако и покупатель попался дошлый. Торговался цепко, отчаянно.
— Больше полудинара не получишь — упрямо твердил он. У покупателя совести оказалось тоже не больше: он предлагал за верблюда цену годовалой овцы.
Долго спорили, крикливо ругались базарный маклер и покупатель, не уступая друг другу. Спор то и дело переходил в ссору. Наконец, обессиленные, должно быть, почти договорились. Вид у каждого из них был как у больного, которого вот-вот покинет душа. Они уже перешли на шепот, начали заговорщически перемигиваться, потом ударили по рукам и порывисто обнялись, словно старые друзья, встретившиеся после многих лет разлуки. Кайрауку достался один динар, остальные деньги — целая горсть серебряных монет — бородач отправил в свой объемистый карман. «Плата за мои труды», — заметил он. Покупатель ушел восвояси, ведя на поводу верблюжонка, а маклер поспешил к воротам, чтобы поймать очередную жертву. Уж наверняка попадется ему в руки растяпа-кипчак, пригнавший свой скот на Кан-базар, и верткий делдал в два счета его околпачит, потребовав мзду за услугу «языка, рук и глаз».
Крепко зажав в ладони единственный динар, Кайраук направился к своей лошадке, стоявшей у коновязи. Теперь ему предстояло найти место, где состязаются кюйши. Он поехал трусцой, стараясь держаться подальше от пестрой базарной толпы. Напугал его делдал. Не приведи аллах еще с одним таким пройдохой встретиться. Эдак не мудрено и пешим остаться.
Неожиданно перед кюйши открылся сад. Густо росли там кусты и деревья, а на середине находился хауз. За хаузом виднелись айваны — глиняные возвышения для отдыха. В стороне плотным кольцом расселись муллы-чалмоносцы. Выше всех на огромном троне восседал остроглазый клинобородый, могучего телосложения человек. И хоть никогда не видел его кюйши, но сразу догадался, что это и есть прославленный правитель Отрара хан Иланчик Кадырхан, известный своей храбростью и простотой в обращении с людьми. Кайраук спешился, привязал повод к луке седла, подошел к молчаливой толпе. «Лазутчика казнить будут», — шепнул ему кто-то.
Судя по всему, благочестивые чалмоносцы были советниками хана; они ловили каждое слово, каждое движение грозного правителя; приложив руки к груди, то и дело подобострастно наклонялись они в его сторону, точно камыш под шквалом ветра. Кайраук впервые лицезрел живого хана и залюбовался его внушительным, величественным видом. Хан поднял большой палец, и в тот же миг двое джигитов выволокли из-за хауза рослого человека. Дойдя до середины площадки, человек рванулся, оттолкнул обоих джигитов и, бросившись на колени, склонил голову к ханским ногам.
Наместник Отрара был суров и непреклонен. Он с отвращением говорил о предательстве этого человека по имени Бадриддин, точно завистливая баба клеветавшего на родной кров Дешт-и-Кипчака. Ради корысти сговорился тот с подлыми врагами и выдавал им все секреты и государственные тайны, указывал на слабые стороны кипчакского войска. Рассказав об этом, повелитель обратился к советникам, застывшим в страхе и смирении, словно отара овец под палящим солнцем.
— Придумайте достойную кару для предателя! — повелел хан. На преступника, униженно уткнувшегося носом в рыжую пыль, он даже не посмотрел. Холодный и неприступный, сидел он на троне, точно каменное изваяние. Невзрачный старичок, прибывший с острова Барса-Кельмес, попросил разрешения говорить.
— Предлагаю преступника запереть в темницу, кормить мясом сома, поить прокисшим айраном, подстелив под него белую кошму. Через месяц от такой пищи он заболеет проказой, — сказал старичок.
Рослый безбородый военачальник, сидевший чуть поодаль, предложил:
— Загнать в топи, пусть растерзает его тигр-людоед.
— Отдать его на забаву двуглавой змее. Пусть подыхает в муках и судорогах, — подал голос еще кто-то.
— Связать его и разуть. Пусть голые пятки ему лижет корова. До тех пор, пока не околеет от щекотки!
Но еще более изощренное наказание придумал старец из Кызылкума:
— Крепко привязать его к срубу высохшего колодца и размеренно капать холодной водой ему на голову в одно и то же место. Через трое суток он обезумеет.
Повелитель опять поднял большой палец. Это означало, что он одобряет наказание. Казнь простая, бесхитростная, но достаточно мучительная. Бросят в колодец, привяжут так, чтобы не мог шелохнуться, и капля за каплей начнут водой долбить ему висок.
— Пусть умом тронется негодяй!
Хан взмахнул рукой, двое джигитов схватили осужденного под мышки и поволокли, не обращая внимания на сопротивление и отчаянные вопли. Впрочем, вскоре они стихли.
Кайраук, удрученный, подавленный этим зрелищем, поспешил уйти, но вдруг услышал голос глашатая: «Сейчас на площади начнутся состязания музыкантов!» Он вернулся и увидел, что лицо хана смягчилось, и по его велению площадь быстро подмели, обрызгали водой, расстелили ковры, а поверх них бросили пестрые кошмы, положили одеяла. Только что здесь витал красноглазый дух смерти, теперь он уступил место праздничной мелодии кюев.
Расторопные джигиты-подавальщики, часто подрагивая упругими плечами, подносили на громадных деревянных чашах яства, за ними плыли, точно лебеди, луноликие красавицы с кувшинами; они учтиво кланялись молодым и старым кюйши, сливали им на руки, подавали напитки. Их услужливость и красота, женское очарование явно взволновали мужчин; щеки их порозовели, глаза заблестели. Кайраук побежал к коновязи, спутал свою лошадь, извлек из коржуна домбру. Когда он вернулся, многолюдная толпа забила площадь до отказа, и пробиться вперед было трудно. До него еле доносился зычный голос глашатая, оповещавшего о начале состязания кюйши. Высоко подняв рыжеватую домбру с коротким грифом, но большим, словно казан, кузовом, он отчаянно ринулся в круг, рискуя быть раздавленным. Полы его чапана остались позади, он с силой рванул их и услышал треск ветхой материи.
Тощий, черный как головешка, в рваном чапане, молодой джигит не привлек внимания спесивых, разодетых людей в середине круга.
«Ай, даже взглядом не удостоили!» — подумал Кайраук и услышал глухое, на туркменский лад, бормотание домбры. Мелодия проникала в душу, горячила, волновала кровь, словно хмель осенней бузы. Наконец она умолкла, и в тишине раздался голос повелителя: «Победишь пятерых моих кюйши, получишь главный приз, туркменский джигит!» Завсегдатаи принялись на все лады расхваливать музыканта. Толпа гудела, откуда-то просочился слух: «Идут прославленные кюйши правителя!» И в самом деле толпа качнулась, расступилась, раздвинулась, уступая место пятерым ханским музыкантам. Они шли молча, преисполненные достоинства, засучив рукава, туго перетянув пояса. Нельзя было понять, кто из них молод, а кто уже в летах; все пятеро были бородатые, усатые, важные, богатые. Они вышли в середину, отвесили поклон хану, потом — народу.
Вокруг зашушукались: «Ну, эти-то мигом собьют спесь с туркмена!», «Одним своим видом подавляют», «А пальцы-то, пальцы! Словно рукоять камчи!» Чинно расселись ханские кюйши, вызвали туркменского домбриста на спор. По обычаю, первым демонстрирует свое искусство гость. Он приник к домбре, изогнулся весь так, что головой едва не коснулся колен, и пошел хлестать пальцами, затрясся, задергался. Казалось, у груди его билась, вырывалась, ослепительно поблескивая разноцветными перьями, голосистая пава.
Когда туркменский музыкант оборвал свой вдохновенный кюй, толпа, завороженная, застыла. Пятеро ханских домбристов угрюмо молчали, уставившись на кончики сапог. И вдруг — когда в толпе послышался ропот — коренастый кюйши, сидевший пониже, ударил по струнам и начал точь-в-точь повторять только что отзвучавшую мелодию. И показалось всем, что у его груди тоже забилась радужная, голосистая пава. Нужен редкий слух и поистине великая память, чтобы, лишь однажды прослушав, точь-в-точь воспроизвести длинный, причудливый кюй. Не обладая таким даром, нельзя надеяться на успех в состязании.
Закончилась наконец нудно-томительная мелодия, повтор был безукоризнен, и коренастый приготовился, в свою очередь, сыграть свой собственный кюй, который по правилам состязания теперь предстояло воспроизводить сопернику. Однако пожилой кюйши, сидевший на почетном месте, бесцеремонно оборвал коренастого, пробурчав: «Не морочь голову своим треньканьем», и, засучив рукава, задергал плечами, пошел ударять по струнам. Туркмен подобрался, напрягся, весь превратился в слух, жадно ловя и запоминая каждый звук. А мелодия — стремительная, напористая — обрушилась на слушателей; она напоминала то неукротимый бег быстроногого верблюда-желмая, то прерывистое бормотание вдохновенного сказителя — жырау, то прихотливый узор искусной мастерицы, и люди, пораженные, хватали себя за ворот и восторженно перешептывались: «Этот наигрыш возбуждает, как бахсы-шаман!», «Эти колдовские звуки как шепот дьявола: и правоверного собьют с пути!», «Разве сможет бедняга туркмен повторить столь протяжный напев?!». Увлеченный айтысом кюйши, Кайраук и не заметил, как настал послеполуденный час. Старики понемногу расходились. Повелитель, по-прежнему сидя на троне, внимательно слушал. Он даже не шелохнулся ни разу за все это время.
Пожилой кюйши кончил свой кюй, и гость тут же подхватил мелодию, бойко похлестывая домбру. Иланчик Кадырхан нахмурился: гость ловчил, то и дело впустую задевал верхнюю струну, затягивал мелодию, опрощал, огрублял звуки. Вскоре домбрист вконец запутался, пальцы его онемели, и он оборвал кюй на середине. Судьи присудили главный приз пятерым кюйши ханского дворца, и бедный гость стал сразу похож на сурка, вытащенного из воды. Поверженный, растерянный, он покорно отдал свою домбру победителю — пожилому кюйши и, пряча глаза, выбрался из круга.
Никто больше не решался вступить в спор с чародеями-музыкантами из самого Гумбез Сарая. Глашатай охрип, тщетно взывая к смельчакам. Кайраук, до сих пор робко стоявший в сторонке, вдруг почувствовал волнение; неведомая сила вытолкнула его в середину круга; и толпа всколыхнулась, зашумела, развеселилась, глядя на невзрачного, сухопарого человека, оборванного, прокаленного солнцем, с нелепой домброй, у которой был короткий гриф и несуразно большой кузов.
— Продолжайте айтыс! — приказал Иланчик Кадырхан, поднимаясь. Посмотрев на робкого, узкогрудого джигита, у которого тряслись поджилки, он подумал: «Вряд ли он кого-нибудь удивит…» Хан обошел хауз в саду и направился к Гумбез Сараю. Однако на полпути он свернул в сторону. За ним следовал верный нукер Максуд. Они прошли наискось зеленую улицу, а потом, по щиколотку утопая в пухляке, повернули за угол южных ворот города. Здесь в густых зарослях джиды стоял походный шатер отрарского наместника. В этом шатре томился предмет ханской страсти, дар монгольских послов — прелестная юная тангутка. Она-то и волновала кровь повелителя, властно влекла к себе весь день. Он держал наложницу втайне от ханши и сегодня решился наконец на свидание.
Хан оставил нукера у входа, а сам вошел в шатер. В сумраке он вначале ничего не различил и даже на миг подумал, что тангутка каким-то образом сбежала. Похолодев, он круто повернулся, оглянулся и вздрогнул: пленница застыла, прижавшись к косяку двери. Он схватил красавицу за руку, нежно, как ему показалось, улыбнулся, выволок ее на середину шатра и привлек к себе. Ее колотила дрожь. На ней не было ничего, кроме легкого шелкового халата. Только в таком одеянии и держали пленниц монголы. У пленной тангутки были очень большие и глубокие глаза: казалось, там, в пучине черных зрачков, затаился водоворот, в котором можно бесследно исчезнуть. Длинные ресницы трепетали, тщетно скрывая эту пучину, в глазах застыл обычный испуг. Иланчик Кадырхан жестом показал, что не сделает ей ничего плохого и не совершит насилия, но пленница не поняла, лишь отрицательно качнула головой.
— Может быть, ты по родному краю соскучилась? — спросил он. — Хочешь, я отпущу тебя?
Она опять не ответила, только снова покачала головой. Теперь он понял, что именно привлекало его в этом невинном создании. Нет, не ясные, бездонные глаза, не пушистые ресницы, не девственная плоть под тонким шелковым халатом, а полная, сочная нижняя губа. У кипчакских красавиц губы обычно тонкие. Такую пухлую розовую губку, как у этой тангутки, ему приходилось видеть впервые.
Почувствовав неодолимое желание, он обнял пленницу, потом осторожно обхватил ее голову, словно взял в руки хрупкий, драгоценный сосуд, прильнул губами к ее нижней пылавшей губе. В это время за спиной послышался шорох, и он быстро отпустил ее, будто выронил из рук хрупкий сосуд.
Оказалось, что это Максуд.
— Мой господин, к вам пришли кюйши, — доложил он,
Когда повелитель вышел из шатра, краснощекие лучи солнца ударили ему в лицо. Вечерело. Чуть поодаль от шатра застыло пять теней. Точнее, это торчали пятеро ханских кюйши, похожие на вечерние тени. Вид у них был жалкий, растерянный, головы поникли. Ни у одного из них не было домбры. Повелитель подошел к ним, спросил, в чем дело. Скорбным голосом ответил пожилой кюйши:
— Осрамились, таксыр! Не смогли воспроизвести последнюю мелодию кюйши Кайраука.
— Что за Кайраук?
— Да вот тот длинноволосый, в рваном чапане, с большой домброй…
— Сущим дьяволом оказался. Впятером не смогли его переиграть.
— Да в нем сидит нечистая сила, таксыр!
— Он шестипалый, таксыр!
— Мы обомлели, таксыр, когда он вдруг принялся играть пальцами ног!
Хан не стал далее слушать своих музыкантов. Слишком важна была музыка даже для управления степью. Он приказал немедля подать скакуна, обвешал себя оружием и спешно выехал. За ним поскакал Максуд. Они примчались к хаузу, где происходило состязание кюйши. Площадь была пуста. Повелитель забеспокоился; невзирая на пыль, крупной рысью объехал базар. Всюду искал он победителя-домбриста, которого не принял всерьез из-за его невзрачности. Правда, его было бы трудно узнать, увидеть в безликой толпе, но у него должно быть пять домбр, которые он выиграл у пятерых, доселе непревзойденных ханских музыкантов. По этим домбрам Кадырхан и надеялся разыскать чудодея, которого точно земля вдруг проглотила. Повелитель отправил гонцов по всем девяти караванным дорогам, выходящим из города. За это время зашло солнце, наступили сумерки.
Наконец вернулся один из гонцов и доложил, что шестипалый кюйши пристал к небольшому одинокому каравану и едет по малой дороге, что прямо под Железным колом. Туда и помчался во весь опор сам Иланчик Кадырхан.
А по малой дороге брел караван степного бая. Пригнал он на городской базар несколько отар овец, косяк лошадей, однако угодил в лапы маклера-делдала, который ловко обобрал растяпу богача. На доставшиеся ему деньги незадачливый бай накупил зерна, материи, соли, орехов, урюка, изюма и, навьючив товар на верблюдов, выехал из города. Вот тут-то и встретился ему худощавый джигит с шестью домбрами и попросился к нему в караван. Степной бай долго не соглашался, приняв его за вора.
Но джигит был вежлив, учтив, у него была располагающая, открытая улыбка, и бай сжалился, решив: «А, пусть едет! Видно, малый тронулся, раз тащит с собой шесть домбр».
Едва успели они выехать из города, как за ними послышался топот. Бай струхнул, подъехал к странному путнику, державшемуся в хвосте каравана, помахал над его головой плетью.
— У! Чтоб ты лопнул вместе со своими домбрами! Слышь, разбойники за нами гонятся?! Небось твои сообщники, оборванец!
Путник начал оправдываться:
— Что ты, о верный слуга аллаха?! Я мирный бедняк. Нет у меня ничего, кроме этой лошадки.
— Ух, оморок тебя возьми. Мало что делдал облапошил, так ты хочешь, чтоб меня еще и разбойники обокрали?! — кричал бай, размахивая плетью над головой растерявшегося джигита.
Грозного вида всадник быстро настигал их. Караван сбился в круг, остановился.
— Кто из вас Кайраук? — властно крикнул преследователь.
Кайраук с шестью домбрами на тороках выехал навстречу. Бай свирепо ругался, исторгая потоки проклятий. Всадник, подъехав, спешился. Кайраук тоже попытался слезть с лошадки, но никак не мог попасть ногой в стремя. Подъехавший человек, широко ступая, подошел к нему, легко, как мальчика, снял с седла и крепко прижал к груди. Так он постоял, не выпуская из объятий опешившего джигита, потом взволнованно прошептал:
— Айналаин! Преклоняюсь перед огромным даром, вместившимся в эту маленькую грудь!
Иланчик Кадырхан разжал объятия и коротко пояснил цель своих спешных поисков:
— Кайраук! Младший брат мой! Передай свою клячу вон тому крикуну: пусть утешится. Сейчас сюда подъедет коневод, возьмешь скакуна, который у него на поводу, и поедешь с шестью домбрами в Отрар. Объявляю тебя верховным кюйши страны Дешт-и-Кипчак!
Подъехали гонцы, коневоды. Кайрауку подвели статного, тонконогого, нетерпеливо подплясывающего скакуна. Кайраук взобрался на него, и группа всадников галопом помчалась назад по караванной дороге. А позади осталась бескрайняя степь, хранившая бесчисленные предания, таинственная ночная мгла, шаловливый и приятный, как томная дева, ветерок, одинокий, все еще не очнувшийся от испуга караван. Еще одна яркая звезда, ослепительно вспыхнувшая на небосклоне страны Дешт-и-Кипчак, нашла свое место в славном городе Отраре.
2
В те времена на плодородном левом берегу реки Инжу находилось несколько городов, прямо примыкавших к Отрару. Разные по величине и значимости крепости и города Жаухар, Бесик, Оксыз, Балтакуль, Келин-тюбе, Мейрам-кала, Кумиян, Корасан вносили посильный вклад в могущество и славу степной столицы, являясь благодатной обителью для друзей и грозным заслоном на пути захватчиков. Все это побережье местное население называло коротко — долиной Тугескена. Здесь обитали главным образом дехкане-земледельцы. От реки Инжу было прорыто множество каналов и арыков, вдоль которых сеяли рис, кукурузу, просо, арбузы, дыни. Все, что здесь росло, давало отменный урожай; рис уже после третьего полива клонился от тяжести к земле; просо по сочности не уступало осетровой икре; бахчи созревали уже к середине лета; в зной на бахче то и дело раздавался треск — это лопались перезрелые арбузы. Дорога, пролегавшая через Кызылкумы, — ответвление Великого Шелкового пути — называлась Буранной; прославленные ремесленники и ювелиры этих городов выходили на караванную дорогу, чтобы продать свои изделия проезжавшим купцам. Прекрасные женские украшения — подвески и чолпы, отделанные яхонтом, золотые броши, браслеты в форме змеиной головы, серебряные, с затейливыми узорами серьги, ярко-красные коралловые бусы — пользовались большим спросом на базарах Бухары и Багдада, приводя в трепет сердца красавиц, зажигая жадный огонь в глазах делдалов, набивая мошну купцов. Слава ювелиров Тугескена гремела далеко за пределами их родного края.
Провидец Габбас, уроженец крепости Жаухар, увлекся историей ювелирного дела. Часто посещал он базары Мейрам-калы, подолгу разглядывал драгоценности, любовался искусством мастеров, размышлял. На широкой подстилке-коврике, с краю, незаметно стоял крохотный, величиной с кулак, кувшинчик. Немало тайн заключала в себе скромная посудинка. Нетрудно было понять, что кувшинчик очень древний. Когда-то, в неведомые времена, над ним колдовали пальцы безымянного гончара. Теперь дно кувшинчика потрескалось, горлышко было узкое, маленькое, с наперсток. Все три грани удивительно сохранились. Между гранями строго симметрично расположились узоры — традиционно кипчакские: круто изогнутый бараний рог. Хозяин охотно пояснил: «В этом кувшинчике древний лекарь-табиб хранил ртуть. К тому, кто принимал из него лекарство, не приставала никакая хворь».
В другом месте внимание Габбаса привлек небольшой браслет. Оказался он, однако, довольно увесистым. Оба конца его имели округлую форму. Один конец имел изнутри небольшую, величиной с пшеничное зерно, выемку, а на округлом утолщении четко виднелся знак отрарского ювелира — ползущая змея. Тонкие, изящные линии — «бровь красавицы» — перемежались в строгой последовательности с золотистым крапом — точечками. Браслет был искусно сделан из сплава золота и серебра.
Матово поблескивал он в лучах солнца. Украшение это предназначалось для юной девы. Браслет, несмотря на тяжесть, не давил руку. Мастер умело сочетал благородные металлы, и нетрудно было представить, как смотрится старинный браслет на руке красивой смуглянки.
Еще на одной скатерти умелец выставил множество самых разнообразных кувшинов. Удивительно было то, что между их весом и объемом не было определенного соотношения. Наоборот, чаще всего у больших с виду кувшинов был совершенно незначительный вес. В окраске и форме их Габбас не заметил повторения. Это свидетельствовало о больших познаниях гончара в выборе глины и способах обжига. Все эти кувшины обладали одним замечательным свойством: вино или какой-либо другой напиток в них никогда не портились и не теряли первоначального вкуса и аромата. Более того, они как бы дополняли, подчеркивали природные качества вина, облагораживали его. В этом провидец Габбас имел возможность тут же убедиться.
На том же базаре в Мейрам-кале он увидел любопытные чолпы, которые девушки вплетают в косы. Они состояли из семи затейливых звеньев, и каждое из них имело свой собственный орнамент. При этом узоры украшали обе стороны подвески. Чолпы оказались довольно увесистыми. Такие, как правило, носят девушки на выданье, и не только ради красоты. Они способствуют правильному росту девичьей косы, аккуратности, опрятности. Нечесаная, распатланная девушка чолпы не носит. Чолпы разрисованы орнаментами и узорами, имеющими определенное название: «лепесток», «змеиный глаз», «два уха», «две косы». К таким узорам кипчакские ювелиры прибегают исстари.
Рядом с чолпами поблескивала большая брошь. Габбас положил ее на ладонь и стал разглядывать. Тонкие, переплетающиеся линии искусно образовали силуэт коробочки белены и тюльпана. В коробочке белены было множество крапинок, похожих на зерна проса, а в середине цветка находился одинокий глазок. Габбас не ощутил веса броши. Он живо представил, как она будет смотреться на ярком шелке, дополняя, оттеняя окраску нитей. У другого ювелира Габбас натолкнулся на невиданную им доселе диадему. Шесть бирюзовых камней, точно девичьи слезы, голубели в серебряной оправе. Габбас и не предполагал, что драгоценный камень эффектно сочетается с серебром.
Диадемы обычно продаются по отдельности. Он купил диадему, завернул ее осторожно в платок, спрятал за пазухой и подумал; «Приеду в Отрар, подарю возлюбленной супруге Иланчика Кадырхана».
Но особую ценность для Габбаса представляли древние монеты. Целые горы их лежали на этом базаре. Габбас щупал монеты, некоторые пробовал на зуб, читал надписи. Одна крупная, тяжелая монета привлекла его внимание. Серебро потускнело, изображения с двух сторон заметно стерлись. В Отраре подобные деньги никогда не выпускались. Провидец Габбас, знавший много языков, попробовал разобрать надпись. Слова были похожи на румийские. Да, да… так и есть. «Крылатый конь владыки земли Ескендыра — Буцефал», — гласила надпись. Обычно на монетах изображались цари и шахи, а здесь — он только теперь разглядел — была выбита голова лошади. О создатель! Это ведь верный спутник, грозный боевой конь Ескендыра Двурогого — Александра Македонского. Габбас на последний динар купил редкую монету. Конечно, какая-никакая, а все же память глубокой старины. Пусть лежит среди книг. Не так уж и много осталось денег, отчеканенных во времена прославленного полководца — потрясателя вселенной.
Размышляя об этом и вполне довольный покупками, провидец Габбас еще до захода солнца выехал из Мейрам-кала. Он торопился не без причины. Вокруг городка было множество арыков и каналов, наполненных водой, В этих местах дехкане выращивали сказочные урожаи, но здешние комары были сущим бедствием. Едва вечерело, как тучи их обрушивались на город и с писком, превращавшимся в сплошной назойливый гул, яростно набрасывались на жителей. Спасения не было. Дехкане разводили дымокуры, прятались в масахане — за пологом из тонкой материи. Никто не рисковал оставаться на улицах в эти часы. «Чтобы на тебя напали комары Тугескена!» — считалось в этих краях самым страшным проклятием. Провидец Габбас не захотел стать добычей кровожадных комаров побережья и спешил еще затемно добраться до крепости Жаухар.
Он ехал вдоль реки Инжу до восхода луны. Крепость Жаухар находилась на правом берегу, так что предстояло перебираться через реку. На этом месте путники переправлялись через Инжу на пароме. Паром — из семи крепко связанных бревен с дощатым настилом и перилами — темнел в сторонке на отмели. Одному человеку с ним было не сладить: на воду не спустишь, да и рискованно, когда не знаешь, как им управлять. Чуть отклонишься, и снесет могучее течение.
Паромщика нигде не было. Видно, тот решил, что так поздно никто уже не поедет, и отправился домой. Габбас спешился, повел лошадь под уздцы. Где-то здесь поблизости стояла лачуга паромщика. Но ее не оказалось; как видно, перебрался паромщик на новое место. Спотыкаясь о корни и пни, натыкаясь на заросли джингила, долго брел провидец Габбас, пока нашел лачугу из камыша у устья одного из рукавов реки. Привязав повод к луке седла, он подал голос и вошел в лачугу. Паромщик, разведя огонь, варил что-то в кувшине. По запаху Габбас определил, что варился сом. Сладковатый запах струился над очагом. Паромщик отнюдь не обрадовался незваному гостю, но, узнав старика провидца по бороде, подобрел лицом, суетливо вскочил, почтительно протянул обе руки:
— Все ли в здравии в вашем краю, отец?
В момент прихода Габбаса хозяин напильником подтачивал крючок. Когда он резко поднялся, крючок зацепился за штанину и порвал ветхие бязевые шаровары. Паромщик смущенно прикрыл прореху рукой.
— Слава всевышнему! Ердаулы бегает. Айдай в теле, в аулах мир и покой, — ответил Габбас на принятое приветствие.
Паромщик улыбнулся. Он все понял. Ердаулы — единственный сынок старика, Айдай — молодая жена. Их здоровье означало благополучие всех остальных. Чудак этот старик: никогда не упускает случая похвалиться молодой женой и постоянно подчеркивает, что сын растет и крепнет. О них — жене и сыне — он мог говорить бесконечно, всегда искренне, с гордостью и радостью. Люди, не знавшие этой его причуды, удивлялись: «Видно, тронулся старик, взяв в жены молодую бабу». И лишь потом догадывались об истинной причине. Старику всегда была не по душе суровость, черствость мужчин-кипчаков, которые не произносят имени жены и не выказывают открыто нежности к родному ребенку. И старик нарочно нахваливал всюду жену и сына, как бы протестуя против такого обычая.
— Откуда едете, отец?
— Из Мейрам-калы, с субботнего базара. Не хотел оставаться комарам на съедение, вот и выехал на ночь глядя. В порядке ли паром, сынок?
— Говорят, отец, за старым кладбищем Мейрам-калы гнездятся гремучие змеи…
— Может быть. Жители в тех местах скотину не держат.
— Говорят, эти змеи погубили весь скот…
— Может, и так. Мне там встречались одни дехкане и ремесленники.
— Говорят, стоит только убить одну змею, как они сотнями, тысячами обрушиваются на город…
— Целехонек ли твой паром, сынок?
— Э, да ладно! Я вас перевезу, отец. Сколько я мечтаю увидеть вас, пожать вам руку, да собачья жизнь захлестнула петлю на шее. Даже съездить к вам давно не удается. Теперь в кои веки встретились случайно, так уж уважьте мою душу, пожертвуйте частицу вашего времени, разделите мое одиночество и отведайте моего варева. Полежите, отдохните, недостойного сына вашего уму-разуму научите…
Молодой паромщик засуетился, стараясь угодить, услужить почтенному старцу. Он снял крышку с кувшина, и оттуда повалил густой пар. Затем паромщик вывалил содержимое кувшина в большую деревянную чашу. Жирный, хорошо сварившийся сом источал приятный запах, возбуждал аппетит, щекотал ноздри. Клейкое желтоватое варево подрагивало, притягивало взор. Паромщик слил из кумгана старику на руки, расстелил перед ним циновку, поставил на нее чашу с дымящейся рыбой. Сом оказался крупный, мясистый, без костей, и Габбас с удовольствием взял большой жирный кусок. Давно уже он не ел такой вкусной рыбы.
— Значит, быть беде: сожрут город гремучие змеи, — выпалил ни с того ни с сего паромщик. Он подбросил в огонь ветку саксаула, засучил рукава, склонился над чашей. — Нынче весной отправился я как-то за саксаулом. Вы же знаете Апанкак, непролазные тугаи? Вот туда я и поехал. Еще издалека услышал я шипение. Оказалось, змеи! Тьма-тьмущая! Так кишмя и кишат! Под каждым кустом, под саксаулом, под турангой — кругом! Все шевелится! Хорошо, что с верблюда я не слез. Еле спасся тогда. Вот и думаю: а что, если поджечь тугаи?!
— Нельзя, сынок! Пожар поднимется — весь город сгорит.
— Говорят, если раз укусит такая змея — смерть!
— Я кое-что советовал владыке города. Прикажи, говорю, чтобы каждый житель завел у себя во дворе особую ящерицу, в пустыне их много. Они называются в народе козодоями или зем-земами. Там, где обитают такие ящерицы, ни одна змея не удержится. И от укуса змеи можно лечиться отваром ящерицы-козодоя. Лучшего противоядия не найти.
— Апырмай, а?! — Паромщик от изумления раскрыл рот. Об еде он и вовсе забыл. — Отец! Правда ли, что вы говорили, будто если звезда Тогус отклоняется от обычного места, это дурное предзнаменование.
— Может быть, и говорил.
— Рассказывают, что вы заметили: звезда не восходит там, где она всегда бывала?
— Ой, сынок, неужели тебе здесь, у реки, в одиночестве, не о чем больше думать? Что ты меня всякими баснями потчуешь?
— Э, отец!.. Не осталось ведь нынче веселых-то рассказов. Вот и хочется при желанной встрече высказать все, что на душе накипело, а то… Вы ведь заметили, что я перенес свою хибару. То место, где раньше стоял мой плот, за одну ночь исчезло под водой. Там теперь пучина бездонная. Я так думаю: неспроста все это…
— Да-а, река на этом месте свернула влево. Видно, дойдет скоро до самого залива. Это еще не главная беда, сынок, если река меняет русло. Человек всегда найдет при ней свое место…
Сом в чаше наполовину был съеден. Сом — рыба жирная, много не съешь. А тут еще и паромщик совсем затосковал:
— Недавно был такой случай: сом едва не перевернул паром. Паромщик, который вверху от меня, как раз переправлял купцов. До берега было рукой подать. И вдруг волна вздыбилась, а из-под воды показалась рыбья спина, да ка-ак крутанет хвостом: перила долой, а паром чуть ли не в щепки. Паромщик от страха памяти лишился.
— Не зря в старину говорили: когда сом набирает силу, рушатся берега. Не к добру такое.
— Иногда и мой паром словно бы вздрагивает: то ли воронки попадаются, то ли еще какая напасть. И бросил бы все, да жалко расстаться с ремеслом, которым с детства занимаюсь. А временами страх берет. Так и кажется, что сом где-то меня поджидает.
— Ну, не надо унывать, сынок, готовь лодку, переправь меня на ту сторону. Лошадь свою я оставлю здесь. Пусть ее завтра кто-нибудь доставит в крепость.
— Заночевали бы у меня. Отдохнули бы после ужина. Я бы всю ночь вас слушал, порасспросил бы кое о чем.
— Мне нужно завтра к обеду до Отрара добраться.
— Апырмай, мало вам субботнего базара Мейрам-калы, теперь еще на воскресном базаре в самом Отраре побывать хотите? Вот что значит беззаботное житье!
— Я ведь не делдал, чтобы по базарам шляться. Правитель Иланчик Кадырхан гонца за мной прислал. Трое послов, говорит, пожаловали с востока, и он хочет, чтобы я на беседе присутствовал. Вот и спешу в Отрар, все дела свои оставил.
— Апырмай, отец, это, наверное, интересно — с послами беседовать?!
— Чего тут интересного? Посол ведь не брат, не сват, с кем можно от души поговорить. Он так и норовит в нутро твое пролезть, все тайны-секреты выведать. Такой посол точно мешок, набитый змеями. Того и гляди, какая-нибудь ужалит. Мир и вражда — все от них, от послов. Что эта встреча предвещает нам, одному богу известно…
Старик сложил ладони, произнес благодарственную молитву. Паромщик накрыл чашу скатертью, поставил на деревянную подставку. Потом снова полил гостю на руки из кувшина. Он только теперь разглядел руки старика. Пальцы у него были длинные, худые, бледные, с чернильными пятнами. Чернила старик делал сам: поджаривал до угольной черноты пшеничные зерна, толок их в ступе, добавлял в порошок немного соли и молозиво травы-сагыза, а потом все это разбавлял горячей водой. Писал старик, лежа на животе, подложив под грудь подушку, скрипел подолгу гусиным пером. Приезжая в крепость Жаухар, молодой паромщик неизменно навещал старца и всякий раз заставал его в трудах…
Старик поднялся, отряхнул полы чапана, вышел из лачуги. За ним с веслом в руке шел паромщик. Ночь была тихая, ярко светила луна. Можно было без боязни переправляться через реку. У крутого берега паромщик поддержал старика под локоть, помог спуститься по склону. Привычно отвязав лодку от прикола, он заглянул, нет ли в ней воды, закрепил уключины. Старик занес ногу и отшатнулся. Вода в лодке напугала его.
— Дно твоей лодки прохудилось, что ли, сынок?! Смотри, воды-то сколько!
Паромщик спокойно пояснил:
— Вода всегда просачивается, если лодка долго стоит на воде. Но это не опасно. Важно, чтобы не поднялась больше определенного уровня. А поднимется — вычерпаем. Вода на дне даже на пользу. И лодка не рассохнется, стоит устойчивей, не даст снести течению.
Паромщик не преминул похвалиться, что лодка его из прочного, легкого дерева. Вначале лодка покачивалась, вырывалась, точно норовистый конь, в сторону, никак не могла удалиться от берега.
— Сильное течение, — заметил паромщик, — прямо-таки отталкивает весла. — Греб он изо всех сил.
Доплыли до середины реки. Далеко по воде легла широкая лунная дорожка. Длинная острая тень тянулась от лодки. Провидцу представились кузнецы, кующие мечи. Раскаленный докрасна брусок плюется искрами на наковальне; молотобоец бьет по нему, пока он не обретает сизый отблеск; и вот продолговатое плоское железо опускают понемногу острием в воду. Лунный свет напоминал меч, вонзившийся в черную гладь реки.
Неожиданно лодка дернулась, резко развернулась. Старик едва не вывалился за борт. Паромщик налег на весла.
— Нарвались на воронку, — сказал он.
— Свернул бы немного в сторону, — подосадовал старик.
— Ну, что вы, отец?! Воронка ведь не течение. Сегодня она здесь, завтра на другом месте образуется. Откуда знаешь! Не будешь же с фонарем в руках воронки искать. Вода — она коварная…
Выбрались на гладь. Здесь река текла спокойно, и лодка стремительно заскользила по поверхности. До берега добрались благополучно. Вода в лодке не поднялась ни на палец. Ичиги провидца промокли, Видно, зачерпнул воды, когда закрутило лодку. Старик вылез, поблагодарил, благословил джигита. Пошарил было в карманах, но тут же отдернул руку, раздумал. Денег джигит все равно не взял бы, а обиделся бы непременно…
Прошло несколько дней после этого события. Ночная тишь нависла над крепостью Жаухар, стоявшей у излучины Инжу. Все вокруг погрузилось в сон, погасли огни, смолк дневной гул. Только изредка, нехотя лаяли псы. В середине крепости возвышался холм, а на холме стояла вышка — небольшая площадка на четырех высоченных столбах. Габбас поднялся по скрипучим ступенькам на вышку, где молодая жена подготовила уже для него удобное ложе — коврик, подстилка, подушка. Молочный свет луны щедро освещал вышку. Здесь старик предавался отдохновению и возвышенным мыслям, наблюдал за звездами на бездонном небосводе, вычислял их движение, заносил все на бумагу, писал, мечтал.
Воображение человека, пишущего при свете луны, обретает, говорят, крылья. Вдыхать полной грудью ночную прохладу, подолгу смотреть на звезды, таинственно перемигивающиеся над головой, радоваться необъятному миру и счастью его ощущения, записывать свои мысли под монотонный скрип пера — давнее и любимое занятие ученого старца. Имя его было известно в мире. Его трактат «Систематизация Евклидовых «Основ» обошел многие страны. Со всех сторон стекались к нему ученики и последователи. Иланчик Кадырхан не однажды приглашал мудреца в Отрар, но Габбас отказывался. Не хотелось ему расставаться с родным Жаухаром, тихим и уютным, скромным и спокойным. Здесь не было горластых глашатаев, гнусавых муэдзинов-азанчи, воинов-сарбазов, вздымающих копытами лошадей облака пыли, неугомонных хапуг-купцов. Все казалось ему, что вдохновение его разом покинет, если только уедет он из родного края… Да-а-а… Доходят слухи, что немало славных сынов страны Дешт-и-Кипчак собралось нынче во дворце Гумбез Сарай; поэт-сыгынактинец Хисамеддин, непревзойденный кюйши Кайраук, отпрыск прославленного языковеда-жаухарца Исмаил, летописец Анет-баба. Что ж… дай-то бог. Да прославится на века имя города Отрара! Да множатся достойные сыны священной земли Дешт-и-Кипчака! Эти думы приятно согревали душу старого астролога, наполняли сердце радостью и гордостью. Он довольно погладил бороду, свернул исписанный свиток, просунул в середину его перо, положил под подушку. Вытянувшись на подстилке, старик закрыл глаза и окунулся в пучину раздумий.
Думал он о своем великом наставнике Абу-Насре Мухаммеде, по прозвищу Фараби; вспомнилось его удивительное произведение «Послание о взглядах зрителей добродетельного города». Недавно Габбас перечел его в третий раз. Размышляя об обществе, ученый хаким утверждает, что оно разделяется на два вида: совершенное и несовершенное, или полное и неполное. В свою очередь, совершенное, или полное, общество представляет собой три подвида: большое, среднее и малое. Большое общество, по мнению философа, — все цивилизованное человечество на земле, среднее общество — какая-нибудь определенная страна или государство; малое общество — жители одного города. Города же делятся на «благородные» и «невежественные». Города, образованные людьми ради доброй цели, во имя любви к ближнему, добрососедства и взаимоуважения, относятся к благородным понятиям. Общество, которое способствует тому, чтобы его члены стремились к всеобщему счастью, является нравственным и истинным. Так считает Абу-Наср. В самом деле, не может чувствовать себя на месте в таком обществе человек, преследующий только свою корысть. Невежественные же города мудрый предок разделял на восемь видов; жители таких городов ставят личные интересы неизменно выше общественных; они хвастливы, самодовольны, надменны; для них высшее благо жизни — богатство и власть. Взаимоотношения между такими людьми неустойчивые, незначительные, непрочные… Апырмай, какой же город стоял перед взором мудреца, когда он писал эти строки? Может, под истинным, нравственным городом, почитающим единство, дружбу, добрые человеческие отношения, он и подразумевал свой славный Отрар? Если не теперь, так в будущем. Как бы там ни было, именно о таком городе больше всего мечтал Абу-Наср. Он считал, что в истинных городах люди непременно счастливы, образованны, правдивы, гостеприимны, трудолюбивы, любят искусство и ремесло. Лжи, сплетне, воровству и насилию здесь нет места. Среди людей господствуют истинно братские, родственные отношения. И радости, и горести переживаются сообща. С другими городами они никогда не враждуют, не воюют, но никому не позволяют унизить честь своего города и захватчикам дают дружный отпор. Вольные люди не уступают чужеземцам пяди родной земли. Правителем такого города может быть только смелый и образованный человек, уважающий не один лишь меч, а мудрую книгу… Таким, по-видимому, представлялось великому мыслителю будущее Отрара!..
Тут Габбас вспомнил трех послов, пожаловавших недавно с востока; оказалось, сам Чингисхан, владыка монголов, снарядил их в путь. По пути в Самарканд завернули послы в Отрар.
Обстоятельства здесь сложились любопытные. Послы целую неделю предавались отдыху и наслаждениям в большом, красивом городе. Наместнику Отрара они подарили прелестную тангутку, дали коням передышку. Накануне отъезда послы пришли в Гумбез Сарай, попросили правителя принять их.
— Мы довольны приемом в стране Дешт-и-Кипчак и благодарим за угощения и почет, — сказали они. — Если на то будет ваша воля, то мы отправимся дальше в путь. К вам у нас одна лишь просьба, таксыр. Проводите нас вместе с одним самым надежным человеком, которому вы доверяете всецело. Мы хотим сообщить вам нечто очень важное.
Иланчик Кадырхан задумался. Что ответить послам? И кого он возьмет с собой для переговоров? Сыгынактинец Хисамеддин еще молод и не имеет опыта в государственных делах. Ошакбай, батыр из рода конрат, озлоблен и, конечно, сразу же схлестнется с монголами. Знаток языков Исмаил теряется в словесном споре и очень рассеян. Мысли его вечно витают где-то в поднебесье. Повелитель мысленно перечислил, перебрал всех своих советников и мудрецов и наконец остановился на провидце и астрологе Габбасе. Многое видел и передумал, умен и прозорлив этот старик.
И Кадырхан отправил гонца за провидцем.
Правитель и провидец Габбас проводили послов до полынной равнины Оксыза. Когда наступила пора прощания, послы спешились, расстелили чапаны. Вокруг простиралась безлюдная степь. Провожающие тоже спешились и устроились рядом на густой полыни. Долго молчали послы, ковыряли в зубах. Правитель в беспокойстве затянул потуже пояс. Наконец заговорил рослый красивый Юсуф Канка, старший из послов, бывший родом из Отрара. Вот что он сказал:
— Господин! Говорят, за правду можно отрезать голову, но язык отрезать нельзя. Сказанное слово — что пущенная стрела. Пусть все сказанное останется здесь, между нами. Мы хотя и служим великому кагану, однако не забываем тот край, где перерезали нам пуповину. От души желаем мы мира и процветания нашему улусу. Может быть, помните о том, как к вам обратился посол султана Бауршика Билгиш Туюк-ок с просьбой оплатить кун за убитого предка. Вы ему ответили так: «За гибель в честном поединке кун не оплачивается. А твой предок нашел смерть именно в честном бою. Если же востребуешь кровь за кровь, то пусть твой султан вызовет на поединок потомка батыра-победителя Ошакбая. Победит он его — мы мзды не потребуем». Таков был ваш ответ, Бауршик-султан, загнав не одного скакуна, приехал издалека, одолел в поединке своего кровного врага Ошакбая и пленил его. А пленный — все равно что собственный раб победителя. Раба Бауршик-султан подарил самому кагану. К нашей общей беде, этот человек умудрился сбежать. И не просто сбежал, а увел одного из самых прославленных и быстроногих скакунов у монголов. Всемогущий каган рассвирепел, приказал обыскать, обшарить все низовья и верховья. И вот вчера я узнал, что беглец нашел приют у вас, даже является предводителем войска. Если вы не хотите вражды между двумя странами и не намерены навлечь на себя праведный гнев кагана, то верните ему сбежавшего раба.
Обе стороны некоторое время хмуро молчали. Где-то вблизи под кустом полыни трезвонил жаворонок. Фыркали лошади, звякали стремена и удила. Рослый посол, выжидая, ковырял носком сапога землю. Габбас спросил у него:
— Скажите без утайки: откуда вам известно, что Ошакбай находится здесь?
— О том дала нам знать прелестная тангутка, — не дрогнув лицом, ответил Юсуф Канка.
На лице Иланчика Кадырхана появилось напряженное выражение, как у человека, силящегося вспомнить что-то очень важное.
Он тяжело задышал, на глаза навернулись гневные слезы. Правитель Отрара явно потерял самообладание. Топнув ногой, он закричал:
— Эй, каганов прихвостень, заруби себе на носу! От решения своего я не отказываюсь! Пусть твой трусливый султан победит батыра в честном бою, а не подстерегает его с целой сворой приспешников в степи, не закидывает петлю из-за угла! С моей стороны не будет спроса, если он одолеет батыра в честном поединке, на людях. И пусть ваш Бауршик оставит бабьи склоки!
Правитель при этом был похож на жарко тлевший под очагом саксаул; еще одно дуновение, и он готов был вспыхнуть ярким пламенем. Горе тогда было бы попавшемуся ему под руку!
Другой посол, Махмуд-коротыш, заерзал. Он поразительно походил на степного воробья, затаившегося в кустах. Махмуд был родом из Хорезма, по происхождению мусульманин, но впоследствии продался восточному кагану. Отличался этот человек удивительным коварством и хитростью. Разговаривая, он никогда не смотрел в глаза собеседника. И на этот раз поступил так же.
— Передаю слова всемогущего кагана. Чингисхан гневается на кичливого хорезмшаха, на всех его толстобрюхих, угодливых прислужников — беков. Они сплошь торгаши, братоубийцы и кровопийцы. Каган спешит на помощь, дабы открыть простому люду глаза на это и проучить презренных трусов, утопающих в роскоши и разврате. Вскоре начнет он свой поход. Да пребудут же военачальники страны Дешт-и-Кипчак, хан ханов Иланчик Кадырхан на стороне всемогущего кагана! Но о нашем сговоре пусть пока не знает Мухаммед-шах. В знак верности воле кагановой мы обнимемся грудь в грудь. Когда пробьет великий час и каган обрушит свои свирепые тумены на Хорезм, Иланчик Кадырхан со своим многочисленным войском примкнет к нему. «В благодарность за такую услугу я обещаю не тронуть его городов, породниться кровно, дать огромную казну». Так велел передать каган. Ну что ж… посторонних и подозрительных свидетелей среди нас нет. Дай, Иланчик Кадырхан, в подтверждение своей верности кагану слово чести, и ты получишь от нас в знак свидетельства и преданности золотую пластинку с изображением орла.
Снова долго молчали обе стороны. Наступило роковое мгновение, когда судьба огромного народа повисла на волоске, зависела от одного-единственного слова. Люди застыли, затаили дыхание, исподлобья следили друг за другом.
— Продаваться не стану! — отрубил Иланчик Кадырхан.
Коротышка Махмуд уставился на него маленькими змеиными глазками и язвительно хмыкнул. Посол насмехался и, видимо, злорадствовал. Он предвидел, что произойдет.
Последним из послов взял слово рыхлый, жирный, с благодушным лицом бухарец Алиходжа, Этот служил в свое время и хану, и шаху, двум-трем султанам и, наконец, успокоился, продавшись кагану Чингисхану.
— Ты, дорогой Иланчик Кадырхан, оказывается, упрям, как отрарский бык. И мой сын был такой же. Кончилось тем, что отломили ему рога, и теперь у него на уме одни бабы. Я пекусь о благе всех мусульман. В семьдесят второй суре Корана сказано: «Мусульмане, будьте в единстве, всех близких и далеких обратите в свою веру». Мы должны всегда помнить священное писание, помнить, что все мы мусульмане и неприлично нам рычать друг на друга, как озлобленным псам. Почему бы нам не обратить в свою веру Чингисхана? Мы бы обрели в таком случае множество единодушных братьев, могущественных единоверцев и исполнили бы свой долг перед аллахом, заслужив его милость. Давайте покончим с ссорами-раздорами и начнем все вместе — я имею в виду сидящих здесь — верно служить одному всесильному и всеблагому богу. Примкнем к Чингисхану, объединимся, породнимся с монголами, обратим их в свою веру. Да будет так!
Подстрекательская, лукавая речь Алиходжи вывела из терпения даже сдержанного провидца Габбаса.
— Уж больно легко торгуешь ты своей верой, если каждого встречного-поперечного желаешь обратить в мусульманство, — проворчал он. — Эдак не единоверцев ты обретешь, а баб-соперниц. Это только тебе, каганскому прихвостню, со страху помочившемуся в штаны, ничего не стоит стать веропродавцем!
— Астафиралла! Чтоб ты язык себе обжег, нечестивец!
— Как ты смеешь обзывать ходжу? — сурово спросил Иланчик Кадырхан. — Он ведь правый глаз аллаха!
— Пусть не мелет тогда вздор!
— Чтоб мне провалиться на этом месте! — воскликнул коротышка Махмуд. — Мы мотаемся по всему свету, мерзнем и голодаем ради блага своего народа, а эти, спрятавшись в своих прохладных дворцах, словно совы при дневном свете, не видят, что творится в двух шагах!
— Замолчи! — прокричал властно Иланчик Кадырхан. — Вам ли корчить из себя народных заступников?! Вот уж поистине: наглая ворона на священное дерево садится. Вы, предательские души, пытаетесь еще советы давать?! Вы бы лучше о честном куске хлеба позаботились. Или поискали бы такой клочок земли, куда бы могли закопать ваши презренные останки. Езжайте!
Сказав это, Иланчик Кадырхан резко поднялся и пошел прочь. За ним последовал провидец Габбас. Оба, вцепившись в гривы, легко вскочили на коней и с места пустили их в карьер.
Скакали молча, точно скользили по равнине, охлаждая горячую от гнева, ярости и досады грудь на встречном ветру. Некоторое время спустя Габбас оглянулся. Далеко, у горизонта, среди кустов полыни темнели, точно три кучи кизяка, трое кагановых послов. Они по-прежнему сидели на том же месте…
Событие это сейчас живо вспомнилось провидцу Габбасу, лежавшему лунной ночью на своей вышке. Он нащупал под подушкой свиток с пером, сел, сложив под себя ноги, и развернул бумагу на коленях. Пока еще луна в зените ярко светила, старый астролог принялся заносить на бумагу местоположение звезд на необъятном небосводе.
3
Когда Иланчик Кадырхан, ослепленный яростью, примчался к походному шатру, в котором содержалась пленница-тангутка, он был намерен зарубить ее. Откинув шелковый полог, повелитель ворвался в шатер и… застыл как вкопанный. Тангутка, точно невинное дитя, спала безмятежным сном на высокой постели и казалась еще более красивой. Длинная черная коса обвила тонкую чистую шею, и хан на мгновение подумал, что ни к чему кровавить меч и постель, когда ее, пленницу, можно задушить собственной косой. Он подошел ближе, и жалость неожиданно вкралась в его сердце. Сочная нижняя губа тангутки, напоминающая спелый урюк, притягивала взор, волновала кровь. Глаза правителя помутнели, в них появилось вожделение. Он наклонился к ней, чтобы поцеловать в последний раз, и тут девушка проснулась. Она сразу испугалась, вскочила с постели, отпрянула в угол. Гнев снова обуял Иланчика Кадырхана, когда ему вспомнились слова лукавого посла: «О том, что Ошакбай здесь, мы узнали от тангутки». Хан схватил пленницу за ногу, подтянул к себе, задрал ей подбородок. Осталось только провести лезвием по горлу. Но опять дрогнул хан, уловив ее сладкий запах. Когда-то и Кадырхан был мальчишкой, собирал цветы по склонам холмов. В ту прекрасную пору, бывало, босоногим бегал он по степи, омытой только что отшумевшим ливнем, и с наслаждением полной грудью вдыхал запахи трав после грозы. И вот тот запомнившийся запах вновь ударил ему сейчас в ноздри, а перед глазами трепетали ее губы, и хан почувствовал, как сердце его становится мягким и податливым, точно расплавленный свинец.
— Это ты донесла послу кагана, что Ошакбай здесь?! Девушка отрицательно покачала головой. Повелителю вдруг пришла в голову неожиданная мысль: да она ведь даже не понимает по-кипчакски, как же могла она выдать тайну, откуда ей ведомо о бегстве батыра, если она Ошакбая и в глаза не видела?! Значит, подлый посол лгал и настраивал его, хана, против невинной тангутки? Выходит, он желает ей гибели?
— Нет, я понимаю по-вашему, — прошептала пленница, точно угадав мысль повелителя. — Моя мать из кипчаков. Она меня учила языку…
От неожиданности Иланчик Кадырхан качнулся, будто от удара, и лишь с усилием овладел собой.
— Юсуф Канка — плохой человек, мой господин, — продолжала девушка. — Он лишил меня родины и по дороге пытался обесчестить. Но я не позволила ему надругаться над моей невинностью. Потом он хотел меня убить за непокорность, но не выпало удобного случая. Тогда, чтобы отомстить, он подарил меня вам.
Слова девушки взволновали правителя; он ничуть не сомневался в ее искренности; только теперь ему стало все ясно.
— Откуда же этот человек узнал, что Ошакбай здесь?
— Вы сами разрешили послу приходить ко мне в шатер, считая, что он развеет мою тоску по родному краю. Вот Юсуф Канка и заходил сюда каждый день. А один раз здесь столкнулся с Ошакбаем-батыром.
— А кто разрешил батыру приходить в шатер? Голос правителя прозвучал резко и хрипло, глаза его налились кровью.
— Не знаю, мой господин.
— О лживый мир! Неужели кто-то осмеливается топтать мою честь в моем же доме?
— Батыр лишь однажды к ночи приезжал сюда, мой господин… — В глазах ее блеснули слезы. — Когда вы уезжали к реке охотиться на тигра…
Она покорно опустилась перед правителем на колени, склонила голову.
— Напрасно гневаетесь, мой господин. Батыр вовсе не полагал встретить меня в шатре. Он увидел меня, тут же повернулся и ушел…
4
В ту ночь, когда правитель Отрара в походном шатре говорил с тангуткой, а над миром всходил новый месяц, случилось событие, всколыхнувшее всю страну Дешт-и-Кипчак. В аулах рода конрат, раскинувшихся на равнине Жеты-тюбе, происходил невиданный доселе той. Над земляными печками клубился дым, а над праздничными юртами развевался тундук. На свадебный пир батыра Ошакбая и красавицы Баршын стекался многочисленный люд из всех сорока кипчакских родов. Прибывали прославленные палваны-борцы, чьи лопатки еще ни разу не касались земли; джигиты вели в поводу быстроногих скакунов, соперничавших с ветром: жилистые, бесстрашные рыцари кокпара — козлодрания и салыма; высокомерные красавцы сыпы, сдувавшие с себя каждую пылинку; щеголеватые серэ, слава которых гремела за тридевять земель; жырчи и жырау — сказители; шуты; акыны-импровизаторы; бахсы-шаманы; праздный, любопытный люд, не пропускающий ни одного веселья вокруг на расстоянии трехдневного пути.
Огромные черные казаны взгромоздили на продолговатые, узкие земляные печки; за аулом на колышках растянули аркан длиною в ягнячий перегон, для привязи лошадей; здесь томились редкие, породистые, с богатой сбруей иноходцы, скакуны степной знати. Южный холм был облеплен людьми, словно муравейник — муравьями; здесь музыканты играли на старинных инструментах; позвякивали аса-таяк, тягуче и жалобно выпевал шанкобуз, дробно выстукивали бубны; грохот стоял на всю долину. В низине в семи спаренных юртах происходило состязание обжор. Ойпырмой, вконец одурели брюхастые пожиратели мяса, подбадриваемые, подзуживаемые хозяевами и крикливой толпой, жаждущей зрелищ. Самого выдающегося обжору назвали тремя словами — плоскоголовый вислобрюхий Казанкап. Громоздясь, восседал он на почетном месте; рядом пристроился его личный повар. Слуги приволокли огромную овцу по третьему году, специально откормленную особой полынью. Обжора глянул на овцу, приказал повару: «Зарежь и хорошенько выпусти всю кровь. Разделывать не надо. Сними шкуру и целиком заложи в котел. Голову, ноги, требуху, почки, легкие — тоже. Словом, вари все, кроме печени. Приступай!» Повар так и сделал. В огромном казане туша сварилась довольно скоро. Дымящуюся овцу положили на широкий деревянный поднос, похожий на колоду, и поставили перед знаменитым обжорой.
Плоскоголовый вислобрюхий Казанкап ополоснул руки, засучил рукава. Потом достал из-за голенища большущий нож с длинной ручкой, несколько раз провел лезвием по ладони и склонился над тушей. Начал он с белоснежного увесистого курдюка: нарезал длинными ломтями плотное, сочное сало, запихивал в рот и проглатывал целиком, нисколько не жевал. Так измученный жаждой человек обычно ест сочную мякоть дыни. Обжора, прикрыв веки, жадно глотал сало кусок за куском и быстро расправился с бугристым курдюком. Несколько человек, наблюдавших за трапезой обжоры, не выдержали и, еле сдерживая тошноту, выскочили из юрты. Теперь обжора принялся за мягкое мясо, потом за задние ноги, кострец, обглодал лопатки, рульки, голяшки, грудинку, расправился с пашиной, оковалком, приступил, наконец, к шейной части. Жевал он все медленней и медленней, дышал надсадно, глаза были плотно закрыты. Когда с мясом было покончено, обжора в два счета разорвал-разодрал требуху и, тяжело икнув, шумно вздохнул и принялся высасывать жир из костей. Люди, глядя на обжору, от удивления хватали себя за воротники. По рядам прокатился гул: «Видать, брюхо у него что добрый бурдюк», «Небось сидит в нем ненасытный дракон», «Обжорливей его человека на целом свете не сыскать». Теперь и все кости овцы-трехлетки были обглоданы дочиста, и плоскоголовый вислобрюхий Казанкап-обжора попросил подать ему горячую сорпу — бульон. Хлюпая и булькая, он выцедил одну за другой семь вместительных деревянных чаш жирной сорпы. У зрителей глаза на лоб полезли. Но тут, шумно рыгнув, обжора велел напоить его еще и кумысом. Теперь гости начали хохотать до колик в животе. И еще — ни больше ни меньше — ровно семь чаш кумыса влил в себя обжора. После этого взор его помутнел, лицо стало багровым; он еле пробурчал, чтобы убрали дастархан, и хотел быстро подняться, но не совладал с грузно обвисшим необъятным брюхом — встал на четвереньки, помотал головой, словно бык, оглушенный ударом. Двое джигитов схватили его под руки, подняли на ноги и повели к роднику возле аула.
Обжору надо было срочно положить в холодную воду, чтобы он пришел в себя, иначе сердце его от обильной трапезы могло не выдержать. Ни один из собравшихся на пир обжор не смог съесть столько, сколько удалось запихать в свою утробу плоскоголовому вислобрюхому Казанкапу. Он был объявлен победителем торжества, и почтенные старцы передали ему приз — коня и дорогой чапан.
Пока собравшийся народ глазел на состязание музыкантов и обжор, просочился слух: «Едет сал!» Кто же не желает увидеть собственными глазами степного щеголя и рыцаря — сала?! Толпа кинулась за околицу. Здесь носились взад-вперед порученцы, выезжали лошадей наездники, суетились коневоды. Только желанного сала не было видно.
Но вот со стороны аула показалась стайка разодетых, разнаряженных кипчакских девушек. Туго сплетенные косы спадали до пят; на головах гордо покачивались яркие саукеле; сверкали драгоценные камни, позванивали чолпы — подвески; переливались красочные шелковые одеяния. В руках у девушек были украшенные пучками перьев домбры. Они шли-плыли, покачивая тонким станом, и замирали сердца, кружились головы джигитов. Среди них оказалось немало голосистых певиц; когда они запели, казалось, серебряная птица взлетела над степью. Но щеголь-сал не показывался.
Молодки, по обычаю, готовились встретить желанного гостя, подержать под уздцы его скакуна, воздать почести. На лицах красавиц блуждала счастливая улыбка, щеки пылали и глаза блестели, будто только что они встали с брачной постели. Игривые взгляды пронзали сердца, волновали кровь. Когда они смеялись, показывая белые зубы, казалось, что где-то поблизости журчал горный родничок. Яркие, пестрые наряды неописуемо преобразили голубую степь, радовали, ласкали взор, точно пришла вдруг весна, пылая огненно-красными тюльпанами.
Сал исчез, точно провалился. И тут вдруг прискакал порученец, крикнул: «Сал свалился с лошади… за перевалом!»
Девушки и молодки переполошились; одни взвизгнули от испуга, другие начали хохотать. Уж больно смешно было им представить, как щеголь падает с коня. Но шустрые, опытные молодки обо всем сразу догадались и спешно послали за ковром. Баловень публики нарочно валялся на траве. Ему, конечно, хочется, чтобы женщины подняли его на руки, посадили на дорогой ковер да так и донесли до самого аула. Всеобщему баловню, любимцу, красавцу все ведь позволено. Он знает: любой его каприз будет с готовностью исполнен. Молодки, охая и смеясь, подбежали к разлегшемуся на полыни салу, перенесли его на ковер и, окружив плотным кольцом, понесли к аулу. Нарядная, веселая процессия под гомон восхищенной толпы медленно двигалась по степи. К молодкам примкнули щебетуньи-девушки. Глаза разбегались от такого соцветия. У сала тоже разъехались губы, замаслились глаза, он млел от почестей. Впрочем, он и в самом деле оказался писаным красавцем; широколобый, густобородый, прямоносый, черноусый; смуглолицый, худощавый; в руках разукрашенная домбра; на голове — круглая шапка-борик с перьями филина. Сал повел головой, задрожал его подбородок, и он запел вдруг песню в знак благодарности людям, устроившим ему столь пышную встречу.
Зычный зачин песни оглушил молодок, он словно взмыл к небу, поплыл гордой птицей над аулом. Благочестивые, сидевшие за трапезой, встрепенулись; столетние старцы навострили уши; шумный аул разом затаил дыхание. Смолк и игривый девичий смех; все с открытыми ртами смотрели на зычноголосого певца.
Молодки забыли о приличии: во все глаза, жадно и откровенно они с ног до головы оглядывали джигита. Не обращали они уже внимания ни на что, так и норовили стать ближе к салу, прикоснуться, прижаться невзначай. Бесцеременно отталкивали они друг друга.
Песня сала всколыхнула всех, точно обрушившийся вдруг вихрь. Летом в этой степи пышно расцветает пырей; он колышется, покачивается, точно море; бывает, с яростной силой налетает на него степной вихрь, буянит, буйствует; и пырей то прижимается к земле, то скручивается, то хлещет другие травы, то вновь поднимается тугими, крутыми волнами. Точно так же подействовала громкоголосая песня сала на пирующий аул.
Одна лишь зоркоглазая молодка-провидица с грустью и тоской взирала издали на шумное пиршество. Душа ее ныла, исходила болью. Она понимала, что сегодня навсегда расстается с батыром, которого любила без ума. Уже сегодня ее ненаглядный окажется в объятиях другой женщины. Третий день продолжалось свадебное торжество, но оно ее не привлекало. Никто и ничто не могло развеять ее вдовью печаль. Холодная и отрешенная, она чувствовала себя как на поминках. Злые, нехорошие мысли приходили ей в голову. Хотелось ей даже, выбрав удобный момент, расправиться со своей соперницей, но, подумав, она решила, что этим сердце батыра все равно не завоюет. А может быть, посягнуть на жизнь самого батыра, изменившего ей? Но не-е-ет… на это у ней рука не поднимется, если даже всю жизнь предстоит ей скорбеть в одиночестве. Без своего заступника аулы осиротеют, родной край опустеет, и ей, облаченной в траур и неутешной, не будет никакой жизни.
Зоркоглазая молодка насупилась, пригляделась попристальней. Там, где солнце клонилось к горизонту, показалось облако пыли. Из-за клубящегося облака возникло кочевье. Это ехал Ошакбай-батыр со своей невестой. От аула кочевье отделяло расстояние в один овечий перегон. Отчаяние охватило зоркоглазую молодку, рыдания душили ее. Хотелось припасть к гриве коня и выплакаться вволю. Она отвязала тулпара, вправила удила и взлетела в седло.
Через мгновенье она уже скакала навстречу кочевью. Зачем? С какой целью? Она и сама сейчас не знала. Покусывая пропитанную горьким потом плеть, свободно отпустив поводья, птицей летела она над вольно распростершейся равниной. Встречный ветер свистел у нее в ушах, грива скакуна хлестала по лицу, горячие слезы текли по щекам.
Вплотную приблизившись к кочевью, она натянула повод. Ее ошеломил длинный верблюжий караван. Конец его тянулся еще где-то за перевалом, а головные нары-дромадеры уже поднимались по склону следующего холма. Верблюды были отборные, все сплошь одной — светлорыжей — масти. Они шли, подгибаясь под тяжестью тюков. Это везли приданое невесты. Где находилась сама невеста, зоркоглазая молодка не увидела. На переднем дромадере покачивался богато убранный балдахин; в нем сидело несколько юных красавиц, и невозможно было определить, какая же из них была невестой. В глазах рябило от редких и богатых нарядов, и зоркоглазая молодка почувствовала невольную робость перед этой пышной процессией.
Она вспомнила свою молодость. Отец ее, не расстававшийся с охотничьим соколом, даже одевать свою дочь как следует не мог. А когда выдал замуж, то вместо приданого дал десять батпанов зерна. О боже, как неблагодарно обошлась с ней судьба! Сколько горьких унижений отмерил ей злой рок!
Только теперь она заметила: Баршын сидела не в балдахине, а ехала верхом стремя в стремя с батыром. Донесся до нее вдруг счастливый смех невесты, от которого похолодело в груди. Ей почудилось, будто молодые смеялись над ней. Лицо ее побледнело и сразу осунулось, глаза мстительно блеснули.
Батыр рассказывал невесте про один случай. Оказывается, он давно и ко всем ревновал Баршын, даже с самого правителя Отрара не спускал глаз. Мерещилось ему, что между ними тайная связь. Ведун-Жаланаш однажды шепнул ему: «Иланчик Кадырхан поставил свой походный шатер на краю города, на берегу Арыси. В том шатре он тайком от ханши встречается с какой-то красавицей. Уж не Баршын ли это? Там они и предаются греховному наслаждению». Эти слова вконец лишили рассудка ревнивого батыра: точно пожар охватил сухую нескошенную траву. Оседлав коня, поскакал он к излучине реки, разыскал шатер, разогнал стражу и, распоров мечом шелковый полог, ворвался внутрь. И что же?.. Прямо перед ним стояла насмерть перепуганная девушка неописуемой красоты. Постоял батыр, поглазел и ушел восвояси. Только теперь он догадался, что святой Жаланаш хотел стравить его с повелителем Отрара. Едва не случилось непоправимое, да бог миловал. Об этом случае и поведал Ошакбай своей невесте, и та в ответ громко рассмеялась.
Зоркоглазая молодка круто осадила перед ними коня:
— Батыр, к тебе можно обратиться? Баршын-слу тоже сразу же узнала молодку. Ошакбай поехал к ней навстречу, ласково поздоровался. Молодка ударила плетью коня, свернула в сторону. Ошакбай послушно последовал за ней.
— Значит, нашел себе, батыр, забаву на дороге? Случайная девка приглянулась тебе, стала твоей избранницей? Что ж… да будет счастлив ваш брак! Да посетит удача ваш очаг!
Ошакбай потемнел лицом.
— Оставь свои намеки, зоркоглазая женщина. Говори прямо!
— А что прямо-то говорить? Просто предупреждаю, чтоб не очень убивался, если постигнет тебя разочарование на брачном ложе.
— А тебе что до нашего брачного ложа?!
— Ну как же? Ведь испокон веков кипчакские батыры брали в жены только невинных девиц либо сразу же обновляли постель для любовной услады. Что же это с тобой случилось, кипчакский батыр? Выбрал себе не девицу, не молодку, а мужеподобную бабу! Ну, да ладно, не обижайся, не обессудь за глупые слова. Любила я тебя, батыр. Теперь прощай!
Сказав это, зоркоглазая молодка с места пустила коня вскачь, оставив батыра в недоумении. Нескоро он собрался с мыслями и опечаленный вернулся к кочевью. Дальше уже ехал он молча, стараясь избегать пытливого взгляда насторожившейся Баршын. Кроваво-красный закат долго пылал у горизонта.
В пустынной степи бесцельно металась зоркоглазая молодка; она была как в бреду, ничего не замечала и не чувствовала. Изредка лишь подергивала поводья, и конь послушно сворачивал то налево, то направо. По раздольной степи брели-плыли причудливые тени; вдалеке, казалось, неслышно проносились то ли табуны коней, то ли хищные звери. Молодка ни на что не обращала внимания. Лишь когда конь споткнулся, попав ногой в чью-то нору, молодка на мгновение точно вынырнула из пучины мрачных дум, огляделась вокруг. Но тут же накатилась на нее страшная тоска и безразличие овладело ею. От слез в груди ее стало пусто, будто навсегда покинула ее душа. Дальнейшая жизнь лишилась смысла: ни любви, ни радости. Осталось лишь доживать свой век, испить до дна горькую чашу судьбы. И больше ничего… Она посмотрела вокруг себя и опешила, ледяная дрожь пробежала по телу, лоб покрылся испариной. Она протерла глаза.
В нескольких шагах от нее стоял оседланный конь, На передней луке седла висели два походных барабана…
Вот эти барабаны — вестники беды — и вселили ужас в скорбное сердце зоркоглазой молодки. Страшен был и сам одинокий скакун. Грива и хвост его спутались, свалялись, бока были точно в коросте, брюхо — в грязных подтеках и полосах. На седле и тороках бурели пятна крови. Подбрюшник натер кожу, впился глубоко в тело. Такое случается, когда очень долго не снимают седло, не расслабляют подпругу. Жуткими казались и глаза бедной лошади — выпученные, воспаленные, одичалые, с какой-то бездонной скорбью. Удила, изгрызенные, болтались по обе стороны морды. Барабаны рассохлись, сплошь покрылись трещинами.
Зоркоглазая молодка с усилием овладела собой, подавила страх. Она решила поймать одинокого скакуна. Однако конь ее заупрямился и пугливо стриг ушами, пофыркивая. Мешкать было нельзя: загадочный скакун мог понести в первое же мгновение. Видно, он и в самом деле одичал. Просто истосковался по четвероногому собрату, да и измучен был изрядно — только это и удерживало его пока на месте.
Зоркоглазая молодка отвязала чембур, намотала его на руку. Стараясь не производить лишнего шума, она из одного конца связала петлю, а другой прикрепила к поясу. Потом, пригнувшись, как лук, метнула петлю на шею скакуна. Тот вскинулся на дыбы и понес. Молодка пятками ударила коня, намереваясь броситься вдогонку и ухватиться за чембур, выскочивший из рук. Но конь ее не понял и отпрянул в сторону. Молодка вылетела из седла. Волочась по земле, она все же изловчилась и вцепилась обеими руками в чембур.
Теперь надо было любой ценой подняться на ноги, иначе полынь и кочки изорвут одежду в клочья и не миновать ей потом верной смерти. В первое мгновение ей удалось немного придержать скакуна. Натягивая изо всех сил чембур, она сумела подняться на локти, потом на колени. Полынь нещадно полосовала ее тело, ноги горели от ссадин и кровоподтеков, кости ныли, как переломленные. Раза два она отчаянно пыталась вскочить на ноги, но это ей никак не удавалось: скакун перешел на безумный галоп и волок ее по земле, точно куль.
Единственное спасение было в том, чтобы развязать чембур на поясе. Но узел туго затянулся, пальцы словно одеревенели, онемели. Она сразу же сорвала ногти.
Скакун мчался диким наметом. Молодка теряла последние силы. Руки-ноги ей уже не подчинялись, и она всем телом, всей тяжестью скользила по кустам и кочкам. На миг померещился ей Ошакбай, огромный, сильный, и одновременно по-детски простодушный, покладистый. Ее Ошакбай. Ее надежда и мечта. Единственный, желанный, ненаглядный. Она мчалась ему навстречу, раскинув руки. Потом ей почудилось, будто Ошакбай сядит верхом на скакуне, яростно настегивает его камчой и оглушительно бьет в барабаны. От грохота стонет степь, разламывается голова. Боже, как гудит в ушах! Она почувствовала странную горечь на языке, горечь покидающей ее жизни. Она и не представляла, что у жизни такой горький привкус, терпкий, как полынь в знойное лето. Потом и эта горечь исчезла, все погасло, померкло вокруг, и она провалилась в жуткую, черную пучину…
Через несколько дней одинокого скакуна с двумя походными барабанами на передней луке седла увидел табунщик из предгорий Караспана. На шее скакуна болтался черный длинный чембур. Табунщик долго гнался за таинственным скакуном, но тоже не догнал…