ШЕЛКОВЫЙ ПУТЬ
Роман
Перевод с казахского Г. Бельгера и М. Симашко
ЗАЧИН
Раскаленный горький ветер, ровно дующий по бесконечному Шелковому пути, на мгновение затаил дыхание. Солнце поднялось на длину аркана и нещадно обжигало потрескавшуюся от вековой жажды корку земли. Сразу запахло паленым. Застыли на бегу пегие кусты перекати-поля. Умолкли крохотные неугомонные воробьи, почти неразличимые среди серой полыни; исчезли, будто растаяли, растворились в зыбком мареве степные рябчики. Степь напоминала старую заскорузлую скотскую шкуру, казалось, жизнь давно покинула этот дикий, запущенный край. Зловещая тишина стояла кругом. Но вдруг у горизонта неслышной белоголовой змеей круто поднялся вихрь, взмыл, разросся, вскоре обернулся всадником. Сизым шлейфом потянулась, заклубилась за ним пыль. Стало видно, что это не всадник, а всего только одинокий конь. Но соловый скакун был оседлан, и на боках, крупе и шее его тускло белела соль. На передней луке по обе стороны висели два небольших барабана. Кони с походными барабанами доныне еще не встречались на просторах Атрабата. Лишь в лихую годину исконные обитатели степи — казахи привязывают барабаны — вестники беды — к седлу.
Соловый скакун неожиданно замер. То ли пот застлал ему глаза, то ли затосковал по хозяину, бог весть где нашедшему свою погибель, то ли усталость подкатила к точеным ногам — кто знает, только остановился, напрягся скакун и зычно заржал. Он ржал протяжно, тоскливо, втягивая брюхо. Может, померещились ему далекие тучные луга, прозрачные озера с белыми и черными непугаными лебедями, мирно сбившийся у поречья родной косяк… Столько тоски и печали было в этом ржанье, что от него, казалось, дрожь пробежала по пересохшей траве. Будто из задубевшего карная исторгались эти надрывные звуки, бесследно, безответно исчезая, угасая в знойном, пыльном воздухе. Бурая, выгоревшая, жарой истомленная степь равнодушно молчала. Соловый скакун попытался заржать еще раз, но силы покинули его, он тяжело повел боками, вытянул шею, начал яростно грызть удила. Но так и не смог опустить голову: поводья были крепко-накрепко привязаны за переднюю луку седла.
Сквозь розоватые хлопья пены поблескивали в лучах солнца серебряные удила. Кожаный нагрудник, шоры, подбородник узды, поводья были сплошь украшены мелкими бусинками яхонта. Сразу становилось ясно, что седло кипчакское: лука имела форму утиной головы. Оба барабана были целые, только туго натянутый сафьян выгорел и высох до белизны. Верхние обручи покрывало серебро, завязки шелковые; пышные кисти — коню по брюхо. На тороке трепыхался маленький изящный — тоже из шелка — колчанообразный мешочек для барабанных палочек. Сейчас он был пуст. Ременный подхвостник глубоко врезался в лошадиный крестец. Скакун был красив, статен; грива и хвост развевались, шелестели на ветру, будто шелк. Под седлом он, должно быть, ходил уже несколько дней. На ленчике бурела засохшая кровь…
Вздрогнули, опять заколыхались верхушки ковыля. Запел свою вечную заунывную песню упругий рыжий суховей. Встрепенулся и соловый конь, забил передним правым копытом. На неукротимую, буйную сестру свою реку Инжу-огуз походила древняя степь Атрабата. И река порой так же неожиданно и ненадолго смиряет свой капризный, буйный нрав. Затихает она тогда и умиротворенно катит, будто баюкает кого-то, ласковые пышногрудые волны. А они что-то нежно нашептывают, воркуют, зовут к себе очарованно застывшие берега. Но берегам не угнаться за шаловливыми волнами. И потом, когда попадает река в широкие объятия мелководного русла-переката, она, могучая, строптивая, вовсе замирает, становится покорной, робкой, и ни одна морщинка не искажает гладь ее чела. Но обманчива эта покорность. Под неподвижной гладью таятся коварные воронки и пучина. Мудрено увидеть бурлящие, кипящие в глубине водовороты, захватывающие, заглатывающие даже самую неприметную, незаметную щепочку…
В этой первозданной дикой степи были тоже свои потайные водовороты. Мчались по ней распаленные страстью смерчи и вихри, метались бездомные странники устели-поле, величаво плыли, навевая смутные желания, причудливые миражи. Бесследно исчезали в бездонной степной пучине и мелкий сор, и большие судьбы. Так же нежданно вдруг исчез и одинокий скакун, точно тень проглотила крохотный лучик солнца. В одно мгновение скрыли белогривые вихри загадочное явление…
Кому это вздумалось нарушить вековечный сон Дешт-и-Кипчака? Кто решился посягнуть на мир и тишину этой необъятной степи? И кто был хозяин одинокого солового коня в дорогой сбруе и с окровавленным ленчиком? Может быть, близки страшные дни и вестник неотвратимой беды вот-вот ударит в гулкие походные барабаны?..
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Серебряным ликом своего народа
Не мог налюбоваться до часа рокового.
Надпись на таласском камне
1
Началось это на рассвете.
Большой город был еще погружен в сладкую предутреннюю дрему, и только тонкий гортанный голос муэдзина словно висел в прозрачном воздухе. Самый тихий, мирный, безмятежный час суток, когда никакая злая сила не потревожит тайну на брачном ложе, не вспугнет чью-нибудь сокровенную мечту. Именно это время выбрали для беседы двое известных в городе мужей.
— Ты хорошо описал ратную жизнь моих доблестных предков. Сначала всевышний, потом я благодарен тебе! — Иланчик Кадырхан был заметно взволнован, однако быстро унял слабую дрожь в голосе. — Говаривали в старину: один голову к земле склоняет, но душой высок, другой голову к небу задирает, но помыслы его низменны. Я вижу, ты родился с душой высокой, с печатью вдохновения на челе. Да сопутствует тебе, мой светоч, во всем удача! Да, я благодарен тебе, — повторил он, все еще не успокоившись. Взгляд его не отрывался от рукописной книги в черном кожаном переплете, которая лежала на коленях учтиво сидевшего перед ним юноши. Книга казалась не в меру огромной, тяжеловесной. У правителя города и края сейчас были затуманенные глаза, мысли витали далеко. Виделись ему прославленные за пределами этой страны мастеровые — те, что сейчас на побережье великой Инжу-огуз отливают изразцовые кирпичи, обжигают высокой красоты кувшины, воздвигают на границах стены неприступных крепостей; вспомнились ему и неутомимые земледельцы-дехкане, всю жизнь не расстающиеся со свинцовой тяжести кетменями; вспомнились воинственные предки, которые, не задумываясь, клали свои головы в бесчисленных войнах. И тесно вдруг показалось правителю в просторном ханском дворце. Тяжкий вздох вырвался из его груди: «О предки мои, с кривыми клычами в руках! Вы отстояли некогда честь свою, не оставив ее под копытами несметной дикой орды, которая навалилась из-за восточных гор. Вы не позволили задохнуться славе в пыли, покрыться ржой, зарасти бурьяном забвения, а высоко подняли ее на своих острых пиках. Много веков прошло с тех пор, но деяния ваши чтут благодарные потомки. Вдохновенное перо этого юноши воплотило их в жемчужные строки стихов, запечатлело в этой книге на вечные времена. Бессмертие обрели вы на земле и в небесах!»
Прозорливость юного поэта, скромно поджавшего ноги на красном туркменском ковре, поразила Иланчика Кадырхана. Ему особенно льстили торжественные слова, как зачин песни, много раз повторяемые в поэтической летописи: «На небе — бог, на земле — хан ханов Иланчик Кадырхан». Казалось, они не имели отношения к ратным подвигам его знаменитых предков, однако ласкали слух и сердце. И пожалел сейчас правитель, что не распорядился созвать всех старейшин родов и не заставил их слушать проникновенные, возвышенные слова.
Но вот очнулся от дум Иланчик Кадырхан, оторвал глаза от книги. Поэт Хисамеддин только теперь по-настоящему разглядел грозного повелителя. Был хан могуч телом и возвышался на троне холмом. Морщины на широком лбу разгладились, и отчетливей обозначился у левого виска плотный, твердый, с большой палец величиной нарост. Кипчаки называли его «заячий альчик».
Существовало поверье: джигит, желающий узнать свою судьбу, должен проглотить заячий альчик, заговоренный волхвами-прорицателями. Через семь дней альчик проявлялся, как знамение рока, в виде нароста на лбу или на пятке. Нарост на лбу означал, что человека ждет счастливая судьба воина и радетеля родной земли. Нарост на пятке говорил, что он трус и презренный раб.
Через это испытание в годы легкомысленной юности прошел и Иланчик Кадырхан. Брови — лохматые, черные — срослись на переносице. Зрачки точно притаились, застыли в глазницах. В них порой вспыхивали огоньки, словно отблеск костра в темной ночи. Взгляд тяжелый, пронзительный. Повелитель знал об этом и потому — чтобы не сглазить — старался не смотреть прямо на детей и юных невест. Аккуратно подстриженные, тонкие, как крылья ласточки, усы, густая остроконечная борода на крупном овальном лице придавали ему суровое, властное выражение. Возраст хана определить было трудно. Грудь крутая, спина как щит, плечи прямые, на каждое сажай хоть по джигиту. Широкий, в два кулаша, трон из слоновой кости еле вмещал богатырское тело повелителя.
Трон заскрипел. Иланчик Кадырхан, резко оборвав свои думы, устремил проницательный взгляд на молодого, но уже известного поэта, автора поэмы-дастана «Хикая», сыганактинца Хисамеддина.
— Продолжай! Я слушаю тебя, юный златоуст!
Повелителю не терпелось выслушать оставшиеся страницы первой главы поэтической летописи. Хисамеддин благоговейно погладил страницу тяжелого и большого, в сафьяновом переплете, фолианта, лежащего на коленях, и начал читать ровным глуховатым голосом. Читал он несколько врастяжку, на особый, «восточный» манер, и эти звуки, то отдаляясь, то нарастая, напоминали печальный и величавый напев древнего кобуза в руках странствующего сказителя.
То было собственное сочинение юного поэта Хисамеддина, в котором он в древней сказовой манере восхвалил досточтимых предков славного Иланчика, уповая в душе на щедрый дар повелителя.
Так начиналась первая глава этого восторженного дастана:
«Сын Тирека Тоган — я, младшего брата звали Черный Барс, жену — Тошаин. На небе — бог, на земле — хан ханов Иланчик Кадырхан. Слава его затмила и восход, и заход солнца.
В год обезьяны, в восьмой месяц, на шестой день потерял я улус — род свой. Жена вдовой осталась, в траур оделась, лицо себе с горя исцарапала. Сыновья осиротели. Верные слуги оплакивали меня, точно одинокая верблюдица — погибшего верблюжонка. Но небесному владыке понадобилась моя душа. И она вознеслась, отлетела. Простился я с суетой сует, которая жизнью земной зовется.
Трое сыновей и единственный младший брат, восхваляя мои походы и подвиги, книгу напишут. Если соизволит аллах, вы ее прочтете.
Вот что они могли бы поведать миру в Кожаной книге…
Сын Тирека Тоган — я, младшего брата звали Черный Барс, жену — Тошаин. Отец был прославленным батыром. Он владел тридцатью ок народа, а войско составляло семьдесят ок. На краю обширной степи настигла его стрела рока. Умертвил его коварный враг. Погиб батыр, сложив голову на кривой сабле, не достигнув цели желанной. Чтобы знойное солнце не коснулось тела, обернули его верные слуги тридцатью войлоками, навьючили на нара-дромадера, семь дней и ночей держали путь до родной земли. Перед смертью успел промолвить отец: «Сабля разорит народ».
Я рычал, как голодный тигренок. Но солнце по-прежнему всходило и заходило, и проплывали дни, как мираж в пустыне. Мир стоял на земле. Умножались, плодились тридцать ок народа и семьдесят ок войска. Раны зажили. Про беды забыли. Сила нарастала, точно половодье весеннее, которое никакой запрудой не удержать. Похотливые бабы волчицами выли. Батыры яростной да буйной силой наливались, точно бугаи в пору случки. Дети в войну играли, черепа врагов, в земле истлевшие, будто мячики пинали. Могильные холмы сооружали люди и некогда погибших громко оплакивали.
Делать было нечего. Решил я двинуться в поход.
В год свиньи оседлал боевого коня. Наставив двухаршинный меч в сторону луны, возглавил семьдесят ок войска, набранного со всех концов страны. Путь держали по солнцу. У батыров от долгой дороги сабли в ножнах ржой покрылись и языки во рту одеревенели. Прошли знойную пустыню, над которой и птицы, боясь опалить на солнце крылья, не летали. Реку Джейхун, над которой не плывут даже тучи, переплыли. Добрались наконец до страны Уструшана, до города Бунджикат, за железными воротами которого собрался разный сброд и нечестивцы.
Ханом их оказался некий Калаи Кахкаха, несусветный краснобай-пустобрех. Чалму на голову себе накрутил он высотой с коня, борода как у старого козла. Не хан — посмешище.
Предложил я ему: «Осушим чашу дружбы за одним дастарханом». Усмехнулся глупец: «Охотнее выпью чашу твоей крови». Обозвал меня по-всякому, посла моего под зад пнул. За крепость сломанную стрелу выбросил — знак непримиримой вражды. Эйе!
Сутки думал-размышлял, духов священных звал. Ночью услышал глас всеблагого — такой, какого ожидал: «Взломай крепость и руби непокорным головы!» Приказал я тогда, раб всевышнего, забить в парный походный барабан. Заревели карнаи. Обрушились мои воины, как голодные волки, на дерзкий город. Семь месяцев продолжалась осада. Я лишился тридцати ок войска. Навеки сомкнули веки мои батыры, отправились на тот свет, дрожа, перед чистилищем предстали.
И тогда приказал я Жагипару с тигриным сердцем и Огузу-Леопарду: «Ройте землю под крепостью!» В кротов превратились мои бесстрашные сарбазы. В сорока местах днем и ночью копали подземные ходы. И тихо, точно мыши, проникли в непокорный город и, обернувшись лютыми волками, терзали-рвали людей, как ошалевших баранов. Собственноручно зарубил я хана, выпустил поганую кровь. Чалму его повесил на придорожном столбе. Осталась от пустоголового Кахкаха юная невинная дочь Тошаин. Я почувствовал вожделение и взял ее в жены. Пир устроил небывалый. Погуляли мои сарбазы на славу. И брюхо, и похоть, и душу вволю потешили. Дорогой казной набили переметные сумки.
Подлые враги исподтишка толкнули Жагипара — Тигриное Сердце и Огуза-Леопарда в глубокий колодец Там с последним глотком воды и нашли они свою погибель. Врасплох застигли меня мерзавцы. От досады едва не отгрыз я свой палец. Сорок ок оставшегося войска в неутешном горе воткнули копья в землю. Головы склонили, плечи опустили. Говорят старики: «Потерял верных соратников — точно сам умер».
От недругов утешения и верности я не нашел.
Бросился ничком на землю, в тяжкую думу погрузился. Правильным посчитал — повернуть коня назад. Не то от безделья затоскуют мои батыры. По друзьям погибшим запечалятся… Из ханской казны забрал я все золото, из хранилищ — все зерно, в жены взял Тошаин, на длинном аркане, в кандалах погнал рабов. А сарбазам своим сказал: «Затосковал я по кровному хребту Харчуку, по родной жемчужной реке Инжу. Сыновья, родившиеся после нашего похода, теперь уже поводья держат, а дочерей замуж повыдали… Подтяните потуже переднюю подпругу, ослабьте заднюю, как подобает перед дальней дорогой. Когда завтра из пучины выйдет полная луна, э-ге-ге… двинемся мы в путь на родину». Одинокий барабан пробил отбой.
Во сне всевышний дал мне знак. «Чтобы славный Жагипар с тигриным сердцем и Огуз, прозванный Леопардом, не испытывали тревоги на том свете, не оставляй в Бунджикате ни одного целого дома, истреби под корень все мужское племя». Что ж… Мы ведь покорные слуги всевышнего. Так и сделали. В пепелище все там превратили.
Прошли пустыню, где от зноя потрескались у коней копыта. Одолели множество перевалов через горы, недоступные даже соколам.
Хребет Харчук был отцом нашим, жемчужная Инжу — матерью. Почтенный белобородый старец встретил нас с посохом в руке, мать — с молодым охлажденным кумысом. Сорок ок сарбазов встретились с родными, словно заблудившиеся ягнята с родной отарой. Слезами радости и горя обливались. Неутешным вдовам всем поровну роздал я добычу. К каждому порогу привязал раба. Каждый воин получил по пленнице. Слава моя по всей степи гремела. Душа моя ликовала в орлиной выси. Недруги хвосты поджали, к полам чапана моего припадали.
Иланчика назначил я правителем Большого Сагына. Средний Сагын отдал Огулу — Черному Барсу. Младший Сагын доверил батыру Ошакбаю. Так поделив свои владения, остался сам в Отраре. На мне лежали заботы о Великом кагане.
Прошли годы. Окрепли копыта у крылатых коней — тулпаров. Малые дети подросли, мечи в ножнах затупились. На мягких постелях батыры жирели. Бабьи ласки им надоели, от скуки души дряхлели.
Потянуло к крови. К удали бесшабашной. К набегам диким.
Позвал я прорицателя-балгера. Полистал тот священную книгу, изрек: «Там, где восходит солнце, простирается страна моголов. У девушек их глаза что черная смородина. На щеках пламенеет румянец. Женщины поджарые, тонкие, легкие, как ременная тесьма. Мужчины рослые, долговязые. Золота там больше, чем песка в Каракумах, чем воды в реке Инжу». Прекрасно!
Приказал я забить в походные барабаны. И обратился к своему народу: «Поведу я восемьдесят ок войска в страну моголов. Пусть каждый кипчакский воин наденет на голову черный колпак, дабы легче было отличать друг друга от врагов. А коням подвязать хвосты».
Оседлали коней. Выступили. Из-за черных колпаков люди прозвали нас каракалпаками. Зазвенели колокольчиками стремена. Преодолели снежные горы. Потом долго плутали по не имеющей конца степи. Год собаки провели бездомными псами. У сарбазов от голода кишки в животе склеились, а рабыни все повымерли. Шенкеля до крови натерли, штаны до дыр прошоркали, у коней копыта сбились, войско поредело.
Эйе! Наконец-то враг показался.
Смотрю: мужчины вовсе не рослые, а коренастые, кряжистые, точно быки бодливые. Обезглавил балгера за ложные предсказания. Поистине: провидца враг врасплох застигнет, расчетливого мор погубит.
Хан их и вправду оказался громадиной по кличке Туйе-палван, что означает «богатырь-верблюд». Предложил я ему в знак мира кумыс попить из одного торсука. «Крови твоей испить желаю», — ответил этот наглец.
Приказал на этот раз ударить в одинокий барабан. Выстроил я рать — восемьдесят ок каракалпаков. Враг встал напротив. «Единоборство!» — рявкнул Туйе-палван. «Единоборство!» — согласился я. Издревле существует этот доблестный обычай. Помянул я добрым словом духов, надел на голову шлем, облачился в кольчугу. Сел на верного Торттагана, коня своего.
Туйе-палван взгромоздился на дикого дромадера. Нар ронял хлопья пены, брызгал липкой слюной. На грудь и на спину хан повесил по щиту, голову сунул в чугунный котел, стал вроде черепахи. В руку взял громадную палицу, налитую свинцом.
Гул в степи стоял — земля качалась. Но тут вдруг разом все умолкли, дыхание затаили.
И начался жестокий поединок.
Выставив змеиноголовое длинное копье, обрушился я на врага. Под копытами моего скакуна земля прогибалась, пыль столбом поднялась, заклубилась. От рева дикого дромадера травы клонились. Волчком завертелся мой Торттаган, ловко уклоняясь от свинцовой палицы. Я нацелился копьем, слегка царапнул врага возле паха. Но сущим дьяволом оказался Туйе-палван. Размахивал палицей налево-направо и сломал-таки мое копье. Конь в пыли задохнулся. Кровь у меня брызнула. Левая рука плетью повисла.
Взывая к духам, подскочил мой младший брат Черный Барс, сунул мне в руку меч. У Туйе-палвана, должно быть, мышцы свело. Он плевался кровью, выронил палицу, схватил пику. Я еще раз помянул дух предков.
Как пчелиный рой гудело войско. Схватка продолжалась.
Лопнула на мне кольчуга, рассыпались железные кольца. Зато у дромадера подгибались ноги. Туйе-палван сделал дальний выпад пикой, но я припал к гриве коня, увернулся, мечом отбился. Закачался верблюд, на колени опустился, слетел с врага передний щит, и я, изловчившись, всадил меч в поганое брюхо Туйе-палвана. Лопнуло оно, как переспелый арбуз, внутренности вывалились.
Но он был дьяволом, этот монгольский хан! Уже падая с дромадера, успел вонзить острую пику мне под мышку. Я замахнулся еще раз, и дернулся Туйе-палван, рухнул камнем к ногам одногорбого верблюда. Вот она, желанная победа!
Восемьдесят ок сарбазов в черных колпаках, ждавшие исхода поединка, с ревом обрушились на растерявшихся врагов, смяли их ряды.
Я припал к гриве. Единственный брат мой Черный Барс с воплем подскочил ко мне, подставил плечо. Перед глазами моими поплыли синие хребты Харчука, полноводная жемчужная Инжу. Я уставился вдаль, надеясь увидеть за горизонтом краешек родной земли, но ничего не увидел, сполз с коня. Конец вражьей пики все еще торчал под мышкой. Никто не мог его вытащить. И я понял: настал мой конец, вот-вот оборвется дыхание и предстану я перед всевышним.
Облачится жена в черные одежды, неутешными слезами обольется. Сыновей назовут сиротами. И будет мой народ оплакивать меня, как верблюдица — погибшего верблюжонка.
С предсмертными словами к Черному Барсу тогда я обратился: «О народе своем позаботься. Пусть не знает беды-печали. Тошаин возьми себе, остальных жен раздай батырам. Я всего лишился: земли и воды. Сорока трех лет от роду навеки прощаюсь с хребтами Харчука и жемчужными волнами Инжу. Во имя чести и славы умертвил я девятнадцать славных мужей. Храбрость моя стала молитвенной песней в устах правоверных. Великий каган свой тебе завещаю…»
Так завершилась первая глава восторженного дастана, написанного юным поэтом Хисамеддином во славу всесильного повелителя Иланчика Кадырхана…
Мелодичный ровный голос поэта, гулким эхом в последний раз отозвавшись в просторном дворце, оборвался, умолк. Длинный сказ о минувшем, запечатленный на пожелтевших страницах Кожаной книги, звучал в его сердце. Благоговейная тишина воцарилась в Гумбез Сарае. Поэт медленно закрыл книгу, лежавшую на коленях, опять провел рукой по сафьяновому переплету, протер повлажневшие глаза краешком чалмы, смущенно откашлялся, скрывая волнение.
Хисамеддин был уроженец Сыгынака, что южнее Отpapa, у самого устья Инжу. Там, на сизых от пыли улицах, где самозабвенно гонял он недавно шелудивых собак и где нудные муллы из медресе не однажды таскали его за уши, будущий поэт провел свое детство. С малых лет преклонялся он перед мудрецами. Едва выучив арабскую грамоту, стал сочинять стишки, скрипя гусиным пером по бумаге. Вскоре имя юного стихотворца стало популярным. Ему сейчас немногим больше полутора мушель, кости еще не окрепли, и телом он нежен и гладок, как молодой, молочный телок. Лоб высокий, выпуклый; нос с небольшой горбинкой; лицо узкое, продолговатое. Сидит он всегда в неподвижной позе, ссутулясь и чуть свесив голову. Очень учтив, редко смотрит в глаза собеседника. И сейчас он задумчиво уставился на свое колено, всем своим обликом напоминая молодого насытившегося ястребка, блаженно греющегося в лучах солнца на кустике колючего чингиля.
Повелитель явно был доволен юным поэтом. Он сказал:
— Дарю себе коня-тулпара, обгоняющего ветер, а в придачу охотничьего сокола, видящего волка за тридевять земель. И пусть не покинет тебя вдохновение. Будешь слагать стихи, писать книги. Останешься здесь, в Отраре, в моем дворце Гумбез Сарае!
Хисамеддин, склонив набок голову, задумался. Взгляд он лишь перевел на другое колено.
— О всемилостивый повелитель! Не нужны мне ни белогрудый сокол, чьи когти рассекают ветку таволги, ни быстроногий тулпар, чьи копыта дробят камень. Есть у меня одно сокровенное желание: разрешите мне доступ к самому ценному, что есть в Гумбез Сарае, — прославленной библиотеке великого Абу-Насра, который известен в мире по названию этого края — аль-Фараби.
Дрогнул, сразу набух кровью «заячий альчик» на лбу Иланчика Кадырхана. Никак не ждал он такого ответа от юноши. «Да-а… Гумбез Сарай скрывает в себе немало тайн, его подземные комнаты полны сокровищ, а по хранилищам бродят в длиннополых чапанах познавшие все науки мудрецы. Книгам здешним и вовсе цены нет. Одно перечисление их названий займет столько времени, сколько необходимо, чтобы зарезать и расчленить на части туши трех верблюдов. Это здесь хранятся древние тюркские летописи, обтянутые бараньими шкурами; надписи на пожелтевших от времени лопатках быков, арабские дастаны, киссы, написанные на светлой коже куланов; индийские книги, украшенные рыбьей чешуей; тюркские инжили, назарейские свитки, вязь на бересте северных народов, иудейские письмена, камни, исписанные непонятными, забытыми знаками; папирусы фараонов из страны Миср, глиняные плитки из стран Ирака и многое другое. Есть книги, громадные, точно сундук, на языках пехлеви, фарси, румийцев, иудеев и согдийцев; они недоступны простым людям, непосильны они и для обычных мулл, за многие годы с трудом осиливших афтиек, глубокий смысл их понятен лишь немногим мужам, посвятившим жизнь изучению разных наук. Когда жил и творил в Отраре великий тюрк Абу-Наср Мухаммед ибн Мухаммед Тархан аль-Фараби, поражавший мир глубиной мысли, широтой познания и прозорливостью, сюда со всех концов света стекались вместе с караванами книги и драгоценные рукописи. Сколько ученых факиров вышло из Отрарского медресе, познавших истину и тайну бытия! А помимо их сколько было здесь всегда волхвов, жрецов, баксы, врачевателей и прорицателей в прохладных, мрачноватых кельях — худжрах под Гумбез Сараем!
Бывало, раскрывали они громоздкие священные книги, наблюдали движение небесных тел и предсказывали: «А в таком-то году неслыханная беда нагрянет, по щетки коням прольется людская кровь. В таком-то году обрушится босоногий жуткий джут, люди с голоду начнут поедать змеиные яйца». И часто сбывались эти недобрые пророчества…
Думая об этом, Иланчик Кадырхан чувствовал, как кровь приливает к голове и охватывает его странная грусть. Он испытывал и тайную гордость, и волнение, и безмерную свою ответственность перед памятью предков и за будущее потомков.
«Значит, этого юного поэта влекут древние книги…»
Кадырхан запахнул полы своего длинного вышитого золотом и отделанного парчой чапана. Под густыми бровями блеснули на мгновение два живых огонька.
— Пусть исполнится твое желание, юноша!
Было это по хиджре в шестьсот четырнадцатом году в месяц Раби-ахир, по кипчакскому летосчислению в год коровы в месяц кукушки, по юлианскому календарю в апреле одна тысяча двести семнадцатого года.
2
Совсем по-другому выглядел сегодня знаменитый Гумбез Сарай — краснокирпичный дворец с огромным голубоватым куполом, похожий чем-то на кипчакскую юрту. Широкие ворота были открыты настежь, белокаменные лестницы натерты до блеска. Под лучами солнца ослепительно сверкали цветные изразцы. Над главным порталом спокойно взирали на мир узкие высокие окна. Чуть колыхались полупрозрачные тонкие занавеси. По дворцу гулял вольный прохладный ветерок. Из полноводной реки Арысь и запруды святого Кишкиша двумя подземными водопроводами из жженой глины день и ночь поступала вода в большой хауз перед дворцом. Разноцветными струями била вода из фонтанов — из пасти бронзового тигра, из острой, высоко вздернутой морды гончей, из жемчужных глаз каменного дракона. Живая радуга над хаузом радовала глаз.
Гумбез Сарай — чудесное творение древних зодчих, чьих имен никто не знает. Снаружи дворец облицован глазурованными изразцами — каждый гяз другой окраски. В течение дня много раз меняется это причудливое многоцветье. Орнаменты тянутся до самого купола, тщательно выкрашенного широкой полосой понизу редкой краской под цвет кобыльего молока. Веками не тускнеет эта изумительная краска, сохраняя купол и главный минарет от разрушительного действия времени. На стенах дворца, расписанных непонятными иероглифами и диковинной вязью, днем играет мираж и ночью любуется своим отражением луна. Ниже к земле узоры становятся все шире, орнамент ложится затейливей, у основания арабскими буквами выложены слова кипчакской походной песни. Фундамент дворца кругл. Так и напоминает Гумбез Сарай воздушный сказочный замок. Словно на высоком зеленом холме юная невеста сбросила свое прозрачное, украшенное перьями филина саукеле. А девяносто три каменные опоры, поддерживающие купол, кажутся девяноста тремя воинами, поднявшими на богатырских пиках тот дивный девичий головной убор.
Поэт, не скрывая восторга, разглядывал Гумбез Сарай. Медленно идущий рядом с ним Иланчик Кадырхан молчал, не желая отвлекать юношу от возвышенных дум. Пусть приобщится к новой жизни. А Хисамеддин думал о своем.
Если приглядеться внимательней, то узоры, выложенные из цветных кирпичей, напоминают то плывущие по небосводу облака, то распластавшегося для прыжка тигра. Знающие люди рассказывают, что кирпичи завезли сюда с берега Инжу. Тех, кто делает их, называют кышкерями — кирпичниками…
Кышкери составляют самостоятельный род сунак, издревле занимающийся этим скромным древним ремеслом. В корне самого слова «сунак» заключен смысл «богатый водой», «обитающий у воды». Из поколения в поколение сунаки копают ямы, месят глину, льют кирпичи. Поджарые, насквозь прокопченные солнцем, в одних до колен закатанных холщовых штанах, круглый год не расстаются с кетменем — мотыгой, — такими их увидел и запомнил Хисамеддин. Они необыкновенно выносливы и сильны. Постоянный тяжелый труд закалил их необычайно. Лить кирпич — дело очень непростое. Они готовят его из особой местной глины, точнее, суглинка, которым так богаты берега Инжу. Сначала вязкую желтоватую глину сгребают в огромные кучи, потом понемногу сбрасывают ее в широкие ямы, добавляют козью щетину и размешивают с кобыльим молоком. Потом по этому месиву прогоняют взад-вперед несколько косяков коней. Под их копытами образуется упругая, плотная масса. Из нее льют плоские кирпичи: аккуратные, небольшие, с ладонь. Кирпичи обжигают на углях саксаула, а перед этим долго сушат под раскаленным солнцем. Так появляется темно-красный, цвета крови, знаменитый отрарский кирпич, который не разбивается о камень, не растворяется в воде, не крошится от времени. Такой кирпич прочен, как скалы Каратау, перед ним отступают и гнев и ярость. Сами кышкери-сунаки испытывают прочность своего изделия ударом тяжелого меча.
Именно из таких кирпичей мозолистыми руками искусных каменщиков и был выстроен величественный Гумбез Сарай. Наместник Отрара и юноша поэт молча смотрели на дворец. Вдруг взгляд Кадырхана упал на нижние ступени. Из дворцового подземелья, карабкаясь, точно черный жук, поднимался старик визирь. Слабые ноги его подкашивались; оступившись, он едва не упал. Вздрагивала белая длинная борода; конец необъятной чалмы волочился где-то у ног. Старик был суеверен; то, что он споткнулся, явно предвещало беду, и визирь что-то бормотал про себя, может быть, молился, а взобравшись наверх, склонился в низком поклоне. Поймав взгляд повелителя, он тихо молвил:
— Да продлит аллах царствование твое, Кадырхан! К твоим стопам припадают и жаждут увидеть твой светлый лик купцы Хазарии, путешественники из западного государства Кыйев, почтенный купец из дальнего Новгорода, посол страны уйгуров со своим требованием, гонец в медвежьей шкуре из страны Кереити, от монголов порученец уйсун, из Хорезма хитрая лиса-проныра лашкар… Как положено в этот день недели, они ждут тебя у входа в Салтанат Сарай… — Старик визирь сложил руки на груди и опять поклонился.
Иланчик Кадырхан, стоя боком, выслушал его, нехотя повернувшись, направился во дворец. У трона в глубине зала он вновь накинул на плечи просторный шелковый чапан, расшитый золотом, и Хисамеддин невольно вздрогнул: ему ясно привиделось, будто по сумрачному залу, крадучись, прошел матерый тигр. Повелитель приостановился и жестом приказал Хисамеддину следовать за ним.
Медленно спустились они по широкой лестнице. Вокруг холма, не нарушая его естественного вида, выстроились дворцы с куполами. Казалось, стояло несколько огромных белых юрт с Гумбез Сараем посредине. Спускаясь вниз, правитель города и поэт вышли на небольшую площадь. И здесь был хауз. Треугольником стояли три остромордые бронзовые волчицы. То было творение кипчакских мастеров: они всегда отливали фигуры зверей, но никогда — подобно румийским ваятелям — не делали птичьих изображений. Здесь считали птицу священной, высекать ее из камня считалось святотатством. Из волчьих пастей взмывала упругая струя, образовывая над хаузом радугу в форме кривой. Было здесь прохладно, свежо. За хаузом полукругом возвышался Малый Гумбез, выделяющийся какой-то особенной красотой. Каждый, кто углублялся в Малый Гумбез, невольно испытывал восторг и необъяснимую гордость. Казалось, дворец бесконечно устремлялся ввысь. Глаза уставали глядеть на его ослепительную вершину, голова кружилась, и невозможно было оторвать взгляда.
Перед Иланчиком Кадырханом и Хисамеддином вдруг выросли огромные чугунные ворота. Так же неожиданно и бесшумно они распахнулись. По пояс оголенные жилистые слуги-гуламы ловко раздвинули створки. Под ногами стлался мягкий ворсистый ковер из Хорасана, поглощавший звук шагов.
Этот дворец назывался Салтанат Сарай, что на кипчакском наречии означало «Торжественный», и был он волей отрарского правителя отведен для приема высоких гостей — иноземных послов, путешественников, купцов, нарочных, порученцев.
В круглые окошки под куполом лился свет. В зале приема пол посередине был выложен цветными каменьями, и оторвать глаза от этого чуда было выше человеческих сил. Они изображали пышногрудую деву-купальщицу и крутоплечего смельчака, усмирявшего строптивого коня. В зыбких бликах света, казалось, трепетали обнаженные груди юной купальщицы, томно изгибался стан, а у джигита мышцы наливались силой. Краски струились под ногами, словно тень на водной глади. Разноцветье камней неизменно поражало, удивляло, ошеломляло иноземных гостей. Вдоль стен зала были расстелены дорогие узорчатые ковры. На коврах стояли невысокие деревянные подставки для сидения в форме степного кипчакского седла. Каждое сиденье отличалось своим неповторимым орнаментом. Одно было вырублено из джиды, что растет в тугаях Инжу; другое — из белой березы, растущей в безбрежных степях Кулунды; третье — из твердого карагача предгорьев Каратау. Кто не желал сидеть на деревянных подставках, мог расположиться на мягких подстилках, постеленных между ними. В глубине зала возвышался трон Кадырхана. Он тоже был деревянный, но отделан золотом и серебром, отполирован до змеиного блеска. И тоже напоминал седло, недавно снятое с горячей спины боевого коня. Главный, из слоновой кости, трон находился в Гумбез Сарае.
Это созвездие дворцов было остовом могущественного степного государственного образования, которое чаще всего именовали по названию самой степи — Дешт-и-Кипчак. Здесь решалась его судьба, читалась Книга судеб, натягивалась тетива новых походов, заключались договоры с соседними странами в знак дружбы и мира. Здесь же сосредоточивались связи с разноплеменными жителями степи, издревле обитавшими на побережьях Инжу, в предгорьях Каратау, Улытау и Алатау, на бескрайнем плато Устюрт, в бесчисленных пограничных городах, кишлаках и аулах. Все эти степные племена тоже называли единым словом — кипчаки.
Пышный Салтанат Сарай был готов к приему послов и купцов. Подставки расставлены, ковры расстелены. Иланчик Кадырхан хлопнул в ладоши, подозвал стоявшую у порога юную служанку. Послышалось легкое шелковое дуновение от ее полупрозрачного платья. Хисамеддину служанка показалась необыкновенно красивой. Пылкий юноша был сразу ослеплен. В длинных изогнутых ресницах, прикрывавших бездонные черные глаза, в пухлых розовых, чуть вздрагивающих губах, в тонком овале смуглого лица почудилось поэту что-то притягательное, колдовское.
От мимолетного взгляда красавицы кипчачки его вдруг бросило в жар, сладко сжалось сердце, необъяснимое волнение почувствовал он.
Иланчик Кадырхан мгновенно заметил это, однако проявил прирожденную невозмутимость. Непонятно было, то ли одобрял, то ли осуждал он юношу. Служанка стянула с плеч Кадырхана тяжелый шелковый чапан и стала облачать его в просторный длинный, расшитый золотыми узорами и украшенный драгоценными камнями халат без подкладки, который, по обычаю того времени, был знаком безграничной власти. Правитель, привыкший к седлу, чувствовал себя в нем неловко, неуютно. Он предпочитал удобную, простую походную одежду. Однако перед иноземными гостями следовало предстать во всем блеске. Такова была традиция, и отступать от нее не решался даже сам всемогущий наместник.
Усевшись на трон, правитель послал за прославленным ученым, непревзойденным знатоком языков Исмаилом. Исмаил служил в Главном книгохранилище переписчиком книг, писал летопись. Во время приемов иноземных гостей он неизменно сидел во дворце по правую руку Кадырхана. Исмаил умело переводил со множества языков и наречий земли на кипчакский язык, так что без него было не обойтись.
И на этот раз Исмаил не заставил себя ждать, вошел энергичной, легкой походкой, поддерживая подол длинного халата, поклонился хану, опустился рядом с троном. Хисамеддин, как и подобает младшему по возрасту, легко вскочил и протянул ученому обе руки. И опять благоговейный восторг испытал юноша поэт, видя перед собой всезнающего мудреца. Краем чалмы Исмаил протер покрасневшие усталые глаза. Долгие годы изо дня в день сидел он за рукописями и трактатами в подвалах книгохранилища, оброс густой черной бородой и казался старым, хотя и было ему едва за тридцать…
Пройдут века. Многое бесследно исчезнет в пучине времени. Но имя этого бледнолицего гулама останется в памяти потомков. А пока еще никто не знал, какую яркую книгу он создает, достойную славы и памяти его тезки и родича. Никто из сидящих в Салтанат Сарае не предполагал, что со временем славе его станет тесно в высоких стенах Отрара…
Кадырхан поудобнее уселся на просторном деревянном троне, посмотрел в сторону. Хисамеддин сидел на коленях, старательно выпрямив спину, всей позой выказывая уважение к старшим. Воцарилась тишина.
Все было готово для приема послов и гостей. Оглядев еще раз всех пристальным взглядом, правитель опустил широкие ладони на колени. Служанка мигом уловила этот знак, послушно вышла, выскользнула, чтобы передать приглашение во дворец для прибывших со всех сторон света почтенных гостей.
3
И вновь неслышно растворилась фигурная чугунная дверь, и из-за нее показался маленький сухой старичок с тюбетейкой на голове. Это был тот самый ученый визирь, который встретился правителю и поэту на лестнице. Непомерно огромную чалму он снял в знак временных перемен в его службе. Визирь засеменил, дошел до середины зала, слегка поклонился и надтреснутым старческим голосом объявил:
— Посол Урусов Добромир Грязной из Новогорода желает предстать перед солнцеликим владыкой!
Иланчик Кадырхан чуть скривил губы, удивленно посмотрел на визиря. Вот уж поистине много чудес на белом свете! Каких только имен и кличек не бывает!
— Как ты сказал? Повтори!
— Добромир Грязной из города урусов Новгорода, мой повелитель.
— Добромир из племени урусов, обитающих в северных озерах и топях… — пояснил по-своему Исмаил.
Теперь повелитель понял. Однако он насторожился, когда вошел и поклонился ему голубоглазый остроносый тонкогубый рыжеватый юноша с худым и нежным лицом. Но все шло по правилам. Посол обменялся с ханом принятыми словами вежливости. Повелитель уставился на посла в упор, но тот стойко выдержал взгляд. И снова удивился Кадырхан: так обычно смотрят капризные, уверенные в себе красавицы. Да и голос у посла чистый, высокий, похожий на звон серебряных монет, когда их пересыпаешь с ладони на ладонь. Исмаил стал переводить его слова, и вдруг голубоглазый посол посадника-уруса заговорил на чистейшем кипчакском наречии. Правитель и переводчик растерянно переглянулись. Оказывается, посол произносил на своем языке только приветственную речь, а о деле предпочел говорить по-кипчакски. Ничуть не смутившись, Добромир Грязной все говорил и говорил. Увлекшись, снял соболью шапку, положил себе на колени, и тут все увидели, что у посла урусов длинные волосы, заплетенные в косы. Кадырхан передернулся, будто холодный сквозняк продул его насквозь.
— О грозный владыка безбрежных степей! Я не нуждаюсь в толмаче. С малых лет рос среди булгар и выучился речению кипчакскому. Я посол сына Новгородского посадника Довмонта-Никона Темного. Посадник Довмонт самолично снарядил меня в путь и приказал: «Поговори с высоким ханом, что властвует над степью, ознакомься с народом. Можно ли будет нашим торговым людям ездить сюда?» Меня сопровождают два служителя от нашей веры.
— Добро пожаловать! Для тех, кто честен душой и добр сердцем, у нас всегда открыты ворота. Передай своему господину посаднику Дауы-молу — сказал Иланчик Кадырхан. — Мы не желаем ни смуты, ни вражды. Да продлятся мир и благодать на земле!
Мысли правителя были, однако, совсем о другом. «Почему у посла косы? Может быть, это баба, переодетая мужчиной? И лицо нежное, тонкое, и взгляд жадный, так и лезет в душу иноверец…» Правитель вздохнул, помянул про себя всевышнего.
— Вот грамота посадника Довмонта!
Посол Добромир вытащил из-за пазухи свиток, дотронулся до него губами, сделал поклон и, развернув желтоватую бумагу с крупными непонятными буквами, начал громко читать:
— Посадник земли Новгородской Довмонт передает Иланчику-посаднику в дар берблуда…
Кадырхан понял так: владыка живущих на севере Урусов отправил своего посла к хану кипчаков с благим намерением. В знак дружеского расположения посылает дар — верблюда. Хочет жить в мире и дружбе, как подобает добрым соседям.
Что ж, да будет так. Только… проделал посол многомесячный путь, а пригнал одного верблюда. Как это понять? У кипчаков этому добру числа нет. Сколько верблюдов одичало у них из-за того, что присматривать за ними некому. Неужто у урусов ничего другого не нашлось? А может, Дауы-молу — посаднику задиристому хотелось над ним посмеяться? Странно, странно… Кадырхан уставился в одну точку, размышляя. Глубокие морщины изрезали его лоб, однако он старался не подавать виду, что чем-то озадачен.
Посол отчего-то вдруг заерзал: то ли не по себе ему стало под тяжелым взглядом правителя, то ли остался недоволен собой — кто знает. Он сделал жест, означающий: «Я сказал все», легко поднялся, собираясь покинуть дворец. Перевязав грамоту шелковым шнурком, он протянул ее почтительно хану, коса при этом движении упала на грудь. Правитель взял грамоту, прислонил к трону — знак согласия и мира. Потом, хлопнув в ладони, подозвал к себе старика визиря.
— Посаднику Дауы-молу и Добромиру, рожденному в озерах и топях, подари косяк отборных коней, а в знак нашего благоволения дай заговоренную саблю с надписью из Корана. Еще пошли ему провожатого до города Сыганак. Пусть вернется на родину довольный и облагодетельствованный. — Подумав немного, правитель добавил: — А верблюда, дар урусов, передай дворцовому верблюжатнику. Пусть войдет в тело…
Все понявший Добромир вспыхнул от благодарности, лицом просиял. Легко согнувшись в поклоне и плавно поведя рукой, он вышел. За ним, пятясь, потянулись епископы.
«Видит аллах, посол этот — баба, — уже с уверенностью подумал Кадырхан. — Что нужно от меня посаднику урусов, что посылает женщину? Что он затевает?» В душе правителя точно волки завыли. Он вообще не любил принимать послов и сейчас мрачно насупился, усы встопорщились. В это мгновение он ненавидел всех этих изысканных, лукавых говорунов, бездушных, лживых и коварных, которые бездомными бродягами мотаются по белому свету, выполняя приказы и осуществляя замыслы своих властителей. Он презирал их наигранную улыбку, скользкий взгляд. Получив подачку, они обычно жадно заглядывают в глаза. Чудилось ему, что все эти люди сплошь соглядатаи, предатели и шпионы…
По приказу старика визиря впустили посла страны уйгуров, прибывшего за куном — платой за убийство. У порога встал огромный, с юрту, чернолицый детина. Даже не поклонился, а только приложил руку к груди. Он казался прокопченным насквозь: и лицо, и глаза отливали черным недобрым блеском. Густым басом пророкотал посол положенное приветствие. Что-то недоброе, вызывающее почудилось в его голосе. Кадырхан все еще находился под впечатлением от встречи с непонятным послом урусов и насупился:
— Добро пожаловать!
— Да благословит вас аллах!
И сразу загудел посол на весь огромный дворец:
— Билгиш Туюк-ок — мое имя. Я верой и правдой служу султану Бауршику, потомку Туйе-палвана. Для врагов его я — меч карающий, для друзей — жаркое объятие. Можно отсечь голову, но вырвать язык истины нельзя. Уйгуры и кипчаки испокон веков живут бок о бок, в мире и согласии, как две струны одной домбры, как два лезвия меча. Такова воля всемогущего. И если мы хотим, чтобы мир и лад между нами продолжались и впредь, нужно, чтобы сердца наши были открыты, а неприязнь и ненависть не омрачали наши души. Будем же откровенны и честны друг перед другом!
Выпалив все это одним духом, Билгиш Туюк-ок шумно перевел дыхание и исподлобья, точно бодливый бык, уставился на грозного повелителя.
Иланчик Кадырхан стал мрачен, как грозовая туча. Он весь напрягся, точно беркут, готовый камнем ринуться на матерого волка. А посол продолжал:
— В те далекие времена твой предок по имени Тоган в поединке нечестно убил предка моего повелителя султана Бауршика — славного батыра Туйе-палвана. Пока Бауршик еще не очутился в объятиях черной земли, он не может забыть унижение родовой чести. И я приехал за куном — мздой за убийство. Чтобы достойно помянуть дух нашего предка, ты должен дать на поминки один ок кобылиц-трехлеток, а нашим храбрым джигитам на забаву и утешение — сорок одну девушку. Такова наша цена, и так только погаснет ненависть и заглохнет обида в сердцах наших.
Билгиш Туюк-ок насупился, нахохлился, разом высказав и привет, и ответ, и прошение, и решение. Лицо его стало жестким, непроницаемым, словно обтянутое сыромятной кожей. Ясно было всем, что не для мира посылают таких людей, про которых говорят: пырни ножом — и капли крови не выступит.
Кадырхан заворочался грузным телом так, что заскрипел трон, устремил пронзительный взгляд на посла. Тот сразу отпрянул, будто сорока, на которую навели лук.
— Уж если ты решился на вражду, то говори хоть честно, Билгиш Туюк-ок. Мой славный предок Тоган не исподтишка убил Туйе-палвана, а сразил его в батырском поединке. Сам ты это подтвердил. А в таком случае, как известно, мести не бывает и кун не взимается, Билгиш Туюк-ок не нашелся, что ответить на эти прямые слова, и, видимо, не знал, что делать дальше. Набрав полную грудь воздуха, он выпалил:
— Мне велено не признавать между нами перемирие. Или кун, или кровь — выбирайте!
— Коли так, докажи свою правоту и выбирай затем сам!
— Твое поведение беду накличет…
— А может быть, твой хозяин желает утолить месть в новом поединке? У Тогана есть среди нас потомок— Ошакбай-батыр. Пусть Бауршик померится с ним силой и отвагой. Победит — воля аллаха. Мы за гибель взыскивать кун не будем!
— Твое поведение беду накличет!
— Ты что, безумец?! Священным духом предка торгуешь? Как презренный торгаш выгоду ищешь?! От такого унижения тленные кости твоего предка пеплом развеются?! Зачем поганишь имя своего смелого пращура?
— Тоган обманом, исподтишка вспорол ему живот. Слова очевидца, столетнего старика, звучат в моих ушах. Да и нож, обагренный кровью, при мне!
Туюк-ок пошарил за пазухой. Видно, заведомой наглостью хотел вывести из себя повелителя кипчаков. Это было откровенное оскорбление. Кадырхан закрыл глаза и увидел, как хватает собственноручно посла за шиворот, приподнимает, как треух-тымак, и вышвыривает за чугунные ворота Салтанат Сарая… Не-ет… Он только хотел так сделать и даже вообразил, как это делает, но на самом деле сдержал себя. Не приличествует хану, как неразумному юнцу, поддаваться необузданному гневу.
— Есть старая книга, в которой правдиво описан поединок наших предков, — спокойно сказал Кадырхан.
— Какая еще книга? — насторожился Билгиш Туюк-ок.
Хисамеддин по знаку правителя развернул белый холст, достал огромную кожаную книгу, подал изумленному послу. Ни одной буквы не различавший Билгиш Туюк-ок опасливо подержал книгу, погладил обложку, полистал и положил, не зная, что делать. Потом снова взял, почему-то понюхал и опустил на правое колено. Правой ручищей он полез за пазуху, вытащил маленький, продолговатый сверток, медленно развернул, извлек крохотный — точно игрушечный — кинжал. На кончике лезвия темнело пятно забуревшей крови. Посол вложил кинжал в книгу и дрожащими руками возвратил ее Хисамеддину. Это означало: ты дал эту книгу, я возвращаю ее с ножом. Мира нет и быть не может, отныне мы — враги. По обычаю, книгу полагалось отдать правителю, однако посол, по-видимому, испугался ханской ярости.
Говорить было больше не о чем.
Кадырхан положил руку на колено:
— В следующий раз пусть пришлют мужа достойного и разумного. Такого, чтобы речам внимал и в суть дела вникал.
Билгиш Туюк-ок ответил:
— Жди возмездия. Бауршик обиды не стерпит. Он примкнет к великому владыке Востока, сила которого тебе неизвестна. Там, за горами, находится он. Твой Отрар с лица земли будет сметен. Вот тогда и ответишь за все, валяясь в пыли под копытами коней!..
Так недалекий Билгиш Туюк-ок разом раскрыл свое первоначальное намерение. Сюда уже доходили слухи о приготовлениях к походу в далекой земле кагана. Значит, союзников уже ищет себе владыка монголов.
Грузно поднялся Туюк-ок, двинулся к выходу. Глядя ему вслед, Кадырхан думал: «Отчего же правитель уйгуров раньше не востребовал мзду за убийство? Все помалкивал, а теперь вдруг вспомнил. Значит, поддержку почувствовал, опору. И сразу же к подлости прибег, про мзду вспомнил».
От этих дум становилось тревожно.
Неслышной тенью возник старик визирь. Склонившись, сообщил еще одну худую весть:
— Облаченный в шкуру медведя посол из студеной страны Сабр ушел вслед за разъяренным Билгишем Туюк-ок. И не просто ушел, а вместо речей и прошений своих толстую камчу, из тридцати ремешков сплетенную, оставил…
«Какая досада! Значит, и этот из себя обиженного корчит, открыто к врагам переметнулся. К правителю уйгуров подлаживается, на ссору напрашивается. Страна Сабр и ее правитель послали с доброй волей и благостной целью заключить мир и дружбу с нами, а этот глупец ушел, поддавшись примеру первого встречного. Да падет на него самого божий гнев!»
Кадырхан вновь положил ладони на колени.
В Салтанат Сарай, толкаясь и шурша одеждами, вошли купцы и путешественники, проделавшие от Хазарии семидесятидневный изнурительный путь. Среди них были люди и из самой Хазарии, из страны урусов Кыйева, с берегов западного моря. Кадырхан видел: это люди все бывалые, их взоры не мог насытить ни простор степей, ни блеск золота. Вошли, встали степенно, с достоинством; как принято, низко поклонились. Потом застыли, скрестив руки на груди. Лица их были утомлены и черны от дорожного загара и усталости. Необъятная кипчакская степь, начинающаяся у далекого Итиля, вымотала их в пути. Рослые, сильные, они заметно исхудали телом.
— Поклон падишаху великой степи!
— Проходите, уважаемые гости!
Отрар, которым правил Иланчик Кадырхан, считался городом на окраине мусульманского мира и по старому правилу подчинялся полуразвалившемуся халифату. Сам правитель города состоял как бы наместником утверждаемых халифами хорезм-шахов в этой стране. Но таковы были значение и сила страны Дешт-и-Кипчак, откуда черпали великие хорезм-шахи основные свои воинские силы, что главный город степи Отрар давно уже представлял самостоятельное государственное образование. Об этом знали гости и почтительно именовали правителя города падишахом. Они расселись полукругом, и тогда хан ясно разглядел, что большинство из них — пожилые, многое повидавшие на свете купцы. Только один был еще очень молод. Он сидел ближе к выходу и восхищенно поблескивал глазами, не в силах скрыть, что подобное великолепие он видит впервые. Наклонившись, юноша принялся разглядывать диковинную мозаику на полу, яркие, радующие взор плитки в форме полумесяца. Рыжеватый старик строго глянул на него, осуждая любопытство и неуместный восторг. Это было правильно. Неприлично на чужбине на каждом шагу выказывать удивление и по всякому поводу цокать языком.
Иланчик Кадырхан медленно обвел гостей взглядом и обратился к старому караван-баши, чем-то явно встревоженному. Повелитель пожелал знать, кто они, люди добрые, из какой страны, откуда родом. Исмаил собрался было заговорить на древнем языке румийцев, но, не находя сходства между гостями и потомками славного Аристотеля, немного подумал и заговорил по-славянски. Лица купцов сразу потеплели. Вопрос хана был им понятен.
Старшина каравана начал речь:
— Великий владыка! Тебя приветствуют честные купцы князя Мстислава Романовича Киевского, потомка Мономаховичей, благодетеля Киевского государства, а с нами также купцы известного тебе хана Котяна. При нас имеются грамоты, подтверждающие мои слова. Для торговли везем серебро — гривнами и слитками.
— Каков ваш товар?
Исмаил перевел. Купцы хана Котяна хоть и не совсем так, как в здешних краях, но говорили по-кипчакски.
— Золото и серебро, как я уже сказал, прочие драгоценности. А главное — меха. Шкурки соболя и куницы. Есть также изделия из рыбьих костей, медовые вина и людишки разного ремесла, тридцать душ, — перечислил рыжеватый караван-баши.
— Куда путь держите?
— На восход. Хотели бы проехать в китайские земли, где делают шелк.
Кадырхан сдвинул брови, крепко зажал пятерней свою бороду.
Караван-баши прикусил губу, но заговорил вновь:
— Если на то будет твоя воля, желаем взять у тебя надежного проводника и продолжить путь…
Кадырхан помрачнел еще больше, сузил глаза, задумался. Купцы, должно быть, по-своему расценили такое поведение правителя Отрара.
— Для вас мы приготовили особый дар!
Гости переглянулись, о чем-то негромко переговорили между собой. Исмаил перевел и ждал теперь, что скажет повелитель.
— Восточному кагану, который между нами и страной китайцев, сейчас не купеческие караваны нужны, а войско… Да, да!.. Не будет вам удачи!
— Любезный хан! Не все мы торговцы. Среди нас есть люди путешествующие, которые хотят увидеть мир, чужие, далекие страны.
Кадырхан досадливо поморщился, вздохнул. Не хотелось ему говорить о том, чего не в состоянии были понять эти чужие люди. Что они знают об отношениях между государством уйгуров, страной Дешт-и-Кипчак и Хорезмом? Все запутано, как узор паутины, и вдаваться в подробности нет смысла. Поэтому он ответил коротко и определенно:
— Ценные вещи раскупят на базарах Отрара. Восточному кагану они совершенно ни к чему: свое есть у него и от китайцев привозит. Остальной товар продадите в городах Испиджаб и Тараз.
Он снова вздохнул, задумчиво погладил бороду. Правитель давал возможность гостям все обстоятельно обдумать и поговорить между собой.
Рыжий караван-баши что-то говорил в бороду. Так же глухо отвечали ему спутники. Понимающий их Исмаил прислушался. «Как же так? Выходит, Шелковый путь закрыт?», «Э, близок, значит, конец света», «Свернуть с намеченной дороги — безумие!», «Конечно, мы не можем повернуть караван на полпути. Слово купца — крепкое!» Особенно бурно, горячо возражал юноша, сидевший ближе к выходу. Некоторые, однако, заколебались. Может быть, действительно убраться подобру-поздорову, пока еще голова на плечах. Других же покинуло благоразумие, им мерещилось золото в чужих краях, и они были полны решимости продолжить путь любой ценой.
Спор их прервал Иланчик Кадырхан:
— Дешт-и-Кипчаку, народу Отрара нужен мир. Но если — вопреки нашей воле — начнется кровопролитие, мы не сможем обеспечить вам безопасность. Для вас Шелковая дорога закрыта. Но коли вы упрямо настаиваете на своем, то позволю вам продвигаться только по Ханской дороге, через перевалы горы Беркут. Кружной путь это будет, но зато верный…
Совсем приуныли от этих слов честные купцы Мстислава Романовича и хана Котяна. Им стало ясно, что и без того долгий путь теперь удлинится вдвое. Именем бога умоляли они правителя Отрара пропустить их прямо на восток по Шелковой дороге. Пусть, говорили купцы, по Ханской дороге едут сами ханы и бесстрашные батыры. Им-то сподручней старая дорога. А за благосклонность купцы готовы преподнести драгоценные дары. Они намекнули, что везут с собой девушку из Рума, невинную, с тонким станом и глазами серны. Слов не жалели, восхваляя ее. Но Иланчик Кадырхан не стал отменять своего решения. Ради корысти неугомонных, вечно странствующих купцов неразумно было рисковать тишиной и покоем родной степи. Не захотел он принять в дар и девушку из Рума. Назревала война. Подумалось и о тех сведениях, которые могут просочиться во вражий стан вместе с бесчисленными караванами, которые текут по степи, точно четки в руках правоверного. Отныне он всем будет отказывать — и прибывшим сюда из Хазарии, из Рума, из самого Багдада и стран Магриба.
— Разрешаю вволю торговать в Отраре и других городах. Готов внимательно выслушать все ваши нарекания, пожелания и здравые речения. Пусть все ценные книги, если есть они у вас, останутся в Отраре. Так у нас принято, а мы полностью оплатим их стоимость и провоз. В провожатые по городу даю вам ученика-гулама Хисамеддина.
И в знак того, что прием закончен, Иланчик Кадырхан повернулся к сидевшему по левую руку Хисамеддину, кивнул головой, распорядился:
— Проводи гостей и выкупи у них все стоящие книги.
Об этом как раз и думал сейчас любознательный поэт. Глаза его радостно вспыхнули. Он живо вскочил. За ним нехотя поднялись и гости, пошли цепочкой к выходу. Опытные, много повидавшие на своем веку купцы в общем-то остались довольны приемам у отрарского повелителя. Но молодые путешественники были явно разочарованы. Особенно возмущался тонколицый юноша: «И чего поскупился кипчакский хан? Что он терял, пустив нас по Шелковому пути? Придумал — Ханская дорога! Небось там тоже не все благополучно. Зачем нам пустынная дорога, без караванов, без базаров?! Не так, как надо в добром государстве, все здесь делается!»
4
— Уай, ассалаумагалейку-у-ум!..
Вытянув длинную шею, еще с порога дворца протяжно закричал поджарый и черный, как точильный брусок, проныра джигит и рысцой направился прямо к трону.
«Это еще кто такой?!» Кадырхан поморщился и невольно (какой же все-таки наглец!) подал гостю руку. Тот долго и подобострастно тряс ее, никак не выпуская из своих потных ладоней. «Боже милостивый! Первый раз встречаю посла, который лебезит, словно напаскудившая сука, и за руку здоровается с ханом! Должно быть, изрядный негодяй… Ба! Срам-то какой! Теперь на Исмаила накинулся, будто с приятелем в винной лавке встретился. Ну и денек сегодня выпал!» Кадырхан от удивления даже схватился за бороду и подобрал полы чапана. Между тем чернолицый, удобно скрестив ноги, устроился напротив (слава аллаху, что хоть на трон еще не полез!) и затараторил по-кипчакски. В языке этом он, видно, чувствовал себя как рыба в воде:
— В добром ли здравии ваш скот и семья, старина?! «Хорош тон, будто с соседом за дастарханом беседует», — подумал Кадырхан, но сдержанно ответил:
— Слава аллаху…
— Как здоровье ваших деток, почтенный? «Разговаривает, как игривый зять с тещей». Кадырхан на этот раз промолчал, но посла это ничуть не смутило.
— О аллах всемогущий! Сколько воды утекло с тех пор, как я видел Отрар в последний раз! Стены крепости стали выше, каменных домов больше. Улицы — длинней и шире. А какая отделка — глаза разбегаются! Что за дивные мастера строили эти молельни, мечети и жилые дома! Бессмертные творения воздвигли их золотые руки! Неужели и они сгниют в черной земле, как простые смертные, ай-вай-вай?! А сколько сарбазов-воинов с голубыми копьями в руках. А сколько юных дев с тугими ляжками, как у молодых волчиц! Пах-пах!..
Он бы еще не скоро остановился, если бы Кадырхан не дал понять, что ему неприятно пустое славословие. Правитель попросил перейти к делу.
— Зовут меня Уйсуном. Родом я кайсак-кипчак и верный нукер грозного восточного кагана — Чингисхана. Но перед всеми народами восхваляю я величие и могущество кипчакских племен. По-простому, по-родственному приехал вас проведать и узнать про ваше житье-бытье. И привез вам две просьбы — два условия всесильного кагана. Первое: каган собирается в поход против северного народа сабр. Для осуществления своего священного желания каган настаивает, чтобы вы приказали кипчакам на Иртыше и в предгорьях Улытау не седлать боевых коней в помощь соседнему Сабру. В награду вы получите большой золотой слиток в форме копыта, что является высшей формой благоволения великого кагана. Второе: вы вновь откроете Шелковую дорогу и свободно пропустите по ней торговые караваны. За такую милость вам подарят шесть невинных красавиц тангуток.
Кадырхан уставился на носок своего сафьянового сапога. Тоскливые думы охватили его. Он с жалостью подумал о сабырцах, чьи степи будут скоро обагрены кровью, а мужчины привязаны к хвостам приземистых монгольских лошадей. Он предвидел те дни, когда боевые копья в клочья изорвут войлок юрт, стрелы затмят солнце, мужчины будут поголовно истреблены, а женщины станут утехой дикой кагановой орды. Давно уже назревала эта беда, и разве не признак ее — поведение некоторых послов. Живо представив все это, он подумал о том, каким образом можно предотвратить беду. Где тот хан, с которым должно было сговориться, объединиться и вместе выступить против монголов? Где тот посол, с которым в знак верности и дружбы можно б было обняться грудь в грудь?.. Где найдешь того слепого безумца, посла из страны Сабр, только что последовавшего на поводу самодура Билгиша Туюк-ок? Пока он, Кадырхан, пошлет в страну Сабр, за тридевять земель, своего порученца для переговоров, может, над самим Отраром нависнет смертельная опасность. Так что же сказать сейчас этому словоблуду? Как поумнее ответить?
Пока что одно приходило на ум: в ближайшее время в столице Хорезма Ургенче соберется государственный совет — Дуан-арз, там можно поговорить с хорезмским шахом Мухаммедом, склонить его на свою сторону и дать отпор надвигающимся монгольским ордам. Как-никак, а единой страной считаются Отрар с Хорезмом…
Глубоко, тяжко задумался Кадырхан. Даже в горле пересохло от дум, и он приказал подать холодное вино. Девушка с гибким станом, виляя бедрами, внесла кувшин. Тонкими духами и мятой запахло во дворце. Пенистое вино разлили по глиняным кувшинчикам, поставили перед мужчинами. Бодрящий и веселящий напиток этот делали сунаки, обитавшие на побережьях Инжу, из винограда и арбузного сока. Вино получалось легкое, мягкое, с кислинкой и приятным ароматом, освежающее и утоляющее жажду.
— Уай, убери! Брюхо вспучит от такого питья… — чуть ли не взвыл монгольский посол, даже из приличия не дотронувшийся до кувшина. — Мне бы лучше сырого кобыльего молока!
Девушка-кипчачка принесла молоко; он жадно накинулся и — буль-буль-буль — одним махом опрокинул полную чашу себе в нутро. В глазах его тут же появился довольный блеск.
Между тем и Кадырхан утолил жажду.
— Не нуждаюсь ни в золотом слитке, ни в шести юных тангутках, — сказал он послу как можно спокойней. — На условия кагана отвечаю условием, на клятву — клятвой. Вот они. Первое: пусть поклянется, что не пойдет войной против нашего народа кипчаков, и пусть определит заложника в случае клятвопреступления, Второе: Шелковый путь для караванов с тайными сыщиками и недругами, что за пазухой нож держат, — закрыт, а для купцов, занимающихся только честной торговлей, пусть будет открыт. Приемлемы для кагана эти условия — дадим клятву и закрепим ее объятием грудь в грудь. А нарушит он слово — я лично перережу глотку заложнику!..
Да, в отношениях между странами и ханами издавна существовал такой обычай. Придя к какому-либо согласию, давали друг другу торжественную клятву. В знак ее нерушимости обменивались заложниками. При этом заложником мог быть только близкий родственник хана. И если одна из сторон нарушала заветное слово, преступала клятву, противная сторона заложника казнила. На этот древний ханский обычай и ссылался Кадырхан, желавший сейчас мира.
Во дворце воцарилась глухая, недобрая тишина. Слышно было, как в животе посла Уйсуна заурчало. Посол монголов поерзал, уставился в пол, обдумывая достойный ответ:
— Ну что ж, все по правилам. На том решим.
— Клятву на клятву! — повторил Кадырхан. — В знак согласия коснитесь с визирем друг друга. Чтобы все видели.
С правой стороны трона поднялся Исмаил, подошел к послу, и они обнялись грудь в грудь. Потом оба снова уселись на свои места.
— А теперь назови заложника! — сказал Кадырхан.
— Это решит сам грозный каган, — ответил посол Уйсун. — Мне поручено лишь договориться… что Кадырхан прикажет своим сородичам-степнякам, чтобы они не выступали против монголов, когда те пойдут походом на страну Сабр. Этой ценой правитель Отрара обеспечивает временный мир своему народу. Чингисхан даст обязательство не пускать стрел в сторону Отрара, а Кадырхан откроет Шелковый путь исключительно для честных торговцев. Каган же даст свое ханское слово не засылать в караваны соглядатаев и прочих лихих людей, могущих повредить установленному миру.
Никто в Отраре тогда еще не знал, что пройдет некоторое время, и это клятвенное решение лопнет по швам, сшитое гнилыми нитками, а родичи, обнявшиеся грудь в грудь, станут заклятыми врагами и будут посылать друг в друга стрелы. Никто еще не знал и не думал об этом… Монгольский посол из кипчаков поднялся, чинно простился с правителем Отрара, в последний раз отвесил поклон и широкими шагами вышел из дворца.
…В Салтанат Сарае еще долго продолжалась утомительная, нудная беседа с другими гостями и послами. Иланчик Кадырхан и знаменитый ученый и визирь Исмаил Жаухари оставались сидеть на своих местах. Не все дела были уже решены и не все важные посетители приняты. Девушка-служанка подала прохладный кумыс. Сидящие промочили горло, утолили жажду. Опять привычно распахнулась чугунная дверь, и старик визирь объявил:
— Наставник и пестун сына великого падишаха Хорезмского велаята Мухамеджана, племянник и хитроумный посол-ляшкер, ученый гулам Шихаб ад-дин Мухамед Несеви Ахмед из города Ургенча просит разрешения войти во дворец с поклоном к тебе, мой повелитель!
На одном дыхании проговорил это визирь и поклонился так, что круглая шапочка — такия едва не слетела с его плешивой головы. Значит, гость польстил ему, и старик остался им весьма доволен. Иланчик Кадырхан соединил ладони: «Разрешаю». В который раз бесшумно растворилась дверь, и в проеме ее показался рослый человек в громадной чалме, в длинном — до пола — чапане. Он был пригож лицом, подтянут, темные глаза горели, точно угли саксаула. Цепким взглядом мгновенно обшарив зал, он по-восточному приложил руки к груди:
— Уа, Иланчик Кадырхан, могучий властелин кипчаков! Да будет твое копье ключом от вселенной, да сторожат мир и покой державы ворота твоего дворца, да окажется рок у ног твоих, а судьба — на тороке! Сказав это, он застыл в почтительном поклоне.
— Добро пожаловать, дорогой племянник! Кадырхан показал гостю место справа от себя. Он не посадил посланника хорезмшаха, бывшего наполовину кипчаком, на деревянные подставки, на которых сидели другие послы и порученцы, а рядом, ближе к себе, выказывая тем самым желанному земляку особый почет. Не стал также правитель сразу расспрашивать о деле, позволил послу отдышаться, собраться с мыслями. А пока что потребовал сладкое вино, сушеную дыню и, потчуя гостя, первым сам отведал всего с большого золоченого блюда.
Теперь во дворце были слышны лишь шорохи от шагов прислуживающих девушек, звон пиал и лязг ножей по блюду.
Под самый потолок струились запахи терпкого кумыса, душистой сочной дыни, и это веселило сердце. К путнику, уставшему с дороги, возвращалась бодрость.
Только теперь, когда поели по-родственному, Кадырхан счел возможным спросить о деле.
Ахмед заговорил легко, свободно, точно длинную киссу сказывал:
— Я готов ответить на твой вопрос, несокрушимая опора кипчаков. — Ляшкер плавно развел руки. — Давным-давно, лет тысячу, должно быть, тому назад, река Инжу имела иное русло. Оно проходило по исконным владениям Хорезма. Река была собственностью хорезмского владыки. Он строил каналы, запруды, выращивал на побережье все плоды земли. А в Отраре жил тогда дехканин по имени Шамиль. Такого хитреца и пройдохи, рассказывают, свет не видывал. И вот этот Шамиль обратился однажды к беку с просьбой: «Дай мне один рукав воды». Умолял, уговаривал, на судьбу жаловался. А предок наш, бек хорезмский, оказался уступчивым, добрым и внял мольбе дехканина. На том месте, где можно было от Инжу отвести рукав, тянулся холм длиною с конский пробег, а за холмом была низина. Бек не знал этого, Шамиль привел своих бесчисленных сородичей-сунаков. Месяц копали. Год копали. Наконец прокопали холм. Ну, вода и хлынула из реки в низину, обрушилась в овраг. Тогда только бек понял, что опростоволосился, и от досады по ляжкам себя хлопал, пальцы едва не отгрыз. Сколько бы он ни старался, а удержать воду, перекрыть течение уже не мог. Через полтора десятка лет река проложила новое русло. Она покинула исконные хорезмские земли, перешла на сторону Отрара. А на месте прежнего русла образовались топи, болота и солончаки. Болотистый овраг, заросший по краям камышом, — вот бывшее русло Инжу.
— Все это давно известно, — заметил старик визирь.
— Таким образом, оказывается, что река Инжу была искони владением хорезмского хана. Значит, и воды ее принадлежат ему! — заключил хитроумный племянник и посол-ляшкер.
— Реки первым долгом принадлежат всевышнему, а потом уж тому народу, на земле которого они протекают, — возразил визирь, чувствуя, куда клонит верткий посол.
Тот пропустил эти слова мимо ушей и продолжал как ни в чем не бывало:
— Теперь из этой Инжу пьют и поливают свои поля и сады, пользуются всеми ее благами город Отрар и еще сорок городов и поселений этой страны. Они процветают и вознеслись благодаря ей. Она стала кормилицей кипчакских городов. Я взял четки и сосчитал: цена воды на душу населения составляет один динар и три с половиной дирхема. Если предположим, что в каждом городе в среднем живет сорок ок людей — конечно, разных мелких дехкан, разбросанных, точно овечьи катышки, по степи и тугаям, мой хан-повелитель в счет не берет и налогом обкладывать не намерен, хотя они и пользуются самовольно его водой, — гм… гм… значит, сорок ок умножить на один динар и три с половиной дирхема, это будет… будет… сорок семь ок золотых динаров, или — по другому счету — семнадцать караванов зерна. Такая плата за жемчужную воду Инжу, которую вы вволю пьете круглый год, для вас, я думаю, сущий пустяк. Ежегодно выплачивая небольшой налог за воду, вы можете удостоиться благословения отцов ислама в священной Бухаре.
Казалось, мерзкая змея с шипением и угрожающим свистом выползала из благостного нутра посла. Кадырхан был не в силах больше слушать такое, и голос его прозвучал резко:
— Ты, торгаш, считающий каждую песчинку! Может, еще и за ветер, дующий с твоей стороны, налог с нас взимать надумаешь?!
— Не говорите так. Если названные караваны предоставит нам отрарский наместник, то дополнительного налога за привоз требовать не будем. Но если подвоз осуществится за счет моего повелителя, то справедливо платить за каждый караван еще по тридцать динаров.
— Ничего более постыдного и придумать нельзя! Пока мы здесь будем перебирать четки, заниматься мелочным подсчетом и дрожать над каждым дирхемом, нагрянет час возмездия. Черная туча с востока идет на всех нас, и думал я, что об этом зайдет у нас речь.
— Не говорите так. Не все еще так плохо. Кто такие дикие монголы, чтобы сравниться с силой нашего шаха, мир над ним!
— Коли мы уж начали этот постыдный разговор, должен сказать: дехканин Шамиль сунул когда-то в глотку хорезмского бека немало золота, пока добился разрешения рыть канал!
Посол не смутился, будто заранее приготовился услышать эти резкие слова. Вновь и вновь упрямо поворачивал он разговор в нужное ему русло:
— Значит, за извоз по тринадцать динаров… семнадцать караванов… получится двести двадцать один золотой динар. Если сюда прибавим сорок семь ок динаров, то всего мы имеем сорок семь ок двести двадцать один золотой динар… Не горячитесь, справедливый хан! Наш владыка сказал: «В неурожайный год можно платить налог скотом…» Это ведь истинные добросердечие и заботы, как принято между родичами. Братская милость…
Кадырхан принял непроницаемо-холодный вид. «Нечего разводить тары-бары с этим мелочным человеком, — думал он. — Не делает хану чести низкий разговор». Нарост на его виске опять будто вздулся, налился кровью. Визирь Исмаил, поняв состояние своего господина, попросил разрешения потолковать с послом. Кадырхан молча опустил веки. Верные слуги своих повелителей тут же затеяли яростный спор. Кадырхан, не слушая их, погрузился в свои мысли. Он уставился на проем в середине купола, но взгляд его блуждал далеко. Он уже предчувствовал пучину, которая разверзнется перед ним. Неужели такова судьба Отрара? На таинственном ее лике пытался он разглядеть предначертания рока.
Что ждет его народ и его самого? Но ничего не увидел он. Мерещились ему одни бесконечные барханы, а на гребне песчаных волн — лишь щепки и осколки былого могущества. Эти видения навевали тоску.
Спор между Исмаилом и послом Ахмедом тем временем иссяк. Голоса их звучали все тише, глаза потухли.
— Сохранилась особая запись бека, в которой он признает, что получил золото за реку от Шамиля, — все повторял Исмаил.
— С тех пор море воды утекло. И мой господин не требует платы за прошлые годы. Он лишь с нынешнего года будет взимать налог.
— В сто восьмой суре Корана сказано: «Родник рая — дар господина возлюбленному рабу». Если каждый грешный начнет присваивать себе божью благодать, не кощунством ли это над священной книгой будет?!
Ляшкер опешил. Священная книга сбила его с толку. Однако опять забубнил упрямо:
— Налог не взыщем — спор не решим.
— Но нельзя взимать налог за родник Тэнгри, — настаивал Исмаил. — Вспомните Коран!
Тем самым старик подчеркнул, что много превосходит посла по уму и образованию. Пригодились изученные им священные книги. Просвещенному человеку нетрудно ошарашить невежду, и в этом сейчас убедился Исмаил.
Посланец хорезмшаха приуныл. Он ведь и вправду полагал с помощью сомнительной легенды приумножить казну своего господина. Теперь, когда нависла некая угроза с Востока, правителю Отрара не мешало бы быть поуступчивей. На это он и рассчитывал. Посол поднялся тяжело, со скрипом. Роскошный дворец, принявший его так радушно и приветливо, казался ему теперь волчьим логовом. Пристыженный и униженный, направился он к выходу, продолжая бормотать себе под нос: «Налог не взыщем — спор не решим». И все же уходил он не просто, и вид у него был угрожающий.
Хотя Отрар и был политически зависим от Хорезма, Иланчика Кадырхана сейчас угнетало и удручало то, что перед лицом надвигающейся опасности с Востока хорезмшах заботится не о единстве, а занимается сведением старых счетов.
Возвратился проводивший хорезмийского посла старик визирь. Глаза его потускнели, лицо осунулось, борода дрожала. Видно, его огорчало, что посол Хорезма, уходя, нарушил приличия. Он сам был из Хорезма, из племени ходжа — прямой потомок верных соратников пророка. И обида его была понятна: родственная кровь взыграла. Сказано ведь: вода течет в свой овраг, конь спешит в свой косяк…
Кадырхан грузно поднялся с трона. Ноги его затекли, бедра налились свинцовой тяжестью, в мыслях была путаница. Тревожно, невесело было на сердце от нудных и утомительных разговоров с капризными, лживыми, честолюбивыми и двуличными послами, порученцами, многими купцами и гостями из разных стран. Дурное расположение духа не покидало его. А тут еще этот монгольский поход на страну Сабр. Странное беспокойство — не от страха — от тоскливого предчувствия бросало его то в жар, то в холод. В своем огромном, многолюдном дворце он вдруг почувствовал себя одиноким и беспомощным.
5
В Гумбез Сарае, в тронном зале Дияр, наместник и правитель Отрара Иланчик Кадырхан один взвешивал на весах ума все свои вчерашние действия и решения. С утра он в нетерпении ждал кого-то. Из Испиджаба, родного города прославленного поэта, прорицателя и софы Ахмеда Яссауи, умершего сто пятнадцать лет назад, ждали порученца-посыльного. Время уже клонилось к вечеру. В тронном зале стало сумрачно, значит, солнце находилось уже ниже округлых окон, а порученец все не появлялся. Правитель в предчувствии чего-то недоброго не находил себе места. Перед его глазами вновь прошли вчерашние посетители: краснолицый старик — старшина купеческого каравана, Добромир из новгородских топей и озер, дурак и горлодер Билгиш Туюк-ок, непутевый посол из страны Сабр, над которой нависла угроза, монгольский посланник Уйсун, хитроумный ляшкер из Хорезма. С промелькнувшей на лице улыбкой вспомнил правитель юного поэта Хисамеддинa, который теперь, должно быть, дописывает в книгохранилище свою книгу; вспомнил он и своего сладкоязычного, мудрого гулама-визиря Исмаила Жаухари…
Отворилась задняя дверь дворца, и вошел долговязый флегматичный векиль, родом из Индии. Остановился у порога, приложил правую руку к груди, отвесил поклон, безмолвно прося разрешения обратиться к повелителю. Со сдержанным достоинством и даже величием держался векиль. Кадырхан подал знак, и векиль выпрямился, оставив, однако, руку на груди.
— Из Испиджаба прибыл гонец.
— Вести худые или добрые?
— Добрые! Наместник Испиджаба готов беспрекословно выполнить ваше желание. Он велел передать: «К пиршеству все готово: воины отобраны, дастарханы расстелены, народ в сборе, ждем высоких гостей Большого шанрака, чтобы начать соревнование батыров». Гонец ждет у порога, мой повелитель…
Иланчик Кадырхан, услышав донесение векиля, обрадовался и в порыве чувств едва не встал с трона. Весть была действительно важная. Издавна в степи Дешт-и-Кипчак проводился раз в три года всеобщий пир, традиционный смотр воинов и соревнование батыров. На этом грандиозном представлении воины различных племен демонстрировали свои силу, удаль, ловкость, высокое воинское умение. Испытывались также умение и верность военачальников. Ристалища кончались грандиозным пиром, превращаясь во всеобщий праздник степи. Батыры, обнимаясь грудь в грудь, клялись в вечной дружбе, старики решали сватовские дела, укреплялись родственные узы и межплеменные связи. Праздники проводились поочередно — каждый раз в другом городе. И правитель намеченного города, знаменитые бии и богачи-толстосумы брали в таких случаях все расходы на себя: организовывали игры, резали скот, принимали и одаривали гостей, награждали победителей состязания. Иные близорукие мелочные беки и скряги не позволяли проводить игры доблестных мужей в своих владениях. Их пугали расходы, хлопоты, возня. К тому же опасались возможных споров и драк, ведущих, как правило, к тяжбе, долголетним распрям, междоусобице. А кому это нужно? Большому шанраку необходимы мир и единство. Мелкая грызня способна только исподволь подрывать кипчакское могущество. Потому и обрадовался так согласию испиджабцев правитель Отрара, неизменно ратовавший за мир в степи. Весть из Испиджаба свидетельствовала о единстве, о том, что Кадырхан — главный среди правителей степи — еще не упустил поводья из рук, что страна кипчаков остается, как и прежде, единой и сильной. Значит, можно будет противостоять нависшей опасности.
Да, вновь соберутся славные сыны кипчаков на голубом перевале Косеге. И всколыхнется степь, дрогнет земля от удали и силы доблестных батыров! Нет, не угас дух предков, еще бродит в жилах потомков их буйная кровь!
Он резко поднялся, хлопнул в ладони, кликнул векиля:
— Завтра ночью с верными воинами отправлюсь на Косеге. Распорядись немедленно отправить гонцов-шабарманов из Большого шанрака в главные города и крепости Дешт-и-Кипчака.
Он подробно перечислил эти города: в Сауран, Сыгынак, Шабгар, Тараз, Бузук, Ак-тюбе, Баба-ата, Карнак, Суткент, Кара-суан, Оксыз, Тектурмас, Келин-тюбе, Кумиян, Мейрамкала, Корасан, Бесик, Огуз-кент, Шар Дарбаза, Жаухар, Жент, Жанкент, Яенгикент. Пусть спросят гонцы: не пошатнулась ли уверенность у воинов, туго ли стянуты пояса джигитов, крепки ли копыта тулпаров, — все это суждено узнать на голубом перевале Косеге. Про себя же думал о том, что ничего лучше такого и племенного сборища с военными играми не сможет служить проверкой накануне предстоящих событий. Враг, нависающий над кипчакской степью, был неведом. Никогда еще не приходили сюда воины монгольского кагана…
Векиль низко поклонился и попятился к двери.
Отрадное сообщение взволновало и ободрило Кадырхана, словно свалился с плеч тяжкий груз. Мрачные думы сразу рассеялись, он натянул на плечи сползавший шелковый чапан. Неслышно отворилась западная потайная дверь дворца, и правитель резко обернулся. Смуглый старик визирь в остроносых кожаных галошах ступал осторожно, как кошка, по ворсистому, мягкому ковру.
— Гонец все еще стоит у входа, мой повелитель.
— Почему? Или мало ему коня в награду за добрую весть?
— Говорит, что надобно сообщить хану нечто важное.
— Позови!
Визирь тихо вышел. Повелитель продолжал неподвижно стоять посередине тронного зала. Интересно, что желает ему поведать гонец из Испиджаба?.. В створку раскрывшихся чугунных дверей хлынул поток багрово-красных лучей заходящего солнца. Казалось, волна желтоводной Инжу захлестнула зал. Точно плывя в этой волне, вкатился шарообразный человек, напоминавший оранжевую тыкву. Кадырхан насупился. Круглый человек подкатился ближе, сделал странное движение: то ли поклонился, то ли, наоборот, откинул голову. И вдруг заговорил — крикливо, бабьим голосом:
— Я вестник, но уста мои были доныне закрыты для плохих вестей… Должен сказать. По пути сюда я увидел чудовищное знамение… Увидел… увидел в степи Атрабата одинокого коня с окровавленной грудью… И барабаны смерти на нем. Такое всегда бывает перед бедой…
Вестник говорил, словно выдавливая из себя слова. Видно, волновался гонец, боялся ханского гнева.
— На передней луке седла два барабана!.. — повторил он.
Иланчик Кадырхан стоял неподвижный, молчаливый. Тяжелые складки избороздили его лоб. Он словно бы услышал вдруг грохот двух призывных барабанов, представил кровавую сечу. Свистят сабли, храпят кони, катятся по земле отсеченные головы батыров, рвут на себе волосы безутешные вдовы, падают, хватаются за решетки юрт. И плачут, плачут сироты; от такого несчастья вырастут они слабоумными и хилыми… Вот этого коротышку гонца, должно быть, тоже в детстве подшибло, задавило горе, унижение сиротства.
Глаза правителя налились кровью, рука потянулась к поясу.
— Конь с барабанами больно строптив. Поймать мне его не удалось…
Кадырхан собрал разбежавшиеся мысли, высказал то, что тревожило его все это время:
— Об этом никому ни слова. Пусть все, что ты видел, останется тайной. Узнают люди — покоя лишатся. Сплетни поползут отовсюду. Это может быть коварной уловкой подлого врага. Кому-то захотелось отравить нашу радость, омрачить веселье собравшихся на праздник людей. А пока что пусть изловят одинокого коня. Раскрою истину!..