2
Теперь можно себе представить, что творилось в клубе. Молчит Кирпидин или выступает, встанет или садится — «ха-ха-ха», «хо-хо-хо-хо»!.. А тут еще это «вещественное доказательство», пехотный ремень королевской армии, взовьется в воздухе, сверкая начищенной пряжкой, словно желтый змей, и снова: «Ох-хо-хо!», «Хи-хи!..», «Ой, не могу-у-у!..»
Судья с прокурором и два представителя из районной милиции недоуменно переглядывались: «Что тут смешного, товарищи? Мы творим правосудие, воцаряем справедливость, к чему этот гогот?..»
Давно известно: крестьянин шарахается в сторонку, чуть пахнет судом или законом, пятится, как теленок от лужицы крови. А этот, смотри-ка, целое представление закатил: то на жену оскалится, то свидетеля перебьет, то самого обвинителя обвиняет… Или у Патику не все дома?
Этак, глядишь, сорвет мероприятие, ведь не зря заседание проводят здесь, на месте происшествия. Ясное дело, с воспитательными целями, чтобы усвоили: новая власть установилась прочно и основательно. Местные крестьяне-единоличники — люди не совсем, как бы это выразиться, просвещенные в сменах социального строя… Живут в лесах, советская власть года три-четыре как пришла, и о всяких преобразованиях только краем уха они слыхали. Им кажется, как в прошлом, что «государство» со своими законами до них вовек не доберется. По старинке живут: дескать, «до бога высоко, а до царя далеко». У нас тут, мол, все свое. И пока оттуда, сверху, из этих столиц и городов, уездов и волостей, доберутся до нашей лесной непролазной глуши, до этих чертовых куличек, тупиков и тропинок, хе-хе, пока сюда доползут всякие законы — мы уже, бог даст, в ящик сыграем.
Конечно, можно их понять. Ведь что за дороги тогда были? Подумать страшно — рытвины да ухабы. А сколько нарывались на каких-нибудь хитрецов, мастеров пустить пыль в глаза самой Фемиде? Да тот же Гаврила Тэнэсоае, агент по хлебопоставкам… Хе-хе, сколько этих агентов, которые вертят законами, как оладьями на сковородке! Всякая метла по-своему метет…
Ну, раз так, то и крестьяне в свою очередь… «Давайте-ка, братцы, держаться того, что дедами-прадедами нашими на зубок испробовано и проверено. Зудит у бабы спина или что пониже — к чему тут законы-конституции! — возьми ремешок и помоги страдалице. Да хоть бы тот же скридоновский ремень с пряжкой — самое верное дело… Ах, мало тебе, милая? Тогда давай голову промеж ног — кто перед тобой, мужчина, черт возьми, или овсяная каша?! Сейчас постелю тебе на гладенькую спинку синий-пресиний матрасик, походи так немного, слива моя палая, авось наберешься ума с божьей помощью…»
Ах, уже родичи на помощь подоспели — сестры, братья, целый выводок? Тогда кричи во всю глотку: «А вам чего надо? Чего вмешиваетесь? Или я встреваю в ваши дела? А-а, хотите домой забрать!.. Вот она вам, со всеми потрохами, держите ее сами в хомуте и на привязи, у меня брыкается! В придачу еще и веночек на голову напялю, пусть катится на все четыре стороны, черт меня дернул лезть в эту петлю!..»
И уже в родном доме, под крылышком отца-матери, которые выдавали дочку замуж с музыкой и танцами, со слезами и свадебными обрядами, — вот она, бедная жертва, плачет и клянется: пусть у нее ноги отсохнут, да лучше она повесится, чем вернется в дом мужа-изверга!
Смотришь, деньков через пять-шесть, ну от силы десять, стоишь ты сам, изверг и тиран всех деспотов, — стоишь, как теленок, у ворот своей суженой. Стоишь, стянув шапку, перед родителями, словно явился вторым заходом свататься. (Конечно, если сами они не пришли к тебе, усовестить и помирить.) И начинаешь: «Я прошу у вас прощения, отец и мама. Но только это она, Тудосия, виновата. Встала, видно, утром не с той ноги и давай честить: „Ах ты неряха, говорит, неумытая твоя рожа! Слюнявый ты каплун! Жизнь свою я загубила, мать пречистая. Накормлю его отравой, сил моих, говорит, больше нет!..“ Нет, вы видали? Как можно такое слушать? Конечно, вышел из себя: „А ну-ка, давай я тебя поучу, как надо жене мужа своего величать-почитать… Отрава, да?“ Не стерпел я, родители мои дорогие, да кто бы стерпел на моем месте? Просто вопрос ей задал: „А с кем ты этих троих родила, милая, а? Со слюнявым, с неряхой? А что село скажет, когда узнает, кто я у тебя, слюнявый-общипанный? И как теперь выйти на люди, днем, когда соседи пялятся во все глаза у ворот, — каплун я или петух?“ Конечно, тут я ее разок немножко стукнул. Ну, не выдержал! Пусть она клянется, что не так было, если язык повернется! Она свидетель!.. А вы побейте меня…»
И вот Закон, великий и всемогущий, лично прибыл в лесную глушь засвидетельствовать почтение уважаемым кодрянам. Фемида возмущенно хмурила брови: «Ай-я-яй, как некрасиво… И несправедливо, скажу я вам… И совсем нехорошо, дорогие мои. Да, нехорошо любящим так называть друг друга! Ну-ну-ну!.. (И пальчиком грозит раз, другой… а это значит: посидишь годик-два, поглядишь на небо в клеточку, призадумаешься.) И пусть только посмеет хулиган опять так разговаривать или рукам волю давать…»
Бадя Кирпидин аккурат ткнулся носом в ее грозящий палец: ты что ж распоясался, милок? Жена тебе не батрачонок-дармоед, над которым можно измываться. Что за педагогические эксперименты? Жена тебе товарищ и друг! Она, можно сказать, твое альтер эго! того-этого-эго-ого… Понял?
«Н-да, славно чешет прокурор! Ой, совсем не так, как поп по писанию… И вроде так оно и есть. А мы разве против?» — переговаривались крестьяне, слушая прокурорское выступление, которому конца видно не было, ибо прокурор, как блюститель закона, старался, чтобы закон проник в глубь масс, из кожи вон лез, чтоб вдолбить им в башку разумные, а не варварские начала бытия.
Слушали они прокурора, слушали… Соглашались: «Да, умный человек, много знает… Хорошо говорит товарищ прокурор…
Что уж мы, совсем темные? Женщина, она, конечно, тоже человек…
Давно поняли! У нас самих есть дочери… Ну, а как быть, если у тебя трое детей, а ты видишь — не складывается семья. Не будет жизни с этой ненаглядной, хоть топись. А что делать с тремя сопляками? Они же твои, чума их забери! Сидишь так, проклинаешь, и вдруг подкатит ком к горлу, глядь — даже слеза подкатила, потому что они твои, дьяволята, твои, а не подзаборные… И как все это рассудит товарищ прокурор? Сдать их в приют, что ли, пусть государство растит?!»
«Вот придешь домой, — думает мужик, — а моя заведется с порога, наслушается тут судью да заседателей… Нет, ты полюбуйся только на этих женщин — будто не прокурор перед ними речь держит, а Марья-искусница невиданный ковер плетет. Вон, аж все глаза проглядели — только бы запомнить все цветочки да завитушки и намалевать такие же дома, на своей печке… Да-а, придешь теперь домой, а она с ходу возьмет в оборот — пойду-ка и я, милый, на собрание. Ивгеня Петреску велела: „Пусть немножко и мужья ваши с детьми посидят… Вы, уважаемые женщины, приходите сюда, в клуб, почаще, здесь будем учиться, ума набираться, как вести себя с законом, с властью и с собственными мужиками. Здесь, на женсовете! А кто из мужей вас не пустит, мы его вызовем и дадим нахлобучку. Сколько таких — заявится домой на ночь глядя, лыка не вяжет, скандалит или еще что похуже… А мы и пугнем: имей в виду, задуришь — не с нами будешь, с прикурором разговаривать! Вон как Патику-Клещу досталось!..“»
Сама Евгения, председатель женсовета, была вдовушкой с пятью детьми. Двое старших не вернулись с войны, а эти пятеро — мал мала меньше… Как выбрали ее депутатом в сельсовет, домой приходить стала только переночевать, а с утра пораньше уже и след простыл — горит на работе, особенно в женсовете. И вечно сует нос в чужие дела, и советует, и наставляет, будто для того на свет появилась, чтобы не дать тебе сбиться с пути истинного… Неужели новый поп на мужицкую голову — в юбке?
Мало кто обращал на нее внимание — жизнь брала свое: шли по своим делам, а между тем, когда случалось мужику чокнуться стаканом со своим шурином, сдвигал шапку набекрень и чесал затылок:
— Ну и как тебе, Филипп?
— Ты о чем?
— Да все о том же… Как Евгения-депутатша говорила?
— А что, хорошо выступила, складно. Только я своей дуре говорю: погляди на ее детей, неумытые, оборванные, слоняются по дороге целыми днями, как неприкаянные… Лучше бы в детдом сдала, а потом уже агитировала.
— Вот и я говорю — несчастное то село, где бабы стали командовать. Божье наказание.
— Да ну их, пусть теперь сами ломают голову. Кому хуже? Видал я эти заботы знаешь где? — И посмеивался в усы: «В мою шапку кукушка еще не снеслась!..»
И вот теперь, на судебном заседании, вызвали свидетелем эту депутатшу Евгению. Она начала с того, что два ее сынка погибли на фронте, и на руках осталось еще пятеро, и если товарищ судья хочет знать ее мнение, то подсудимый Патику — неразумный человек. Почему? Она обратилась к Кирпидину, выговаривая ему, как теща:
— Уважаемый Скридон! Все мы здесь взрослые люди… Вы уже пятнадцать лет связаны семейными узами. Эти узы священны. И как же у вас рука поднялась? Жену, самое близкое и преданное существо, — бить пряжкой! Да еще железной, ай-яй-яй!.. Да еще перечите нашим справедливым законам, кричите… Мне стыдно за вас перед товарищами судьями и прокурором.
Патику, слушая ее, кивал вверх-вниз, головой, как лошадь в знойный летний день, и помаргивал: «Согласен, согласен… согласен… Лишь теперь сам понял: неразумный я, неразумный! Видишь, где очутился? Как дитя за отдельной партой, которую здесь во всеуслышание назвали „скамьей подсудимого“…»
И вдруг произнес громко и насмешливо:
— Умница ты наша большая, Ивгения!.. И какая же ты великая моя благодетельница. Учишь меня и всех присутствующих уму-разуму — и все бесплатно! Бедное-разнесчастное наше село и бедная моя головушка, — хлопнул он себя по лбу, — если мы уже стали жить по женсовету Ивге-ге-ге-геньюшки!
Эта его дерзкая выходка возмутила до глубины души членов суда.
Первым решительно поднялся прокурор:
— Я настоятельно требую, чтобы высказанное было занесено в протокол, со всеми надлежащими подробностями! Подсудимый Патику позволил себе оскорбить свидетельницу Петреску. И какую свидетельницу? Председателя женсовета села Леурда! Она делает большое и важное дело, можно считать, находится при исполнении своих обязанностей по воспитанию… А подсудимый Патику… Словом, он высказал свое полное неподчинение существующим нормам поведения при разборе его уголовного дела о подделке не одной, а трех квитанций по сдаче хлеба «Заготзерну» и жестокой мести супруге, его разоблачившей! Я попрошу товарища председателя сельского Совета дать устную характеристику подсудимому, который, да будет мне позволено заявить суду, ведет себя вызывающе не только по отношению к своим согражданам, но и к нашему справедливому судопроизводству. Словом, провокационно!
Но председатель, человек тихий и незлобивый, да к тому же и ровесник Скридона, начал не очень вразумительно:
— Ну, что сказать… Человек как человек… Имею в виду Патику Скридона… Когда послушный, когда не очень… Ну, как все наши.
Следует добавить, что дело было в июне сорок девятого, а если учесть, что пять лет тянулась война, а в селе Леурда еще не было колхоза и к советской власти только стали привыкать, станет ясной некоторая неопределенность председательских высказываний.
— А то, что он говорит… По правде сказать, я не очень-то хорошо его знаю… Патику родом из другого села и перешел к нам, когда женился. А времена знаете какие — то война, то голод, то засуха, то… Ну, по правде говоря, ни с кем не подрался, не судился, не воровал и не спекулировал. Что еще сказать… Человек как человек… как все…
Конечно, будь председатель не перед глазами целого села, а в зашторенном кабинете с двумя-тремя ответственными лицами, он говорил бы куда более определенно. Но был, следует напомнить, незабываемый сорок девятый, предстояло проводить коллективизацию — нужно было быть не только политиком, но и стратегом и тактиком. Ведь в зале собрались будущие колхозники, с ними придется бок о бок строить новую жизнь. Скридонаша Патику не объявишь «классовым врагом» или кулаком, хотя со своей супругой обращается вполне по-кулацки… Постой, а вдруг за ним какие-то «недоимки» числятся? Тогда пусть выскажется присутствующий здесь товарищ хлебозаготовитель!
— Какой такой заготовитель!.. Который скачет через забор, как жеребец?! — заорал Кирпидин.
Стоило ему открыть рот, как по залу опять катился хохот. Что за люди, ей-богу! Им толкуют: так нельзя себя вести, а они заливаются, как малые дети, чуть утихнет в зале — и опять прыснет кто-то.
Судья жестом прервал прокурора и произнес:
— Подсудимый Патику, встаньте!
Тот снова выбрался из своей старой, обшарпанной двухместной парты, которую специально притащили сюда из школы напротив, и вытянулся, грудь колесом, перед столом суда.
— Если вы, подсудимый, еще будете без разрешения выкрикивать… эти свои реплики… и так возиться и ерзать, и не проявите уважения к присутствующим, я вас фактически буду вынужден вывести из зала! И вы на всю жизнь запомните, как положено вести себя в общественном месте!..
Патику раскрыл было рот, но судья резко осадил его:
— Я не давал вам слова!
Маленькие зеленоватые глазки Скридона, злые, как у хорька, зыркнули на судью и уставились на битком набитый зал: «Слушайте, да перестаньте, ведите себя по-взрослому! Мне же за вас отвечать!..»
Он недоуменно повертел головой и повернулся к судье:
— Что я такого сделал? Ни сесть, ни встать, и слова не даете, все до конца рассказать… Они гогочут, а я виноват! Так нельзя!..
И вдруг поднял по-ученически руку и пролепетал, наивно, как второклассник на уроке:
— Разрешите… Я хочу по-маленькому…
Потолок чуть не рухнул от хохота. Для его односельчан был особый смак в том, что коротышка Кирпидин ляпнул такое в самой что ни на есть торжественной обстановке, словно нет ни совести, ни закона, ни власти, а есть всего-навсего его «маленькое дело». Дескать, вот вам — возьму и суну дулю под нос всем собравшимся и самой Фемиде!
Конечно, судья… Ну, любой на его месте взорвался бы, хотя… Нет, он сдался.
— Проводите его, — обратился судья к милиционеру.
Людям, сведущим в делах судебных, стало ясно, что с этой минуты подсудимый Патику Спиридон Николаевич взят под стражу. А остальные поняли только то, что расслышали:
— Объявляется перерыв на двадцать минут! — Судья постучал ручкой по графину, пытаясь перекричать шум и гомон в зале. Кивнул головой, подзывая капитана из районной милиции, которого вызвали сюда, в отдаленное село, на выездное заседание суда как охранителя общественного порядка — колхоз здесь еще не был организован, и шепнул на ухо: — Не спускайте с него глаз!.. Ну и вообще…
Это «ВООБЩЕ» по тем временам означало: «Враг есть враг, и заруби на носу — не дремлет. А мы — тем более. Будем бдительны!» И надо сказать, были к тому основания: по лесам еще шастали всякие банды, — вон, только месяцев восемь назад перебили часть банды Емилиана Бобу, который держал в страхе три или даже четыре лесных района. Они сжигали здания сельсоветов, грабили кооперативные магазины, стреляли в активистов и местных руководителей. Бывали ночи, когда Бобу посылал некоторым «предупреждения» заранее — ждите, дескать, прибуду. Приходилось этим «предупрежденным» ночевать вооруженными по соседям или родственникам, у которых тоже, впрочем, не без опаски оставались. Тем временем жены с детьми отсиживались у родного очага в темноте, боялись лампу зажечь в комнате.
Потому, как вы понимаете, словечко «вообще» не сходило тогда с уст, как сигнал тревоги, — не спи на посту, товарищ, держи ухо востро!
Во время перерыва судья, человек из других краев, поинтересовался у заседателей, которых выбрали из местных активистов:
— Послушайте, чего они все время смеются? Будто здесь балаган на ярмарке и подсудимый Скридон Патику устраивает представление для односельчан!..
Ответ был неожиданный:
— Да знаете, товарищ судья, никто его всерьез не принимает. И родни здесь нет, для всех вроде как чудной чужак. Сам-то он из соседнего села, батрачил у одного кулака, а женился на нашей… Вот и привыкли над ним потешаться, а тому по вкусу пришлось — решил, видно, этим авторитет себе заработать. А вы со всей строгостью — вот и неувязка, стали над нами и над судом хихикать.
Тут второй заседатель, как раз из этого соседнего села, добавил кое-что, чего здесь, в Леурде, еще не знали о Кирпидине.
— Скажу вам истинную правду, товарищ судья… Он чертовски смешной и хитрый, между прочим. У нас его знаете как прозвали? Авизуха — чертово копыто! Бывало, пацанами затеем борьбу на выгоне — скотина пасется, а нам что делать? Давай бороться, кто сильнее. И знаете, его никто ни разу не смог уложить на лопатки. И в голову не придет, почему! — торжествующе перевел дух сверстник и земляк Кирпидина. — Берешь его в охапку… вы же убедились, каков он с виду!.. Берешь его в охапку, говорю, и думаешь: «Ну, как плюхну сейчас оземь — мокрого места не останется!» А он, Патику Скридон, плывя по воздуху, знаете, как чахлый мотор… как начнет, извините, пукать… Тут же всякий злой умысел пропадает, просто руки опускаются. Более того, плеваться, простите, начинаешь и уходишь подальше… А он катается по траве, чертово копыто, гогочет: «Ха-ха!.. Борец! Ну что, одолел, силач?» Так никто его и не поборол ни разу, представляете?
А прозвище дали ему на танцульках, не помню уже кто, какая-то девушка. Парни пляшут вовсю, пыль столбом, ну и мы, мальчишки, туда же, — пора учиться дрыгать ногами. Гляжу, и Скридон с нами — подходит к одной, приглашает, а та в сторону отвернулась и смотреть не хочет. Покрутился, покрутился — к другой, и та от ворот поворот. Тогда он к третьей, самой плохонькой и неказистой, — эта, мол, не откажет, мы с ней два сапога пара. А та стоит, разнаряженная, подбоченилась — и вдруг на тебе: «А ну брысь отсюда, Авизуха!.. Куда суешься? В зеркало на себя полюбуйся!»
С того дня только и звали — Авизуха да Авизуха, и никто всерьез не принимал. А знаете, товарищ судья, как у нас? Приняли тебя за умного — до смерти будешь умным слыть, окрестили драчуном — так и пойдет слава, пока правнуки не народятся, а уж раз оплошал, стал посмешищем — пиши пропало, вовек не отмоешься. Вот и думаю, должно, и здесь, в этом селе, Леурде, он что-нибудь отмочил. А то чего бы им ржать ни с того ни с сего?
Судья переглянулся с милиционером. Откуда знать им, что подсудимый Скридон Патику прослыл здесь великим знахарем, который лечит, орудуя топором, а малышня носится за ним по улицам и дразнится: «Эй, щипец-зубодер! Коротышка-пуп-глистун!..»