РОЗОВАЯ ДЕВУШКА
В менделеевском Боблове был совсем другой уклад жизни, нежели в бекетовском Шахматове. Там – безлюдье, тишина, сонное оцепенение, жаждавшая уединения бабушка, парализованный дед. Здесь – детский шум и всяческие затеи, родственники и гости, гувернантка, репетитор и – вне всего этого, но и над всем этим – крутой нрав и непреклонная воля Менделеева.
Саваоф – таким он с первого взгляда показался Андрею Белому, увидевшему его в Боблове. И в самом деле, было в нем нечто от Саваофа или от микеланджеловского Моисея. Не слишком высокого роста, сутуловатый, он казался большим, даже громадным («громадным и красивым», как выразился Блок), с нечесаной гривой седых волос, достигавшей плеч, с перекатами громкого голоса, переходившими подчас в львиный рык.
«Раскаты грома на небесах – разразилась гроза. Раскаты грома внизу, в коридоре: «Закрывайте окна! Закрывайте ставни! Mademoiselle, o sont les enfants?» – «Ils sont l , ils sont l , professeur!» Так, громовержцем, в грохоте и свисте бури, пусть станет первый образ отца, – писала Любовь Дмитриевна Менделеева. – Такой «божией грозой» царил он в доме, и нежная его забота о детях громыхала, подобно раскатам грома и оглушительной барабанной дроби летнего ливня по железным крышам наших нескольких крытых террас».
Дом был построен на славу – на самой вершине Бобловской горы – по собственному менделеевскому проекту. Первый, каменный, этаж был сложен особенно прочно – во избежание сотрясений при лабораторных опытах, которыми Менделеев занимался и в деревне. Тут же, в комнате с толстыми стенами и тяжелыми сводами, помещался он сам: узкая железная кровать, книжные полки и куча яблок на полу. Наверху просторно расположилась его вторая семья – жена Анна Ивановна и четверо детей – Люба, Ваня и близнецы Маруся и Вася.
Менделеев был всемирно знаменит, не допущен в Академию наук, вытеснен из университета, посажен в Главную Палату Мер и Весов, поражал всех, кто с ним сталкивался, блеском научного гения, государственным складом ума, необъятностью интересов, неукротимой энергией и причудами сложного и довольно тяжелого характера.
Химия и физика, гидродинамика и технология, разведки нефти и угля, бездымный порох и маслобойное дело, мука, крахмал, вазелин и винокурение, производство стекла и техника земледелия, освоение пути через Северный полюс и полет в одиночку на воздушном шаре для наблюдения солнечного затмения, таможенный тариф и разоблачение спиритизма, реформа фабрично-заводской промышленности и народного просвещения, великолепное презрение к чинам, званиям и наградам, равное обращение и с министром и с мужиком, мгновенная вспыльчивость и быстрая отходчивость, увлечение русской живописью и бульварными романами с кражами и убийствами, шахматы, неизменная толстейшая папироса собственной закрутки и столь же неизменный крепчайший чай свежей заварки – это все Менделеев.
Вспыльчивый крикун и упрямец, он нелегко сходился с людьми. Но с Андреем Николаевичем Бекетовым, при всей разности их темпераментов и повадок, его связывала настоящая дружба. В трудное для него время, когда он разводился с первой женой и заводил новую семью, Бекетовы очень поддержали его.
В свое время он был частым гостем в бекетовском доме в Петербурге, а летом приезжал в Шахматове, привозя под сиденьем тележки для Елизаветы Григорьевны бесчисленные томики «Рокамболя» и другие книги в том же роде, до которых оба они были великие охотники. Но в конце девяностых годов, после несчастья, случившегося с Андреем Николаевичем, встречи почти прекратились.
… Весной 1898 года на художественной выставке Сашура Блок встретился с Анной Ивановной Менделеевой. Она пригласила его бывать у них в Боблове запросто, по соседству.
Он и приехал в начале июня на своем белом Мальчике, в элегантном костюме, мягкой шляпе и щегольских сапогах. Дорога из Шахматова шла мимо старинной белокаменной церкви, через Дубровскую березовую рощу, затем – мимо мельницы, по мосту через извилистую Лутосню, прямиком выводила на Бобловскую гору.
Обо всем, что происходило дальше, есть очень краткие (и неточные) заметки Блока в дневнике 1918 года и подробный рассказ Любови Дмитриевны, записанный сорок лет спустя после события.
Стоял безоблачный, жаркий июньский день. Время было послеобеденное. Люба в своей комнате услыхала конскую рысь и как кто-то остановился у ворот, открыл калитку, ввел лошадь и спросил, дома ли Анна Ивановна. Люба подошла к окну.
«Меж листьев сирени мелькает белый конь, которого уводят на конюшню, да невидимо внизу звенят по каменному полу террасы быстрые, твердые, решительные шаги. Сердце бьется тяжело и глухо. Предчувствие? Или что? Но эти удары сердца я слышу и сейчас, и слышу звонкий шаг входившего в мою жизнь».
Приехавшего с визитом соседа занимала разговором mademoiselle. Она провела его в Colonie – уголок сада, который развели и обрабатывали дети. Позвали Любу. Она пришла в розовой блузке с туго накрахмаленным стоячим воротничком и маленьким черным галстучком, неприступно строгая.
Блок вряд ли помнил совсем маленькую девочку, с которой когда-то встречался в университетском дворе, куда их обоих водили гулять няньки. Смутно помнилась ему и девочка постарше, которую он мельком видел и у себя в Шахматове, и здесь в Боблове, когда приезжал с дедушкой. Сейчас ей шел семнадцатый год.
Трудно через мглу восьмидесяти лет разглядеть тогдашний облик девушки, вызвавшей небывалый в русской поэзии поток песнопений. Если судить по фотографиям, красивой ее не назовешь – лицо грубоватое, немного скуластое, не очень выразительное, небольшие сонные глаза. Но она была полна юного обаяния и свежести – румяная, золотоволосая, темнобровая. Как заверил сам Блок, она сразу произвела на него «сильное впечатление». Он нашел в Любе нечто от мадонны Сассо-Феррато, разыскал репродукцию, и она потом всю жизнь висела у него над постелью.
А он ей не очень понравился, вернее – совсем не понравился: что-то чужое – «штатский» (она знала только обмундиренных – гимназистов, студентов, лицеистов, кадетов) да еще «актерского вида», позер с повадками фата, который не прочь смутить девушку анекдотом или двусмысленной цитатой из Козьмы Пруткова.
Конечно, зашла речь о театре, об устройстве спектаклей. Люба тоже была завзятой театралкой и тоже мечтала о сцене.
Вскоре пришли молодые девицы – Любины кузины и их подруга – хорошенькие, веселые, умевшие поболтать и пококетничать. Появился вихрастый студент – репетитор Вани Менделеева (вскоре он вызвал у Блока беспричинный приступ ревности).
Всей компанией отправились к Смирновым, чья усадьба примыкала к Боблову. Это была громадная семья – от малых детей до взрослых студентов и барышень. Затеяли игры в горелки и пятнашки, – тут с гостя как ветром сдуло фатовские замашки – он бегал и хохотал, как все.
Блок зачастил в Боблово. Начались оживленные приготовления к спектаклям. «Я сильно ломался, но был уже страшно влюблен». Его охватило чувство легкости и душевного восторга.
Мало ли счастья в житейском просторе?
Мало ли жару в сердечном огне?
Тогда же он начал дневник, который мы никогда не прочитаем: он сжег его.
Двадцать седьмого июля в Боблове было написано стихотворение – первое в том бесконечном лирическом потоке, который вырвался после встречи с Л.Д.М.
Я прошел под окно и, любовью горя,
Я безумные речи шептал…
Утро двигалось тихо, вставала заря,
Ветерок по деревьям порхал…
Ни призыва, ни звука, ни шепота слов
Не слыхал я в ночной тишине,
Но в тенистом окошке звучала любовь…
Или, может быть, грезилось мне?..
Ни призыва, ни звука… Люба была так застенчива, так неприступна, что ни о каком «знаке» с ее стороны и речи быть не могло, хотя она уже и сама почувствовала необъяснимое влечение к «пустому фату».
«Чем говорили? Как давали друг другу знак? Ведь в этот период никогда мы не бывали вдвоем, всегда или среди всей нашей многолюдной молодежи, или по крайней мере в присутствии mademoiselle, сестры, братьев. Говорить взглядом мне и в голову не могло прийти».
Блок был вне себя от ее строгости и холодности. Самое большее, что было, это подобие встречи наедине в громадном Церковном лесу – любимом месте общих прогулок. По узкой тропинке нельзя было идти гурьбой, – компания растягивалась цепочкой. Он и она как бы случайно оказывались рядом, он как бы случайно помогал ей перепрыгнуть через ручей, и эти незаметные знаки внимания стали тешить ее девичье тщеславие и уже проснувшуюся ревность к более развязным подругам.
«В «сказочном лесу» были первые безмолвные встречи с другим Блоком, который исчезал, как только снова начинал болтать, и которого я узнала лишь три года спустя».
Между тем наступило 1 августа – день представления «Гамлета».
К этому дню готовились долго и старательно. Если бы не Блок, бобловские театралы, конечно, никогда бы не отважились посягнуть на Шекспира. Он уговорил их, а для него Шекспир, и в первую голову «Гамлет», был тогда всем – тайной и откровением, обетованием и благодатью.
Под театр отвели просторный сенной сарай. Закипела работа – плотники сооружали подмостки, подобие рампы, скамейки для зрителей, женщины кроили занавес, студенты устанавливали лампы – целых пятнадцать штук. В Шахматове и Боблове шили костюмы. Блок подробно записал, как должен быть одет датский принц: башмаки с разрезами, черные чулки, короткие штаны, куртка с открытым воротом, белая рубашка, плащ, шляпа с пером, кожаный пояс, сумочка для платка, черные перчатки, шпага и стилет. Все нашлось, даже – сверх программы – тяжелая цепь на груди. Только вместо плаща пришлось обойтись пледом с бахромой, а вместо шляпы – беретом. Костюм шила бабушка Елизавета Григорьевна.
На всю трагедию пороха не хватило, – были исполнены несколько сцен. Гамлета и Клавдия играл Блок, Офелию – Люба, Гертруду – Серафима Менделеева, Лаэрта – ее сестра Лида. На первой же репетиции возник конфликт: Офелия проговаривала свою роль кое-как, вполголоса, заявив, что играть будет только на спектакле. Заметили, что она уходила в дальний угол сада и там репетировала в одиночестве.
В день спектакля сенной сарай был набит битком. Собралось до двухсот зрителей – домашние, родственники, знакомые соседи и главным образом местные крестьяне.
Одевались и гримировались в доме, – потом нужно было, таясь, пробежать через сад и юркнуть за кулисы. Зажглась рампа. Появился Гамлет и рассказал для непосвященных, что происходит в пьесе. Раздвинулся занавес – и зазвучал первый монолог принца.
Из кулисы вышла Офелия в белом длинном платье с лиловой отделкой, с распущенными золотыми волосами, на голове – венок, в руках – целый сноп полевых цветов. На сохранившейся фотографии она трогательно-прелестна.
Спектакль прошел – и зрители так и не узнали, что предшествовало ему и что сопутствовало. Между Гамлетом и Офелией пробежала искра – и совсем не так, как у Шекспира.
«Мы сидели за кулисами в полутьме, пока готовили сцену. Помост обрывался. Блок сидел на нем, как на скамье, у моих ног, потому что табурет мой стоял выше, на самом помосте. Мы говорили о чем-то более личном, чем всегда, а – главное, жуткое – я не бежала, я смотрела в глаза, мы были вместе, мы были ближе, чем слова разговора. Этот, может быть, десятиминутный разговор и был нашим «романом» первых лет встречи, поверх «актера», поверх вымуштрованной барышни, в стране черных плащей, шпаг и беретов, в стране безумной Офелии, склоненной над потоком… Был вот этот разговор и возвращение после него домой… Августовская ночь черна в Московской губернии, и «звезды были крупными необычно». Как-то так вышло, что мы ушли с Блоком вдвоем, в кутерьме после спектакля, и очутившись вдвоем с Офелией и Гамлетом в этой звездной ночи. Мы были еще в мире того разговора, и было не страшно, когда прямо перед нами в широком небосводе медленно прочертил путь большой, сияющий голубизной метеор. «И вдруг звезда полночная упала…» Даже руки наши не встретились, и смотрели мы прямо перед собой».
После спектакля шумно ужинали на открытой террасе. К молодежи вышел благодушно настроенный Менделеев. Блок вернулся в Шахматово поздней ночью.
На следующий день было написано «Воспоминание о «Гамлете» 1 августа в Боблове», с посвящением Л.Д.М. и с эпиграфом: «Тоску и грусть, страданья, самый ад – все в красоту она преобразила…»
Я шел во тьме к заботам и веселью,
Вверху сверкал незримый мир духов.
За думой вслед лилися трель за трелью
Напевы звонкие пернатых соловьев.
«Зачем дитя Ты?» – мысли повторяли…
«Зачем дитя?» – мне вторил соловей…
Когда в безмолвной, мрачной, темной зале
Предстала тень Офелии моей.
И, бедный Гамлет, я был очарован,
Я ждал желанный сладостный ответ…
Ответ немел… и я, в душе взволнован,
Спросил: «Офелия, честна ты или нет!?!?..»
И вдруг звезда полночная упала,
И ум опять ужалила змея…
Я шел во тьме, и эхо повторяло:
«Зачем дитя Ты, дивная моя?!!?..»
Так завязался тугой узел на всю жизнь, и ни распутать, ни разрубить его не было суждено.
Тема Гамлета и Офелии прошла через юношескую лирику Блока, образовав в ней нечто вроде цельного цикла, за которым стояли реальные, жизненно-биографические события и обстоятельства.
Спустя много лет эта тема откликнулась еще раз, вобрав в себя всю тоску, страданья и самый ад двух трудно прожитых жизней, о чем ни Гамлет, ни Офелия в 1898 году не могли даже и подозревать и с чем читателю предстоит познакомиться.
Я – Гамлет. Холодеет кровь,
Когда плетет коварство сети,
И в сердце первая любовь
Жива – к единственной на свете.
Тебя, Офелию мою,
Увел далеко жизни холод.
И гибну, принц, в родном краю
Клинком отравленным заколот.
… Лето кончилось. Кроме «Гамлета» успели показать сцены из «Горя от ума» (он – Чацкий, она – Софья).
По возвращении в Петербург встречались уже реже – в громадной казенной квартире Менделеевых в Палате Мер и Весов на Забалканском проспекте. Она доучивалась в гимназии. Он был погружен в дела университетские и театральные. В декабре они вместе с mademoiselle были на вечере в честь Льва Толстого. По стихам, написанным по этому поводу, видно, какой характер приняли отношения: он – весь порыв и ожидание, она – холодна и недоверчива.
В толпе, родной по вдохновенью,
В тумане, наполнявшем зал,
Средь блеска славы, средь волненья
Я роковой минуты ждал.
Но прежним холодом могилы
Дышали мне Твои уста.
Как прежде, гибли жизни силы,
Любовь, надежда и мечта.
И мне хотелось блеском славы
Зажечь любовь в Тебе на миг,
Как этот старец величавый
Себя кумиром здесь воздвиг!..
В первоначальной, более пространной, редакции этого стихотворения сказано еще: «Я ждал лишь взгляда…» Если бы Л.Д.М. знала эти стихи, может быть, она и бросила бы ответный взгляд. Но с ее же слов известно, что в ту пору она «стала от Блока отчуждаться, считая унизительной свою влюбленность в "холодного фата"».
«Лето 1899 года проходило почти так же, как лето 1898 года, с внешней стороны, но не повторялась напряженная атмосфера первого лета и его первой влюбленности».
По всей России отмечали столетие со дня рождения Пушкина. Боблово тоже откликнулось – играли сиены из «Бориса Годунова», «Скупого рыцаря» и «Каменного гостя».
Следующим летом спектакли уже увядали. Блок к театру охладевал. Он только репетировал роль Мизгиря в «Снегурочке» Островского (спектакль не состоялся) да участвовал в глупейшем водевиле «Художник-мазилка».
Он все острей чувствует «суровость Любови Дмитриевны». В стихах тема Офелии начинает звучать как грустное воспоминание о чем-то прекрасном и безвозвратно утраченном.
Прошедших дней немеркнущим сияньем
Душа, как прежде, вся озарена.
Но осень ранняя, задумчиво грустна.
Овеяла меня тоскующим дыханьем.
Близка разлука. Ночь темна.
А все звучит вдали, как в те младые дни:
Мои грехи в твоих святых молитвах,
Офелия, о нимфа, помяни,
И полнится душа тревожно и напрасно
Воспоминаньем дальным и прекрасным.
И осенью, вернувшись в Петербург, он перестал бывать у Менделеевых, «полагая, что это знакомство прекратилось». Л.Д.М., если верить ей, отнеслась к этому безразлично.
Вскоре мать увезла ее в Париж, на всемирную выставку, откуда она вернулась переполненная впечатлениями. Окончив гимназию, поступила на историко-филологический факультет Высших женских курсов, увлеклась психологией и философией (слушала речистого идеалиста А.Введенского, который увлек и Блока), завела на курсах новых подруг, пропадала на студенческих концертах и балах, разъезжала в каретах за приглашенными знаменитыми артистами, бывала на маленьких вечеринках, где курсистки невинно флиртовали с технологами и горняками, а о Блоке «вспоминала с досадой».
Пришла ранняя, солнечная весна 1901 года. Блок, будучи в «совершенно особом», «исключительном» состоянии, о котором не знал никто (об этом речь впереди), встретил Л.Д.М. на Васильевском острове: она вышла из саней на Андреевской площади и шла к курсам, поворачивая из улицы в улицу. Он шел сзади, полагая, что она его не заметила, и ему захотелось «запечатать свою тайну» – тайну отношения к ней.
Так было написано зашифрованное стихотворение «Пять изгибов сокровенных…», которое покажется абракадаброй, если не знать, что «пять изгибов» означают всего лишь улицы Васильевского острова, по которым шла Л.Д. М.: Седьмая линия – Средний проспект – Восьмая и Девятая линии – опять Средний проспект – Десятая линия. В рукописи Блок начертил эти пять поворотов.
Он, между прочим, ошибся: Л.Д.М. заметила его, и эта нечаянная встреча ее «перебудоражила». А когда, вскоре же, случайно (а может быть, и не совсем случайно) он оказался рядом с ней на балконе Малого театра, на «Короле Лире» со стариком Сальвини, она сразу, мгновенно «почувствовала, что это уже совсем другой Блок». Посещения Забалканского возобновились сами собой.
В менделеевской столовой, за чайным столом, Блок серьезен и сосредоточен. Он сдержанно спорит с говорливой Анной Ивановной о литературе, о театре, о живописи, и молчаливая Люба понимает, что все говорится для нее, и только для нее. Потом в большой гостиной, завешенной массивными картинами передвижников, опираясь на хрупкий золоченый стул, он декламирует «В стране лучей…» Алексея Толстого под аккомпанемент «Quasi una fantasia». Тут же молодежь – умный Ваня Менделеев, его друг – польский граф Александр Розвадовский, маленький блондин, худощавый и неврастеничный, студент-математик и католический мистик (вскоре стал иезуитом), его сестра Маня, учившаяся живописи.
Таково внешнее, довольно ровное и замедленное течение событий. За этой внешностью бушевала сильнейшая душевная буря, о которой можно было бы кое-что понять из стихов Блока, но Л.Д.М. в то время все еще их не знала. Однако почувствовала она безошибочно: Блок в самом деле был совсем другой, чем три года тому назад.
Стихи 1898-1900 годов Блок назвал: «Ante Lueem» – «Перед Светом», или «До Света», или «Накануне Света». Кончалась его предрассветная пора, – душа горела надеждой и верой, ее окрыляла необъятная сила.
Я шел к блаженству. Путь блестел
Росы вечерней красным светом,
А в сердце, замирая, пел
Далекий голос песнь рассвета…