Книга: Гамаюн. Жизнь Александра Блока.
Назад: РОЗОВАЯ ДЕВУШКА
Дальше: ГОРИЗОНТ В ОГНЕ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ЗОРИ

1

Мистиками не становятся, – мистиками рождаются. (Стать можно разве что мистическим шарлатаном.) Как разгадать, почему именно этот, а не другой человек вдруг начинает провидеть в действительности нечто таинственное? Это лежит в самой природе его душевных переживаний, в особенностях психики. И этого подчас не объяснишь ни воздействием среды, ни условиями воспитания.
Парадоксально, что молодые русские поэты, начинавшие в самом конце XIX века как носители платоновского начала, в лоне религиозной мистики (Андрей Белый, Александр Блок), вышли как раз из глубинных недр аристотелевской культуры в ее поздней формации. Мир их отцов, как на трех китах, стоял на позитивизме, эмпирике и натурализме, и молились здесь на Огюста Конта, Герберта Спенсера и Джона-Стюарта Милля. По иронии судьбы вдохновенными мистическими пророками оказались сыновья и внуки трезвейших математиков и естествоиспытателей.
В автобиографии Блок приурочил решающий поворот в своей духовной жизни к тому времени, когда, «в связи с острыми мистическими и романическими переживаниями», всем существом его овладела поэзия Владимира Соловьева.
Это произошло весной 1901 года, который Блок назвал «исключительно важным», решившим его судьбу. «До сих пор мистика, которой был насыщен воздух последних лет старого и первых лет нового века, была мне непонятна; меня тревожили знаки, которые я видел в природе, но все это я считал «субъективным» и бережно оберегал от всех». Блок начинает сопоставлять и согласовывать с этими загадочными «знаками» события своей личной, внутренней жизни. И те и другие складываются в некое нерасторжимое единство.
На безотчетное ощущение таинственных «знамений» и «предвестий» наслаивались впечатления книжные. Летом и осенью 1900 года Блок погружается в изучение древней философии, в частности – Платона. В стихах появляются платоновские темы и мотивы – двоемирие, антиномия «духа» и «плоти». Впрочем, античная метафизика мало что проясняла в «субъективном».
Александр Блокотцу (1 декабря 1900 года): «Философские занятия, по преимуществу Платон, подвигаются не очень быстро. Все еще я читаю и перечитываю первый том его творений в соловьевском переводе – Сократические диалоги, причем прихожу часто в скверное настроение, потому что все это (и многое другое, касающееся самой жизни во всех ее проявлениях) представляется очень туманным и неясным».
Блоком начинает все больше овладевать «совершенно особое состояние», в котором сам он еще не может разобраться. В бесконечных блужданиях по Петербургу – в зимних сумерках с отсветом синих снегов на тихих улицах около Гренадерских казарм или на холодных весенних закатах возле Островов и в пустынном поле за Старой Деревней стала «явно являться» Она – незнакомая и родная, чужая и близкая, еще безымянная, – та, что окажется потом Таинственной Девой, Владычицей Вселенной, Величавой Вечной Женой…
Спишь ты за дальней равниной,
Спишь в снеговой пелене…
Песни твоей лебединой
Звуки почудились мне.
Голос, зовущий тревожно,
Эхо в холодных снегах…

Героиня блоковской лирики, его Офелия, постепенно и медленно «принимает неземные черты» (так сам поэт комментировал свои стихи), превращается в некое неуловимое «лучезарное виденье», окруженное чуть приоткрывшейся и тем более волнующей тайной.
И весь исполнен торжества,
Я упоен великой тайной…

И тут как раз, на Пасху 1901 года, мать подарила ему книгу стихов Владимира Соловьева.
Это было откровением! Он как будто нашел ответ на свои хаотические и смутные тревоги и прозрения.
Встали надежды пророка —
Близки лазурные дни.
Пусть лучезарность востока
Скрыта в неясной тени.

Но за туманами сладко
Чуется близкий рассвет.
Мне – мировая разгадка
Этот безбрежный поэт.

Несколько позже он скажет, что стихи Соловьева «требуют любви, а не любовь их»: «Когда им отдашь любовь, они заполнят годы жизни и ответят во сто раз больше, чем в них сказано. Может быть, заполнят и целую жизнь». Так с ним и случилось.

2

Мистиками не становятся, – мистиками рождаются. Другое дело, что сама эпоха большого исторического рубежа, ломки старого общественного строя и зарождения нового, – эпоха, в которую выступили русские мистики, – в громадной мере способствовала возникновению и упрочению подобных настроений и тенденций, создавала для них благодарную почву. «Пессимизм, непротивленство, апелляция к «Духу» есть идеология, неизбежно появляющаяся в такую эпоху, когда весь старый строй «переворотился»…» (Ленин). Такая обстановка сложилась в России на рубеже минувшего и нынешнего веков.
Настали бурные времена, – жизнь менялась стремительно. Россия вступила в эпоху империализма и пролетарских революций. В силу особых условий своего развития она представляла собою исторический феномен: в деревне царили допотопные порядки, пережитки крепостничества, а по темпам промышленного подъема Россия в девяностые годы обогнала все страны мира. Лихорадочно строили железные дороги. Был создан Донбасс. Большую власть взяли банки.
В 1894 году в Ливадии неожиданно помер казавшийся богатырем Александр III, и на его место сел субтильный двадцатишестилетний батальонный командир. Новое царствование началось Ходынкой.
В 1895 году образовался Союз борьбы за освобождение рабочего класса, – наступила эпоха подготовки народной революции. В борьбе молодого Ленина с последышами народничества и либерализма вырабатывалась теория революционного марксизма.
Сильно повеяло свежим ветром в литературе, в искусстве. В Ясной Поляне писал, проповедовал, исповедовался отлученный Синодом Лев Толстой, и к его голосу прислушивался весь мир. Тишайший, далекий от политической борьбы Чехов клеймил духовное рабство, всяческую подлость и пошлость, звал к истинной человечности. Юный Блок смотрел «Дядю Ваню» и «Трех сестер» в Художественном театре – и для него это было событием громадным, и он «орал до хрипоты, жал руку Станиславскому, который среди кучки молодежи садился на извозчика и уговаривал разойтись, боясь полиции». Выступил Горький. Творили Врубель и Скрябин.
Менялся и плотно слежавшийся, неподвижный, непроветренный быт. Замелькали возмутители спокойствия, люди странного и непонятного поведения. Появились декаденты. Купеческий сын Валерий Брюсов, человек со складом ума математическим, поклонник Спинозы, напечатал черт-те что – стихотворение, состоявшее из одной издевательской строки: «О, закрой свои бледные ноги!» Уже завелись спекулянты от декадентства. Некий Емельянов-Коханский, мирно служивший кассиром на ипподроме, выпустил книгу немыслимых виршей, посвященную «себе и царице Клеопатре»; к книжке был приложен портрет автора с крыльями летучей мыши и привязанными к пальцам громадными когтями. Вскоре он выгодно женился на купчихе и торговал мукой в лабазе.
В эту эпоху «ломки», когда все сдвинулось с места и пришло в движение, началось расслоение интеллигентской среды. Одни послушно отдавали свои знания и таланты новому хозяину – капиталу; другие пытались сохранить верность прекраснодушным, но сильно потрепанным идеалам обанкротившегося либерального народничества; третьи (таких было очень немного) пошли вместе с революционным пролетариатом.
В обстановке идейного разброда выделилась особая, немногочисленная, но достаточно активная группа молодых людей, принадлежавших в большинстве к потомственной научно-художественной интеллигенции. Они заняли позицию промежуточную. Морально и эстетически осуждали ограниченный, пошлый и грубый мир капитализма и вместе с тем высокомерно третировали чуждую и непонятную им революционно-материалистическую идеологию. Именно из этого узкого круга вышли поэты и теоретики, составившие «вторую волну» русского символизма.
В дальнейшем они остро ощущали обозначившийся исторический рубеж в своих личных судьбах. «Мы – дети того и другого века: мы – поколение рубежа… В 1900 – 1901 годах мы подошли к рубежу с твердым знанием, что рубеж – Рубикон, ибо сами мы были – рубеж, выросший из недр конца века» (Андрей Белый). «Я позволю себе… в качестве свидетеля, не вовсе лишенного слуха и зрения и не совсем косного, указать на то, что уже январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года, что самое начало столетия было исполнено существенно новых знамений и предчувствий» (Александр Блок).
«Дети рубежа» почувствовали кризис воспитавшей их культуры. Они с презрением отвергли идейное наследие, оставленное им отцами, – утилитарную философию, умеренно-аккуратный либерализм, плоско-натуралистическое искусство. И нельзя не признать, что в их отказе от этого нищенского наследия был настоящий пафос решительной переоценки ценностей.
Результаты переоценки старого и поисков нового могли бы быть велики, если бы искатели, освобождаясь от того, что потеряло соль и цену, и мечтая об обновлении форм познания, культуры, искусства, сумели связать свои идейно-художественные искания с задачами реальной борьбы за новую жизнь, за революционное пересоздание мира. Этого им было не дано, и в этом была их трагедия. Она предопределила судьбы некоторых даже высокоодаренных художников, достойных лучшей участи, нежели та, что их постигла. Никто из них, кроме Александра Блока, не сумел обрести прямого и мужественного пути в действительный, а не иллюзорный новый мир.
Люди этого круга исповедовали анархо-индивидуалистическую веру, в большинстве – сочувствовали освободительной борьбе против царизма, иные пытались своими счесться с эсерами и даже с социал-демократами. Но никаким сочувствием, не претворенным в дело, нельзя было восполнить отсутствие ясного мировоззрения, глубокого понимания перспективы исторического развития, доверия к народу.
В сложных условиях эпохи «ломки» особенно легко совершаются крутые повороты от общественной практики, от реального дела в сторону чистого умозрения и «незаинтересованного созерцания» всякого рода утопий и абсолютизаций неких абстрактных начал «мировой жизни» (Идея, Дух, Мировая Душа). Опору для них «дети рубежа» искали в идеалистической философии и модернизированной религии, больше всего – в учении Владимира Соловьева.

3

Владимир Соловьев был богословом, философом, публицистом, литературным критиком и лирическим поэтом. В русском обществе он занимал положение совершенно особое – ему «не было приюта меж двух враждебных станов», он не уживался ни с либералами, ни с ретроградами, ни с западниками, ни со славянофилами, ни с церковниками, ни с писателями.
Образ его двоится. Он взывал о милосердии для цареубийц-первомартовцев – и приветствовал Вильгельма II, выступившего инициатором жестокого подавления боксерского восстания в Китае, резко критиковал казенную церковь – и мечтал об установлении всемирной церковной власти; отвергая эстетскую теорию «искусства для искусства», высоко оцепил «положительную эстетику» Чернышевского – и видел в искусстве путь к религиозному служению, писал проникновенные стихи о таинственных видениях – и сочинил веселую комедию «Белая лилия», где в юмористическом духе перетолкованы самые заветные для него мистические темы, всерьез предвещал «наступающий конец мира» – и изощрялся в юмористических стихах, эпиграммах, пародиях.
На всем, что Соловьев писал, лежала печать двусмысленности. На полях богословских рукописей он чертит измененным почерком, как бы в трансе, нечто любовное за подписью «S», предоставляя своим поклонникам догадываться – то ли это условное обозначение божественной Софии Премудрости, то ли инициал Софьи Петровны Хитрово, к которой он был неравнодушен. В программной для Соловьева поэме «Три свидания» уверения в том, что он «ощутил сиянье божества», перемежаются с нарочито заземленными бытовыми подробностями, так что не всегда можно уловить грань, где кончается высокая мистика и начинается пародия. Все в нем было странно и противоречиво – и его издевательские шутки, и даже его неудержимый, захлебывающийся хохот, который одним казался простодушно-детским, другим – страшным.
В основе религиозно-мистического учения Владимира Соловьева лежала древняя платоновская идея двоемирия: земная жизнь – это всего лишь отображение, бледный отсвет и искаженное подобие потустороннего, постигаемого одной верой, сверхчувственного мира «высшей» и «подлинной» реальности.
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами —
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий —
Только отклик искаженный
Торжествующих созвучий —

вот сжатое, переложенное в стихи обоснование главной идеи соловьевской спиритуалистики: земное существование человека совместимо с духовным проникновением в «иные миры».
Не менее важную роль в теории и проповеди Соловьева играли христианские надежды на духовное очищение человечества во всемирной катастрофе, которая принесет одновременно и гибель старому порядку и возрождение к новой, лучшей жизни. Соловьев провозгласил, что старый мир, изменивший божеской правде и погрязший в грехах, уже заканчивает круг своего существования и что приближается предсказанная в Апокалипсисе «эра Третьего Завета», когда будут наконец разрешены все противоречия, искони заложенные в природе, в человеческом обществе, в самом человеке, и на Земле воцарятся мир, справедливость и христианская любовь.
Эта утопия была истолкована Соловьевым не в ортодоксально-церковном, но тоже мистическом духе. Божественная сила, призванная возродить и преобразить человечество, воплощена в философских сочинениях и стихах Соловьева в чисто мифологических образах Софии Премудрости, Мировой Души, Вечной Женственности, Девы Радужных Ворот, заимствованных из учений гностиков, новоплатоников и других представителей мистической философии древности. Мировая Душа (или что то же – Вечная Женственность), по Соловьеву, есть некое одухотворенное начало Вселенной, «единая внутренняя природа мира». Ей суждено в последние, предвещанные времена спасти и обновить мир, ознаменовав «высшее идеальное единство» – божественную гармонию истинно человеческой, просветленной жизни.
Знайте же: вечная женственность ныне
В теле нетленном на землю идет.
В свете немеркнущем новой богини
Небо слилося с пучиною вод.

Соловьев ратовал за целостное мировоззрение и цельную человеческую личность. Смысл своей проповеди он видел в «осуществлении положительного всеединства в жизни, знании и творчестве» – в «великом синтезе» отвлеченных, идеально-умозрительных и реальных, практически-деятельных начал. Отсюда вырастала соловьевская концепция гармонического, целостного (духовно-чувственного) человека.
Эта сторона учения Соловьева и была прежде всего и больше всего воспринята его юными поклонниками. Собственно богословские теории Соловьева, его утопическое учение о теократии (всемирном господстве объединенной, общечеловеческой католически-православной церкви) не имели для них особой притягательности; один Сергей Соловьев был убежденным церковником и утверждал, что «вся мистика – в символе веры», а все остальное в ней – «от Антихриста».
Зато эсхатологические предчувствия и мессианские надежды, особенно страстно высказанные в последнем сочинении Соловьева «Три разговора», наилучшим образом отвечали тревожным ощущениям и переживаниям «детей рубежа», которые почуяли приближение чреватых последствиями «бурь и бед», но не имели сколько-нибудь ясного представления о природе и реальном содержании начавшегося всемирно-исторического процесса.
Нужно заметить, однако, что сам Соловьев высказывался о грядущем мировом перевороте с известной осторожностью, умеряя пыл своих слишком нетерпеливых адептов. Заверяя одного из них, что «прежняя историческая канитель кончилась», он тут же оговорился: «Ну, а дальнейшее: не нам дано ведать времена и сроки».
Мечта о духовном преображении человечества в «новой жизни», что должна наступить мгновенно, в порядке осуществленного чуда, полонила воображение новых мифотворцев. Они воодушевлялись утешительными надеждами. Вот стихи Сергея Соловьева (февраль 1901 года):
Силы последние мрак собирает,
Тщетны они.
В дымном тумане уже возникают
Новые дни…

При всем том мистическую веру соловьевцев не следует понимать плоско и однозначно – как просто «уход от жизни». Нет, ими владело то чувство, о котором сказал Достоевский по поводу «русских мальчиков», что только и думают о «мировых вопросах» – есть ли бог и бессмертие, «а если в бога не веруют, то – о социализме, о переделке всего человечества по новому штату». Другое дело, что соловьевцы подошли к решению «мировых вопросов», как выразился тот же Достоевский, «с другого конца». Сами-то они верили, что способны в личном мистическом опыте обрести единство и согласие с миром.
«Безбрежное ринулось в берега старой жизни; а вечное показало себя среди времени… Все казалось новым, охваченным зорями космической и исторической важности: борьба света с тьмой, происходящая уже в атмосфере душевных событий, еще не сгущенной до явных событий истории, подготовляющей их; в чем конкретно события эти – сказать было трудно: и «видящие» расходились в догадках» (Андрей Белый).
Сказано справедливо и точно: «душевные события», волновавшие соловьевцев, происходили вне прямой связи с конкретными «событиями истории». Провозвестники «новой жизни» оставались в плену романтического идеализма, утратив чувство исторической реальности. Трезвое понимание закономерностей общественно-исторического развития подменялось в их распаленном воображении утопическими надеждами на некое вселенское чудо, предстающее в образе далеких и манящих «зорь».
Соловьевцы много рассуждали о «чувстве зорь», об особенном розово-золотом свечении неба в первые годы нового столетия. При этом они вкладывали в понятие «заря восходящего века» не только символико-метафорический, но и прямой метеорологический смысл: в 1902 году закаты повсеместно приобрели действительно особый оттенок благодаря рассеянию в атмосфере огромных масс пепла после разрушительного вулканического извержения на острове Мартиника.
Впоследствии, переосмысляя свое прошлое, Андрей Белый утверждал даже, что идеи Владимира Соловьева были для «детей рубежа» всего лишь «условной и временной гипотезой», не более как «звуком, призывающим к отчаливаныо от берегов старого мира». На самом деле, конечно, соловьевство было для них вовсе не «условной гипотезой», а настоящим символом веры.
Таким оно на известный период стало и для Александра Блока. Но здесь нужна существенная оговорка. Мало вникая в теократию Соловьева и в его учение о богочеловечестве, Блок полюбил только его поэзию, полную мистических ощущений и «несказанных» переживаний. И понял он Соловьева лирически, в духе собственных предчувствий – как вдохновенного проповедника «жизненной силы», от которого веяло «деятельным весельем наконец освобождающегося духа», и как «провозвестника будущего».
Много позже Блок так сформулировал давно выношенное представление о властителе своих юношеских дум: одержимый «страшной тревогой, беспокойством, способным довести до безумия», этот Соловьев «стоял на ветру из открытого в будущее окна».
В лирике Блока 1900-1902 годов, составившей впоследствии раздел «Стихи о Прекрасной Даме», в личном переживании выражено предчувствие «грядущего переворота» – нового «ослепительного дня».
Верю в Солнце Завета,
Вижу зори вдали.
Жду вселенского света
От весенней земли.

Все дышавшее ложью
Отшатнулось, дрожа.
Предо мной – к бездорожью
Золотая межа…

Уже в этой юношеской лирике сильно звучит тема призвания поэта, его пророческой миссии и духовно-нравственного долга. Поэт – не просто слагатель благозвучных песен, но искатель и провозвестник единственной истины, и дело его понимается как служение и подвиг «во Имя». Во имя того высшего начала, что знаменует победу над ложью неправильно устроенной жизни и указывает путь к далекой прекрасной цели.
Хоть все по-прежнему певец
Далеких жизни песен странных
Несет лирический венец
В стихах безвестных и туманных, —
Но к цели близится поэт,
Стремится, истиной влекомый,
И вдруг провидит новый свет
За далью, прежде незнакомой…

В основе такого представления о деле и назначении поэта лежало целое жизнепонимание, которое Б.Пастернак в применении к русским символистам второй волны очень точно охарактеризовал как «понимание жизни как жизни поэта». Смысл общеромантической формулы «жизнь и поэзия – одно» – не в том, что поэзия питается действительностью, но в том, что содержанием ее становится личная жизнь поэта, его духовный опыт постижения высших нравственных ценностей. И обратно – поэт строит свою собственную жизнь по типу, уже отложившемуся, нашедшему свою форму в стихах. Образуется взаимосвязь: личное переживание служит предметом стихов; стихи – закрепляют образ поэта, его лирическое «я».
Безвестный поэт проникся верой в то, что поэзия есть нечто большее, нежели только искусство. Она, как «неложное обетование», целиком наполняет жизнь, безраздельно овладевает душой, позволяет в личном мистическом опыте постичь влекущую тайну сущности мира. Ради этого «стоит жить».
Много лет спустя, с высоты прожитого и пережитого, Блок скажет о своих юношеских мистических стихах, скажет прямо, твердо, безоговорочно: они «писались отнюдь не во имя свое, а во Имя и перед Лицом Высшего (или того, что мне казалось тогда Высшим)… В этом и есть для меня единственный смысл «Стихов о Прекрасной Даме», которые в противном случае я бы первый считал «стишками», т.е. делом, о котором лучше молчать» (письмо к Н.А.Нолле, январь 1916 года).
О душевном состоянии юного Блока можно сказать словами Достоевского (об Алеше Карамазове, – после того как тот вышел из кельи почившего старца): «Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты…» Звезды сияли Алеше из бездны: «Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, «соприкасаясь мирам иным»… Какая-то как бы идея воцарялась в уме его – и уже на всю жизнь и на веки веков».
Назад: РОЗОВАЯ ДЕВУШКА
Дальше: ГОРИЗОНТ В ОГНЕ