7
Гость был офицер. Судя по внешнему виду — густо запыленные сапоги, довольно измятая шинель, обветренное лицо, — он пробыл в дороге не одни сутки и, видимо, лишь спешное дело заставило его постучаться к незнакомым людям, если даже не успел привести себя в порядок. Четко козырнув, он представился:
— Туманский, Василий Иванович. Поручик.
Увидев в комнате военных, к тому же старших по чину, поручик смутился, но, взяв себя в руки, как человек светский, извинился за столь бесцеремонное вторжение, тут же и объяснил, что откладывать свой визит не находил возможным, ибо задерживаться в Полтаве ему никак нельзя; выполнив данное ему поручение, он сразу же уедет.
Новиков, за несколько путаным объяснением гостя разглядев чистосердечную наивность, приветливо улыбнулся и сказал, что он, хозяин дома, посетителю — кто бы он ни был — рад, пусть тот разденется, присядет и расскажет, откуда и с каким делом пожаловал, причем говорить он может вполне открыто, все в комнате — его, Новикова, друзья.
— Видите ли, милостивый государь, — сказал поручик, — мне, собственно, необходимо видеть господина Котляревского, которого не имею чести знать лично. Давеча я заезжал к нему домой, и мне сказали, что он у вас. Впрочем, у меня дело и к вам. Вот письмо. Прошу вас.
— От кого же?
— Поручил его мне господин Никитин, Андрей Афанасьевич. Секретарь Вольного общества любителей российской словесности.
— Спасибо! — Новиков принял у гостя небольшой тонкий конверт и положил на письменный стол. — Прошу, прошу вас знакомиться. Сергей Иванович Муравьев-Апостол.
Туманский козырнул:
— Честь имею представиться, господин подполковник.
— Не так строго, — поморщился Сергей, но не сердито, скорее — дружелюбно, весело. — Мы не в строю... Так вы, как мы поняли, недавно из Санкт-Петербурга?
— Так точно, почти три недели находился в дороге. — Матвей Иванович Муравьев-Апостол, — продолжал между тем Новиков представлять своих гостей.
— Затянулась ваша поездка, однако, — сказал Матвей.
— Котляревский, Иван Петрович, — подвел Новиков поручика к майору. — Тот, кого вы ищете.
— Очень рад! — Туманский порывисто шагнул навстречу.
— И я рад, — поздоровался Котляревский. — Как я слышал, вы торопитесь, а почему бы вам не задержаться, отдохнуть с дороги?
— Сегодня хотелось бы и дальше. Мне в Гадяч, точнее, в Опанасовку, к родителям еду, в отпуск. А по дороге — к вам. У меня важное поручение. Имею кое-что передать вам. Не откажите в любезности принять.
— Прошу вас.
— Не знал, что застану здесь господина подполковника. Премного наслышан...
— Полноте, поручик, — мягко заметил Сергей. — Ничего хорошего вы не могли слышать обо мне. Таков уж, век. И не в том суть.
— Именно в том, разрешите доложить. Я слышал только хорошее.
— И все ж, поручик, суть нынче в том, что выставлено на этом столе. Но хозяин, несомненно, решил нас голодом уморить.
— Садитесь же!.. Поручик, раздевайтесь! Савелий, прими шинель!
Туманский быстро и ловко разделся, отдал шинель и треуголку вошедшему слуге и остался в мундире, невысокий, худощавый, и все увидели, как он еще молод. Поняв значение взглядов, Туманский ощутил неловкость, пожалел, что сбрил накануне усы, но на него так приветливо и дружески смотрели, что очень скоро он почувствовал себя почти свободно, как, вероятно, чувствовал бы себя в среде сверстников — сотоварищей по службе.
В один миг обежал взглядом кабинет, хотелось все запомнить, и ему не стоило большого труда увидеть, как все здесь просто и скромно. Кроме канапе и кресел у стола и у камина, в кабинете было множество книг, они занимали самое почетное место и были везде — на полках, в высоких застекленных шкафах, на этажерках и письменном столе в правом углу. Заметил Туманский и несколько портретов неизвестных ему лиц, но одно показалось знакомым. Да, этот портрет человека в парике он встречал не однажды на обложках книг, которые просматривал в библиотеке своего земляка и наставника Николая Ивановича Гнедича. Конечно же это портрет дяди Новикова — известного еще в екатерининское время издателя и просветителя, долгие годы пребывавшего в опале и несколько дет тому назад умершего в своем подмосковном сельце. Какое-то отдаленное сходство с портретом было у племянника — нынешнего правителя канцелярии Малороссийского генерал-губернатора: большие спокойные глаза, крупный нос на несколько бледноватом, может, просто уставшем, лице.
Новиков ожидал, когда все сядут за стол, чтобы прежде всего выслушать Туманского. Но тот не спешил объявлять о цели своего приезда, и никто не торопил его. Он сам должен рассказать, зачем прибыл, зачем скакал сломя голову по осенней распутице из далекого Санкт-Петербурга в Полтаву, хотя мог бы ехать прямо в Гадяч, а затем — в свою Опанасовку.
Братья Муравьевы-Апостолы и Новиков вели себя более или менее спокойно. Лишь один Иван Петрович пребывал в полном смятении. Всматриваясь в обветренное лицо поручика, он подумал вдруг о своих рукописях, которые почти полгода тому назад отправил в Санкт-Петербург доброму своему другу — Гнедичу. Тот ответил, что депешу получил, но ни слова больше не добавил. Теперь вот нежданный визит этого юноши, который привез письмо Новикову от Никитина, а Никитин, как известно, часто встречался с Гнедичем в Обществе любителей словесности. Юноша привез и для него что-то. А что имел в виду Сергей Иванович, когда проговорился о посланце этого Общества? Уж не Туманский ли и есть тот посланец?
В последнюю минуту Котляревский хотел было попросить Туманского воздержаться от разговора, перенести этот разговор к нему домой. Но сказать ничего не успел. Не торопясь, поручик расстегнул две верхние пуговицы мундира и достал из внутреннего кармана небольшой пакет, перевязанный крест-накрест синей лентой. Развязав ее, подошел к Котляревскому:
— Это вам, господин майор. Надеюсь, он цел и невредим, хотя, признаться, очень опасался, а вдруг промокнет. Дожди начались еще до выезда и только за неделю перед Полтавой перестали.
Иван Петрович как-то замешкался взять пакет, и Туманский, загадочно усмехнувшись (так юн и уже хитрит), сам развернул его и достал оттуда вчетверо сложенный плотный лист бумаги и еще несколько листков поменьше, шагнул к столу, ближе к свету; взглянув на Ивана Петровича, словно приглашая его подойти тоже, спросил:
— Позвольте огласить, или, может быть... позже?
— Пожалуй, позже.
Что бы там ни было, лучше одному прочесть содержимое пакета. Так подумав, Иван Петрович тотчас почувствовал странную неловкость.
В кабинете молчали: Новиков — недоуменно поджав тонкие губы, Матвей — как-то растерянно посматривая на майора, Сергей — иронически и спокойно улыбаясь. Молчание становилось натянутым, в нем чудился немой укор ему, Котляревскому. И он устыдился, горько пожалел, что поддался минутной слабости.
Что скрывать ему от этих людей? Не они ли ему самые искренние, верные друзья? Вот хотя бы Новиков. Разве не ему первому он раскрыл свои замыслы и сомнения, когда задумал сочинять «Полтавку»? Не ему ли принес на суд начальные наброски, первые едены? Не здесь ли, за этим самым столом, они сидели, обсуждая каждую реплику будущей пьесы? И не в одной ли они, наконец, были масонской ложе, не вместе ли исповедовали любовь к истине?.. До сих пор особых тайн не было у него и от добрейшего Матвея Ивановича. В самом деле, если кто-либо и встречает его с открытым сердцем, искренне в приемной князя или в частном доме, так это он, Матвей. Он первый поздравил с успехом «Полтавки» и радовался как ребенок, не сказав при этом ни слова, не показав и намеком, что и он просил князя Репнина разрешить спектакль без предварительной цензуры. Правда, слово свое сказал и брат генерал-губернатора — Волконский, прибывший накануне в Полтаву, но первым ходатаем перед князем был все же Матвей.
А Сергей? Есть ли во всем крае человек, с которым бы можно сравнить его. Более искреннего, честного, доброго, благожелательного он пока еще не встречал.
Нет, какая бы ни была весть, что бы ни писал Гнедич, друзья разделят с ним все; стыдно, ей-право, стыдно что-либо скрывать от них. Чувствуя, что краснеет, попросил поручика читать все, что он имеет прочесть, «и быть по сему».
— А может, повременим? — Новиков пристально смотрел на Котляревского. — Пакет-то, как видно, не спешный.
— Откладывать нет нужды, — на этот раз резко ответил майор. — Прошу вас, господин поручик.
— Извольте... Я готов.
Но прежде чем читать, Туманский невольно бросил взгляд на стол, взгляд его заметили, и первый — Сергей.
— Михайло Николаевич, пожалей гостя. Человек с дороги и, верно, умирает от жажды.
— Так что же вы стоите, Сергей Иванович? Принимайтесь за дело.
Сергей быстро и ловко налил в бокал искрящегося вина:
— Прошу! Здесь один глоток...
Туманский не мог отказаться: подавал подполковник, причем так запросто, дружески. Он принял бокал и сделал несколько глотков.
— Молодец! — похвалил Сергей. — Нашей закваски, гвардейской.
— Я бы сказал — и полтавской, — заметил Матвей.
Братья старались говорить серьезно, без намека на иронию, но никто не мог скрыть доброй улыбки, в том числе и сам Туманский, и это тотчас разрядило несколько натянутую обстановку, все почувствовали себя свободнее, проще. Туманский же, поблагодарив еще раз, стал читать, выговаривая каждое слово четко и раздельно:
— «Санкт-Петербургское Вольное общество любителей российской словесности, уважая отличные познания в науках и отечественной словесности... майора Ивана Петровича Котляревского, на основании статьи 33 устава, избрало его в почетные члены...»
Туманский, прочитав всю фразу сразу, передохнул и уже тише и спокойнее продолжал:
— Подписали: президент Общества — Глинка Федор Николаевич, секретарь — Никитин Андрей Афанасьевич.
И в общем молчании, обращаясь к Ивану Петровичу, закончил:
— Имею честь к тому же сообщить, господин майор, что пятая часть вашей поэмы «Энеида», которая читана господином Гнедичем на заседании «ученой республики», то бишь Общества, по решению оного будет помещена в ближайшей книжке журнала «Соревнователь просвещения и благотворения», с чем разрешите вас от души поздравить!
Туманский, кланяясь, протянул Котляревскому диплом и список устава. Иван Петрович принял из рук поручика все бумаги и, растроганный, обнял юношу:
— Все так внезапно. Право, не знаю, что и сказать. Спасибо вам!
— Вы свое сказали, милостивый государь, теперь наш черед, — подошел к Котляревскому Сергей Муравьев-Апостол. — Ну что ж, как видите, и в нашу глушь приходят иногда приятные вести, а главный виновник сего — вы, Иван Петрович... И от сего вам не уйти. Разрешите же с этим вас и поздравить и, как водится по русскому обычаю... — Сергей обнял Котляревского и троекратно расцеловал. Отстранялся на миг, засмеялся:
— Душевно рад, потрясатель столицы... Но как бы хорошо было затащить вас в Хомутец, к батюшке, уж он бы обрадовался.
Котляревский не успел ничего ответить, как подошел Матвей, оттеснил Сергея:
— Разреши и нам с хозяином приблизиться к имениннику. — И широко развел руки, обнял Котляревского. — Любезнейший Иван Петрович, примите и мои поздравления! Я старый ваш поклонник, да будет вам сие известно, и на том стою. Я сегодня счастлив!
Новиков молча обнял друга и взглядом пригласил к столу.
— Да тут уж обязательно полагается спрыснуть, — воскликнул Сергей. — Поручик, место ваше со мной рядом. Я вас не отпущу ни в какую Опанасовку, вы обязаны — вы слышите, обязаны! — все как есть изложить нам, что было на вечере, а потом мы поглядим.
— Да мне ехать надобно! — взмолился поручик. Но Муравьев-Апостол был неумолим, и Туманскому пришлось сесть за стол на указанное место рядом с Сергеем.
— И не вздумайте улизнуть, — предупредил Сергей. — Допрежь всего — молодец, что побеспокоились заехали, доставили такую радость. А засим — к делу! Расскажите-ка нам, как прошло последнее заседание «ученой республики» в доме Державиной?
— Так вы зиасте?!
— Только слышал. Краем уха. А вы — очевидец, вот и расскажите, — хитро подмигнул смущенному поручику Муравьев-Апостол. — Итак, кто был на собрании и что на оном говорено?
— Это длинная песня, а человек устал с дороги, — сочувственно отнесся к поручику Котляревский. — Самое интересное, полагаю, что нынче нового издано в столице, что написали Пушкин, Рылеев и другие молодые поэты? И... отпустим человека. Вы знакомы с Пушкиным, поручик?
— Знаком. И даже дружен.
— Нет, допрежь всего рассказ о вечере — именно об этом, — настаивал Сергей. — А затем — и другие новости. Кстати, Пушкин нынче где-то на юге. Сослан государем-батюшкой... Чтоб отдохнул от столицы.
— Право, не знаю, с чего и начинать, — смутился Туманский. Ему не хотелось обидеть Котляревского, но хотелось также выполнить и просьбу подполковника.
— Начнем, пожалуй, с этого, — разлил вино Новиков. — Прошу, господа, поднять бокалы за вновь обращенного почетного члена Общества!.. За вас, Иван Петрович! За свершение ваших надежд и замыслов!
— Благодарствую! — ответил Котляревский сдержанно. — Тронут, Михайло Николаевич... Благодарю, господа! Прошу вас, поручик, передайте, по возвращении в Санкт-Петербург, мое искреннее спасибо господам Гнедичу, Глинке, Никитину и всем остальным, кто принял в сем деле участие! Я должен сказать, что не обо мне нынче речь, мои далекие друзья почтили своим вниманием народ наш, язык его. И за это я низко им кланяюсь! В дар им я отсылаю сорок экземпляров моей поэмы. Но что это по сравнению с их подарком?!. — Котляревский оглядел всех за столом увлажненным взором.
— Именно об этом и говорили на вечере, — быстро, все более воодушевляясь, заговорил Туманский. — Но разрешите по порядку...
— Просим, поручик!.. Просим!
Поручик отер салфеткой влажные губы:
— Прошу прощения, если я что-либо позабуду или скажу не так, рассказчик из меня — не ахти какой... — И, видя, что присутствующие внимательно слушают, только Иван Петрович опустил глаза, никак не реагируя на его слова, Туманский продолжал:
— Я на вечер опоздал немного и не слышал, что там читали до меня. Но точно знаю: новую басню прочел господин Измайлов. Читал он, верно, плохо, ибо кто-то — кажется, Александр Бестужев — сказал, что чтец проглатывал слова и фразы, и тогда Измайлов решил объясниться: «Вчера, — говорил он, — поел ботвиньи с ледком, выпил рюмочки две винца, конечно тоже с ледком, и к вечеру охрип. Поутру, проснувшись, чувствую, не могу говорить и пью сырые яйца, гоголь-моголь, прованское масло, сахарную воду, ел даже лук вареный с медом. Ничего не помогло. И вот, как видите...»
Должен вам сказать, господа, рассказ баснописца понравился, и, как позже выяснилось, даже больше, чем сама басня. Слушатели оживились, послышались реплики, смех.
— Да, вы совершенно правы, поручик, — отозвался Сергей, — простите, что перебиваю. Я слышал, что Измайлов смешил на том вечере больше своею тушею, нежели баснями.
— Не дай бог попасть на язык петербургским острословам, — покачал головой Котляревский.
— Полтавские не уступят ни в чем, уверяю вас, — заметил Сергей.
— Я что-то не слышал об этом. Но извините, поручик, продолжайте, очень интересно, как шло обсуждение басни Измайлова, — сказал Котляревский.
— Извольте... Мнения слушателей, должен вам сказать, не разделились; все — даже князь Цертелев, наш земляк, хорольский, известный благожелатель Измайлова — сошлись на том, что над басней следует еще поработать, она рыхловата и мысль ее — обща, не ясна. «Пожалуй, — более резко заметил Рылеев, — автор мог бы и не спешить с ее чтением, пусть бы она некоторое время не предавалась гласности и хранилась в его бумагах». — «Язык суховат, — продолжал мысль Рылеева Бестужев. — Какой-то он ватный, нет упругости. Где же, Александр Ефимович, поэзия?» — обратился Бестужев к баснописцу.
Измайлов, явно обескураженный, молча слушал, уже не пил воду, как он это делал все время, пока слушатели восторгались его рассказом о методах лечения хрипоты. Выслушав, однако, замечание Бестужева, вспылил: «О чем изволите говорить? Ведь это же басня. А язык мой, какой слышу». — «Но суть басни мелка, — вступил в спор снова Рылеев. Он старался быть спокойным, но это ему удавалось с трудом, мне даже казалось — вот-вот он взорвется и наговорит резкостей. — В ней, в басне то есть, — продолжал Кондратий Федорович, — ничего нет для души, для ума. К чему же она зовет, чему учит? Что порицает? Смерть — неизбежность, к сожалению, — это так. Но что же из этого следует? Зачем же, позволительно спросить, подобное сочинять? Обществу в оном сочинении, право же, простите за откровенность, слишком мало пользы». — «Помилуйте, о чем толкуете? — не уступал Измайлов, тяжело отдуваясь. — Это не философский трактат. Басня и есть басня, и я не пойму, чему она призвана учить».
Рылеев, услышав такое возражение, поначалу удивился, но вдруг заговорил резко и взволнованно: «Вы... вы не понимаете, в чем призвание поэзии? Чему должна учить? Слишком странно это слышать от вас, милостивый государь. В наш век и юнцу понятно, что поэзия влияет на мнение общества, если, разумеется, это поэзия настоящая. Если же этого нет, то незачем быть такой поэзии!»
Измайлов пренебрежительно махнул рукой: «Ради бога, оставьте. Меня учить трудно, еще труднее — переучивать».
— Так он сказал? — воскликнул Муравьев-Апостол-младший. — И ему никто не ответил?
— Ответил. — Туманский отпил глоток воды, подумал и выпил еще глоток. — И еще как ответил!
— Что же вы тянете? — Матвей нетерпеливо шевельнул бровью.
— Извольте. Но сдается мне, господа, я и так злоупотребляю вашим вниманием.
Помилуй бог, никто к вам не в претензии.
Молчал лишь Котляревский, погруженный в свои мысли: зачем же приглашал его Михайло Николаевич? Познакомить с младшим Муравьевым-Апостолом? Может, и так, но это, судя по всему, лишь повод, самое главное — в другом. В чем же? Теряясь в догадках, Иван Петрович, однако, прислушивался и к Туманскому, к его рассказу о вечере «ученой республики» в доме вдовы Державина.
— Так вот, — продолжал Туманский, — я заметил, что господин Рылеев собирается ответить баснописцу. Но его опередили. Из-за стола вдруг поднялся Николай Иванович Гнедич. Все взоры обратились к нему, а он, помедлив, заговорил совершенно спокойно, и в каждом его слове — это сразу почувствовалось — была глубокая убежденность.
«Кондратий Федорович выразился весьма кратко, но совершенно, по моему разумению, справедливо, — сказал Гнедич. — Писатель своими рассуждениями влияет на мнение общества, и чем богаче он дарованием, тем последствия неизбежнее. Мнение есть властитель мира. Да будет же перо в руках писателя благородно, неподкупно, остро. Перо пишет, что начертается на сердцах современников и потомства. Им писатель сражается с невежеством наглым, с пороком могучим, и сильных земли призывает из безмолвных гробов на суд потомства. Чтобы владеть с честью пером, должно иметь более мужества, нежели владеть мечом».
Гнедич осмотрел присутствующих, как бы спрашивая: продолжать ему говорить или на том закончить? Все молчали, все ждали его слова. И Гнедич так же тихо и спокойно, как начал, продолжал: «Но если писатель благородное оружие свое преклоняет перед врагами своими, если он унижает его, чтобы ласкать могущество, если прелестию цветов покрывает разврат и пороки, если вместо огня благотворного возжигает в душах разрушительный пожар и пищу сердец чувствительных превращает в яд, перо его — оружие убийства. Помнить об этом должен каждый, кто решается сесть за стол, чтобы писать... Что же касается басни господина Измайлова, то я склонен думать о ней, как о произведении не самом лучшем у Александра Ефимовича. Об этом мы ему сегодня и сказали, полагаю, мнения не разошлись...»
Гнедич умолк. В зале по-прежнему было тихо, не было возгласов одобрения или порицания. Я не мог не заметить, как в высшей степени взволнованный, подался к Гнедичу Кондратий Федорович. Бестужев тоже не отводил пристального взгляда от бледного лица Гнедича, человека, как вы знаете, господа, дерзнувшего переводить Гомера на русский, по существу, открывшего нам великого поэта древней Греции, совершившего, если хотите, настоящий подвиг. Одобрительно смотрел на Гнедича наш президент Федор Николаевич Глинка. Князь Цертелев безмолвствовал, и невозможно было понять, глядя на его суховатое, несколько вытянутое лицо, одобряет он оратора или порицает. Дарья Алексеевна Державина, оставив вязанье, с которым сошла в залу, тоже прислушивалась к разговору за столом. В дверях застыл старый дворецкий, который служил долгие годы и при Державине, он не смел подойти и спросить хозяйку, не нужны ли его услуги, и тоже слушал, не все, видимо, понимая, но удивляясь уверенному тону речей и необычному смыслу; перо сравнивают с мечом. По его виду я понял, что он не одобряет: предерзостно зело. Сам Гнедич волновался; он, как потом признался, боялся, что его не поймут или превратно истолкуют, поэтому приготовился к защите.
А в зале все еще молчали. Что касается меня, то не могу передать свое состояние, во мне все дрожало, я готов был драться с кем угодно за каждое слово Николая Ивановича.
Но вот кто-то вздохнул, неопределенно покачал головой другой, еще кто-то повернулся в кресле и огляделся на соседей: что они, мол, скажут? Тогда поднялся стремительный, подвижный, как ртуть, Рылеев.
«Господа, — заговорил он быстро и четко, — я предлагаю речь Николая Ивановича Гнедича считать нам всем близкою, мысли он отразил всем нам дорогие. Это, господа, то, к чему мы стремились каждый в силу способностей, но все равно неукоснительно и постоянно». — «Совершенно верно, — заметил секретарь Общества Никитин. — Господин Гнедич как бы подслушал наши мысли и прекрасно выразил их». — «Я хотел бы продолжить», — отозвался Бестужев.
Он стоял у окна, в темном стекле отражался его резко очерченный профиль. Я не впервые видел этого человека и каждый раз восхищался его выдержкой, какой-то необыкновенной внутренней силой, внушающей другим, кто его знал, невольное уважение. Он был в форме гвардейского офицера и прекрасно выглядел; как всегда, подтянут. Александр Бестужев неуловимо легким движением провел по расчесанным на пробор волосам, и это, кто знал его, подтвердило: Бестужев волновался.
«Точнее, господа, — сказал он, — я хотел бы сделать предложение, разумеется, если вы разрешите... Всем известно, у нас нынче нет вице-президента, а Общество наше расширяется, следовательно, расширяется и круг обязанностей президента, ему необходим, как вы понимаете, заместитель, во всех отношениях человек достойный. Я предлагаю избрать вице-президентом нашего Общества господина Гнедича».
Предложение было несколько неожиданно, но его поддержали все и сразу. Николай Иванович, наш земляк, в тот вечер стал вице-президентом Вольного общества любителей российской словесности. Сам Гнедич не успел ничего сказать, но когда проголосовали, он встал, раскланялся и поблагодарил за оказанную честь, добавив, что все свои знания и силы отдаст общему делу. А затем... — Туманский мельком взглянул на все время молчавшего Котляревского. — Не знаю, право, разрешит ли Иван Петрович?
— Не по адресу, поручик, хозяина спросите, а что касается меня, то... — майор усмехнулся. — Я бы не разрешил утомлять гостей. Но коль все настроены слушать, то что же мне остается? Подчиняюсь большинству. Но — покорнейше прошу — короче.
— Постараюсь.
— Не вздумайте, — возразил Матвей. — Нас интересуют как раз детали.
— Однако... — Туманский явно терялся: кого же слушать, хотя признаться, ему очень хотелось пересказать все подробно, а особенно все то, что было сказано при обсуждении поэмы Ивана Петровича. — Господин Гнедич, поблагодарив за оказанную ему честь, сообщил вдруг, что некоторое время тому назад он получил стихи его земляка — Ивана Петровича Котляревского из Полтавы и просит разрешения ознакомить с их содержанием присутствующих.
«Котляревский? — спросил Бестужев. — Не тот ли, который сочинил малороссийскую «Энеиду» в четырех частях?» — «Тот самый, — отвечал Гнедич. — Только нынче он предлагает нам новую, пятую часть оной поэмы». — «Любопытно!» — «Просим!» — послышались голоса.
В зале произошло движение. Каждому хотелось быть поближе к чтецу. Державина попросила дворецкого придвинуть и ее кресло. Мы все — Бестужев, Рылеев и я — подошли к столу, подошел и князь Цертелев.
И Гнедич начал. Читал он, скажу вам, превосходно. Я такого чтения не слышал. И хотя язык для некоторых казался необычным, Гнедича понимали очень даже хорошо, он умел выделить где жестом, где интонацией мысль автора, и в зале все чаще вспыхивал смех, смеялись потому, что невозможно было не смеяться.
Дарье Алексеевне освободили место подле самого Гнедича, слушала она внимательно, в глазах ее, обведенных темными кругами, мерцали озорные искры. Глинка, подперев рукой подбородок, близоруко щурился, словно ему мешал свет. Никитин, Аничков и Рылеев почти плакали от восторга. Цертелев и Бестужев были сдержаннее всех, но князь, как видно хорошо понимавший язык, то и дело заглядывал через плечо Гнедича в тетрадь, будто хотел сам убедиться: а так ли написано, дивясь каждому слову. Измайлов беспрерывно пил воду, отирал лоб платком: ему, я. думаю, было душно возле камина, а может, его выводило из равновесия слишком веселое настроение собрания. Корнилович, неодобрительно следивший за Измайловым, внимательно, однако, слушал и Гнедича, то и дело хватался за бока и хохотал громче всех. Ну а потом, после чтения, собрание высказалось за то, чтобы отрывок был непременно напечатан в «Соревнователе».
— Вы считаете, это все? — усмехнулся Муравьев-Апостол-младший. — Нехорошо, поручик, не ожидал от вас... Самого главного-то вы нам не рассказываете. А что же все-таки говорено было на собрании? Вот, к примеру, что говорил Бестужев?
— Бестужев? — краснея, повторил Туманский и взглянул на Котляревского, вставшего из-за стола и подошедшего к камину. — Он выразился в том смысле, что ничего подобного ему слушать не доводилось. Язык поэмы ему понравился особенно, и характеры, и быт. А заключил он так: «Народ малороссийский представлен нынче у нас на собрании своим произведением впервые и, смею утверждать, достойно. У нас же кое-кто тщится утверждать до сих пор: у малороссов, дескать, нет своего языка, у них наречие. А на этом, с позволения сказать, наречии, как мы только что убедились, создано произведение, подобное которому не в каждой большой литературе сыщешь».
Вот что сказал Александр Бестужев. Я передаю почти дословно потому, что все сказанное нм мне в душу запало. Правда, слово его было коротким.
— Зачем длинные тирады? — заметил Новиков. — Коротко, но ясно, и, пожалуй, лучше не скажешь. А что же другие?
— Кого вы имеете в виду?
— Я, сударь, имею в виду Рылеева.
— Да, Кондратий Федорович говорил. Он первый поддержал Бестужева и добавил, что автор «Энеиды» — вы не обижайтесь, Иван Петрович, но он так сказал, — автор поэмы есть первый я непревзойденный поэт Украины. И таким пребудет.
— Спасибо! — сказал Муравьев-Апостол-младший, словно эти слова относились к нему лично. — Но неужто это все, никто больше не говорил?
— Прошу прощения, совсем позабыл. Когда мы с господином Гнедичем собрались уходить, Дарья Алексеевна Державина сказала: «Передайте автору поэмы мое искреннее спасибо, большое удовольствие получила я сегодня. Я уверена, что автор — человек разумный — не обидится за столь откровенное восхваление его заслуг. Был бы жив Гаврила Романович, он бы, не сомневаюсь, сказал бы то же самое».
Туманский, несколько возбужденный от слишком долгой речи и, возможно, от выпитого вина, несмело оглядел застолье: неужто сказал что-то не так, может, снова упустил, забыл чье-то слово? Новиков непроницаем, не поймешь, что он думает, как настроен, Матвей Иванович смотрит вопросительно на брата, а Сергей Иванович щурится, губы ломаются в доброй усмешке. Котляревский чем-то смущен. Напрасны, однако, были опасения Туманского. И что это именно так, подтвердил Муравьев-Апостол-младший. Положив свою крепкую неширокую ладонь на руку поручика, он сказал:
Говорили вы, поручик, хорошо, еще раз благодарю! Все, что вы здесь рассказали, очень важно. Мысли, высказанные нашими друзьями о назначении поэзии и поэта в обществе, о вашей поэме, Иван Петрович, близки и дороги нам. Так думают многие, уверен в этом, господа. И что еще важнее — мыслящих людей у нас будет все больше и больше...
Сергей на полуслове умолк, увидев, как взволнован Котляревский. Он уже укорял себя за неуместную велеречивость, но, кто знает, может быть, как раз это и помогло поэту прийти в себя, собраться с мыслями?
Иван Петрович все еще стоял у камина; выглядел в аккуратно сшитом мундире моложаво и подтянуто, седеющие виски никак не сочетались с его внешним видом, будто не ему принадлежали. Смотревшие на Котляревского молодые люди невольно дивились ему.
Он долго молчал. Этот день и вечер навсегда останутся в сердце. Что он пережил сегодня в хатенке Лаврина, одному богу известно. Но был доволен, что помог человеку, увез в лечебницу и теперь не отступит от своего. Как это будет — сказать пока трудно, но все равно семью Лаврина в обиду не даст, и люди ему в этом помогут.
А что еще? Стоило переступить порог новиковского дома — его снова встретила неожиданность: знакомство с удивительным человеком, не по годам мудрым, мужественным, обаятельным — вот этим молодым военным уже в чине подполковника. Сергей говорил от имени младой России, как никто и никогда до него не говорил. И надо же — в эту минуту появился посланец далеких друзей из Санкт-Петербурга. В столице говорили об «Энеиде». И как говорили! Нет — и в этом нет никакого сомнения — не ему эта честь, она оказана родному народу, таким, как Лаврин и эта несчастная девушка, что была воспитанницей Баглаихи. И многим другим... Разве можно молчать в такой час? Он обязан, должен сказать об этом своим друзьям, они его поймут, разделят его волнение и радость.
Шагнув к столу, Котляревский оказался между Новиковым и Сергеем, коснулся крепкого плеча Муравьева-Апостола-младшего. Заговорил тихо, но все хорошо его слышали:
— Еще раз, господин поручик, прошу вас, передайте мое сердечное спасибо петербургским друзьям. Низко кланяюсь им!..
Братья Муравьевы-Апостолы, Михайло Новиков, Василий Туманский, новиковский слуга Савелий, задержавшийся в кабинете, слушая Котляревского, невольно прониклись его волнением. Им казалось: в этот вечерний час Ивана Петровича слушают не только они, друзья его, но и тихая, объятая осенним сном Полтава, вся Украина.
Позабыв обо всем на свете, Василий Туманский смотрел на Котляревского и не верил своему необыкновенному счастью: неужто и впрямь он, никому неизвестный молодой поэт, сидит за одним столом с Котляревским — автором величайшего литературного памятника, поэмы «Энеида»? Не сон ли это?.. Там, в Санкт-Петербурге, в доме вдовы Державина, он видел и слышал Рылеева, Бестужева, Гнедича, Глинку, однажды познакомился с Пушкиным, почти своим сверстником, разговаривал со вдовой Гаврилы Державина, а теперь, спустя немного меньше месяца, в родной Полтаве слушает первого поэта Украины, говорит с ним и его друзьями.
Здесь, под крышей новиковского дома на Дворянской, словно бы продолжались вечера «ученой республики», начатые в (Неверной Пальмире.