25
Даша, разумеется, отправилась на суд. Днем она опять хлопотала, звонила по многим телефонам, ездила, напоминая ребятам о суде, и ей обещали прийти Витя Синицын и три девочки. К большому ее расстройству, троллейбус, в котором она ехала, попал на Садовой в пробку — там что-то ремонтировали, огородив забором половину улицы, — и долго стоял, затертый другими машинами, впору было бросить его и идти пешком. И когда она, запыхавшись, добралась до цели, суд уже начался и шел допрос свидетелей.
Низкий, вытянутый в длину зал домового клуба, помещавшийся в цокольном этаже, был переполнен, и она не без труда протиснулась за дверь; дружинник с красной повязкой на рукаве, поглядев на Дашу, отодвинул рукой какого-то парня, помогая ей пройти вперед. И ее испугала в первую минуту тишина — угрюмая, тяжелая тишина в этом битком набитом полуподвале; потом она услышала прерывистое, словно бы ребячье всхлипыванье. На маленькой, невысокой сцене с разрисованным задником, изображавшим березовую рощу, перед столом, застеленным зеленой материей, за которым сидели трое судей и сбоку девушка-секретарь, стояла и плакала женщина в сером платье; выпяченные лопатки ее вздрагивали. И что-то в этой сутулой спине, в кое-как заколотых на голове пепельно-седых волосах показалось знакомым Даше...
— Простите... совсем расстроилась... — подавляя слезы, выговорила женщина. — Хороший такой мальчик рос... ласковый, животных любил... дошел до седьмого класса. А попал в веселую компанию... — Она, как веером, стала обмахиваться рукой с растопыренными пальцами. — Ну и, как бывает, учиться бросил, приходил домой пьяненьким, — это в шестнадцать лет! Я на коленях умоляла: пожалей, сынок, себя, если меня не жалеешь. А как все кончилось, вы и сами знаете...
Даша лишь теперь сообразила, что речь шла не о Глебе.
— Присядьте, Анастасия Власьевна! — сказал председатель суда, ватно-седой, с нездоровыми темными подглазьями; орденские ленточки на его пиджаке, приколотые в несколько рядов, составили большой разноцветный квадрат.
Председатель поднялся и, тяжело ступая, взял свободный стул и подал его свидетельнице.
— Не надо так... не горюйте слишком, — сказал он хмуро, как бы даже неохотно. — Вашего сына не навсегда выслали. Поработает — поумнеет. Садитесь, пожалуйста.
— Спасибо, — сказала женщина, но не села. — Я уж привыкла, и на работе больше стою.
И тут Даша вспомнила: она была когда-то безмерно благодарна этой старушке... Увидела она ее впервые в тесной, завешанной костюмами и платьями задней комнате химчистки; Анастасия Власьевна работала пятновыводчицей, есть и такая профессия, и она сотворила чудо: спасла новое форменное Дашино платье, забрызганное чернилами из авторучки. По совету опытных людей Даша проникла тогда в святая святых химчистки — в жаркую от утюгов, пропахшую реактивами «лабораторию» Анастасии Власьевны. И та сжалилась над Дашей; отдавая на другой день вычищенное платье, она рассказала, между прочим, что работа у нее сезонная: ранней весной к ней приносят юбки и брюки в полосах зеленой масляной краски — этих несмываемых знаках весенней рассеянности, оставленных садовыми, заново покрашенными скамейками, а в сентябре ее осаждает ребятня с форменными курточками и платьицами в чернильных кляксах. Рассказывая, Анастасия Власьевна обмахивалась подпаленной тряпицей, которую подкладывают под утюг, и смеялась: она выглядела очень довольной. А сейчас вот она была в большом горе, и — самое неожиданное! — она в своем горе говорила против Глеба.
— Что вы скажете нам о Голованове? — спросил у нее председатель суда.
К ужасу своему, Даша услышала:
— Накажите его, товарищи судьи! Убедительно вас прошу, как мать... Товарищ Ногтев, наш председатель домкома, приходил специально ко мне, чтобы я выступила. «Вам, — сказал он, — лучше известно, с чего беда начинается». И верно, так она и начинается: с безделья, с пьянки. А я ведь всю их головановскую семью хорошо помню: отца-покойника, мать, — прекрасные были люди, врачи. Отец на эпидемии умер, заразился сам, когда лечил других. И я, как увидела Глеба на подсудимой скамье, так словно бы сына своего увидела. Я ведь его младенцем помню.
— Как же надо наказать Голованова, как вы считаете? — спросил судья.
— Это, конечно, вам виднее... Я скажу свое мнение: безнаказанность к хорошему не приводит... Я вот тоже жалела сына, покрывала, а теперь покоя себе не нахожу, я первая виновата, думаю. И то же самое Глеб Голованов... Это что ж такое, — учение бросил, работать не работает, пьет в неразборчивой компании... А на какие денежки? — И Анастасия Власьевна потерла палец о палец, точно считая невидимые ассигнации. — Так и до большой беды недалеко... Уж я знаю, сама все пережила. И я убедительно прошу... Сделайте Глебу предупреждение от всех жильцов, которые помнят его родителей, со всей строгостью. Извините!
И, всхлипнув и замотав мелко головой, она, не дожидаясь разрешения, попятилась от судейского стола. Кто-то из зала протянул ей руку, и неуверенно, как слепая, она спустилась по ступенькам со сцены. В зале зашевелились: шумок освобождения, как после всякого тяжелого зрелища, прошел по скамейкам; человек, подавший Анастасии Власьевне руку, проговорил с непонятной веселостью:
— Разве ее этим проймешь, мо́лодежь? Она теперь закаленная — крепче ветеранов. На нее предупреждение не влияет...
Даша встала на цыпочки и вытягивала шею, чтобы лучше рассмотреть Глеба на его скамье — передней у самой сцены. Но только его взлохмаченная голова была видна ей из-за других голов и спин. «Так и не постригся, вот упрямый!» — подумала она, огорчившись.
Напряженно-резкий, почти по-женски высокий голос раздался со сцены:
— Голованов, вы слышали показания свидетельницы Холиной?
Голос принадлежал старому, как и председатель, человеку, бумажно-бледному, узколицему, в темно-синем костюме с подложенными прямыми плечами, — видимо, это и был обвинитель. Он тоже расположился под сенью нарисованных берез, но отдельно от судей, за маленьким шахматным столиком; электрический свет — в полуподвале уже горели лампы — бело блестел на его шишковатой лысине.
— Да, я слышал, — дошел к Даше негромкий ответ Глеба.
— И какие вы сделали для себя выводы?
— А собственно... какие я должен был сделать выводы? — спросил Глеб.
Председатель выпрямился на стуле.
— Отвечайте на вопросы, Голованов! — сказал он все так же, словно бы с неохотой. — И встаньте, когда к вам обращаются...
Глеб встал, и Даша убедилась, что он надел новую, подаренную ею рубашку, — хоть в этом он послушался ее.
— Как стоишь, как стоишь? — закричал вдруг один из заседателей — пожилой, лет за пятьдесят, но румяный и светловолосый, как мальчишка.
— А как я стою? — удивился Глеб. — Нормально стою.
— Руки вынь из карманов... Эх, брат, нехорошо, невоспитанный ты парень, — с бодрым укором сказал заседатель.
И Глеб не удержался.
— Почему вы мне тыкаете? — сказал он каким-то спотыкающимся голосом. — Я не ваш... подчиненный. И вообще... И даже в армии не разрешается тыкать.
«Правильно, молодец! — мысленно одобрила Даша, но тут же подумала: — По пустякам не стоило задираться, не так уж важно: ты, вы».
— Скажи пожалуйста, какой обидчивый!.. — Заседатель, казалось, сам обиделся. — Ты же не служил в армии, откуда знаешь, как там?..
Председатель суда покосился в его сторону, и он замолчал. А кто-то, помогавший Анастасии Власьевне, опять весело на весь зал проговорил:
— Они образованные: свои права знают, чужих не уважают.
— Продолжайте, Андрей Христофорович! — сказал председатель старику за шахматным столиком.
— Вы слышали свидетельницу, Голованов? Так какие же вы сделали для себя выводы? — повторил вопрос обвинитель.
— Я не понимаю, — сказал Глеб. — Анастасия Власьевна замечательная женщина... И я ее действительно помню с детства... Мне жаль, что она так близко к сердцу... Но она...
— Товарищ Холина всю жизнь трудилась, — перебил его обвинитель. — Она трудится и сейчас, хотя и перешла за грань пенсионного возраста. А вы вот, молодой, здоровый, ловчите, живете паразитом.
— Вы не имеете оснований!.. — выкрикнул Глеб. — Вы не должны так...
— А как?.. Как по-другому можно назвать человека, который не работает и живет чужим трудом? — сказал обвинитель своим резким голосом, от которого хотелось зажмуриться.
— Но я работаю! — выкрикнул Глеб.
— Где вы работаете? Что? Может быть, откроете нам тайну?
Глеб ответил не сразу:
— Я — дома... Я же говорил...
— Вы пишете стихи и что-то там еще... Вы считаете это работой?
— Все зависит от взгляда на вещи, — с затруднением после новой паузы проговорил Глеб. — Литература — это... это мое призвание.
— А кто вам сказал, что литература — ваше призвание? — быстро спросил обвинитель. — Где сие написано, в каком документе?
— Это... это дар доброй феи, — сердито вдруг выпалил Глеб.
«Умница! Правильно!» — восхитилась Даша.
— А?.. Вот как... — Старик за шахматным столиком был как будто озадачен. — Ваше остроумие неуместно, Голованов! Если литература — ваше призвание, почему вы не состоите в Союзе писателей?
— Не состою, да... — Глеб подернул плечом. — Вероятно... когда-нибудь... Но ведь это и не обязательно.
— Хорошо, допустим, вы еще не дозрели... — сказал обвинитель. — Но, может быть, вы учитесь писать? В Москве, я знаю, есть Литературный институт.
— Нет, я не учусь в институте, — сказал Глеб.
— Почему же? Или вы считаете себя достаточно образованным?
— Я хотел туда поступить, но меня не приняли, — признался Глеб.
— Не выдержали экзаменов, провалились? — возвысил свой тонкий голос обвинитель. — Так или нет?
— Да, провалился. Да, да... — выкрикнул, теряя власть над собой Глеб. — Творческий конкурс я прошел!..
— Но, может быть, вы входите в какой-нибудь кружок для начинающих? — допытывался этот ужасный, бледный как бумага старик. — Или состоите в литературном объединении? Есть такие на некоторых предприятиях.
И особенно пугало Дашу, что старик сам волновался не меньше, чем Глеб, он весь кипел, — она видела это: перекладывал без надобности какие-то листки, топотал под столиком ногами, привставал и тыкал пальцем в Глеба, когда спрашивал. Он словно бы преследовал и гнал его своими вопросами, охваченный охотничьим нетерпением, а тот как будто убегал и лишь отмахивался...
— Я состоял в одном объединении, потом перестал ходить, — ответил Глеб.
— Почему перестали?
— Но разве это так важно — почему? — снова как бы отмахнулся Глеб.
— Не увиливайте, Голованов, говорите! — настаивал обвинитель.
— Там создалась такая обстановка... — Даша не расслышала конца фразы.
— Какая обстановка?
— Ах, но ведь это не важно! — воскликнул Глеб.
— Отвечайте: какая обстановка?
— Руководитель сам плохо писал, по-моему, — сказал Глеб.
— По-вашему? Но кто же вы такой, ответьте нам? — Обвинитель повернулся к залу. — Из школы вас выгнали за лень, за неспособность, в Литературный институт вы не попали — срезались на экзамене. А из объединения вы сами ушли — вам, видите ли, не понравилось там. Кто же вы? Талант или недоросль, неуч?
Он подождал, как бы давая Глебу время подумать; все в зале тоже молчали, любопытствуя, что тот ответит. Было душно, тесно, кто-то тяжело дышал за спиной Даши, кто-то шепотом кого-то попросил: «Не напирайте так, не наваливайтесь». И нестерпимо резко в этой густой тишине, точно вспарывая ее, протрещал высокий, старческий голос:
— Ничего вам не остается, Голованов, как заявить, что ваше призвание подарок феи. Но мы материалисты, мы в сказки не верим.
В зале кое-где засмеялись, а Глеб умолк, и, казалось, насовсем.
— И мы вправе спросить вас, Голованов. — Обвинитель опять сел. — Почему вы не выполняете своего трудового долга? Отвечайте честно, только честно! Почему вы не пошли на завод, на стройку, если с учебой у вас не получилось?
— Вы же знаете: я был на стройке, — устало сказал Глеб; он, казалось, выдохся уже и не сопротивлялся.
— Там у вас тоже не получилось?.. Или как?.. — спросил обвинитель. — Погнали вас со стройки? Говорите, Голованов, не тяните, это бесполезно.
В молчании прошла еще одна бесконечная минута... «Говори же, скажи, что это все не так...» — мысленно взывала Даша к Глебу. Но она и сама растерялась: все было и не так и так, — их планы активной обороны оказались неосуществимыми, не пригодились. А этот кипевший гневом, старик прокурор неутомимо и логично — вот что было непостижимо! — по-своему логично выдвигал одно обвинение за другим, изматывая Глеба. И Даше захотелось попросту крикнуть: «Да отпустите вы его, что вы от него хотите?!»
В публике тот же неизвестный весельчак громко объявил:
— Раздели мальчика, голенький стоит.
И Глеб обернулся в зал — на мгновение Даша увидела его потное, серое и словно бы ослепшее лицо: он никого, наверно, не смог разглядеть.
— Итак, почему вы отлынивали от работы, Голованов? — Никуда нельзя было уйти от этого пронзительного, трескучего голоса. — Вас неоднократно предупреждали. В деле есть ваши расписки в том, что вам делались предупреждения. Почему вы не работали?
— Но я работал, — очень тихо сказал Глеб.
— Строчили стишки?
— Да, стишки... — повторил Глеб.
— Садитесь, Голованов! — вмешался председатель суда. — Успокойтесь — у вас здесь нет врагов. И послушаем других свидетелей... если не возражаете, Андрей Христофорович?!
В душе Даши шевельнулась благодарность, — председатель давал Глебу передышку.
К сцене вышел и остановился у ступенек новый свидетель — в заношенной, красноватой от пятен ржавчины куртке, в запыленных сандалиях; на ходу он почесывал высоко подстриженный, бледный затылок.
— Здравствуйте, Виноградов! — Председатель кивнул ему. — Поднимайтесь-ка сюда, к нам.
— Здравия желаю, Иван Евменьевич! — открыто и радостно поздоровался новый свидетель. — Поправились — это замечательно! Болеть — это последнее дело. И вам, Антонина Николаевна, — наше почтение! Спасибо за наших детей, что учите их.
Последние слова относились к третьему члену суда — миловидной женщине в батистовой белой кофточке с черным узеньким бантиком на воротничке. Она покраснела и покачала укоризненно головой.
— Рассказывайте, — сказал председатель. — Вы знаете Голованова Глеба, давно знаете?
И свидетель, которого звали Виноградовым, так же радостно, со смешком, стал отвечать, полный благодушной готовности... Слесарь ЖЭКа Виноградов пришел на суд прямо с работы, хорошо сегодня, чисто, со вкусом выполненной; его только что в квартире у достойных людей, где он ставил новые батареи отопления, попотчевали в знак благодарности чаркой, и он находился в том прекрасном согласии с самим собой и со всем миром, которое, в свою очередь, подобно благодарности.
— Голованова?.. Глеба Голованова, из двадцать второй? Отлично знаю, приходилось бывать. Грамотный вроде парень, ничего. — Он повел добрым взглядом и на Голованова. — Я его еще пацаном знал — в котельную к нам прибегал, — чистенький такой, вежливый, в кепочке, — это при родителях еще, — серьезный... В конторе говорили — он стихи теперь составляет. Но чего не знаю, того не ведаю.
— Зачем же говорите, если не знаете? — звонко раздалось в зале, и Даша узнала по голосу одну из своих подруг.
Виноградов недоуменно уставился в зал, и она увидела, что у него славное крестьянское лицо и что со своей бородой-лопаточкой и с торчащими в стороны усами он похож на знаменитого академика Павлова, но Павлова еще не очень старого и не сурового.
— Дак когда ж мне читать? — поразился он. — Крутишься с утра до вечера.. Теперь вот всю отопительную систему ремонтируем — капитально. Ну, а к вечеру доберешься до квартиры — ребятишки телевизор смотрят, тоже присядешь.
— А ты, дядь Петь, не тушуйся, режь по совести! — послышалось сзади Даши.
— Для чего тушеваться!..
Виноградов достал из кармашка на груди бумажный листок, развернул, затем потянулся к другому кармашку, пошарил там, похлопал...
— Очки забыл на работе, в тридцать пятой, — объявил он. — Эх, незадача!
Отставив далеко от глаз листок, он принялся медленно разбирать написанное.
— «Я выступаю на суде... как член коллектива. И хочу сказать, что образ жизни гражданина Голованова нас не удовлетворяет. Человека создает труд... — Он вздохнул, точно сожалея об этом. — А как и где трудится Голованов... на наш вопрос... мы не находим ответа. И очень печально, что в наше время...»
Виноградов запнулся и еще дальше отодвинул листок.
— А вы своими словами не можете? Не по шпаргалке? — крикнула альтом подруга Даши.
Они все — девочки и Витя — сидели вместе, впереди, через две скамейки от Глеба.
— Хотя бы дома наизусть выучили! — Другая Дашина подруга подскочила на скамейке, показав свою голову в рыжих мелких завитках.
И румяный, похожий на состарившегося мальчишку заседатель что-то сказал на ухо председателю, тот постучал карандашом по горлышку графина, стоявшего на столе.
— Извиняюсь. — Виноградов кашлянул. — Очки оставил на работе...
Он потер ладонью стриженую полоску на затылке, резко отделявшуюся от загорелой шеи, сложил бумажку и сунул ее назад в нагрудный кармашек.
— Ладно, — сказал он, — буду по совести, так-то оно вернее.
Обернувшись в зал, к Глебу, он неожиданно закричал, возбуждаясь с каждым словом все больше:
— Кончай эту волынку, парень, кончай, говорю! — Его славное лицо исказилось, точно он испытывал боль. — Канителиться с тобой никто не станет. Завяжем в узел... — Он показал руками, как это будет сделано, — и выкинем! И чтобы духу твоего не осталось в доме...
Он, Виноградов, давно уже и бесстрашно воевал на своей улице с хулиганами; весной, всего лишь месяца три назад, ему опять пришлось подраться: на него напали сразу трое. И в эту минуту на суде он словно бы перестал видеть перед собой Глеба Голованова — на месте Глеба возник другой, хорошо ему знакомый парень, тоже долговязый, лохматый, с мучнисто-белой круглой, как ситник, мордой, ударивший его ножом, — счастье еще, что клинок уперся в плечевую кость.
— Полегче, Виноградов! — сказал председатель. — Не увлекайтесь.
— Обидно, Иван Евменьевич! У меня и сейчас не зажило окончательно. — Виноградов схватился обеими руками за ворот рубашки, точно готов был сию минуту его рвануть. — Не знаю, головановские дружки, нет ли, но одного поля ягоды. Верно товарищ Ногтев нам объяснил: одним миром мазаны. И в чем подлость? Трое на одного, и все с ножами. В милиции правильно записали: хулиганы без определенных занятий, нигде не работают, короче — шпана... Приставали на улице к прохожим, я, конечно, стал им говорить, стыдить.
Виноградов опять обернулся к Глебу, и его лицо опять сделалось злобно-страдальческим.
— Запомни, Голованов, по совести тебе говорю: не возьмешься за ум, не встанешь на работу, покатишься следом за своими дружками. Одна у тебя будет путь-дорога...
Он сложил крестообразно четыре пальца, по два с каждой руки, так что получилось подобие решетки, и показал Глебу.
— Ясно тебе?
— Но почему вы считаете, что я... что это имеет отношение ко мне? — убитым тоном, как показалось Даше, спросил Глеб.
— Не валяй ваньку, парень! — закричал Виноградов. — Не работаешь, пьешь, баб к себе водишь. Если свернул на эту путь-дорожку — конец один. А стихов твоих я не читал, не знаю... Да что там стихи! — Он досадливо махнул рукой. — Не о стихах речь.
Даша стала пробираться вперед, к товарищам; надо было немедленно что-то предпринять: положение Глеба ухудшалось с каждым новым свидетелем. Происходило что-то невероятное: это были все хорошие, наверно, люди, и они говорили не такие уж несправедливые вещи, но почему-то они требовали осуждения Глеба, а Глеб, который ни в чем не был виноват, оказывался каким-то образом виноватым. Теперь мало кто в зале оставался на его стороне — Даша понимала это не только по отдельным фразам, долетавшим к ней: «ничего святого нет...», «сегодня лодыря гоняет, завтра ворует», но и по молчанию, воцарявшемуся, когда говорил Глеб... Добраться до своих подруг она не сумела, застряла в проходе, где зрители стеснились, как в троллейбусе в часы «пик». Тем временем председатель вызвал на сцену свидетельницу Голядкину Надежду Петровну, и Даша в сознании полной беспомощности прислонилась к стене: от этой соседки Глеба можно было ожидать самого худшего.
Надежда Петровна пришла нарядная, в своем новом сиреневом, в цветочках, платье и в белых босоножках; днем ей сделали в парикмахерской перманент, причесали ее, навели на ногти малиновый маникюр, — словом, она явилась на суд, как на праздник. И, в сущности, она и чувствовала себя празднично — правда, с оттенком торжественности, с взволнованным сознанием справедливости и важности того акта, который ей предстояло совершить.
Начала она тоже с чтения бумажки, но, не в пример Виноградову, она старательно подготовилась и читала гладко, грамотно, внятно.
— «Главный закон нашего общества гласит: от каждого по способности, каждому по труду, — прочла она и посмотрела в зал, точно проверяя: все ли слышали ее? — Трудясь, человек создает ценности для общества, и общество вознаграждает его за полезный труд. У меня с гражданином Головановым личных счетов нет. Но я хочу сказать, что, если б все относились к своим обязанностям перед обществом, как Голованов, мы бы далеко не ушли и в космос не полетели». — Она снова кинула взгляд в публику: важные слова, впервые ею выговариваемые, звучали для нее, как впервые произносимые вообще.
Да к тому же впервые не ее обвиняли и судили, а она обвиняла и судила, — это было ощущение полного переворота в жизни... Выражением сочувствия к ее судьбе и знаком надежды на лучшее будущее было то, что заслуженный, уважаемый человек, председатель домкома, самолично написал для нее речь, которую она сейчас читала. И ее выступление говорило прежде всего о ее благодарном усердии.
— «Я хочу остановиться на образе жизни гражданина Голованова, — читала Надежда Петровна. — Целыми днями этот молодой человек валяется на диване и поплевывает в потолок, а по ночам впускает к себе неизвестных мужчин и женщин, которые устраивают пьянки, танцуют безобразные танцы и те де и те пе, нарушая отдых соседей. Об остальном я лучше умолчу. Со всей ответственностью я могу сказать, что гражданин Голованов ведет паразитический образ жизни — это типичный тунеядец. Кроме того, возникает законный вопрос: на какие источники дохода он существует?»
— Ух, Надька! Ух ты!.. — крикнул человек с веселым голосом.
— «А на этот вопрос может быть только один ответ: Голованов использует свою жилплощадь как источник нетрудового дохода».
Обвинитель закивал, затряс головой, соглашаясь, секретарь, низко наклоняясь над столом, торопливо записывала, женщина-заседатель словно бы с опаской смотрела на Надежду Петровну. А Даша опять инстинктивно попыталась протиснуться ближе к своим...
«Ложь, ложь!.. И как она так может, бессовестная! — изумлялась и негодовала Даша. — Неужели никто не скажет, что это ложь?!»
И, словно бы на ее безмолвную мольбу, отозвалась вдруг одна добрая душа.
— Надька, сколько сама берешь за помещение? — отчетливо донеслось из задних рядов.
Все головы повернулись назад, зашаркали подошвы, люди привставали; Надежда Петровна замолчала, но не обернулась, колеблясь: принять вызов или притвориться, что ничего не слышала? Пересилив себя, она повторила:
— «...использует жилплощадь как источник нетрудового дохода. Если Голованов это отрицает, пусть он объяснит суду, откуда у него средства?..»
— Откуда они у тебя, Надька? — спокойно и внятно прозвучало на весь зал.
Председатель постучал карандашом по графину.
— Кто там хочет сказать? — спросил он.
— Извиняюсь, товарищ судья! Это я...
В заднем ряду встала молоденькая женщина и ласково улыбнулась председателю... Даше она показалась настоящей красавицей, но того типа, который вызывал у нее приятное сознание, что сама она не такая и никогда такой не станет. Яркие, горячие глаза женщины были грубо обведены угольно-черным карандашом; на голове покачивалось облако красноватых, крашеных волос. А на голубой в обтяжку вязаной кофточке с низким вырезом, открывавшим безупречные линии плеч и шеи, мерцала огромная брошь со стекляшками. Но сейчас Даша почувствовала в этой женщине родную сестру — она расцеловала бы ее, если б стояла рядом.
— Моя несдержанность меня когда-нибудь погубит, — «светским» тоном, мягко и чуть небрежно проговорила красавица. — Здесь к тому же ужасная духота — это действует... Но если надо, я могу пояснить — за свои слова я отвечаю.
— Да, здесь душно... — неожиданно согласился председатель и поглядел на окна, расположенные на уровне земли. — Вентиляция не работает, что ли? — Он был явно чем-то недоволен; слушая Надежду Петровну, он словно бы избегал смотреть на нее и что-то все рисовал карандашом у себя на бумаге. — Хорошо, садитесь пока... — сказал он. — Как ваша фамилия, товарищ?
— Моя фамилия? — Красавица подарила его улыбкой. — Зовите просто Люсей...
— Очень приятно. — Председатель насупился и против воли сам улыбнулся. — А все ж таки, скажите нам вашу фамилию.
— Пожалуйста. Я Быстрицкая... К сожалению, только однофамилица актрисы.
С достоинством кивнув, она опустилась на скамейку. Надежда Петровна молча крепилась, показывая, что все это ее не задевает, но листок, зажатый в ее большой руке, вздрагивал.
— «О себе Голованов заявляет, что он поэт, — прочла она. — Но кто этому может поверить? Современных поэтов мы знаем: Константина Симонова, Лебедева-Кумача и других. А кто знает Голованова, где изданы его стихи? Мы его стихов не читали. Голованов ловчит, прикрывая этими россказнями свое антиобщественное поведение».
— А ты несешь на него, чтобы прикрыть свое, — сказала с задней скамьи Быстрицкая. — Зарабатываешь репутацию... Не старайся, Надька, тебя вся улица знает.
И этого Надежда Петровна уже не смогла стерпеть. Всем телом, точно ее подтолкнули, она подалась на край сцены; ее руки с несоразмерно крупными кистями проделывали странные круговые движения.
— Ты что ко мне?! — воплем вырвалось у нее. — Ты что меня под вздох, под вздох?! Что же мне, камень на шею — и в воду?.. — Она задохнулась, глотая что-то невидимое и не в состоянии проглотить. — Я свое отсидела и слезами замыла... Что было, то прошло. И ты, Люська... Ты меня обойди лучше! Мне люди помогают человеком стать, и я тем людя́м — на всю жизнь... А ты, Люська, как была блудливая кошка, дрянь, дрянь, так и околеешь... — Точно балансируя на краю сцены, она водила по сторонам своими костистыми ручищами с малиновыми ногтями. — Не тронь меня, говорю, обойди стороной!
Председатель долго стучал по графину, но она действительно ничего теперь не слышала. И тогда поднялся из-за стола член суда, похожий на мальчишку.
— Отставить! Прекратить базар! — загремел он, как на полковом плацу. — Тихо! Отвечайте только суду, Голядкина! Тихо все!..
Надежда Петровна, опамятовавшись, провела ладонью по лицу, утерла тыльной стороной губы.
— Разрешите воды испить, — попросила она.
У судейского стола она налила себе из графина, и, пока пила, запрокидывая голову, все вокруг были, казалось, поглощены лишь тем, как это получалось, — следили за ней не отрывая глаз. Надежда Петровна заторопилась, поперхнулась, вода пролилась ей на подбородок, на платье, она охнула, развела руками, стакан выскользнул из ее пальцев и со звоном брызнул осколками.
— Ой! Я подберу, подотру!.. — вскрикнула она и вдруг согнулась, словно бы надломилась, и затряслась, зарыдала, прижав мосластые кулаки к щекам.