Книга: Необыкновенные москвичи
Назад: 23
Дальше: 25

24

Чем ближе подходил день суда, тем более мерзко, до потной испарины, выступавшей на теле, Глеб чувствовал себя. Вызвали его покамест только в товарищеский суд, не в народный, но и это был суд со всем, что суду принадлежало: с публичностью, с допросом, со свидетельскими показаниями, с копаньем в личной жизни на виду у многочисленных зрителей. Принес Глебу повестку дружинник, благодушный парень с любопытно-хитрыми глазами.
— Знаешь, приходи лучше сам, добровольно, чтобы без волокиты... — посоветовал он и угостил Глеба сигаретой. — Все одно ведь не отвертишься.
— Но через две недели я, наверно, уеду. — Глебу удалось почти естественно улыбнуться. — Зачем же это?..
— Вот и заявишь на суде, — сказал дружинник. — Там на тебя вся ваша квартира поднялась — страшное дело! Да ты не дрейфь...
В тот же день вечером Глеб встретился с Дашей, и сообща они решили, что на суде он должен бороться, и не просто оправдываться, но протестовать. Теперь у него было куда отступить в случае поражения — Коломийцев ждал его в своей таежной, полусказочной стране, — и, имея крепкий тыл, он мог сам перейти в наступление. Это и внушала Глебу Даша, не терявшая при всем своем негодовании чувства реальности.
— Скажи им, что не тебя надо судить, а тех, кто писал на тебя заявления, клеветников и дураков, — говорила она. — Скажи им, что дураков еще можно пожалеть, а клеветников надо презирать.
Глеб кивал, соглашаясь, но под конец у него вырвалось:
— Досадно все-таки, что я не успел уехать... Был бы я сейчас за две тысячи километров.
— Ничего не досадно... Скажи, — наставляла Даша теми же словами, что слышала от него, — что нельзя всех под одну гребенку, и пусть они тебе ответят — интересно будет послушать.
«Они» — это были и соседи Глеба, жаловавшиеся на него, и судьи, и вообще все, кому он не нравился. Ныне Даша на все смотрела его глазами.
— А в конце концов, что они с тобой могут сделать? — сказала она. — Ведь ты все равно потом уедешь. И это будет правильно во всех отношениях, — тебе надо переменить на время обстановку.
Умолкая, она ждала, что Глеб напомнит о ее обещании приехать следом за ним в бригаду Коломийцева, но он как будто позабыл уже об их уговоре.
Глеб опять боялся — да, боялся, трусил! — и даже не самого обвинительного приговора, но того, что приговору предшествовало и сопутствовало. Он предвидел свое унижение, он тысячу раз заранее переживал его, и оно увеличивалось и разрасталось, дробясь на множество картин, ужасавших Глеба еще до суда.
«Почему все должны жить, как все? — спрашивал он то же, что Даша, ворочаясь ночью на своем гудевшем, как орган, бугристом диване или меряя бесцельно бесконечные московские улицы. — Я хочу жить, как мне лучше, пусть на одних пирожках с повидлом, пусть в рваных штанах».
Но аргументы, которые недавно еще казались ему непоколебимыми, вдруг как-то потускнели, поблекли, утратили силу. И сколько он ни твердил их, отваги у него не прибавлялось. Он представлял себе, как он придет в суд, как будет дожидаться начала заседания, как встанет, один перед всеми, и вокруг него сомкнется множество любопытных, насмешливых, злорадных или даже участливых, что немногим легче, взглядов, как, отвечая, он обязательно станет запинаться, как приготовленные слова выскочат из головы... И, объятый паникой, он соображал: не уехать ли ему немедленно, хватит ли у него денег на долгую дорогу?.. Денег, увы, пока не хватало: Вронский где-то пропадал, выплата гонорара в газете была перенесена на следующий месяц. И Глеб вновь подбадривал себя, и стыдил за малодушие, и пытался разжечь в себе агрессивный дух, повторяя: «Я никому не мешаю, и я ничего не требую, не требуйте невозможного и от меня!.. Я все так и скажу, все, все!..»
Накануне рокового дня вечером Даша пришла к нему домой и принесла в целлофановом пакете только что купленную белую рубашку.
— Пожалуйста, не отказывайся, — были ее первые слова. — Мы же с тобой товарищи. И почему я не могу сделать тебе подарок? У тебя тридцать восьмой номер? Я не ошиблась?
— Ты не ошиблась... Но у меня есть рубашки, — запротестовал он.
— Они у тебя все грязные или рваные, я же знаю. Мог бы постирать, между прочим. — Даша хмурилась, скрывая некоторую неловкость. — А твой знаменитый свитер мне уже надоел. И ты должен завтра хорошо выглядеть, — ты понимаешь?
— Думаешь, это поможет мне? — сказал он с иронией.
— И постригись к завтрему, и побрейся, и почисти ботинки, — приказала она. — Совсем не обязательно явиться таким Гамлетом. И надень эту рубашку.
— Как перед боем, по русскому воинскому обычаю, — сказал Глеб.
Она покачала головой: он совсем не был похож на воина — ее слишком легко ранимый друг!
Глеб кинул рубашку на диван и заходил по комнате.
— Ну, а ты как?.. Когда едешь на дачу? Документы в свой Иняз подала? — спросил он.
Она замолчала, неотрывно глядя на него; черный пушок над губой и на подбородке придавал ему болезненно-неприятный вид.
— Чудный день сегодня, — сказал он. — Вообще стоят чудные дни.
— Ничего не чудный... Ужасно па́рит, — сказала она.
— Да? — словно бы удивился он. — Наверно, будет дождь.
— Что с тобой? — воскликнула Даша. — Ведь ничего же страшного не случилось. Ну суд — ну и что?.. И ты сможешь наконец бросить в лицо этим клеветникам, что они клеветники. Я бы на твоем месте радовалась.
— Я и радуюсь, — сказал он и остановился у стола.
— Я серьезно, — сказала она, — я была бы счастлива.
— А я счастлив. — Он опять двинулся в свой поход по комнате, и, когда поворачивался, она поймала его отчужденный взгляд. — Я проходил вчера мимо нашего ЖЭКа, мимо конторы. Там уже висит большое объявление: «Суд над тунеядцем Головановым...» — и так далее.
— О! Но они не имели права! — Даша возмутилась.
— Это даже забавно, — сказал Глеб. — Суда еще не было, суд еще не вынес никакого решения, а я уже объявлен тунеядцем.
— Ты и об этом должен заявить, — сказала она.
— Да, конечно... Но смысла-то особенного нет. Я, конечно, скажу... я все скажу... Но не знаю...
Он опять посмотрел на нее отчужденным взглядом.
— Ты обедал сегодня? — спросила она.
— Да, ел... У меня еще осталось там: хлеб, сырки, еще джем...
— Я принесла ветчину, — сказала она. — Давай пить чай. И прошу тебя: развеселись немного. Это все чушь, дикая чушь.
— Конечно, чушь, — сказал он.
На кухне, куда Даша вышла, чтобы поставить чайник и помыть чашки, она лицом к лицу столкнулась с Надеждой Петровной — той самой соседкой Глеба, что всю ночь стирала, когда она в первый раз вместе с Коломийцевым появилась здесь. И она не сразу узнала эту женщину, хотя и хорошо ее запомнила: Надежда Петровна чудесно преобразилась, была аккуратно, гладко причесана, одета в простенькое, но миленькое платье из жатого ситца, сиреневого, в мелких цветочках, и сделалась почти что миловидной, несмотря на свои запавшие, щеки, на желтую, худую шею.
— О! Здрасте! — протяжно сказала Даша, округлив, как от приятного удивления, свои серые глаза, — ей захотелось почему-то понравиться Надежде Петровне. — Мы уже встречались, кажется...
Женщина загадочно поглядела — не с торжеством, но как бы с вызывающим достоинством... Она приметила все: и свежесть и прелесть этой здоровой, очень юной девицы со смугло-ореховой, без единой морщинки кожей, и ее красивую, с вышитым цветком, должно быть, дорогую кофточку, и лаковые туфельки, остроносые, на невысоких каблучках. Жестко очерченные, подкрашенные губы Надежды Петровны — она и губы начала мазать — едва разомкнулись.
— Много тут ходит к вашему знакомому, всех не упомнишь, — сказала она.
И Даша попятилась, уступая ей дорогу.
За чаем Даша старательно избегала всякого упоминания о суде, не возвращался больше к этой теме и Глеб; невесть с чего он начал вспоминать свое детство.
— Ты ела когда-нибудь паточные конфеты? — неожиданно спросил он. — Мама их на работе в буфете покупала... Это когда еще по карточкам все было — круглые такие леденцы, а внутри обыкновенная патока, очень сладкая. Я их даже во сне видел — так они мне нравились.
Рассказывая, он отщипывал машинально от булки мякоть и скатывал из нее шарики.
— Перестань, — сказала Даша. — Оставь в покое булку.
— А что такое деруны, ты знаешь? — спросил он. — Мама жарила их на подсолнечном масле... Это просто картофельные оладьи. С тех пор я их никогда не ел.
— Придешь к нам, я их сделаю для тебя, — сказала Даша.
Он взглянул на нее и брякнул что-то совсем несуразное, даже недоброе:
— Знаешь, какой бы тебе подошел муж? Молодой доктор наук или кандидат, на худой конец. С машиной, с заграничным магнитофоном... А еще лучше — дипломат, который возил бы тебя за границу, водил по приемам.
— Хорошо, я учту твою рекомендацию, — сказала Даша как могла спокойнее.
— Ты не пугайся, — сказал он. — Ничего страшного... Среди дипломатов тоже есть, наверно, интересные и замечательные люди.
Изо всех сил он старался сохранить эдакий снисходительно-небрежный тон, и видеть это было невыносимо жалко: с его некрасивого, большого лица не сходило выражение внутреннего усилия. И вскоре он словно бы изнемог в безуспешной борьбе с самим собою.
— Уже поздно, тебе пора домой, — сказал он и первый поднялся из-за стола. — Я тебя провожу.
Даша покраснела от разочарования и стыда. Она и сама не очень отчетливо представляла себе, на что была готова сейчас и чего ждала все последние дни, — во всяком случае, не этого «пора домой». Глеб должен же был когда-нибудь сказать те слова, которые ей самой хотелось сказать ему. А затем у них должно было начаться то, что бывает у всех, — они могли хотя бы начать целоваться... С присущей Даше рассудительностью она все задавала себе вопрос: к чему вели ее отношения с Глебом? Ее родные пришли бы в ужас, если б она представила его им как будущего зятя, да и сама она считала, что жениться им обоим еще рано. Глеба тоже вполне, должно быть, устраивала их ничем не осложненная, чистая дружба, на большее его желания как будто не простирались. Но как раз это и озадачивало и сердило ее... Где-то в своей душе — не умом, который спорил с нею, а чувством неизбежности — она знала, что все для нее уже решилось, решилось навсегда. И порой она пугалась: неужели же вот здесь, в этой голой, нищей комнате, на этом громыхающем диване и случится то, что не может не случиться, если люди любят. И не будет у нее ни цветов, ни колец, ни бала, ни счастливой поездки после свадьбы, ни самой свадьбы, ни даже, может быть, признания в любви... Но появлялся Глеб со своими несчастьями и со своими стихами — одинокий, не похожий на других, и она неожиданно говорила себе: «Ну и пусть не будет ничего, ни бала, ни признания...» Впрочем, она тут же добавляла, что и свадьба, и бал, и цветы будут, вероятно, потом, когда дела у Глеба наладятся... Но и сегодня он даже не протянул к ней руки: может быть, он и не любил ее? Если б любил, не отдавал бы так легко какому-то дипломату. И, втайне приниженная и словно бы обманутая, Даша встала...
По дороге, в троллейбусе, набитом пассажирами, — кончились спектакли в театрах, — они молчали. А у роскошного, с фонарями аляповато-дворцового подъезда многоэтажного небоскреба, в котором жила Даша, Глеб вдруг попросил:
— Не приходи завтра на это судилище, не надо. Прошу тебя.
— Хорошо, я не приду. — Она вконец обиделась: ведь завтра собирались судить не одного Глеба, но как бы и ее вместе с ним! — Но я не понимаю, почему ты не хочешь?
— Что тут непонятного? Ты будешь напрасно волноваться.
— А сидя дома я не буду волноваться? — сказала Даша.
— Когда кончится, я тебе позвоню... Не посадят же меня сразу в тюрьму. — Он иронически хмыкнул.
— Позвонишь — большое спасибо, — сказала она.
— Я тебя очень прошу: оставайся дома, а после суда я приеду.
— Замечательно! Но только я уже позвала на суд кучу людей, — сказала она.
— Что? Кого ты позвала?.. Зачем?.. — Глеб выглядел потрясенным.
— Ребят из нашего класса... Витьку Синицына, между прочим, Журавкину, Ленку Садикову.
— О господи! А ты не можешь их всех отменить? — попросил он. — Ну зачем это тебе было нужно?
— Это не мне, это тебе нужно, — сказала она.
— Мне?.. Зачем мне? Что я, младенец? И сам не могу?
— Затем, что они будут защищать тебя, будут шуметь... Ну мало ли что? Протестовать, если надо. Глеб, что с тобой, Глеб?! — воскликнула Даша.
— Это все ужасно, — тихо сказал он. — Зачем ты их позвала?
— Ты сошел с ума? Ты одичал! Ты их стыдишься, что ли? Но почему ты стыдишься?
Он отвернулся и посмотрел себе под ноги.
— Тебе это будет тоже неприятно: смотреть, как я... как меня...
— О чем ты?.. — только и вымолвила она.
Ах, он совсем не был борцом, он, кажется, заранее, даже не вступая в бой, признавал себя побежденным. И он беспокоился лишь о том, чтобы скрыть зрелище своего поражения.
— Ну что ты за человек! — Она придвинулась к нему. — Ты какой-то несовременный. Я только не пойму, из какого ты века, из девятнадцатого или из двадцать первого, — сплошные нервы! Ну, что из того, что какие-то ханжи, клеветники называют тебя тунеядцем? Ты же выше их на десять голов.
— Не знаю... нет, — ответил он. — И если честно, я уже не уверен, что я... совсем, понимаешь, не уверен...
Какая-то женщина в шляпке и мужчина в темном костюме поднялись по ступенькам, и в открывшиеся двери хлынул из вестибюля поток электричества. Лицо Глеба ярко осветилось, и он умолк, потом двери сомкнулись, и оно снова покрылось тенью.
— Я пишу, пишу — глупо, безнадежно, я не могу не писать... Но зачем?.. Посредственный сапожник, продавец, чистильщик ботинок еще могут пригодиться людям — посредственный поэт никому не нужен. И я уже не знаю, кто прав... или, вернее, в чем я ошибся? А если, если я действительно бездарно ошибся?
— Глеб, Глеб! — прошептала Даша и положила руку ему на грудь.
— Мне в самом деле немного стыдно, — сознался он. — Стыдно своей неудачи... Глупо, конечно, стыдиться неудачи. Но это что-то инстинктивное...
— Постой, — сказала она. — Ты все не так, все не так... Это временный упадок у тебя, ты очень талантливый, поверь мне!.. Ты послушай — это все пройдет.
— Ладно, старушка! Я тоже думаю, что пройдет. Хотя... — И, перебив самого себя, он задекламировал с фальшивым пафосом:
— Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья...

Спокойной ночи, старушка! Не приходи на суд, я тебя умоляю. Я один как-нибудь... А дураки и ханжи — они, конечно, сами по себе.
— Постой же, — сказала Даша. Она обняла его и прижалась к его худому, угловатому телу.
Назад: 23
Дальше: 25