Книга: Необыкновенные москвичи
Назад: 21
Дальше: 23

22

После обеда Валентина Ивановна отослала Кольку во двор, чтобы не мешал отдохнуть Николаю Николаевичу, а сама собрала со стола и пошла на кухню мыть посуду. Слыша за спиной шепот соседок, ловя их переглядывания, она напустила на себя неприступный вид, боясь, что те станут приставать с расспросами. А что она могла им сказать? — она и сама ничего не понимала, теряясь между надеждой и сомнениями.
Николай Николаевич отдыхать не стал, устроился у открытого окна и курил, о чем-то раздумывая. Это раздумье и беспокоило Валентину Ивановну — проникнуть в его смысл она была не в состоянии. Однако же под вечер они все трое отправились в кино; Колька подал идею, а Николай Николаевич, хотя и без воодушевления, ее поддержал. И когда они шли по улице — Николай Николаевич в середине, она по правую его руку, Колька по левую, — ей казалось, что ее мечтания почти что осуществились. По крайней мере, все, кто их видел на улице, наверно, думали: «Вот идет счастливая семья: муж, герой войны, солидный, не очень еще старый, красивый; жена, совсем еще не старая и тоже симпатичная, а с ними их сынишка».
В кино они посидели сперва, как и полагалось, в фойе, послушали певицу, спевшую «Тишину» и «Любовь свободна, жизнь чаруя...», потом посмотрели комедию «Полосатый рейс». Колька задыхался от смеха, повизгивал, и, глядя на него, смеялся Николай Николаевич. Словом, этот семейный поход в кино был замечательно удачным. А вернувшись домой, они сели все пить чай и разговаривали о кино и об артистах, — Николай Николаевич вспомнил, как на фронте в его полк приезжала бригада, показавшая на полянке в лесу старую комедию «Фрол Скобеев». И это чаепитие с разговорами тоже оказалось чрезвычайно приятным, хотя и было всего лишь обыкновенным семейным чаепитием, чем-то вроде ежевечернего обряда, совершавшегося в миллионах человеческих семейств. Но именно обыкновенностью, заурядностью оно было дорого и важно Валентине Ивановне. Уж она ли — господи боже! — она ли не старалась устроить свою и Колькину жизнь так, как у всех, ни лучше, ни богаче, а как у всех?! Да вот не давалось ей это — самое, казалось бы, простое, всеобщее, как хлеб... Первый ее муж, отец Кольки, и поколачивал ее по пьянке, и пропил ее швейную машинку, на которую она год копила деньги, а она корила себя за то, что так и не смогла его полюбить: все терпела, ждала, думала — образумится человек.
Перед сном, лежа в постели, Колька позвал к себе Николая Николаевича. Он вскинулся навстречу ему, но вдруг застеснялся, смутился и вместо того, чтобы спросить: «Вы еще не уедете, дядя Коля?», сказал ни с того ни с сего:
— Бомбочки какие там! Кило сто будет... Верно, дядя Коля? Звезданет если — не поздоровится.
— Спи давай! — сказал Белозеров, поднял мальчика, подержал за плечи на весу и опустил в постель. — Мы с тобой, брат, еще походим.
Валентина Ивановна, прибравшись на кухне, умылась и села к столу, — она приготовилась к разговору, который должен же был наконец состояться. Про себя она решила, как бы ни повернулось дело, поблагодарить Николая Николаевича, сказать: «Спасибо вам за чудный день и за Кольку спасибо, мальчик прямо ожил», — и при этом обязательно улыбнуться. А если Белозеров объявит: «Ну, я ухожу, позвоню на днях», — проводить его на лестницу, поцеловать и ни в коем случае не плакать, — мужчины этого терпеть не могут.
Но Николай Николаевич вообще ничего не говорил. Он включил радио, передававшее последние известия, курил, и было непонятно, слушает он или все думает какую-то свою думу.
— Американцы опять подземный взрыв устроили, — проговорила Валентина Ивановна, — когда это кончится?
Он только помотал головой, что, должно быть, означало: «Чего от них ждать». По радио пошли спортивные новости, информация о шахматном турнире, о футбольном матче, и Валентина Ивановна вновь попыталась вернуть Белозерова к действительности.
— «Торпедо» выиграло! О, я рада! — воскликнула она.
Николай Николаевич повернулся к ней и долго смотрел.
— Что с тобой? — спросил он.
— Я болею за «Торпедо», — ответила она с преувеличенным оживлением. — Не знаю почему, но болею...
Он разглядывал ее, точно видел впервые.
— А что́ со мной? — как бы даже с вызовом спросила она.
— Улыбаешься чудно, — сказал он.
— Чудно? — Она сделала удивленное лицо.
— Словно у тебя туфля жмет, а ты виду не подаешь... Ты чего? — Он выпрямился на стуле. — Доставай, что ли, половиночку, ставь чарки. Завтра воскресенье, отдых от работ.
И она опять принялась хозяйничать, ставить посуду, закуску, не зная, печалиться ей или радоваться. Во всяком случае, Николай Николаевич и сегодня не собирался уходить домой.
Он скинул рубашку, остался в одной майке, выпил стопку, тут же налил вторую и тоже выпил.
— Так они и жили, — выговорил он, отдуваясь.
— Как? — искренне поинтересовалась Валентина Ивановна.
Белозеров не ответил: он подумал, что вот прошел еще один день, и у него осталось их теперь только пять. Всего лишь пять!
— Как они жили? — настойчиво спросила Валентина Ивановна.
— Весело... Чаю не было, водку пили.
На его большом, остроскулом лице выступило бессмысленное, темное выражение.
Следующий день — воскресенье — оказался для Кольки таким же счастливым, как и суббота. Колька давно был наслышан о птичьем рынке в Москве, где продавались не одни птицы, самые диковинные, например попугаи ара, но и собаки: охотничьи, служебные, сторожевые, — всех пород и на любой вкус, и коты, и черепахи, и рыбки, и голуби, и белки. Во дворе рассказывали, что там можно было по случаю купить даже обезьяну — не самую большую, не орангутанга, но настоящую мартышку — хватило бы только денег — или живого тигра-щеночка. На необычайном этом рынке торговали не тем, что было полезным, — не продуктами и не одеждой, а чем-то гораздо большим — чудесами, красотой, исполнением желаний. Но находился он, к сожалению, где-то на другом конце Москвы, за Таганкой, у Крестьянской заставы. И просить мать поехать туда было, конечно, бесполезно, у нее и по выходным дням всегда находилось занятие: стирка, штопка, срочная перепечатка.
За завтраком Колька из деликатности опять лишь упомянул о птичьем рынке: есть, мол, такое интересное место, ребята ездили, и им здорово понравилось... И дядя Коля сам, как и вчера, предложил:
— А не двинуть ли и нам с тобой, Колька? Нынче воскресенье — отдых от работ.
Было просто поразительно, как совпали их желания! И они снова долго ехали в такси, и Колька, распираемый благодарностью, прямо-таки страдающий от любви к дяде Коле, кричал:
— Лучше сенбернара собаки нет. Они и за детьми смотрят, и спасают всех в горах.
— Точно, — подтвердил дядя Коля.
— Этих малюсеньких, что на цыпочках: тук, тук, тук, японочек этих, я бы и даром не брал. Еще сибирские лайки развитые собаки... Их запрягают и ездят, — кричал Колька, срываясь на фистулу. — Приемистые такие!
На рынке у него разбежались глаза — там действительно было на что посмотреть, хотя тигрят и обезьян, должно быть, уже всех распродали.
Сразу же за воротами Колька очутился словно бы в подводном царстве, вернее сказать, царство это было вынесено на продажу — в бутылях, стеклянных банках, пузырях и аквариумах, населенных всевозможной рыбной молодью. В одних банках плавали живые золотисто-красные цветы и синие искрящиеся звездочки; в других ныряли чернильно-черные бесенята. Тянуло речной водой, которую здесь тоже продавали — в ушатах, в жестяных корытах, всю ржавую от неисчислимого количества дафний, расплодившихся в ней.
В птичьем ряду Кольку, как в весеннем лесу, оглушили щелканье, чириканье, свист — буйный птичий гомон. Клетки — большие и малые, простенькие и шикарные, с куполами, с башенками, настоящие проволочные дворцы — громоздились одна на другую, и в них вспархивали и скакали по жердочкам быстрые, дивные созданья. Дядя Коля знал, как их всех зовут, и Колька близко посмотрел на снегирей в розовых нагрудничках, и на голубого зимородка в белой рубашке, на скворца по имени Яшка в темно-синем, будто вязаном жилете, и послушал разных голосистых представителей канареечного племени. Был здесь и попугай, правда, не ара, а какаду — бело-розовый, с красным чубчиком, нахохленный, похожий на маленькую сердитую старушку в пышной шубке и в шляпке... Черноглазая белочка что-то грызла в клетке, страшно торопясь, точно боялась, что ей помешают, и ее хвост, поставленный столбиком, осторожно подрагивал и пушился.
Было многолюдно, шумно и свободно; горланили мальчишки, выменивая рыболовные крючки на зерна для канареек; горячо торговались охрипшие мужики, прижимистые обладатели необычайных товаров. Пахло пометом, пылью, птичьим двором, солнце нещадно палило с безоблачного неба, взрослые дяди толкались, наступали на ноги... Но дядя Коля никуда не спешил — должно быть, и ему было здорово интересно здесь, и Колька в полной мере наслаждался, пренебрегая всеми помехами.
Немного испортили ему настроение собаки, которых продавали на прилегающих двух улочках. И не потому, что это были плохие собаки, наоборот, тут бродили в поводу или лежали на припеке, вывалив длинные языки, такие красавцы, каких Колька еще не видывал. Но все они скучали, томились, а иные явно тревожились, поглядывая то на своих хозяев, то на подходивших покупателей. Они как будто чуяли близость разлуки, не понимая, зачем она и что, собственно, происходит. Громадный пес, величиной с медведя, вислоухий, белый в коричневых подпалинах, какой-то родственник сенбернара, а может быть, чистокровный сенбернар, не скулил, не плакал, но внятно просил глазами не продавать его. Парень в круглой кепочке с пуговкой и в коротеньких, до колен, как у дошкольников, штанишках, державший пса на поводке, нетерпеливо зыркал по сторонам, курил и сплевывал. А пес не отрывал от него своих сливовых глаз, заведенных под красные, заслезенные веки, и, когда взгляд хозяина встречался с его взглядом, начинал угодливо размахивать косматым хвостом... Кольке сразу же захотелось купить пса, чтобы как-нибудь утешить его, но, разумеется, это было желанием несбыточным.
Могучая овчарка с волчьей мордой и с львиными лапами сипло рычала, как только к ней приближались чужие, и скалилась, обнажая кривоватые клыки, — она заранее предупреждала: со мной лучше не связывайтесь. Смешная мохнатая собачонка — дымное курчавое облачко, из которого высовывался кожаный черный носик, — ни за что не хотела уходить к новой хозяйке — пухлой девчонке с распущенными по плечам волнистыми волосами. Девчонка дергала за цепочку и робко, льстиво просила: «Волчок, ну, что же ты... Ну, миленький, Волчок!» А песик упирался, не шел и вдруг повалился на спинку, открыв бледно-розовый, как у поросенка, животик. Вокруг стали смеяться, и Колька едва удержался, чтобы не дернуть девчонку за ее роскошные волосы: не видела она, что ли, что Волчок не хочет с нею идти?
А завершилось это путешествие на рынок самым необыкновенным и счастливым образом. Колька и дядя Коля остановились около черной, шнуровой пуделихи, довольно уже пожилой, с полысевшими боками; пуделиха умно, с немым вопросом поглядела на Кольку. И ее хозяйка — тоже пожилая и тоже в кудерьках, в соломенной шляпке, обвитой выцветшей лентой, — познакомила их.
— Это Кармен, — серьезно проговорила она, — вы, возможно, видели Кармен на арене: собака-математик, знаменитость пятидесятых годов, счет до двадцати и четыре действия арифметики.
И она понизила голос, точно не желая, чтобы Кармен слышала:
— А это ее помет от Тезея, кобелек Трифон, Тришка.
Женщина кивнула на спавшее у нее на руках совершенно черное, гладко-блестящее существо с мордочкой в кулачок младенца.
— Тезея вы тоже не знаете? — с сожалением сказала она. — Рекордсмен и четырежды медалист... Не угодно ли посмотреть родословную?.. Подержи, мой дружок!
Неожиданно она протянула щенка Кольке; тот бережно принял этот теплый клубочек на ладони. И в тот же момент мать Тришки, знаменитая Кармен, встала вдруг на задние лапы и, тряся своими длинными шнурами, похожая на старую, черную цыганку, положила передние лапы Кольке на плечи. Ее шоколадные глаза заглянули словно бы в самую душу Кольки, и он всем потом говорил, что пуделиха попросила не обижать ее сына. Колька застыл на месте, ощущая на своем лице жаркое, частое собачье дыхание.
— Кармен почувствовала к вашему сыну доверие, — сказала женщина. — О, животный инстинкт — это еще неразгаданная тайна. Прошу вас — вот документы Кармен.
Она подала дяде Коле пачку ветхих бумаг, подклеенных на сгибах, но он не стал ничего читать, а сразу полез в карман за деньгами. И, таким образом, Колька нежданно-негаданно сделался владельцем замечательного черного пуделя по кличке Трифон.
Валентина Ивановна, по правде сказать, была не слишком обрадована этим приобретением — у нее и без Трифона хватало всяких хлопот. Но она смирилась, — щенок, которого привезли в шляпе Николая Николаевича, беспомощно ткнулся мордочкой ей в руки и, налакавшись молока, тут же тихо уснул в картонной коробке от ботинок, где Колька устроил ему постель. К тому же самые заботы о нем связали еще одной доброй связью ее обоих Николаев. Они сообща — большой и маленький — возились с щенком, советовались, как его приучать к порядку, чем кормить, и в этом опять же было что-то семейное: ни дать ни взять — отец и сын хлопотали в выходной день в ожидании обеда... Не так бывало со вторым мужем Валентины Ивановны: у того с Колькой сразу же разладились отношения, невзлюбили они друг друга. Этот второй муж — неустроенный, обозленный человек — завербовался вскоре на Дальний Восток, уехал и оттуда прислал письмо: «Не жди меня, не будет у нас жизни с тобой и с твоим сыном». А вот Николай Николаевич привязался к Кольке...
И однако, о главном он по-прежнему хранил молчание: он не возвращался домой, к жене, но и не говорил, что намерен навсегда остаться здесь, у Валентины Ивановны. А ближе к ночи, когда Колька уже спал, поставив в ногах кровати коробку с Тришкой, он, как вчера и позавчера, попросил водки. И Валентине Ивановне казалось, что и не уходя от нее он ее покидал, одолеваемый своими неведомыми ей мыслями: он либо надолго замолкал над стопкой, либо тихонько про себя мычал: «Любовь свободна, жизнь чаруя...», бесконечно повторяя одно и то же. Наконец, он задремывал, сидя за столом, голова его свешивалась, и Валентина Ивановна будила его и стелила постель.
Сегодня он вдруг сам очнулся от дремоты, огляделся, точно не понимая, где он, и громко спросил:
— Какой сегодня день?.. Число какое?
Это прозвучало так неожиданно, что Валентина Ивановна не сразу сообразила, какое в самом деле было число. И он растерялся и забеспокоился; окончательно проснувшись, он пробормотал:
— Постой-ка... сегодня же воскресенье... Нет?
— Господи, ну конечно, воскресенье! — воскликнула она.
— Черт, до чего допился, — сказал он расслабленно.
И снова себе налил... В дремоте Белозерову померещилось, что отсрочка, полученная им, уже кончилась и его время всё истекло. А следовательно, он должен был сейчас же, немедленно, приступить к делу... Это не испугало его, но показалось ужасно хлопотливым. Белозерову просто не захотелось подниматься. И, вспомнив с облегчением, что впереди у него еще четыре дня, он опять задремал.
В понедельник он проснулся один в постели. Валентина Ивановна встала уже, ей надо было на работу, и причесывалась, стоя спиной к нему перед зеркалом на комоде. Сквозь полузакрытые веки, притворяясь спящим, Белозеров следил, как ловко укладывала она недлинную, но толстую косу, быстро, на ощупь втыкая шпильки, мяла ее и оглаживала, лепя круглый узел на затылке. Она была еще в своей сиреневой комбинации, босая, и, когда поднимала руки, ее полные ножки открывались выше подколенных, нежных ямок. А из зеркала смотрели пристально, мимо Белозерова, ее молочно-голубые глаза на овальном личике с коротким носиком, с чистым, блестящим лбом. Вале никто не давал ее тридцати трех лет; сейчас она выглядела девчонкой... И Белозеров с той особенной утренней ясностью, что бывает тотчас же после пробуждения, спросил себя: «Что же я делаю? Как же так можно с нею? Завтра-послезавтра я уйду, а она...» И его озадачило то, что, в сущности, он никогда серьезно, вполне серьезно и не думал о своей доброй, на все согласной подруге. Он и мало знал о ней, о ее прошлой жизни; кажется, она долго жила в детском доме. Ее отец, мать, старшая сестра — все погибли в войну в немецком концлагере; одиноко она растила сына, не получая даже алиментов от отца Кольки — тот где-то скрывался, путал следы. Но, глядя на нее, деятельную, радушную, чистенькую, очень, должно быть, здоровую, ему, Белозерову, и в голову не приходило: «А как она там справляется одна?..» Он часто заставал ее вечером за пишущей машинкой — Валя брала переписку на дом. Но, введя его в комнату, она тут же убирала с глаз и машинку, и какие-нибудь протоколы, которые отстукивала, — она всегда для него оказывалась свободной. И выходило, что машинистка Валя со своей шестидесятирублевой зарплатой, со своей вечерней перепиской была щедрее его...
Она повернула голову направо, налево, оценивая в зеркале свою прическу, и Белозеров сомкнул веки. Он слышал, как она ходила по комнате и ее босые пятки мягко припечатывались к полу; как легонько стукнула дверца шкафа, как зашелестело платье. Вновь приоткрыв глаза, он увидел ее сидящей у стола — Валя пришивала пуговку; перекусив нитку, двумя пальцами прижала пуговку, точно припечатала. Показался из своей комнатки Колька — заспанный, в одних трусах и тоже босой, с толстенькими, тупыми ступнями.
— Доброе... — Он зевнул и не договорил.
— Позавтракаете с дядей Колей, — зашептала Валентина Ивановна, — поджаришь картошечки на завтрак, я начистила, в кастрюльке стоит на подоконнике на кухне.
Последние слова донеслись из-под платья, которое она надевала через голову. Выглянув на свет, и выпрастывая руки из рукавов, она еще распорядилась:
— Хлеба купишь к обеду... батончик за тринадцать копеек и полбуханки обдирного.
— Молоко Тришке надо, — сказал Колька.
— И молоко — тебе и Тришке — две бутылки. Возьмешь посуду и пятьдесят копеек. — Валентина Ивановна поцеловала сына в макушку. — Ну, я побежала... Скажешь дяде Коле, что я приду к шести. Ну, будь молодчиной, коле́чко мое!..
Белозеров крепко сжал веки, зная, что сию минуту она, уходя, посмотрит на него. «Мне надо убираться отсюда... — подумал он. — Нельзя мне здесь больше, нехорошо, — негодяй я!»
Послышался легкий шаркающий звук — Валя надела туфли и на цыпочках пошла к дверям. Но двери не скрипнули — она оглянулась, и Белозеров замер в постели.
«Сегодня же я уйду...» — решил он, чувствуя себя преступником: он не должен был даже появляться здесь, не имел права и на малую толику этой любви. «Сегодня же вечером! — приказал он себе. — И у меня останется еще три дня... А зачем мне эти три дня? И куда я пойду? И стоит ли еще дожидаться?»
Но вечером Белозеров тоже не ушел. И помешала ему уйти его же собственная хмельная забывчивость. За обедом он опять выпил, а перед вечером ненадолго исчез, чтобы купить водку. Вернувшись, поставил бутылку на стол, стянул с плеч пиджак — вечера стояли душные, все собиралась и никак не могла собраться гроза, — швырнул его издали на диван и пошел в ванную умыться. Пиджак распластался на диване, полы задрались, и из кармана выскользнули на паркет четыре конверта... Валентина Ивановна кинулась подбирать конверты и на первом, оказавшемся в руках, прочла: «Валентине Ивановне Снегиревой». Оробев почему-то, она едва не сунула и его обратно в карман пиджака вслед за тремя другими. Но затем — письмо было все ж таки адресовано ей — она разорвала конверт... И у нее еще хватило времени прочитать и перечитать коротенькое, в несколько строчек, письмо, уразуметь его смысл и как-то собраться с духом.
Со двора явился Колька с Тришкой на руках, и Валентина Ивановна отправила и его в ванную, а сама принялась накрывать стол к ужину. Потом ей надо было снова убирать со стола и снова мыть посуду. Николай Николаевич тем временем болтал с Колькой, спрашивал его о любимых книжках, засмеялся, когда Колька рассказал, что вожатая в лагере читала ребятам вслух про Чапаева, а сама держала под подушкой книгу, называвшуюся «Прощай, оружие!». И у Валентины Ивановны, услышавшей этот веселый, от души, смех, задрожали руки — таким страшным он ей показался. Теперь многое ей стало понятно: и ежедневное пьянство Николая Николаевича, и даже его бегство из дома. Валентина Ивановна припомнила, что месяца три назад он мимоходом обронил несколько слов о неприятностях на работе: кто-то в магазине, где он директорствовал, подвел его, проворовался и скрылся. И, видимо, — как ни жестоко было предположить такое, — видимо, и Николай Николаевич тоже вынужден был теперь скрываться. Не в силах снести свой позор, он и замыслил над собой самое ужасное...
Уложив Кольку, Валентина Ивановна подождала немного, заглянула вновь в комнатку сына удостовериться, что Колька спит, и, вернувшись к столу, облизывая пересохшие губы, негромко, просто спросила:
— Николай Николаевич, что ж это вы надумали?
Она развернула и положила перед ним его письмо.
Белозеров узнал бумажку и вдруг вспылил.
— Где взяла? — грубо спросил он. — Чего по карманам искала?
— На полу подняла... Там еще три письма было. Я их вам обратно в пиджак положила, — сказала Валентина Ивановна. — А это вы мне написали.
Он взял письмо, перечитал его и бросил на стол.
— Информировалась, значит... Что ж теперь?.. — не глядя на нее, проговорил он. — Шуму только не надо, прошу тебя. Ты меня извини, конечно.
— За что мне вас извинять? — сказала она.
— Так, понимаешь, сложилось... Бывает, — не я первый... А шуметь, Валька, не надо. — Белозеров вдруг оглянулся через плечо, будто на кого-то, кто встал за его спиной.
— Зачем я буду шуметь? — сказала она и тоже взглянула в угол за его спиной.
— Шуметь, точно, не надо. И ничего не надо... Эх, неладно, конечно, что так получилось! Ты меня, конечно, прости... Но все образуется. — И, не зная, что еще сказать, он неожиданно предложил: — Давай, Валя, выпьем!
— И то, Николай Николаевич, почему нам не выпить? — сказала она ровным голосом.
— Вот это правильно. — Он преувеличенно обрадовался. — Душа Валька! Подруга боевая! Ах ты черт, это здорово! Что ж теперь делать, если обстановка сложилась?.. Я, Валя, взят в клещи... Но ты молодец! Я бы тебя в снайперы определил.
Расплескивая водку, он налил ей поверх стопки.
— Для снайпера что самое важное? Я тебе отвечу... Реакция — само собой, зрение — само собой, — продолжал он в беспорядочном возбуждении. — Снайперу первым делом характер твердый нужен, чтобы не сломиться, — выдержка, словом...
Валентина Ивановна облизала сухие губы.
— Какая уж там у меня выдержка, — сказала она. — А только за что мы выпьем?
— И правда... — Белозеров насупился, соображая, за что им было бы уместно в данном случае выпить.
— А чтоб не последнюю, — тем же ровным голосом сказала Валентина Ивановна. — Давайте чокнемся.
Он озадаченно помедлил, хмыкнул и захохотал, откинувшись на спинку стула.
— Ну подкузьмила! Ишь ты: чтоб не последнюю! — вырвалось у него. — Ах ты, Валька, гвардейская душа!
— Что же, Николай Николаевич, принимаете мой тост? — Она подняла стопку.
— Живи, Валентина, живи, не горюй! — с силой проговорил он. — Сын у тебя замечательный, верно, что тяжеловес... Ты слышала, как он про лагерь рассказывал? Я, говорит, был тяжеловес.
— А я так и буду стопку свою держать? — сказала Валентина Ивановна. — Даже невежливо с вашей стороны.
— Да, поехали! — Он потянулся к своей стопке.
— Чтоб не последнюю! — повторила она.
— А мне, может, и довольно, Валька! — сказал он. — Было попито... То есть я имею в виду не сегодняшний вечер... Мне, может, и хватит.
Они чокнулись, она выпила и, сложив губы трубочкой, задышала; он одним глотком осушил стопку.
— Было попито, Валька, все было. — Он стукнул стопкой о стол. — С кем только не пил!.. С Бояровым, со сволочью, пил... Вот она в чем, моя вина, — не разбирал, с кем пил. А с кем полагалось мне пить, те в земле дотлевают...
Валентина Ивановна выпрямилась и отвела ото лба за ухо выпавшую прядку.
— Послушайте меня, Николай Николаевич, — начала она.
— На всем пространстве от Москвы до Берлина — там и лежат, — сказал он.
— Послушайте! — повторила она. — Может, мое мнение для вас недорого стоит... Но я что хочу, — я вам скрываться не советую. Я не за себя боюсь, вы понимаете... Но ведь это напрасно все: найдут вас у меня. Или на улице кто опознает.
— Постой, да разве я скрываюсь? — удивился Белозеров.
— Вам от меня незачем таиться. — Валентина Ивановна была напряженно-серьезна. — Не знаю я, что у вас произошло, какая беда. Может, и не беда, а вина — вы сами говорите. Против Боярова и я вас предупреждала... Но всякой вине тоже конец бывает.
— Да ты постой, постой! Ты не о том! — Белозеров почувствовал себя сбитым с толку. — Ладно, Валя, кончим этот разговор.
— Разговор мы только начали, — сказала она. — Уж потерпите, раз такое дело. Для меня, Николай Николаевич, ваша жизнь дороже, чем для вас самих.
Валентина Ивановна была полна решимости... Снова все ее упования рушились, — она опять теряла близкого человека — мужчину, мужа, отца своему сыну и самого лучшего из тех, кого она знала, самого достойного и доброго! Все способности ее души сосредоточились теперь, как в фокусе, на одном: на необходимости удержать этого человека, не дать ему уйти. И если счастье оказалось невозможным сегодня или завтра, она готова была опять ждать и трудиться для счастья как угодно долго. Не было такой жертвы, которую не принесла бы Валентина Ивановна, чтобы в конце концов зажить, как все, только лишь как все, обыкновенной семьей, в чем, собственно, и заключалось счастье. В преступление Николая Николаевича она не верила, хотя, может быть, он и совершил что-нибудь недозволенное — по горячности, по широте души. Ведь и совсем невинный человек мог оказаться виноватым — это она знала, — если против него сговорятся бесчестные люди.
— Вашей вине, я правду говорю, тоже будет конец, — сказала она. — Много вам на суде не дадут... Учтут и ваши заслуги, и чистосердечное раскаяние.
— Чего мне каяться? — вставил с досадой Белозеров. — Вся моя вина в том, что поверил подлецу.
— Если до суда дойдет, лучше покаяться, — сказала она убежденно. — Вам виднее, конечно... Но умные люди говорят: если уж взяли тебя, покайся, признай вину. Правду вам говорю, Николай Николаевич! — Она сцепила руки и сжала, стиснула пальцы. — А еще досрочное освобождение бывает... Да господи! Люди выходят из заключения и живут, и еще как живут-то!
— Вот и хорошо! — Белозеров все не мог собраться с мыслями. — Пускай живут себе на здоровье!
— Стыд, вы скажете, позор... Ну и что, что позор?! Всякому позору тоже конец бывает... Давайте еще выпьем, — в отчаянии предложила Валентина Ивановна. — Да и не поверю я никогда, что на вас есть позор. — Она сама разлила водку и донышком своей стопки звякнула о стопку Николая Николаевича. — Чтоб не последнюю! Вы в тот раз не поддержали.
Белозеров помотал встрепанной головой со спутанными, слипшимися на лбу волосами.
— Выпить — выпьем, — сказал он. — И кончим прения... Я тебя прошу, Валька!
Но Валентина Ивановна не сдавалась — она выложила свои последние козыри:
— Раз в неделю свидания разрешают... — сказала она. — Говорят, даже чаще можно видеться. А я, когда узнаю, куда вас повезут, приеду к вам... Кольку к бабушке свезу в Горький, она давно меня просила, чтоб погостил у нее. А машинистки со стажем везде нужны.
И, не зная, какой еще довод привести, она добавила:
— Я стенографию начала учить. Машинистки со знанием стенографии...
На полуфразе она умолкла, молчал и Белозеров, и она, спохватившись, виновато проговорила:
— Если только жена ваша не поедет за вами... Простите...
Он посмотрел на нее долгим, медленно менявшимся взглядом.
— Я тебя, Валя, во сне видел, а наяву прозевал, — отозвался он наконец. — Прозевал, прозевал! — повторил он покорно.
И от этой покорности на Валентину Ивановну пахнуло холодом — она поняла, что ничего не добилась, не переубедила его.
— Вот тут и задумаешься, що таке не везе, та як з им бороться, — сказал Белозеров.
Его охватила и благодарность, даже умиленность, и жалость, и тоска бессилия, — он ничем уже не мог помочь ни себе, ни ей, Вале. Она была — он и не догадывался об этом! — герой, одной из тех женщин, что способны пожертвовать собой и не заметить своего геройства... Но он-то, он был неспособен даже на то, чтобы принять ее жертву. Не позор теперь пугал его, — его пугала сама жизнь, которою он жил последние годы, а вернее — не жил, а обманывался, что живет. И у него не было больше желания продолжать этот бесцельный обман с ненужными ему, словно бы чужими, заботами, с полудремотным сидением у телевизора по вечерам, с ресторанными пьянками. Как видно, его истинная — солдатская — жизнь отшумела, отсверкала там, в подмосковных лесах на Варшавском шоссе, на днепровской переправе, на Зееловских высотах...
— Тебе-то, Валя, не так уж и не повезло — сын у тебя мировой, — попробовал он ее утешить. — Ты бога не гневи, Колька — золото!
— Николай Николаевич! — моляще произнесла она.
— Плохо, Валя, плохо... — сказал он. — И о чем это мы, если со стороны послушать?! — Он сложил письмо, выдавшее его, и разорвал на клочки. — Хватит об этом...
Но затем, словно бы поясняя и оправдываясь, он проговорил:
— Живу, Валя, как машинка заведенная... Завод еще не кончился, вот и живу. Отстал я, понимаешь, отстал от своих...
За дверью в коридоре зазвонил телефон — раз, другой, третий: никто из соседей не подходил, и Валентина Ивановна вышла. Вернулась она очень удивленная:
— Вас спрашивали, Николай Николаевич, — сообщила она. — А когда я ответила — сейчас позову, — положили трубку.
— Меня? — Белозеров тоже подивился. — Но кому известно, что я у тебя?
— Может быть, искали вас? — сказала Валентина Ивановна— Наверно, искали...
Она подумала, что милиция напала на след Белозерова, и от этой мысли ей стало немного легче: арест, возможно, спасал Николая Николаевича. В тюрьме ему было бы гораздо труднее, чем на свободе, привести в исполнение свой ужасный замысел. А спустя какое-то время он и сам отказался бы от него — любая беда выглядела особенно жестокой, пока она только близилась; потом оказывалось, что и с бедой можно жить.
— Николай Николаевич, — начала она, — вас не надо собрать?.. На всякий случай.
— Чего они так заспешили? — Белозеров тоже подумал о милиции.
— У вас чемоданчик есть. Я вас соберу... — робко сказала она.
— А если это не милиция? Кто же тогда? — Белозеров снова налил себе, но не стал пить. — Еще только один человек мог бы догадаться, что я здесь, у тебя! — сказал он. — Было бы невероятно...
— Бояров! — воскликнула Валентина Ивановна. — Точно! Он знает про нас с вами... Неужели же он? Совести у него не хватит.
— Совести у него хватит на все. Но зачем я ему теперь?.. А если это милиция?..
Белозеров встал, прошелся по комнате, улыбнулся рассеянно Вале, подбадривая ее, и остановился у стола. Надо было принимать решение: оставаться здесь и ждать или ехать сейчас же куда-нибудь за город, как и было раньше спланировано.
— Белые Столбы... — пробормотал он, не замечая, что думает вслух. — А не все ли равно!..
Телефонная трель опять раздалась в коридоре, и Валентина Ивановна бросилась из комнаты, оставив дверь открытой. Белозеров услышал: «Да, да... Николай Николаевич сейчас подойдет». И с рассеянной улыбкой, не убыстряя шага, он пошел к телефону: Валя протянула ему молча трубку.
— Кому там я понадобился? — спросил он в трубку и подмигнул Валентине Ивановне.
— Миколай Миколаевич, вы? — донеслось к нему громко, точно говоривший находился где-то очень близко. — Как здоровы, Миколай Миколаевич?!
— Что? — машинально переспросил Белозеров и сжал челюсти, чтобы не сорваться в крик; по медленному, как бы с ленцой, голосу он узнал Боярова.
— Почтение и низкий поклон, товарищ директор! Как здоровы? Жинка как? Привитанье ей от ее поклонника. А также добрейшей Валентине Ивановне... — продолжал Бояров, точно близкий друг, вернувшийся после долгого отсутствия. — Мне не треба было говорить, где вас искать...
— Ты вот что... — сказал Белозеров и перевел дыхание. — Говори прямо, сволочь, зачем звонишь и откуда?
— Ой, чую, вы сердитый на меня, Миколай Миколаевич! И ничо́го не скажу — причина есть... — все так же благодушно-медленно раздавался в трубке голос Боярова. — Звоню вам для то́го, что хочу повиниться перед вами. И, само собой, вернуть свой должок, если будет на то ваше согласие.
— Я тебя, Иуду, когда увижу, на месте придушу, — отчетливо и тоже неторопливо, овладев собой, сказал Белозеров.
— Ну что вы, Миколай Миколаевич, зачем так близко до сердца, — почти участливо сказал Бояров. — Нам с вами не по двадцать лет, мы сладимся... Я свое слово держу: сказал, что возмещу, значит, так и будет. А вам со мной ссориться расчета нет. Если завтра вам свободно, мы и повидаться могли бы... Мы сладимся, Миколай Миколаевич! А вас уж, видно, сомнение взяло.
Валентина Ивановна с испуганно-набожным выражением всматривалась в Белозерова, ловя каждое его слово. И облегченно вздохнула: Николай Николаевич усмехнулся — у него словно бы переменилось настроение.
— Ну что ты, я на тебя, Бояров, всегда как на каменную стену, — сказал он.
Слушая, он теперь как будто потешался внутренне, и его сузившиеся глаза остро блестели в полутьме коридора.
— Часиков в шесть-семь мне подходит, — сказал он. — Ты откуда говоришь, ты где?
Он опять усмехнулся, услышав какой-то ответ.
— Да, звони сюда... Завтра в десять я буду у телефона. — И еще через паузу он бросил: — Передам обязательно.
Он повесил трубку и, вернувшись в комнату, сказал:
— Валя, слышишь: Бояров привет тебе передает.
Назад: 21
Дальше: 23