Книга: Необыкновенные москвичи
Назад: 19
Дальше: 21

20

В выходной день, выпавший на воскресенье, Федор Григорьевич Орлов вывел утром из гаража свой мотоцикл с коляской, вновь капитально им отремонтированный, покрашенный собственноручно в небесно-синий цвет и еще раз обретший способность двигаться. Прикрепив на раме чемоданчик с провизией, Орлов усадил в коляску жену, Татьяну Павловну, и покатил со двора, распугав ужасающими выхлопами голубей.
Накануне Орлов побывал у своего будущего начальника, на новом месте службы; встретили его без особенного радушия, а вернее, с плохо скрытой отчужденностью, — вероятно, там имелся свой кандидат на должность, доставшуюся ему, и уж, во всяком случае, его назначение представлялось там труднообъяснимым. Но, видимо, протекция Ногтева оказалась достаточно сильной, чтобы перебороть все затруднения. И на большой автобазе, куда Орлов приходил заместителем директора, ему подтвердили все условия, обещанные Андреем Христофоровичем: и размер оклада, и премиальные надбавки, и — что простиралось за пределы мечтаний — участок в дачном поселке министерства — совсем небольшой, с летней дачкой, но за почти символическую арендную плату. Помогло счастливое стечение обстоятельств: предшественник Орлова, от которого этот участок переходил к нему как бы по наследству, уезжал со всей семьей из Москвы, и дачка поступила в распоряжение Федора Григорьевича немедленно. На увольнение из таксомоторного парка ему дали две недели, а со своим участком он мог, сказали ему, познакомиться хотя бы и завтра — назвали улицу поселка, номер дачи. Федора Григорьевича даже смутило и забеспокоило это непривычное, невероятное везение: в обыкновенной человеческой жизни если нечто подобное и случалось, то не задаром, не за здорово живешь — так подсказывал ему весь его долгий житейский опыт. И Орлов, естественно, сопоставил свою удачу с тем предложением, что сделал ему некоторое время назад Ногтев: выступить свидетелем в суде против какого-то неведомого ему тунеядца. Вообще-то Федор Григорьевич не испытывал решительно никаких симпатий к этого сорта молодым людям — он нагляделся на них, особенно в ночные часы, поджидая пассажиров у подъездов ресторанов. Но и времени у него не было ходить по судам, да и не хотелось вмешиваться в дело, о котором он не имел собственного мнения. В конце концов, не все же молодые люди, вываливавшиеся в полночь из освещенных дверей «Метрополя» или «Балчуга», заслуживали наказания по суду... Теперь, конечно, многое менялось, — Федор Григорьевич после нового назначения почувствовал себя автоматически завербованным. И вернулся он домой из автобазы в противоречивом состоянии духа: выиграв дачный участок словно бы по лотерейному билету, он чувствовал себя так, точно выигрышный билет был ему тайным образом вручен заранее.
Но так или иначе, он вместе с дачей, то есть со свежим воздухом, с лесом, с речкой, с тишиной, выигрывал и то, что было всего дороже и важнее, — здоровье Тани. И значит, ничто уже не имело значения: ни холодность, с какою его встретили на новом месте, ни сознание, что он стал должником человека, у которого он меньше, чем у кого-либо, хотел бы состоять в должниках.
Вечером он позвонил Ногтеву, понимая, что обязан ему позвонить, и собственный голос, когда он заговорил, показался ему не своим, ненатурально приподнятым:
— Спасибо, Андрей Христофорович! Я уж и не знаю, как вас благодарить. Таня тоже благодарит, просит заходить.
Глаза его в эту минуту стали невидящими от душевного усилия.
— Ладно, сосчитаемся с тобой, — ответил, перейдя неожиданно на «ты», Ногтев.
Федор Григорьевич машинально отер лоб, покрывшийся испариной.
— Еще раз большое спасибо, — сказал он.
Вешая на рычажок трубку, он поймал на себе взгляд жены — удивленный, внимательный и словно бы соболезнующий. И он проговорил, пересиливая чувство унижения, невольно стремясь оправдаться перед нею:
— Андрей Христофорович дело делает — лодырей нельзя миловать. Не хочет парень работать — нечего с ним цацкаться. А потом он и сам, шалопай, благодарен будет.
...Сегодня Федор Григорьевич повез Таню поглядеть на дачку, которую они называли уже своей. Виктор не выразил желания сопровождать их и хотя бы на одно воскресенье оставить свои занятия, и Орловы отправились вдвоем. Поселок, куда они ехали, находился всего в двадцати пяти километрах от городской черты, что опять же очень устраивало Федора Григорьевича: на мотоцикле (как удачно получилось, что он не успел его продать!) он ежевечерне мог приезжать из города и привозить провизию, а главное — Таня не оставалась бы надолго одна.
Ведя машину, Орлов время от времени кидал взгляд вбок, на жену. Она покачивалась глубоко в коляске, укрытая плащиком, придерживая у шеи концы газовой косынки, вздувшейся над головой, как детский шарик. И, щурясь от встречного ветра и отворачиваясь, посматривала с ребячьим любопытством по сторонам.
Сама эта поездка была как будто внове ей — слишком уж давно не выезжала она так далеко. И масса неожиданного открывалась ей сегодня на этих по-воскресному пустоватых улицах — москвичи спозаранку спешили любыми способами выбраться куда-нибудь на природу. Она дивилась еще незнакомым ей уличным туннелям, в сумеречную прохладу которых стремительно ныряла в своей коляске, чтобы через несколько мгновений плавно вынестись на слепящий солнечный простор; новому летнему кафе, раскинувшему на площади полосатый кочевой шатер, новым магазинам, где она еще не побывала, огромному стеклянному кубу нового парикмахерского салона. И ее развлекали и пестрые толпы на остановках пригородных автобусов — мужчины в цветастых по-женски кофтах навыпуск и женщины в брюках, — и попутные открытые грузовики, переполненные поющей молодежью — экскурсантами, собравшимися в какой-нибудь подмосковный музей.
Федор Григорьевич, наклоняясь к жене, кричал:
— Не укачало тебя? Может, ехать потише?
Она отвечала благодарным взглядом. Конец шарфика выскальзывал из ее тонких, как у девочки, сухих, постаревших пальцев и флажком взметывался над головой; космочки волос разлетались, и бледное лицо становилось весело-испуганным.
Развернувшись на Ленинском проспекте, Федор Григорьевич выехал на Старо-Калужское шоссе. Шесть-семь лет назад здесь еще стояли по обеим сторонам бревенчатые, с мезонинчиками, с узорными наличниками на окошках, ветхие теремки подмосковной деревни; Орлов отлично ее помнил, — говорили, что тут селились по большей части вышедшие на покой официанты. Ныне от этого давнего их поселения уцелели лишь два-три опустевших домика, тонувшие в бурьяне, — деревянный, обреченный на скорое исчезновение арьергард, теснимый со всех сторон красной кирпичной кладкой и строительными траншеями, — Москва росла и раздвигалась. И только за аккуратной насыпью кольцевого шоссе открылось то свободное до горизонта, полное дивного июньского света пространство, что на языке горожан и называется «загородом».
— Чисто поле! — дошел до Федора Григорьевича сквозь треск мотора голос жены. — Чисто поле! — восклицала она и смеялась, полузакрыв глаза, подставив лицо дующему навстречу ветру.
И Федору Григорьевичу с надеждой подумалось, что уже сейчас, сию минуту началось выздоровление Тани — за что недорого было заплатить и унижением, и многим другим! «Чистый воздух» — это были два слова, обладавшие, по-видимому, волшебной силой врачевания, — так часто они повторялись докторами, пользовавшими Таню... «Увозите жену на свежий воздух, у нее кислородное голодание...» — несколько раз повторила Орлову старая, ученая женщина, профессор, которую он привез к Тане после недавнего тяжелого приступа, и как бы с укором посмотрела при этом на него. «Ах, как хочется на воздух!» — вырвалось как-то у самой Тани, хотя она никогда ни о чем не просила. И вот наконец-то бескрайний, неохватимый взглядом бездонный океан этого свежего воздуха опахнул их своим дыханием, и они чем дальше, тем глубже погружались в него.
Дорога стелилась длинными перекатами посреди низких зеленых холмов; синеватые елочки, посаженные стенкой вдоль шоссе, и молодые липки с их светлой, блестящей, как новенькие монетки, листвой симметрично, будто в танце, разбегались перед несущимся мотоциклом. Федор Григорьевич сам жадно, глубоко вздохнул и тут же закашлялся, захлебнувшись, — так сразу его легкие переполнились воздухом, крутым, как вода из родника. Здесь и вкус у воздуха был другой, отдававший запахами травы, земли, нежной лиственной горечью. А затем, откуда ни возьмись, повеяло сиренью — струйки ее сладковатого запаха становились все явственнее, все ощутимее. И когда за очередным перепадом дороги показалась деревня и мотоцикл домчал до околицы, этот запах объяснился: везде там, во дворах, в палисадниках, в узких проходах между заборов, цвела сирень — махровая: крупноцветная, грузная.
— Сирень! — изумилась Таня. — Смотри, как поздно в этом году!.. Ах, господи, какая прелесть!
И опять потянулись зеленые холмы, а потом, за крутым поворотом, блеснула раскаленная добела полоса — это была вода, река. На берегу, на песчаной кромке пляжа, шевелились в тесноте купальщики, выше в траве бродили белые гуси.
И Татьяна Павловна воскликнула:
— Река! Народу купается сколько!
Решительно все, даже эта узкая высыхающая речка с купальщиками, радовало ее сегодня. Глядя на жену, Федор Григорьевич чувствовал ту отраженную, как в зеркале, и словно бы удвоенную радость, что доступна лишь очень любящим людям, которые если и добиваются чего-нибудь для себя, то потому только, что это необходимо тем, кого они любят: эгоизм их любви становится уже столь сильным, что уничтожает самого себя. И Орлову было хорошо сейчас оттого, что хорошо — он видел это — было Тане. В его памяти воскресло:
У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том...

Но он не успел ничего проговорить вслух — мотоцикл взлетел на мост, и под колесами, точно клавиши, застучали доски настила; Орлов весело крикнул жене:
— Держись, брат!
За мостом перед ними расступился лес, пахнуло хвоей, нагретой смолкой; с ветки, нависшей над дорогой, вспорхнула белогрудая птичка, ветка закачалась, точно привечая их. И дымный луч, пронзивший эту тенистую неразбериху, скользнул по лицу Татьяны Павловны.
— Лес, — сказала она.
Федор Григорьевич вспомнил: «Там лес и дол видений полны», — и улыбнулся: этот подмосковный лес и впрямь был полон видений. Между деревьев мелькали гуляющие, пробирались гуськом сквозь кусты пионеры в красных пилотках. А на опушке, на поляне, можно было увидеть «Победу» или «Волгу» с распахнутыми настежь дверцами, будто испустившую дух после поездки; под деревьями сидели, лежали, спали, закусывали пассажиры, и их семейные привалы — эти белые скатерти, расстеленные в траве, заваленные снедью, уставленные пластмассовыми голубыми стаканчиками, все эти пестрые одеяла, пледы, корзинки, выгруженные из машины, были издали похожи на цветники.
Следуя полученным наставлениям, Федор Григорьевич свернул у водонапорной башни на асфальтовую дорожку. А еще через сотни две метров остановил мотоцикл перед деревянным зеленым домиком под черепичной кровлей — здесь помещалась контора дачного поселка. Увы, она оказалась закрытой. «Ушел обедать», — извещала всех, кого это могло интересовать, анонимная записка, наколотая на гвоздь в двери. И Орлов с женой сами отправились разыскивать свой участок, что, впрочем, не представляло большого труда: на заборчиках у каждой калитки была прибита табличка с номером.
— Вот наша! — вскрикнула первой Татьяна Павловна, когда мотоцикл поравнялся с табличкой «12» — номером их участка. — Одни березки! Ах, господи, у нас одни березки! — повторяла она.
Это был новый подарок: на участке действительно густо росли березки — тоненькие, с мелкой, рябоватой зеленью. Они кругом обступили синее с белым строение: синие тесовые стены, белые оконные переплеты, белое крылечко. И все здесь: и сама дачка, и узкий, уходивший в глубину участок, огороженный справа и слева от соседей новеньким штакетником, и эти березки, — все производило впечатление чего-то полуигрушечного, а может быть, очень юного, еще не достигшего взрослых размеров. А в общем, трудно было представить себе что-нибудь более милое и сразу же вызывавшее желание остаться здесь.
— Избушка там на курьих ножках, — проговорил, смеясь, Орлов.
Татьяна Павловна всплеснула руками и постояла так перед калиткой, сложив ладони, точно молилась.
Они обошли синий домик кругом — войти в него было нельзя: на двери висел замок, — и Федор Григорьевич приподнимал жену за талию, чтобы она могла заглянуть в окна.
— Кухонька чудесная. Есть чуланчик, — сообщала она. — Комната вполне приличная, даже большая. Верандочка...
Федор Григорьевич повторял за нею, как эхо:
— Кухонька... Чуланчик... Веранда.
Медленно, в разных направлениях они походили по участку, делая открытие за открытием: позади домика росли три яблони и две сливы. Яблони были тоже трогательно молодые — четырехлетки, не старше, но в их матовой листве скрывалось уже несколько белесоватых шариков — твердых, как шарики пинг-понга. А сливы стояли облепленные множеством своих как бы запотевших плодов, правда, еще совсем зеленых и размером не больше чем виноградины. У корней одной из них, под слежавшейся прошлогодней листвой Татьяна Павловна случайно нашла кустик земляники. Она откинула носком туфли коричневый лист, и под ним оказались две рубиновые капельки — две крохотные красные головки, покоившиеся на изящных зелененьких воротничках. Опустившись на колени, Татьяна Павловна долго их рассматривала, и когда Орлов потянулся, чтобы сорвать землянику, она придержала его руку. Он и не настаивал — эти две ягодки на паутинных стебельках, два огонька, горевшие в сыроватой полутьме опавшей листвы, являли такое живое совершенство красоты, что жестоким казалось коснуться их и погасить.
Обнаружен был на участке и один дубок с плотненькими вырезными листьями, и рябиновый куст возле вкопанного в землю дощатого столика и трех соединенных скамеек. За столиком можно было и посидеть в рябиновой перистой тени, и попить чайку на свежем воздухе, как полагается в дачном обиходе. От прежних обитателей этого земного рая остался еще островерхий собачий домик у калитки и забытый в дальнем углу продранный гамак, напоминавший баскетбольную сетчатую корзину без дна. Татьяна Павловна присела к столику и еще раз огляделась; она устала от обилия впечатлений, и лицо ее стало блаженно-рассеянным.
— Посмотри, они кружатся, — непонятно сказала она. — Посмотри же!
— Кто они? — не понял Федор Григорьевич. — О чем ты?
— Березки. Ты только хорошенько посмотри, внимательно. И ты сам увидишь — они кружатся.
И он послушно перевел взгляд на деревца, обступившие дачку, — однообразно стройные, чистенькие, атласно блестевшие. У него зарябило в глазах, и на какое-то мгновение ему тоже почудилось, что березки неслышно перемещались, плыли, как в медленном хороводе.
— Выдумываешь, выдумщица, — ласково сказал он.
Никогда нельзя было заранее угадать, что она, Таня, вообразит, что скажет, чем позабавится? Но в ее ребячливости, даже вздорности и заключалась, на вкус Федора Григорьевича, некая тайна женского очарования. Едва ли он когда-нибудь серьезно задумывался над подобными вопросами, но словно бы ощупью он искал необычайного: старый уже человек, солдат, таксист, он все еще искал чего-то, чего не было в нем самом — обыкновенном, как ему казалось, трезвом, поглощенном одними практическими заботами... И ему посчастливилось, как редко кому, найти это детское, чудаковатое, непрактическое (что было всего притягательнее) — найти в своей жене. Самая их первая встреча в том заколдованном грибном леске по дороге на Пухово — ох, и давно же это было! — произошла как будто в мире волшебных превращений. И впоследствии все годы, прожитые вместе, — кому и как можно о них рассказать, кто поймет, не застыдит! — все эти нелегкие, с вечными хлопотами, с неустройствами, с малыми достатками годы были в то же время каким-то лишь ему, Федору Григорьевичу, доступным лукоморьем с многими добрыми чудесами...
— Как легко здесь дышится! Ты чувствуешь? Ты дыши! Вот как я — не торопясь, глубоко. — И Таня сама медленно вздохнула. — Здесь можно жить до ста лет...
— Свежий воздух, я всегда тебе говорил, — сказал Федор Григорьевич.
Подумав, Таня сказала другим тоном, как бы соображая вслух:
— Надо будет обязательно позвать к нам Андрея Христофоровича. Я обещала угостить его обедом. Он и сам просил.
Федор Григорьевич промолчал, склонив голову — большую, поросшую щетинистым, густым, но уже почти совсем белым ежиком; Таня, не дождавшись ответа, продолжала:
— Он так много сделал для нас. Ведь правда же — и для меня, и для тебя. Он странный человек, я никогда не думала, что он способен что-нибудь сделать просто так, ни за что... Он был черствый, деловой. Наверно, время все-таки меняет людей, иногда даже к лучшему..
— Это ты верно. Надо будет его позвать, — сказал Федор Григорьевич, не поднимая головы. — Нехорошо будет, если мы не поблагодарим.
— И знаешь, я подумала: не найди он меня в домовой книге, ничего бы сейчас у нас не было. Вот уж действительно случай...
— Точно, случай, — согласился Орлов.
Татьяна Павловна умолкла, присматриваясь к мужу, — она скорее почувствовала, чем заметила в нем перемену. Он сидел напротив, глядя вбок, положив на столик тяжелую руку с окостеневшими, низко обрезанными ногтями, светло выделявшимися на концах пальцев. Плечи его под белой рубашкой с проступавшими кое-где пятнами пота были опущены, как у притомившегося человека.
— Федя, ты что? — негромко окликнула она.
Он медленно взглянул на жену.
— А ничего, — сказал он. — Ты что?
— Но я уже обещала Андрею Христофоровичу. И будет просто неловко, — заговорила она, торопясь, ни в чем еще не разобравшись, но уже стремясь что-то поправить.
— Ну конечно, разве ж я!.. — сказал Орлов. — Человек проявил внимание, невежливо будет, если мы... И вообще, почему не позвать?
— Я тоже так думаю. Это самое маленькое, что мы обязаны сделать, — сказала Татьяна Павловна.
— Конечно, зови, какой может быть разговор.
Орлов оперся обеими руками о столик и рывком, точно сбрасывая груз со спины, поднялся.
— Пойду заведу во двор свой драндулет, — сказал он.
...Весь день простояла чудесная погода — ясная, но не душная, с тающими снежными облачками в зените, с неуловимым, играющим ветерком, — отличная погода московского лета. И Орлов с женой провели великолепный день: погуляли по поселку, прошли к речке, и Федор Григорьевич выкупался, а Татьяна Павловна посидела на накренившемся стволе старой ивы, уронившей ветви в воду. В этом тенистом месте тоже были купальщики, хотя илистый, заросший травой берег и не очень располагал к купанию; на траве сидели ребята с гитарой и пели под ее тихое треньканье:
Ах, Арбат, мой Арбат,
Ты мое отечество!..

В кустах, в ракитовой серебристой листве мелькало розовое и белое — там переодевались девушки. Раздвигая ветки, они появлялись, подобные нимфам, в своих тугих купальниках и, подпрыгивая, бежали к реке по намокшему, мягкому, холодившему ступни земляному спуску.
Федор Григорьевич вошел в воду, не сняв майки, стесняясь показывать шрамы, и Татьяна Павловна посердилась на него — зачем он скрывает то, чем имеет полное право гордиться, — но потом одобрила, сама не зная почему.
Вернувшись на свой участок, они сели под рябиной закусить; Орлов распаковал чемоданчик, Татьяна Павловна покрыла столик скатертью, привезенной из дома, и они поели крутых яиц и холодных котлет, запивая все сладким и теплым, нагревшимся в чемоданчике клюквенным напитком. Все же и этот обед показался им необычайно вкусным... Откуда-то появились осы и жужжали и садились на скатерть, хлопотливо шаря своими игольчатыми хоботками, а одна запуталась в волосах Тани, и Федор Григорьевич щелчком прогнал насекомое.
После обеда он занялся починкой гамака, похожего на баскетбольную корзину, — вновь связал порвавшиеся бечевки, а самую большую дыру заштопал аккуратно тонким электропроводом. Проверив, держат ли еще веревки, которыми гамак был привязан к двум столбам, он расстелил на нем пиджак. И через четверть часа Таня задремала уже под еле слышный лепет березок, овеваемая слабым ветерком. А Федор Григорьевич устроился поблизости, прямо на траве, привалившись спиной к одному из гамачных столбов.
Спать ему не хотелось... Он смотрел вверх, в небо, покусывал горьковатый березовый листик и размышлял — размышлял о том, что жил до сих пор не «как все люди, а по-глупому» и что пора ему наконец, если не совсем еще поздно, начать жить «по-умному». И в самом деле: сколько всякого принял он в жизни лишь оттого, что где-то не промолчал, где-то не стерпел, как случилось на следствии в проверочном лагере; негодяя лейтенанта увезли тогда после допроса с разбитой челюстью в госпиталь, а его, Орлова, в наказание вновь посадили. А ведь он поступал, как и должно, по правде.
Опровергнуть ее никто никогда не смог — его правду, его знание того, что по-человечески хорошо и достойно, а что плохо и недостойно, несмотря на все словесные украшения... Он, Федор Орлов, поверил в эту правду, еще когда на коленях у отца играл темляком его конармейской шашки, когда слушал песни матери, знаменитой в молодости на всю волость своим голосом...
Орлов приподнялся, чтобы посмотреть на Таню. Она слегка порозовела и неслышно, ровно, чуть заметно дышала, разомкнув губы, над которыми колебался тонкий волосок, отделившийся от пряди на виске, — она так глубоко, так сладко спала! — «свежий воздух» немедленно, видать, оказывал свое целительное действие. И Орлов пробормотал про себя: «Ну и слава богу, слава богу!» Было, конечно, невесело, что их благодетелем сделался не кто иной, как первый муж Тани: ныне этот Андрей Христофорович наслаждается, должно быть, сознанием своего житейского превосходства, и Таня, напомнив сегодня об их неоплаченном долге ему, чуть не уничтожила всю прелесть этого их дня. Но она не знала о главном — о тайном, неписаном договоре, навязанном Андреем Христофоровичем: «Я тебе, а ты мне»... Словом, он, Орлов, вступил в сделку с первым мужем Тани... Но что ему было делать? — ведь он дошел уже до того, что подумывал: а не загнать ли золотые часы с браслетом, принадлежавшие его фронтовому командиру, — именные, наградные часы. Правда, он пытался разыскать командира (была мыслишка не только вернуть Белозерову часы, но и занять у него денег), справился в адресном столе, получил номер телефона, звонил раза три-четыре — и безуспешно: жена Белозерова отвечала: «Нету мужа, в командировке». Теперь, конечно, эти часы — память о боевых годах — будут возвращены их владельцу, как только тот вернется... И Федор Григорьевич мысленно проговорил жестко и решительно, точно отдавая себе приказ: «Довольно с тебя, намыкался, можешь и успокоиться. Живи, как все...» Он несколько раз повторил, как бы вколачивая в свое сознание: «Довольно, можешь и успокоиться». И ему показалось, что он наконец убедил себя.
На соседнем участке играли в бадминтон: раздавался детский голос, судивший игру: «Десять — пятнадцать, меньше — больше...», и над верхушками березок летали с легким звоном оперенные воланчики. Со стороны других соседей из-за насаженных вдоль заборчика кустов шиповника, осыпанных розовыми цветами, доносилась негромкая — там жили деликатные люди — музыка... Федор Григорьевич попытался прогнать свои малоприятные мысли: вокруг все было так, как ему хотелось, — покойно, мирно, красиво. И с внезапным раздражением, с гневной досадой он подумал о парне — кажется, его звали Головановым, — на которого он обязан теперь напасть: «Развелось их, лодырей немытых, чтоб им... — Он мысленно грубо выругался. — Правильно, что гнать их надо из Москвы!..» Но этот заочный гнев на неизвестного юнца был лишь выражением его невольного горького недовольства самим собой. Вскинувшись, Орлов подобрал под себя ноги и уставился в землю: муравей взбирался по стебельку травы, сорвался, отчаянно засуетился, забегал и опять невесть зачем стал карабкаться по травинке. Федор Григорьевич нахмурился, как бы порицая муравья; вдруг он обернулся, почувствовав, что на него смотрят.
Таня проснулась и, видимо, давно уже наблюдала за ним.
— Ты совсем не отдохнул? — спросила она.
— Замечательно отдохнул, — сказал он. — А ты поспала!
— Чудесно, прямо чудесно! — Она длинно вздохнула, как бы с сожалением.
— Вот и порядок. Для тебя здесь — спасение. — Федор Григорьевич поднялся с земли и стал отряхиваться.
— Послушай, ты знаешь... — медленно начала она. — Знаешь, что я подумала.
— Каждый день будешь теперь спать на воздухе, — сказал он.
— Послушай. — Лежа в гамаке, она снизу смотрела на него, улыбаясь где-то в самой глубине своих прозрачных, точно омытых сном глаз. — Я подумала: не надо нам брать этой дачи, незачем нам, — сказала она.
Он словно бы ослышался, на его большом темном лице выступили недоумение и растерянность. И Татьяна Павловна вся просияла — догадка, бог весть откуда родившаяся у нее, перешла в уверенность: ну, разумеется, все эти дары ее первого мужа были для Федора Григорьевича напитаны ядом, — как она раньше не поняла этого!
— Ах, Федя! — воскликнула она и попробовала было приподняться, отчего закачалась в гамаке, как на волнах. — Все великолепно устроится. И тебе не обязательно переходить на новое место, во всяком случае, нечего торопиться... Витя пошел работать, и нам всем будет теперь легче. И комнату на даче мы снимем. Не здесь, так в другом месте. Продадим что-нибудь в крайнем случае.
Федор Григорьевич отвернулся, боясь, что не сдержится и заплачет — чего, кажется, и не случалось с ним?! — вот уж поистине другой такой женщины не было в мире! «За нее хоть в кабалу», — подумал он.
— Не чуди, Танюшка! — глухо проговорил он, не глядя на нее. — На неделе мы с тобой переедем сюда. Тебе же нужен воздух.
Назад: 19
Дальше: 21