Книга: Нагота
Назад: 17
Дальше: 19

18

Глухо заворчав, «Ява» рванула с места, будто выброшенная из катапульты. Можно было подумать, колеса ее не касались земли. Лишь в центре города, на перекрестках, полет их временами обрывался, мотор переходил на сбивчивый ритм, пружины проседали от резкого торможения.
Казалось, они рассекают свистяще-плотную воздушную завесу. Иногда Александр, осклабясь во весь белозубый рот, с улыбкой фавна поглядывал на него через плечо.
— Держись! На шоссе выберемся, то ли еще будет!
Переехав мост, Александр крикнул:
— Надо заправиться!
У бензоколонки выстроился хвост разнокалиберных машин.
— Ну, шаркни ножкой, скажи дяде спасибо. Не я ли опять тебя из проруби вытащил? А у меня, признаться, из головы вылетело, не сразу понял, в чем дело. Варис — вот жлоб! Такая меня злость взяла.
— Да, неприятная история.
— Его, конечно, можно понять. Обижен, ревнует и прочее. По уши врезался. Тут уж всякая чертовщина мерещится. Очень ему не нравится, что замешана Марика. Как же, дама сердца скомпрометирована.
— Так ужасно все получилось.
— Слышал, слышал. Прими соболезнование.
— Знал бы я...
Александр, взглянув на него с непритворным удивлением, фыркнул.
— Послушай, Гамлет, а нельзя ли без надрыва! Не порть себе печенку, только потому все интересно, что наперед ничего не знаешь. Чистая игра!
— Она теперь в больнице.
— Черт те что! Ну, чокнутая. Только не пойму, дурочка или психопатка. В наш-то просвещенный, расчетливый век... Помню, бабушка рассказывала о несчастной баронессе Доротее, та выпрыгнула из окна потому лишь, что на первом балу от волнения произвела неприличный звук. Это, куда ни шло, еще можно понять: сословные традиции, дворянская спесь, корсеты, кринолины, нюхательные соли. Тут даже свой драматизм. А сегодня?
— Возможно, она не нарочно. Да это не важно. Она была потрясена, понимаешь?
— Знаем мы их. Все с выкрутасами. Была у меня дамочка, еще до армии, проходу не давала, просто беда — названивала, письма писала, и вот как-то выдалась свободная минутка, думаю, ладно, зайду, жалко мне, что ли, а она, веришь ли, не пускает, поздно, говорит, никого дома нет, и потом мы так мало знаем друг друга.
Говорить с ним было бесполезно. Он ничего не понимал. Они объяснялись на разных языках.
Александр подкатил мотоцикл поближе к колонке, поставил на опоры, сладко потянулся, и под черной кожей куртки забугрились мускулы.
— А знаешь, я что-то притомился. После вынужденного воздержания столь резкий переход в плотные слои атмосферы — вещь нелегкая. Придется включать тормозные устройства.
— Живешь в Риге?
— Это звучит слишком отвлеченно. Я обретаюсь в более интимных интерьерах.
— В университет документы подал?
— Поначалу хочется как следует погулять.
Он сунул руку в карман, достал овальной формы фотографию.
— Вот полюбуйся, что за крошка! Скажи, ты видел что-нибудь подобное? Мировые стандарты! Европейский экстерьер, азиатский темперамент. Уникальная находка. В любом деле, в том числе в любви, нужен особый дар, а уж он, как говорится, от бога.
Всему виной, возможно, было настроение, только его вдруг охватила какая-то брезгливость, леденящая апатия. Он отвернулся, чтобы не смотреть на Александра. Это лицо, которое он знал до последней черточки, лицо, которое три года кряду изо дня в день он видел от подъема до отбоя, видел в строю неизменно слева от себя, а за столом — напротив, видел на полигоне под стальной каской, под запотевшими стеклами противогаза, румяное и потное под струями душа, посиневшее на морозе — это лицо ему теперь показалось отвратительным, причем с какой-то назойливой обращенностью в прошлое. Как будто ему было противно давно, но осознал он это только теперь.
Войдя в раж, Александр хвастал, как обычно, своими победами, — с головы до пят самодовольный, уверенный, громогласный и по-детски наивный. Ничего он не понял. Ничего. А, в общем-то, был как будто славным парнем. С хорошими задатками. Напористый, смелый, талантливый. Почему он все эти годы восхищался Александром, завидовал ему, даже пытался подражать?
За разговором Александр не забывал о деле — отвинчивал крышку бака, орудовал шлангом, заливал бензин и масло.
— Порядок! Теперь я тебе покажу, что бывает, когда черту под хвостом помажут скипидаром. Засекай время.
Александр застегнул на подбородке ремешок красного шлема, опустил на глаза прозрачный щиток.
— По коням!
Под колесами шуршал булыжник мостовой, ведущей к шоссе. В ушах свистел холодный ветер. Стремительно проносились дома, столбы, деревья. В мельтешащем этом и как бы смазанном слегка калейдоскопе красок и линий промелькнули Бирута и Цауне — то ли стояли на тротуаре, то ли шли куда-то. Один короткий миг — потом исчезли. Но этого было достаточно.
— Постой! Останови!
Он с силой дернул Александра за плечо. Осаженной лошадью вздыбилась «Ява»,
— Ну-у! В чем дело?
— Я остаюсь.
— Испугался?
Он обернулся. Бирута и Цауне стояли поодаль, смотрели на них.
— А, вот оно что! Ну, как знаешь. — Александр рассмеялся. — Дело хозяйское.
— Надо поговорить... Езжай.
— Ладно, действуй.
На этот раз в голосе Александра прорезались другие нотки. Может, все-таки понял, просто трудно было изменить свой стиль? Взревел мотор, и Александр скрылся вместе с затихавшим вдали рокотом.
Он заправил в брюки выбившуюся на ветру сорочку, одернул пиджак и стал переходить улицу. Тем временем девушки повернулись и чуть ли не бегом бросились от него.
Этого и следовало ожидать. В самом деле, все логично и ясно. После случившегося... Но в глубине души он обозлился: дурочки, чего понеслись, будто их съесть собираются.
— Бирута!
Убегавшая пара замедлила шаги. Бирута была не прочь остановиться, но Цауне тянула ее за рукав, волокла за собой.
— Обождите! Я что-то вам должен сказать.
Пригнув головы, они помчались дальше, хотя он почти настиг их.
— Всего два слова!
Бирута оглянулась, убавила шаг. Опять у них с Цауне произошло небольшое препирательство, на этот раз, однако, остановились.
— Бирута, ты предательница... Если скажешь ему хоть слово...
— Все ясно. По-вашему, я чудовище.
— Да-да, жуткое чудовище!
— И я один во всем виноват?
— Конечно! Бирута, пошли. Слышишь?
— Постой, Джульетта, ты преувеличиваешь.
— Как не стыдно! Только посмей с ним заговорить...
Цауне попыталась сдвинуть Бируту с места, но, убедившись, что это не удастся, с сердцем оттолкнула ее руку.
— Поступай как знаешь, драться я с тобой на намерена. Мне-то что? Оставайся, но знай: такие дурочки, как ты, и попадаются на их приманку.
Она убежала, всхлипывая, глотая слезы, вся раскрасневшись от волнения и злости. Бирута стояла, потупив глаза.
— И вы меня считаете чудовищем?
Она обернулась вполоборота, покосилась на него.
— Нет.
— Так, может, вы еще не знаете...
— Знаю.
— Что знаете?
— По крайней мере, половину...
Они свернули к окраине. Лишь изредка попадались прохожие.
— Я ночевала у Либы, — помолчав, добавила Бирута.
— Знал бы я...
Бирута достала платок и высморкалась.
— Случилось то, чего я боялась. С самого начала это не сулило ничего хорошего.
— Почему вы так думаете?
— После того что она рассказала, и зная Либу... Ей очень не везло в жизни.
— Вы верите в судьбу?
— Я и сама не знаю, во что верю. Знаю только, что везде во всем нужна удача.
— Нас в школе учили, что каждый сам кузнец своего счастья.
— Это верно, но один упадет с самолета и останется цел, а другой, свалившись с табуретки, разобьется насмерть.
— Во всем винить неудачу навряд ли правильно. Хотя бы в данном случае. Были и другие обстоятельства.
— Конечно. Но у Либы еще с детства все складывалось на редкость неудачно. Она даже привыкла к этому. Более того, заранее настраивала себя на неудачу.
— А мне она, по ее письмам, казалась жизнерадостной, веселой.
— Тогда вы ее плохо знаете. О таких людях, как Либа, я много читала. По натуре живые, энергичные, а чуть что не так, у них сразу руки опускаются, от своей собственной нерешительности мучаются. Вы только представьте ее детство: дом на кладбище, рядом часовня, нескончаемые похороны, рыдания, открытые гробы, колокольный звон, траурные марши... Разве такое проходит бесследно? А знаете, как ее в школе дразнили?
— Да, Покойничьей Принцессой, мне мать говорила.
— Я это так хорошо себе представляю: замкнутая, робкая девочка, над ней все потешаются. И она начинает стыдиться своего дома, своей матери, самое себя. Рассудком, может, и понимает, что это чепуха, да не всегда послушаешься рассудка. И знаете чем кончилось?
— Да, Либа ушла из дома.
— И все как будто пошло на лад. Она хорошо училась, ее избрали старостой класса. Поступи она в институт, может, все и обошлось бы. Но опять не повезло — на экзаменах срезалась. Приходится забирать документы, возвращаться домой. Кому не будет тошно! А каково было Либе, которой и без того не хватало веры в себя, в свои силы? Помню, мы впервые встретились здесь, в отделе кадров. «Вы забыли пальто», — говорю, а она глядит на меня широко раскрытыми глазами, будто не слышит. Ей не хотелось идти на фабрику, да что делать. Все равно куда, лишь бы не домой. В прядильном цехе ей не понравилось, но опять же, чтобы что-то изменить — не хватило смелости, решимости. И горда была, стыдилась своего слабодушия, боялась чужой жалости, сострадания. Вы обращали внимание?.. Это так характерно, человеку легче примириться со своими недостатками, чем обнаружить их перед другим. Чтобы обрести в себе уверенность, она искала хоть какую-нибудь точку опоры и вот принялась разыгрывать из себя этакую приблатненную. Ей казалось, это выход. К тому же еще любила сгущать краски. Так родилась легенда о тюрьме, об отбытом сроке. Глупо, правда? Но, в общем-то, понятно. И мы, дурочки, поверили. Сдается мне, она так вошла в роль, что иногда и сама верила. Кто же не знал «сумасбродку Либу», все над ней посмеивались, но и восхищались, в крайнем случае пожимали плечами — смотрите, мол, какой диковинный экземпляр. Это было забавно, в известной мере, даже романтично.
— Не понимаю только, зачем ей понадобилось еще и ребенка выдумывать?
— Зачем? Все очень просто. В общежитии к девчонкам приходили парни, устраивали вечеринки. Ну и Либу приглашали. А вчера она мне призналась: я, говорит, страшно перепугалась, не знала, что делать, думала, сейчас меня разоблачат, ведь я в этих делах совершенная дурочка. В интернате перед сном, как молитву, твердила:
Зову тебя, любовь, ищу повсюду!
Пусть свет твой душу озарит...

А тут вдруг они со своим угарным дыханием. Ей казалось, если кто-нибудь к ней прикоснется, она не выдержит. И знала, что станут дразнить ее недотрогой, монашкой, синим чулком, ужасно боялась этого. И тогда всем стала рассказывать, что у нее ребенок, что за плечами у нее было столько романов, что и со счету сбилась, одним словом, та, мол, еще... Ну, из тех самых, просто ей теперь все до лампочки... Сама же толком не знала, как дети родятся, а про любовь знала только по книжкам да кино. Но вы совсем меня не слушаете. Все это Либа мне вчера ночью рассказала. Я зашла к ней переночевать, девочки из Либиной комнаты разъехались, она сидит за столом, уставилась в одну точку, а слезы так и льются. Вы думаете, Маня выгладила ваш костюм? Это Либа.
— Я получил ее записку, но...
— Она так надеялась, что вы уедете. Впопыхах ничего лучшего не придумала.
— Я бы уехал, если бы...
— ...если бы не вмешалась Камита.
— Камита тут ни при чем.
— Не скажите. Она же знала или догадывалась, что письма писала Либа. Во всяком случае, знала, что ищете вы не ее. Конечно, Камиту можно понять, для нее главное выскочить замуж, она даже срок себе назначила— к осени. А у Либы в мыслях такого не было. Придуманная ею Либа жила одной жизнью, встречалась с людьми, гуляла по городу, была насмешлива, задириста, а настоящая Либа томилась от одиночества, страдала от своих недостатков. Как-то она прочитала в журнале стихи. Ей показалось в них что-то близкое, будто слова, перед тем как стать строчками, уже звучали в ней самой. Не знаю, как вам, мне это чувство знакомо. Так вот, она решила написать письмо — безо всякой задней мысли, просто излить перед кем-то душу. Она и не надеялась, что придет ответ. Но письмо ведь нужно подписать. А у Либы, как обычно, не хватило смелости. Вдруг письмо вернут обратно и оно кому-то попадется на глаза? Почему-то Либа была убеждена, что письмо непременно перешлют обратно, и вот она подписалась именем Марики. Без злого, конечно, умысла. Как бы это объяснить... Подписавшись именем Марики, Либа нисколько не кривила душой. Это была она же — только в другом, идеальном обличье. Словом такая, какой ей хотелось быть. По тем же соображениям она послала позже фотографию Марики. Собственная фотография ей представлялась чересчур скромной, заурядной. Она боялась, что, получив такую, вы перестанете писать, а получать от вас письма для нее было важно. Может, ей хотелось порадовать вас, вот она и решила, что фотография Марики вам больше придется по вкусу. Подробностей я не знаю. Конечно, ей тогда и в голову не могло прийти, что вы когда-нибудь встретитесь. В том-то и беда, поправить положение было трудно. Все равно бы ничего хорошего не вышло.
— Если бы это вы мне сказали вчера...
— Вчера я и сама ничего не знала. Я же говорю, Либа мне рассказала ночью.
— Да. Тогда уже было поздно.
— Поздно.
— Поздно...
— Вам, конечно, трудно такое понять. Да я сама, признаться, не понимаю, как человек в одно и то же время может быть тем, кто он есть, и тем...
— Нет, — ответил он, глядя вдаль, где на фоне светлевшего вечернего неба недвижно чернели придорожные деревья, — как раз это я понимаю. Очень даже понимаю.
В наступившей тишине с легким шорохом кружила над ними летучая мышь. Он должен был бы рассказать, ему хотелось рассказать, для того он и позвал Бируту, вот она рядом... Бируте можно рассказать, хотя бы ей. Но свалившаяся тишина сковала язык, и он не сказал ни единого слова.
Назад: 17
Дальше: 19