ЛИТЕРАТУРНЫЕ ИНТЕРЛЮДИИ
"ОКОЛОЛИТЕРАТУРНЫЕ" АНТИКИ
Окололитературность" — это тоже, если хотите, профессия, И уж во всяком случае — призвание.
И каждое литературное поколение имеет — или имело, если говорить о старших литературных поколениях, — своих специфических "около".
Облик этих "около" чрезвычайно разнообразен и большей частью неповторим, однако определенные типы или категории поддаются известной классификации. Чаше всего это — обыкновенные литературные неудачники, люди глубоко несчастные, по тем или иным причинам влюбленные не столько в литературу, сколько в литературное ремесло, люди, лишенные каких бы то ни было талантов, существа, вызывающие только жалость; помочь им ничем нельзя… Столь же многочисленна и категория графоманов — людей сплошь и рядом абсолютно бескорыстных, по-своему даже преданных литературному делу, они, как настоящие писатели, не могут не писать, но… бог обошел их литературными способностями… Наихудщая же категория — это, конечно, литературные ремесленники, в любую минуту готовые пустить в ход свое корявое перо — писать о чем угодно и как угодно, давая трактовку, потребную невзыскательному заказчику, хотя бы написанное их рукой сегодня абсолютно противоречило написанному их же рукой вчера: людишки без принципов, не имеющие ничего за душой, избравшие литературные угодья местом своего беззастенчивого браконьерства…
Но есть еще две категории окололитературных лицедеев, коих нельзя отнести ни к литнеудачникам, ни к графоманам, ни к ремесленникам. Одна из них — люди ложного гонора, тщеславны. Их тешит, видимо, "ореол славы", во всяком случае — популярности, который обычно сопутствует деятелям искусства и литературы, вообще — людям творческого труда. Им импонирует, должно быть, некоторая необычность деятельности литераторов и художников, их якобы "исключительность", отличие от людей всех других, более распространенных, массовых профессий. И они, не ища какой-нибудь особой карьеры, какой-нибудь для себя "поживы" и наживы, крутятся, вертятся, "втираются" в литературную среду. Их вполне удовлетворяет то, что они водятся со многими писателями, что знакомы даже с "выдающимися", что запросто бывают в литературных сферах, что они там вроде "свои". Это безобидная, но докучливая и жалкая категория людей… Вторая категория более сложная. Это искренние доброжелатели литераторов, горячие почитатели их деятельности, даже — бывает — радетели об их быте и успехах, которые ничегошеньки от своих отношении с литераторами не имеют, — частенько даже произведений этих литераторов не читают, однако стараются как-то литератору услужить, а литературному кругу, который их не гонит от себя, эти люди горячо преданы.
Были и в наше время все эти окололитературные персонажи — разных категорий и весьма многочисленные.
Обо всех них, конечно, не расскажешь, да и стоит ли? Но о некоторых, наиболее характерных, я хочу вспомнить — в интерлюдиях моих записок о двадцатых и тридцатых годах. Может быть, эти лицедеи и правда антики своего времени?
Да и что греха таить: за тем, что "около", сквозь то, что "вокруг", видно и нутро — окололитературные круги в какой-то мере характеризуют и самое литературную среду.
Администратор "Вапліте" Гарбуз
Сама "должность" администратора возникла в "Вапліте" в связи со своеобразным регламентом организации: ваплитовцы собирались всего один раз в год — для приема новых членов и решения общих вопросов" но от собрания до собрания возникало немало дел, подкинутых организации — раз уж она организация — извне; нужна была и живая связь между отдельными членами и руководством, приходилось улаживать разные — вплоть до финансовых — вопросы. Кто-то должен был это делать, и решено было сложиться, по небольшой сумме с каждого, и нанять специального человека.
Не припомню точно, откуда он взялся — боюсь, не я ли его и подсунул организации, потому что пришел он из театральных кругов, с которыми я больше других ваплитовцев был связан; деловых качеств этого претендента никто не знал, но хорошо помню, что всем понравилась его фамилия — Гарбуз!,— и должность "администратора" была предложена ему.
Прежде Гарбуз был хористом в "малороссийской" труппе не то Колесниченко, не то Прохоровича, а может быть, Суслова или Сабинина либо Сагатовского. Не знаю, по какой причине он оставил артистическую деятельность, но повод был, очевидно, серьезный, на вопрос "почему" он отвечал;
— Да такое дело, что нет теперь украинской труппы, куда бы меня приняли, а в русскую я и сам не хочу: там же певцы не нужны.
Пел он баритональным тенором и, как большинство певцов прежних, по воле царского министра Валуева бродячих "беспачпортных" украинских трупп, имел и в самом деле чудесный голос. Голос был богом данный, но "простецкий", домашний, без школы — не поставленный и потому сорванный, значит — с хрипотцой. Петь он любил и старался воспользоваться каждым поводом. А так как поводы эти случались лишь поздно ночью, после доброй чарки, и непременно на улице, охваченной ночным покоем и тишиной, а петь Гарбуз умел только "по-уличному", в полный голос, то каждый его концерт заканчивался приводом в милицию и штрафом за нарушение общественного спокойствия в ночные часы.
Ходил Гарбуз и лето и зиму в чумарке — летом внакидку, зимой с расстегнутым крючком на груди — и в вышитой красными и черными петушками сорочке. Летом носил фетровую шляпу, зимой — серую смушковую шапку, как и надлежит казаку.
Впрочем, со своими административными обязанностями Гарбуз справлялся отлично: вся "масса" ваплитовцев всегда была информирована о тех мероприятиях президиума, которые президиум считал нужным довести до ее сведения.
Правда, в свою деятельность Гарбуз, как творческая индивидуальность, вносил и кое-что свое, оригинальное, присущее его характеру и миропониманию. Помню, как-то летним днем Кулиш (когда он уже был президентом "Вапліте") вдруг пришел к выводу, что организацию на лето надо распустить — пускай хлопцы поедут по заводам и шахтам, на жизнь посмотрят! Он позвал Гарбуза и велел немедленно собрать всех членов организации. Кулиш глянул в окно — погода стояла великолепная, конец дня обещал быть прекрасным — и распорядился собрание назначить не в Доме Блакитного, а на свежем воздухе — в городском парке на главной аллее.
— Даю вам, товарищ Гарбуз, два часа! Управитесь?
— Микола Гурович, боже ж мой!
И Гарбуза как ветром сдуло.
Часа через полтора, загодя, Кулиш и сам собрался.
На главной аллее, там, где и было указано, уже сидел Гарбуз.
— Всех уведомил, Микола Гурович, — отрапортовал он. — Все будут вовремя.
— Быстро это вы — здорово! А это что такое?
На скамейке возле Гарбуза громоздились какие-то пакеты и свертки.
— А это, — рапортовал Гарбуз, — я себе подумал так: лето начинается, разъедутся все на каникулы, когда там еще, аж осенью придется увидеться… А вон там видите, какие кусты за той аллеей? Такое затишное местечко! Ну, и того… вот это, значит, колбаса, вот это, значит, сало, лучок — свеженький, а горилочки я восемь литров прихватил, не мало будет? Граммов по триста — четыреста?..
— Где ж вы столько денег взяли? — поинтересовался Кулиги, у которого вид такого количества вкусных вещей уже вызвал охоту опрокинуть чарочку. — Это ж червонцев на десять по меньшей мере!
Гарбуз даже удивился:
— А подотчетные ж, Микола Гурович! На разные орграсходы!
Кулиш все-таки отругал Гарбуза (тот стоял при этом и жалостливо хлопал глазами, повторяя: "Не для себя ж, для организации старался!") и пригрозил его уволить.
А водку… пришлось выпить. То был, должно быть, единственный случай, когда собрание ваплитовцев было связано с потреблением спиртных напитков. В чаще кустарника за "той" аллеей было, и правда, очень укромно, вечер стоял чудесный — звезды на небе, легкий ветерок, цикады в траве, но в памяти осталось лишь одно: Гарбуз пел "Дивлюсь я на небо та й думку гадаю", и в парковом отделении милиции пришлось за него платить штраф. На штраф сложились всей компанией, потому что у самого Гарбуза не оказалось в кармане ни копейки.
Впрочем, когда через день или два Кулиш принял от Гарбуза отчет в истраченной подотчетной сумме и все сошлось тютелька в тютельку, Гурович решил проверить честность администратора — зашел в лавку спросить о ценах. И тут выяснилось, что Гарбуз прибавил еще своих два или три червонца. А жалованья он получал всего каких-нибудь червонцев пять.
Получение жалованья у Гарбуза неизменно обставлялось торжественным ритуалом. Он нанимал сразу трех извозчиков, клал на первую пролетку свою папку (Гарбуз всегда ходил с папкой — делами организации), на вторую садился сам, а третья ехала сзади порожняком: на всякий случай, а вдруг понадобится. Так — кортежем — он потихоньку, шагом, проезжал всю Сумскую, от угла Бассейной до Николаевской площади. Час был как раз "литературный" — писатели сновали туда и сюда — из редакций в издательства, из издательств в редакции — по территории "литературной ярмарки", между Мироносицкой и площадью Тевелева, — и Гарбуз раскланивался направо и налево.
В моменты душевной откровенности — после чарки — Гарбуз признавался, что из-за этих минут — на трех извозчиках по Сумской — он, собственно, и работает администратором "Вапліте": большей услады для души он не знает.
Но в районной милиции уже хорошо был известен этот обычай Гарбуза, и с Николаевской площади Гарбуз попадал прямо в участок — платить штраф за нарушение правил уличного движения: ездить по центральной магистрали столицы шагом запрещалось. Деньги на штраф (бумажную пятерку) Гарбуз держал в руке — заранее приготовленные.
Там же, у отделения милиции, он расплачивался и с "Баньками", щедро давая "на чай".
Все свои дни — с утра до поздней ночи — Гарбуз проводил в Доме Блакитного. Он объяснял, что делает это для того, чтоб каждый член организации, если ему понадобится администратор, мог его немедленно найти по телефону. Но на самом деле это тоже нужно было Гарбузу "для души": он испытывал невыразимое наслаждение от того, что имел возможность находиться среди писателей, поздороваться с каждым, чем-нибудь услужить. А так как поручений у членов организации "почти никогда никаких не было, то и сидел Гарбуз в клубе без дела: раскланивался с писателями и читал книжку кого-нибудь из членов "Вапліте", — других книг Гарбуз не читал и других авторов не признавал писателями.
Впрочем, была у Гарбуза еще одна — внелитературная — страсть: он не мог пройти мимо похорон.
Если Гарбуз шел по улице и вдруг замечал или узнавал случайно, что в доме кто-то умер, он немедленно же заходил в этот дом и начинал… наводить порядок. С этой минуты родичи покойника могли уже ни о чем не беспокоиться: все хлопоты брал на себя Гарбуз. Он бегал в загс за выпиской о смерти, ездил на кладбище заказывать могилу, нанимал в погребальном бюро катафалк и покупал гроб, точно определяя разряд, по какому будут хоронить.
Потом он прибегал в квартиру умершего, укладывал его в гроб и принимался над гробом читать псалтырь, если родные покойника были верующие; если они были неверующие, Гарбуз притаскивал откуда-то красный флаг, который потом и нес во главе процессии. Но все-таки больше любил Гарбуз хоронить людей религиозных, потому что тогда он мог петь своим надтреснутым баритональным тенором приличествующие такому случаю псалмы и молитвы. Пел, обливаясь слезами, а над могилой, когда начинали засыпать землей, рыдал, как над родным человеком.
И мы уже знали: если Гарбуза дня два три нет, значит он напал где-то на похороны и, пока не пропечет все до конца, до "вечной памяти", нечего на него и рассчитывать.
Что же касается "Вапліте", Гарбуз был ее горячим "патриотом". Впрочем, патриотизм его проявлялся в оригинальной форме.
Как-то на каком-то собрании или диспуте в Доме Блакитного с критикой по адресу "Вапліте" выступил Сергей Владимирович Пилипенко. Помнится, критика была даже справедливая, но во всяком случае резкая ваплитовцы, сидевшие в зале, шумно протестовали. Когда, закончив свое выступление, Пилипенко спустился с трибуны и вышел в соседнюю с залом комнату президиума, Гарбуз бросился на него, сбил с ног.
Правда, попозже, уже в подпале, в ресторане за рюмкой водки, Пилипенко с Гарбузом удалось помирить, но на этом окололитературная деятельность Гарбуза окончилась.
Когда на следующее утро Гарбуз пришел "за расчетом" к Кулишу, то плакал горькими слезами, клялся в своей любви к "Вапліте" — не мог же он стерпеть обиды, нанесенной любимой организации, — даже на колени становился — просил, чтоб взяли с него штраф, только бы не увольняли, потому что, как заявил он, "без литературы нет уже ему жизни на земле"…
И еще долго, помню, каждый день, с утра до вечера, стоял Гарбуз у подъезда Дома Блакитного (внутрь его теперь не пускали) и раскланивался с каждым писателем, который заходил в дом, и утирал слезу, когда к подъезду приближался член его любимой организации "Вапліте".
Антон Васильевич Дикий
Антон Дикий был из писателей — член и даже один из основателей ВУСППа. Удивительного в этом ничего не было, у него вышла книжка-поденка в шестнадцать страничек с двенадцатью стихотворениями.
Стихи были предрянные, но "книжка" — литературный факт. Так и стал Антон Васильевич одним из членов-основателей "Всеукраїнської спілки пролетарських письменників", и за все годы своего пребывания в ВУСППе, до самого дня ликвидации, ни одной стихотворной строч-ки больше не написал. Впрочем, таких, как он, и в ВУСППе, и в других литературных организациях того времени, не исключая и "Вапліте", а особенно в "Плуге", было до черта.
По в историю украинской литературы Антон Дикий вошел, собственно, не как литератор, а как "заведующий советской властью"… Таково было его прозвище.
И возникло оно вот как.
На литературном горизонте Дикий появился в роли служащего ДВУ (Державного видавництва України). Кабинет ого находился сразу у входа — под парадной лестницей на второй этаж, в бывшей швейцарской, и на дверях висела табличка:
"Заведатель отдела кадров издательства".
В те годы вместо "заведующий" ввели слово "заведатель". Но люди не хотели привыкать к новому термину, и слово "заведатель" сразу кто-то зачеркнул и надписал "заведующий". А Валериан Полищук — любитель шуток — тут же и дописал: "советской властью".
Так оно и пошло. Дикий снимал табличку и вывешивал новую. Но немедленно тот же Полищук или кто-нибудь другой надписывал свое "заведующий советской властью", пока Дикий и вовсе не перестал вывешивать табличку. Табличка исчезла, а прозвище так и осталось, как припаянное к Антону. Потому что, надо сказать, Дикий и вел себя соответственно: то и дело принимал "таинственный вид", когда речь заходила о политических делах; во время разговора с вами брал телефонную трубку и просил телефонистку (тогда еще не было автоматического телефона) соединить с хорошо известным номером коммутатора, а не то и просто многозначительно намекал, что у него "большие связи"… там!
Вскоре его погнали из отдела кадров издательства. И стал после этого Дикий — "диким", то есть "свободным художником". Он постоянно вертелся в литературных кругах, был со всеми запанибрата, и ни одно литературное событие не проходило без участия или "вне поля зрения" Дикого.
Но должен сказать, что относились к Антону Дикому — причем литераторы всех, даже антагонистических литературных организаций — совсем неплохо. Потому что были у Антона Васильевича черты, которые привлекали к нему людей.
Во-первых, он был на диво жизнерадостен и весел, умел рассмешить даже абсолютных мизантропов. Такова была его натура. Человек совершенно некультурный, без какого бы то ни было образования после церковноприходской школы, почти неграмотный — он и "стихи" свои писал с ошибками в каждом слове, — он был одарен от природы сильно развитым чувством юмора и едким остроумием. Помогала этому его удивительная память: он знал с детства тысячи песен и бесчисленное множество народных пословиц и поговорок.
Во-вторых, был Антон Дикий кладезем удивительных приключений и по поводу любого события в жизни мог рассказать десять аналогичных историй, еще более ярких и потрясающих. Выдумка, фантазия — то была стихия Дикого, и вранье его было необыкновенно увлекательно. А врал он везде и всюду виртуозно. Не врать он вообще не мог. И даже если б и сказал когда-нибудь правду, то ему никто все равно не поверил бы. Но его враки, выдумки, фантазии выглядели всегда необычайно правдоподобными, достоверными — им очень хотелось верить.
Понятное дело, что был Дикий и великолепным рассказчиком. Разве что один Сашко Довженко мог конкурировать с ним. Рассказывал Дикий так, что не раз, бывало, ответственное заседание вдруг прерывалось из-за того, что Дикий, взяв слово для выступления, начинал что-нибудь рассказывать, и все слушали его вранье, развесив уши.
Дикий, очевидно, все-таки был "писателем", но писателем чудного, неписьменного — устного жанра. Если б все его истории записать, получился бы изрядный том интереснейших рассказов.
Когда — уже после периода литературного многогруппья, после ликвидации всех антагонистических литературных организаций и создания Союза писателей и после переезда столицы в Киев — я остался руководителем харьковской организации писателей, меня стало беспокоить, что Дикий, после своего первого сборника стишков, больше ничего и не написал. Я стал уговаривать Дикого записать хотя бы часть его историй, чтоб, мол, продолжить литературное существование, грозил даже тем, что придется вычистить его из Союза как балласт. В ответ Дикий стал плакаться, что… у него болит рука (показывал даже место у запястья, где засела пуля со времен гражданской войны) и писать он не может. Я предложил ему попробовать диктовать, хотя абсолютно не верил в то, что писать он не в состоянии, потому что своей простреленной рукой Антон Васильевич умел не только поднимать рюмку, но и прекрасно колол дрова. Дикий пообещал, что и в самом деле надиктует несколько рассказов на "сборничек". Но через несколько месяцев, когда я снова поинтересовался результатами его работы, оказалось, что он так и не удосужился заняться диктовкой.
Тогда я рассердился, вызвал стенографистку и сказал Дикому:
— Ну, рассказывай!..
Сперва дело не клеилось — присутствие стенографистки связывало язык и фантазия что-то не играла. Но помаленьку Дикий разговорился, и очередная побасенка полилась. То была интересная история. А через некоторое время передо мной на столе лежала уже расшифрованная и перепечатанная начисто стенографическая запись рассказа Антона.
Вот когда я воочию убедился, что жанры в искусстве все же строго разграничены и "подменять" один другим — пустое занятие! Дикий рассказал нам занятную историю, она была сюжетна, блистала перлами народной мудрости и любопытными поворотами фабулы, язык — образный, с живыми интонациями, эмоциональный… А передо мной лежала… бессмыслица, несусветная чушь. Да еще бледная, бесцветная, написанная корявым языком.
Что случилось? В чем дело? А дело было в том, что Дикий действительно совершенно не был писателем — все, что он рассказывал, абсолютно не поддавалось записи. Он был подлинным рассказчиком. И жанр устного рассказа ничего общего не имеет ни с одним из литературных жанров. У него свои, совсем другие законы — и архитектоники, и вообще поэтики, и даже словоизречения. Жанр Дикого целиком был построен на интонации, на выразительности речи, на паузах и ударениях, даже на выражении лица или блеске глаз. Возможно, из него мог выйти эстрадный исполнитель, но писатель — нет; хотя и в эстрадники он не годился — он был рассказчикам интимного характера, домашнего, частного — для небольшого кружка слушателей. Своеобразный, так сказать застольный, жанр рассказа, но к литературе он, конечно, никакого отношения не имеет.
Так и не удалось сделать из Дикого писателя.
Думаю, что это и не нужно было: из человека окололитературного никогда литератора не выйдет.
Но как окололитературная фигура Дикий умел блеснуть другими незаменимыми качествами. Хочется вспомнить об одном: умении везде устроиться, примениться к любым обстоятельствам, выйти из любого положения, использовать малейший шанс.
Для примера хочу вспомнить о нашей с Диким поездке в автомобиле по Украине.
Это было, должно быть, летом тридцать пятого года. В автопутешествие по маршруту от северных границ Украины до ее южного края мы отправились на двух машинах. Мы — это Юрий Иванович Яновский, я и Дикий — в одной машине; Леонид Юхвид с Игорем Муратовым — в другой. Наша машина — марки "фиат" — огромный комфортабельный автомобиль, прозванный в Союзе "Антилопой-Гну", а в этой поездке переименованный в "Камо грядеши", потому что фамилия шофера была Сенкевич, а сама машина, ломавшаяся через каждые десять километров, только и могла вызвать этот вопрос. Машина Юхвида и Муратова — газик: первая конструкция советской легковой машины, о которой теперь уже и не вспоминают.
Чудесное это было путешествие!..
Потом, значительно позднее, я не раз ездил по Украине, и с людьми очень интересными и близкими мне — с Мате Залкой, с Рыльским, с Голованивским, с Гончаром и Ле, и вдвоем с женой. Все это были прекрасные путешествия, оставившие после себя самые лучшие воспоминания, ко та поездка тридцать пятого года запомнилась как-то особенно. Может быть, потому, что это было первое путешествие, когда мы только-только начали пользоваться автомобильным транспортом и впервые почувствовали всю его привлекательность и удобство, а может, и потому, что, как ни одно из более поздних, это путешествие было насыщено приключениями, которые в тот момент, когда случались, доставляли немало неприятностей, однако по прошествии времени, уйдя в прошлое, вспоминались с особым удовольствием.
"Командором" пробега, то есть тем, кто должен был указывать направление и маршрут и определять самый характер нашей поездки, был выбран Яновский, а "комендантом", то есть заведующим, так сказать, хозяйственной и административной частью, — Дикий.
Первую ночь нам пришлось ночевать в селе Решетиловка на Полтавщине. И приехали мы в село после трех или четырех поломок "Камо грядеши", когда уже совсем смерклось.
В заезжем доме сперва нам категорически заявили, что мест нет, но после долгих и конфиденциальных переговоров Дикого с директрисой оказалось, что три места, то есть для пассажиров "Камо грядеши", можно будет найти, после некоторой перетасовки в двух комнатах, из которых состоял весь дом; директриса бралась осуществить это за пять — десять минут.
Мы с Яновским пристроились на завалинке — переждать эти пять — десять минут, а Дикий сел в машину к Юхзиду и Муратову, заявив, что этих пяти — десяти минут как раз хватит, чтобы и остальной состав нашего отряда обеспечить приличной ночевкой. И они уехали.
Вернулся Дикий пешком — через полчаса. Директриса еще не успела управиться, и мы с Яновским клевали носом на завалинке.
— Ну? — поинтересовались мы.
— Ажур!
— Устроили?
— Спрашиваете!
— Хорошо?
— Лучше, чем нас.
— Почему ж ты нас туда не повез?
— Гнилым интеллигентам там будет давить на психику.
— Что такое? В склепе, на кладбище ты их устроил?
— Боже упаси! Белые подушки, чистые простыни.
— В другом заезжем?
— Другого заезжего здесь нет!
— Так где ж ты их устроил, говори уже, не морочь голову!
— В холодной. Чтоб не было душно.
— Ничего не понимаем.
— В холодной — говорю же! В каталажке!
Мы пожали плечами: ломается чертов Антон, как всегда!
Но Дикий вовсе не шутил. С Юхвидом и Муратовым он отправился в милицию и рассказал там, какая произошла оказия. Едет бригада писателей (не соврать Дикий не мог, потому добавил: по поручению ЦК партии!), а переночевать негде. Помогите!.. Начальник милиции от души посочувствовал, но помочь ничем не мог. Тогда Дикий спросил. — А камеры предварительного заключения у вас есть? — Имеются! — Много там народу? — Да никого! — А блохи и клопы злые? — Начальник милиции обиделся: боже сохрани! Только недавно сделали ремонт! И обращение с заключенными — на высоте заботы о живом человеке! Для каждого — подушка в чистой наволочке, свежая простыня, одеяло.
Дикий и предложил: арестуйте на одну ночь!..
Так Юхвид, Муратов и водитель и самоарестовались.
Мы с Яновским посмеялись, похвалили Дикого за догадливость, а тут как раз явилась директриса: с пертурбациями покончено, можно ложиться. Только одно условие: пробираться потихоньку, чтоб не разбудить постояльцев, ложиться — не зажигая спичек… В темноте, на ощупь, двинулись мы тесным коридором: меня запихали в одну комнату, Яновского — в другую.
Я спал плохо — вокруг все прямо сотрясалось от храпа, — ранехонько выбрался во двор, сел под вишней и стал наблюдать, как один за другим выходили из дверей постояльцы — мужчины и женщины. Яновский не появлялся. Вышел, наконец, из директорской комнаты Дикий. Ему и вовсе вольготно ночевалось, но он немного смутился и сразу рассказал историю о том, как молодая директриса захворала и он должен был ухаживать за ней. А Яновского все не было. Я хотел пойти его разбудить, но Дикий меня удержал: Юрий Иванович человек больной, грех прерывать его сон…
Но через некоторое время явились уже и Муратов с Юхвидом, пора бы ехать, а Яновского все нет. Мы все-таки решили взять грех на душу и разбудить его.
Что ж тут долго рассказывать? Яновский давно уже не спал, но встать с постели и выйти из комнаты не мог: проснувшись, он увидел, что лежит… в женской комнате и вокруг на десятке коек просыпаются и одеваются женщины. Сконфузившись до смерти, а еще больше опасаясь гвалта, который подняли бы женщины, если б вдруг обнаружили, что к ним затесался неизвестный другого пола, — Яновский укрылся с головой одеялом и лежал тихо, стараясь и дышать по-женски, в ожидании, когда все обитательницы оденутся и выйдут, Но как назло, одна заболела и, должно быть, решила вовсе не вставать с постели…
Когда, хорошенько отругав Дикого и давясь от смеха, мы зашли в контору заезжего двора, чтоб расплатиться за ночлег, там нас ожидала еще одна каверза Дикого: в книге проезжающих Яновский был записан Сенекой, а я почему-то Перляшез.
— Зачем это ты? — удивились мы, никак не считая эту выдумку остроумной.
— А что? Пускай директриса гордится, какие люди у нее в заезжем ночевали. Надо же отблагодарить ее чем-нибудь за заботу о нас.
— О тебе, хочешь ты сказать? И ты думаешь, что директриса знает, кто такой Сенека и что такое Перляшез?
— А может, у нее дети будут учиться в десятилетке?
Словом, мы сели и поехали и ехали до самого Гадяча, где ждало нас очередное приключение, собственно, постигла беда: в баках нашей "Камо грядеши" не осталось бензина — проклятая машина пила его, как лошадь воду. Кончался, впрочем, бензин и в газике Муратова и Юхвида.
К счастью, при въезде в Гадяч мы увидели вывеску: "Автобаза райисполкома". Правда, упоминание о счастье вырвалось у меня явно преждевременно: в проходной автобазы нам объяснили, что бензин здесь за деньги не продается, "отпускается" только по распоряжению райисполкома. Тут же в проходной стоял телефон, и Дикий стал названивать в райисполком. Напрасно — дело было к вечеру, работа в райисполкоме закончилась, а дежурного на ночь, очевидно, не оставляли: телефон не отвечал.
Между тем надвигалась ночь, надо было думать о ночлеге, а "Камо грядеши" стоял с пустым баком.
— Что будем делать, Антон?
Дикий вышел из проходной и осмотрелся вокруг. Площадь перед автобазой была пуста, по ту сторону светились окна аптеки.
— Скажите, — обратился Дикий к какому-то прохожему, — не знаете ли, где тут поблизости есть телефон?
— Да вот же, — ответил прохожий, — на автобазе, у которой вы стоите!
— Нет, — сказал Дикий, — этот телефон нам не подходит. То есть я хочу сказать, он испортился. А где еще неподалеку есть телефон?
— Да вон там, в аптеке.
— Пошли в аптеку!
Мы с Яновским двинулись вслед за Диким — хоть размять затекшие ноги.
В аптеке Дикий снял трубку:
— Барышня, дайте, пожалуйста, автобазу райисполкома. Алло! Автобаза?..
В трубке ответил голос, принадлежавший тому самому человеку, с которым мы только что говорили в проходной автобазы.
Дикий сказал:
— К вам сейчас должны подъехать две машины: "фиат" из центра и сопровождающий газик… А? Что?.. Уже подъезжали? Как же вы проворонили! Ай-ай-ай!.. Что? Ах, еще стоят! Ну, очень хорошо! Немедленно заправьте обе машины — дополна — и запишите за АВД… Что?.. Ну, что вы, не понимаете? — возмутился Дикий и повторил еще раз, раздельно, нажимая на каждую букву: — А… В… Д…
Он положил трубку, провел пальцем под носом, глянул на нас с Яновским искоса, однако свысока, и вышел из аптеки.
— Пошли, пошли, нечего стоять, время дорого!..
Пока мы пересекали площадь, ворота автобазы уже отворились, и каши машины, одна за другой, въезжали внутрь.
— Антон, — робко спросил Яновский, — что это за магические буквы — "АВД"? Что-то вроде НКВД…
— Фью! — Дикий даже удивился. — Разве имеет значение, какие буквы? Лишь бы буквы! Тогда непременно произведет впечатление. Не может не произвести. Безотказно. Потому что народ уважает СНК! ВСНХІ НКШ НКЮ! НКВД! АВД!.. Ах, АВД? Что ж тут таинственного? Антон Васильевич Дикий — АВД. Каждому понятно, только думать надо!
Надо сознаться, что у Дикого вообще трудно было сразу распознать, где кончается ловкость и где начинается жульничество. А для циника, каким был Дикий, этой границы, пожалуй, и вовсе не существовало.
В Миргороде это нам стало особенно очевидно.
"Камо грядеши" окончательно сломался как раз на подступах к прославленному в истории литературы городу: перед знаменитой гоголевской лужей, превращенной ныне в не менее знаменитый курорт. Полетели, как говорят водители, рессоры на какой-то выбоине, что-то там такое случилось с "гитарой", и нужен был серьезный ремонт.
Начальство в Миргороде, однако, оказалось весьма радушным: в нашу честь дали банкет — под маркой встречи с местной интеллигенцией, для жилья отвели специальный дом для приезжающих в райком, ремонтироваться разрешили здесь же, в мастерской райисполкома.
Два дня — пока ремонтировалась машина — мы честно гостевали у радушных миргородцев, выступали на городских предприятиях, знакомились с людьми, на третий день назначили отъезд: "Камо грядеши" обзавелся новыми рессорами, новой "гитарой", еще чем-то новым… Словом, нас охватила паника: по предварительным подсчетам, ремонт влетел в такую копеечку, что, расплатившись, мы должны были прервать нашу поездку и возвращаться домой, на дальнейшее путешествие уже ничего не оставалось.
Но что поделаешь? Грустные, мы вышли в то утро из наших райкомовских апартаментов: машины уже стояли у подъезда — носами не на запад, куда вел наш маршрут, а… на восток, назад, в том направлении, откуда мы приехали, — надо было возвращаться в Харьков.
Провожать нас пришло все миргородское начальство: первый и второй секретари райкома, председатель райисполкома, зав, наробразом, еще кто-то из местных руководителей… Мы были очень тронуты радушием и приветливостью миргородцев, но… грустно было у нас на душе.
Пора и прощаться.
В эту минуту из конторы вышел директор райкомовской гостиницы и подал Дикому бумажку — счет за пользование комнатами в течение двух суток: какие-то там копейки. Дикий полез в карман за деньгами, а глаза его становились все шире и шире от страха: с другой стороны, из-за крыльца, со двора, где находились мастерские райисполкома, шел механик, производивший ремонт, и в руках у него… тоже белела бумажка: счет на рессоры и "гитару" — квитанция на все имеющиеся у нас в наличии деньги.
Первый секретарь укоризненно покачал головой, взял из рук заведующего гостиницей бумажку и молча передал второму секретарю… Это был исполненный достоинства джентльменский жест. В самом деле, разве пристало брать деньги, пускай даже и небольшие, с гостей?
В этот миг поравнялся с нашей группой и механик и тоже протянул свою бумажку.
Дикий взял из его рук счет — на сумму в несколько сот рублей — и так же молча, с достоинством, как только что первый секретарь, передал его… тоже второму секретарю.
Судите сами: находчивость это или наглость?
Естественно, что на наши (признаюсь, довольно вялые) протесты первый секретарь, радушный хозяин и джентльмен, к тому же не поглядев на счет, а значит, и не зная суммы, с достоинством отрицательно покачал головой.
Таков был Антон Васильевич Дикий. Подобных историй о нем можно рассказать десятки. Но это превратилось бы уже в его жизнеописание, а сие в мои планы никак не входит. Думаю, что рассказанных эпизодов достаточно, чтобы получить представление об этом окололитературном типе.
А впрочем, нет: в целях объективности, да и внутреннего равновесия, должен рассказать еще один эпизод, рисующий Антона Дикого совсем с другой стороны.
Случилось это в родном селе Дикого, которое как раз, оказывается, лежало на пути нашего следования, намеченном командором пробега Яновским, — над речкой Тясмин, недалеко от страшного Черного Яра.
В родном селе Дикого был недурной сельский клуб, с просторным залом на несколько сот мест. Когда вечером мы пришли на встречу с читателями, все места были заняты, люди стояли даже в проходах и вдоль стен.
Удивил нас контингент: это были сплошь девушки и женщины, даже старые бабы, а мужчин — разве что несколько стариков и мальчишек. Но, оказывается, нехватка мужчин была и в самом селе: четыре года империалистической войны истребили старшее поколение; годы гражданской унесли поколение среднее — кто погиб в Красной Армии, кто в красных партизанах, а кто и в бандитах; а молодежь потянули к себе новостройки первой пятилетки. Мужского пола остались в селе, главным образом, старые деды, увечные да мальчишки до пятнадцати — шестнадцати лет, которые сходили теперь за мужиков, даже водились со взрослыми женщинами.
Председатель колхоза — тоже женщина немолодая — так и сказала, приветствуя нас:
— А еще просим вас, передайте там в центре, чтоб прислали нам мужиков, каких ни на есть, пускай калечных или арестантов, потому как с работой, правда, управляемся и сами, бабы, да после работы, ночью, плачем в холодную подушку горькими бабскими слезами.
Потом были наши выступления. Яновский, Муратов, Юхвид и я что-то читали, что-то рассказывали, как всегда на литературных вечерах. Дикого мы приберегли на конец, чтоб соответственно "подать": вот вам, мол, получайте дядька из вашего села, который, помните, топтал тут босыми ногами стежки, пыль взбивал да скот пас вон там, за селом, над Тясмином.
Все это объявил, не припомню — то ли я, то ли Муратов, и на трибуну поднялся Дикий.
— О, глядь! — сразу раздались голоса в зале. — А и вправду! Так это ж Антошка! Василя сын! Того — Дикого — что под юрой!..
Что женщины узнали Дикого, было удивительно, потому что из бывшего "Антошки", который гонял по сельским тропам и выгонам, вышел теперь здоровенный дядя с черной бородой. Кстати, Дикий, при усах и бороде, был вылитый Винниченко, и в связи с этим с ним происходило немало недоразумений, анекдотов.
Дикий поднялся на трибуну и, когда в зале стихло, объявил, что он — поэт, пишет стихи, издаст книжки, но сейчас — по случаю встречи с родными односельчанами — позволит себе прочитать не свои стихи, а так, одну старую песню, которую, может, старики еще не забыли, особенно — женщины.
И стал читать.
Не припомню я слов этой песни, но содержание её было такое: девчата возвращаются в родное село с заработков в Таврии, у Фальцфейна, и коса у них сечется, потому как голова не мыта целый срок, а сорочка вся во вшах, потому как целый срок — с весны до зимы — не стирана…
Но дочитать песню до конца Дикий не смог: произошло что-то странное.
Сперва — при первой же строчке — женский голос ахнул в зале. Дальше — при второй строчке — ахнуло несколько голосов. Дальше — какая-то женщина громко всхлипнула. А потом заплакала. И за нею вслед — еще несколько. И вот уже заплакали, заголосили десятки женщин, сидевших в зале…
Мы ничего не понимали, потому что и сам Дикий — здоровенный бугай, заводила во всяком шелопутстве, дерзкий пройдоха — вдруг сам сорвался, всхлипнул и убежал со сцены…
Опустили занавес, и прошло некоторое время, пока в зале кое-как успокоились. Но вечер на этом был закончен.
В чем же дело?
Оказывается, Диким читал слова песни, сложенной как раз в этом селе девчатами, которые когда-то, до революции, каждый год уходили батрачить у Фальцфейна "на срок", — и это у них коса секлася, сорочка становилась вшивою…
И это они же и сидели сейчас в зале — женщины-колхозницы: Дикий напомнил самую страшную страницу их горемычной бедняцкой жизни…
Поздно вечером произошло вот еще что. Только вошли мы в хату, где остановились на ночлег у старенькой родственницы Дикого, пришел древний старик, по имени дед Сокол, со скрипкой и стал нам играть старинные песни. Мы с Яновским сидели на сундуке, потому что на лавках было уже постлано, и упивались чудесами народной песенной сокровищницы: дед Сокол наигрывал и напевал песни, которые мы никогда не слышали в концертах, не встречали и в нотных записях.
И пока дед Сокол играл да пел, дверь хаты раз за разом отворялась — и один за другим появлялись мужчины. Правда, то были одни калеки: без ноги или без руки — после войны или боев "гражданки". Каждый заходил на цыпочках, чтоб не помешать деду, ставил на стол бутылку, заткнутую кукурузным початком, с мутным самогоном и садился на корточках у порога. Так набралось человек шесть, все это были Антоновы старые товарищи по партизанскому отряду.
(Позднее, во время партийной чистки, никак не могли установить, что ж это был за партизанский отряд, в котором действовал Антон Дикий: за красных или против красных? И партийный билет у Дикого отобрали. Но с течением времени удалось доказать, что те партизаны с Тясмина были не за красных и не против красных, а просто против панов и мировой буржуазии. И партбилет Дикому был возвращен. Впрочем, ненадолго…)
Тот вечер над Тясмином закончился, таким образом, самогоном. Старая бабка, наша семидесятилетняя хозяйка, на моих глазах опрокинула один за другим четыре стакана и… пустилась в гопака: вприсядку, "за кавалера". Тогда, застыдившись, пошла выкидывать коленца мужская калечная команда. Дед Сокол тоже хватил, подыгрывал некоторое время, но скоро над скрипкой и уснул.
Уезжали мы на рассвете. Хозяйка допила остатки из бутылок и вышла нас провожать. На дороге перед машиной она снова пустилась в пляс. И долго еще, пока видно было из машины, она взбивала каблуками пыль на шляху — вприсядку, "за кавалера".
Арген
Арген — в противоположность другим окололитературным антикам — был действительно писатель, поэт.
Собственно, поэтом он был в душе, а так, в обыденной жизни, был он непревзойденным виршеплетом. Чувство ритма у него было развито удивительно, а рифмы он "щелкал", как семечки. С ним даже затевали такую игру:
— А ну, Арген, назови рифмы к… — и тут давалось самое заковыристое слово.
Но не существовало такого слова, к которому Арген не мог бы назвать несколько десятков рифм.
Прозой Арген вообще не пользовался. Даже письма к друзьям и официальные заявления (например, в Литфонд, с просьбой помочь приобрести пальто) он писал только в стихах. Мог и разговор поддержать стихами — на любую заданную тему, "давал" рифму даже спросонок, если его внезапно разбудить среди ночи.
Эстрадники старшего поколения, безусловно, хорошо помнят Аргена, потому что в те годы именно он снабжал стихотворными текстами куплетистов всего Советского Союза, — за стихотворными текстами к нему приезжали из Киева, Москвы и Ленинграда.
Звали его Аркадий Генкин. Подписывался — Ар. Ген.
По характеру это был законченный, совершенный тип оптимиста, жизнелюба, весельчака: Кандид, Кола Брюньон, Санчо Панса — выбирайте любой литературный прототип.
В быту он был на редкость "неустроенный" — одинокий и бездомный. Но всегда весел и беззаботен, и духом никогда не падал. Мне ни разу не приходилось видеть его грустным, удрученным — даже когда он был трезв.
Ибо трагедией жизни талантливого, чистой души Аркадия Генкина была тяжелая болезнь — алкоголизм.
Он пропивал все деньги, которые зарабатывал, а зарабатывал он столько, сколько давали, потому что никогда не умел спросить за свой труд и свой талант надлежащую плату. Он редко жил по-человечески — в теплом жилье, потому что каждую комнату, куда его устраивали, к концу первого же месяца пропивал. После этого ночевал летом на "вольном воздухе" — в садах или на бульварах, а зимой ютился в кочегарке Союза писателей на улице Чернышевского (к тому времени Дом Блакитного был уже ликвидирован).
Веселые, беззаботные проделки Аргена никогда не были направлены кому-нибудь во вред, а если он и вредил кому, то только себе.
Так, например, любил он войти в большой зал какого-нибудь ресторана, остановиться у порога, ловко и звонко щелкнуть каблуками и громко крикнуть:
— Господа офицеры, прошу встать!..
Подымался переполох. Посетители возмущенно вскакивали с мест: что за наглость! Какой-то одуревший с перепою бывший белогвардеец, чудом избежавший расстрела, позволяет себе нахально ломаться!.. К наглецу сбегались официанты. Уже вызвана милиция. И дерзкого молодчика, и вправду отличной, поистине гвардейской выправки, волокли в отделение.
И только в отделении выяснялось, что молодчику этому во времена белогвардейшины было не больше тринадцати-четырнадцати лет, что никакой он не офицер и не белогвардеец, а всем известный автор куплетов, и дерзкий выкрик его — это лишь шутка, пускай и неуместная, пускай даже близкая к хулиганству, но все-таки шутка.
Из милиции Аргена отпускали, оштрафовав за нарушение общественного спокойствия.
Я был тогда руководителем харьковской организации писателей, и мне звонили из милиции: опять тут ваш куплетист, забирайте его, пожалуйста, и задайте ему взбучку; только штраф надо за него внести, а то он без копейки денег…
Какая несчастная, виноватая физиономия бывала у Аргена в такие минуты и как он просил прощения и обещал — клялся больше не хулиганить!
И все равно, еще две-три недели — и снова приходилось Аргена вызволять.
Единственный человек, имевший какое-то влияние на Аргена, был Юрий Иванович Яновский. Яновского Арген боготворил и боялся. И слушался каждого его слова. Если Арген брал в руку стакан водки и в эту минуту появлялся Юрий Иванович, Арген ставил водку на стол и уходил. Если б Арген жил вместе с Яновским, в одной квартире, можно поручиться — он не отважился бы пить: слово Яновского было для Аргена законом.
Вспоминаю такой случай.
Мы отдыхали в Хосте. Там в двадцатых — начале тридцатых годов был чудесный, уютный дом отдыха УЗАПа, организованный Кулишом. Отдыхали тогда Яновский, я, Арген. Очень весело и мило отдыхалось, и Арген, вот уже две недели, не брал в рот ни капли. А в трезвом виде он был прелестным, обаятельным человеком: душевный в беседах, джентльмен по поведению, веселый и остроумный выдумщик в минуты отдыха. Его полюбили все отдыхающие, а женщины были от него без ума.
Отлучаться с территории дома отдыха Яновский Ар-гену запретил, купаться и гулять разрешал только с ним вместе, деньги забрал и спрятал.
Но вот Юрия Ивановича свалил приступ язвы желудка. Мы уложили его с грелкой, дали какое-то лекарство, но лекарства надо было заказать еще и в аптеке. Мелких денег у Юрия Ивановича не оказалось, и он дал Аргену крупную купюру разменять. Как был, в трусиках и майке, Арген бросился поскорей выполнять поручение.
И… только мы Аргена и видели…
Прошел день, прошел вечер, прошла и ночь — Аргена не было. У Яновского приступ кончился, лекарства уже не были нужны, но он ходил черный, как ночь: Арген не оправдал его доверия! Огорчились и другие: Арген-таки сорвался! Все радовались, что он бросил пить, так надеялись, что жизнь его наладится, а он исчез, да еще… с немалыми чужими деньгами — деньгами Юрия Ивановича, который так о нем заботился…
Прошел еще один день — Аргена нет.
Под вечер в дом отдыха явилась милиция.
— Идите, — сказали они, — заберите там своего дружка: в кювете лежит пьяный, на ногах не держится. Заберите сами, а не то мы заберем — хуже будет…
И правда, совсем недалеко от дома, в глубокой канаве у шоссе, мирно посапывая, спал в одних трусиках и майке, как и ушел из дому, Арген.
Мы притащили его в дом — идти он не мог, не просыпался, — поставили под холодный душ. Арген только мычал, не раскрывая рта, только хлопал глазами и снова крепко их зажмуривал и ни за что не хотел разжать кулаки — кулаки у него, оба, были крепко сжаты, словно он собирался кого-то бить.
Прозозились мы с полчаса — после холодного купанья, нашатырного спирта и еще чего-то Арген кое-как встал на ноги и раскрыл глаза. Только говорить не мог и кулаков не разжимал: они были стиснуты, как челюсти бульдога в мертвой хватке.
Из дома вышел Яновский и остановился перед Аргеном.
Это была эффектная мизансцена. Яновский — хмурый, гневный, злой. И Арген: он побледнел, сразу вытянулся, как юнкер по команде "смирно", даже руки опустил по швам. Но руки он тут же протянул вперед — к Яновскому. И наконец разжал кулаки.
В одной руке был пакетик с лекарствами, за которым он бегал. В другой — деньги: сдача, вся до копейки.
Напоили его, оказывается, братья-эстрадники, повстречавшиеся где-то на пути между аптекой и нашим домом.
Протрезвев, Арген на коленях просил прошения. Яновский не хотел с ним разговаривать, не хотел и видеть — Арген ходил за ним тенью, в десяти шагах позади, а свою койку вытащил в коридор и поставил под дверью комнаты Юрия Ивановича.
Яновский, разумеется, сменил гнев на милость, и остальное время — две недели — Арген опять не пил ни капли.
Вскоре Арген умер: водка сожгла молодого, в расцвете сил и таланта человека.
Умер он внезапно, в Союзе писателей — в бильярдной. Было много народу, шел какой-то шумный турнир бильярдистов, а в углу на диванчике сидел Сосюра и с кем-то играл в шахматы. Арген сел рядом и положил Сосюре голову на плечо — подремать. Сосюра оттолкнул: — Ну тебя, Арген! — Арген поднял голову, но через минуту она снова была у Сосюры на плече. — Ну, не мешай же, Арген, прошу тебя! — Арген отклонился. Но ненадолго, через минуту его голова снова покоилась у Сосюры на плече. И тут испуганно отшатнулся Сосюра: он почувствовал, что на плече у него голова неживого человека.
Аргена положили на ковер, стали делать искусственное дыхание. Мы не прекращали этого добрых полчаса — пока не приехала скорая помощь. Врач пощупала пульс, подняла веки и сказала грустно:
— Не надо. Прекратите. Он уже больше получаса назад умер…
Несмотря на то что Арген не был членом Союза писателей (из-за этого проклятого пьянства), в Союзе состоялась гражданская панихида — этого несчастного человека добрейшего сердца и светлейшей души нежно и крепко любили все.