Книга: Рассказ о непокое (Страницы воспоминаний об украинской литературной жизни (минувших лет))
Назад: Василевская
Дальше: Тычина

Козланюк

Я говорил уже: есть люди, о которых никак не вспомнить, когда и при каких обстоятельствах ты с ними познакомился. Кажется, что знал их всегда.
Это — люди, которых ты хорошо понимаешь и так же понимают они тебя: каждую мысль, каждое слово, даже взгляд. Это — люди, которые никогда не скажут тебе неправды и которым никогда не соврешь и ты.
Это хорошие люди.
Таков для меня Козланюк, Петро Степанович. Петро. Впрочем, чаще всего мы называли его: вуйко!
В конце тысяча девятьсот тридцать девятого года — когда после освобождения западных земель Украины я впервые приехал во Львов, — я встретился с Козланюком. Я был тогда в группе прибывших советских писателей, Козланюк — только что вышел из подполья.
Но возможно, что были мы знакомы и раньше — еще с двадцать девятого года, когда из подъяремной Западной Украины Козланюк впервые пробрался (должно быть — неофициально? А может быть, и нелегально?) в тогдашнюю столицу Украины Харьков. Он приезжал в Советскую Украину, чтобы издать свою книгу рассказов, потому что в Галиции, под пятой белопанской Польши, украинского революционного писателя Козланюка, понятно, не издавали.
Память моя сберегла детали этой встречи: писательский клуб — Дом Блакитного, ресторан в подвале, мы сидим изрядной компанией у первого столика справа от входной двери, и идет разговор о журнале "Вікна" — единственном в то время прогрессивном украинском органе печати в Галиции, который издавала группа писателей-коммунистов, в их числе и Петро Козланюк. Таков уж характер моей памяти: деталь, мелочь я могу запомнить точно, но целое, самый факт могу и позабыть или перепутать время. Столик, где мы сидели, белое вино, которое мы пили, тему разговора — помню отлично, а вот… было ли это в тот его приезд — за это поручиться не могу. Сомнение вызывает то, что мне чудится, будто сидел среди нас и Бобинский, но Бобинский, как свидетельствует энциклопедия, приезжал на Украину не в двадцать девятом году, а в тридцатом. Что же было в действительности?
Но дело не в этом. Я хочу сказать о моем ощущении, что с Козланюком мы были давно знакомы, — это ощущение распространяется на время до тридцать девятого года и даже до двадцать девятого, когда мы и в самом деле могли встретиться впервые; оно уходит гораздо дальше, в те времена, когда мы никак знакомы быть не могли. Сейчас попробую объяснить свою мысль.
Это ощущение "давнознакомости" появилось у меня, правда, несколько позднее, но распространилось, так сказать, ретроспективно на предшествующие годы. Это случается, если на то есть существенные причины: дружба, взаимопонимание, общность мыслей, сходство отдельных биографических моментов или — у литераторов — общность хотя бы отдельных моментов в биографии героев их книг. А именно это произошло между нами.
Причиной послужили трилогия Петра Степановича "Юрко Крук" и моя трилогия "Детство — Наши тайны — Восемнадцатилетние". Несмотря на то что эти наши книги писаны в разное время, совсем различны по материалу, а герои их из разных социальных кругов, — многое, очень многое сближает эти произведения (в моих глазах, во всяком случае), приводит как бы к одному идейному знаменателю, как-то "скрещивает" в деталях. Обе вещи — меня "Юрко Крук" и "Детство — Наши тайны — Восемнадцатилетние" — как бы своеобразная перекличка двух сердец, через бывшие границы, что разрубали нашу украинскую землю и наш украинский народ, — двух сердец, иго реально друг друга как будто и не знали, но были родственны. Да, именно перекличка, диалог, пускай я ничего не спрашиваю и Козланюк мне ничего не отвечает. И не имеет значения, что одна из трилогий написана до воссоединения украинских земель в тридцать девятом году, а другая значительно позднее: потому что тут важна не хронология жизни авторов, а хронология жизни героев книг.

 

 

Словом, все политические контексты, все идеологические постулаты, все идейные мотивы и душевные чувства, которые мы вкладываем в великую идею воссоединения украинских земель и в величественное дело единения всего украинского народа, для меня живо воплощаются и запросто персонифицируются в "двухугольнике" и Петро и я. А поскольку "двухугольника" не знает ни Эвклидова геометрия, ни геометрия Лобачевского, то и мыслю такую фигуру, как выражение максимального единства.
На литературном поприще нас еще связывает и жанровая специфика, особенно — в публицистике, где мы с Козланюком работали систематически, и чуть ли не важнейшая для обоих тема творчества — борьба против национализма.
Как известно, Петро Степанович Козланюк — из чудесной, героической плеяды западноукраинских революционных писателей-коммунистов: Бобинский, Тудор, Гаврилюк, Пелехатый, Галан, Козланюк. Они создавали свои произведения — кто стихи, кто рассказы или очерки, кто пьесы и все — боевые большевистские статьи; потом — сидели в польских тюрьмах; потом — выходили на "волю" и снова писали, и снова — за решетку. И опять, и опять возвращались и в литературу, и к непримиримым классовым боям. Художественное творчество для них всех тоже всегда было классовым боем, перо — оружием, иногда разящим сильнее, чем штык, пуля или бомба. Последним из этой славной когорты ушел из жизни Козланюк. Галана на боевом посту зарубили националисты; Гаврилюк и Тудор погибли от фашистской бомбы; Бобинский стал жертвой нарушений социалистической законности. И когда в послевоенные годы мы склоняли головы перед светлой памятью погибших товарищей, писателей-коммунистов, побратимов в боевом отряде западноукраинских литераторов, мы — после минуты торжественного молчания — поднимали головы и смотрели на Козланюка: он — носитель их славных боевых революционных традиций! Романтика отважной и беззаветной борьбы в рядах Сельроба и КПЗУ. Романтика революционной борьбы и на литературном поприще — под знаменем пролетарской литературы — против литературщины националистической, клерикальной, модернистской и вообще — ботокудов. К Козланюк был как бы посланцем той славной когорты в наших рядах, он словно вобрал в себя все богатство ее достижений и весь груз ее былых невзгод. И он — передает эстафету той когорты младшим поколениям.
У меня всегда в памяти один из давних рассказов Козланюка… Я не имею его сейчас под рукой и даже не припомню названия. Но с тех пор, как я прочитал этот рассказ, меня не перестает волновать нарисованный в нем образ матери. Мать умирает — горькая бедняцкая мать, уж такая бедная-убогая, что и обрядить ее в последний путь не во что — нет денег даже на похороны. И вот последняя ее просьба к детям: не продавайте для моих похорон коровы, а то ведь дети ваши, мои внуки, останутся без молока…
Литературовед, несомненно, может констатировать: образ стефаниковской силы и манеры. Не в том дело, дорогие литературоведы! Дело в том, что это — образ бессмертия, мало кем из писателей вылепленный так жизненно-реально. Это — образ веры в жизнь, в нескончаемость человеческой судьбы, в бессмертие человечества, в вечную жизнь твоего народа. И — в светлое будущее, да — вера в светлое будущее горемычных людей, во имя которого и надо сохранить человека. Образ огромной силы, не только биологической, но и социальной, классовой. Да, это правда: первые циклы рассказов Козланюка действительно написаны в так называемой стефаниковской манере, и это очень хорошо. Но Козланюк в этой литературной традиции высоко поднял то, чего Стефаник — придавленный неизбывной бедой безысходности в капиталистическом мире, тяжко скорбя над трагической долей бедняка, — не мог бы и поднять: веру в утверждение новой жизни на земле, завоевание ее уже твоими детьми. Чтоб создать такой образ, надо быть коммунистом.
Перечитайте старый-престарый, чуть ли не первый сборник Козланюка "Хлопское счастье" — и вы увидите, как в горестях, в трагически безвыходном положении человека среди волков автор ищет и находит тропку, а потом и большой, широкий и прямой путь борьбы за утверждение новой жизни.
А впрочем, это дело критиков и литературоведов анализировать и изучать произведения писателя. Желаю им удачи!
Я вспоминаю Петра Степановича во время войны. Он был корреспондентом газеты "Комуніст" (потом "Радянська Україна"). Мы с ним тогда еще были мало знакомы: ведь шел только сорок первый год, а воссоединили нас — Петра с Юрком — лишь в конце тридцать девятого года. И проживал эти полтора года Петро во Львове, а я в Харькове. Но вот пал на нашу страну грозный военный час и были то первые черные дни войны: нет Львова, не стало вскоре и Киева, фронт подходил к самому Харькову. Редакция перебазировалась в Харьков, и сюда наезжал Козланюк. Теперь мы стали видеться чаще: Петро Степанович поселился в нашем доме писателей "Слово", и мы встречались либо в часы ночных бомбежек на крыше, воюя с зажигательными бомбами, либо днем в редакции или клубе Союза писателей, где ютились писатели-беженцы из Польши, Литвы, Молдавии. Там, среди польских писателей, были у Козланюка знакомые и друзья: мы постепенно эвакуировали их в зауральские просторы.
Потом дошла очередь и до Харькова: на него обрушились рейдовые танковые бригады гитлеровцев. И мы с Петром встретились только в Москве годом позже: "Комуніст" перебазировался теперь в Москву, там же была и моя редакция — и мы встречались теперь на Тверском бульваре, 18, или в Союзе писателей СССР на улице Воровского. И Петро рассказал мне, что, когда мы выехали из Харькова, он переселился в мою брошенную квартиру и жил в ней до самого дня падения Харькова: спал на моей постели, читал мои книги, а в шкафу нашел даже забытую бутылку белого столового вина. Из окон моей квартиры Петро смотрел ночью на зарево пожаров, на вспышки взрывов и на пунктиры трассирующих пуль на небосводе. И тут думал свою горькую думу — горькую думу в час лихолетья, в период отступления… Ох, и горькая же то была дума — ее помнит каждый, кто переступил уже за порог детства в дни минувшей воины.
Не диво, что именно это — размышления о беде, обмен горестными мыслями — нас с Петром особенно сблизили.
А впрочем — "сблизило", "сблизились" — это не те слова, когда речь идет о Петре Козланюке. У людей бывают разные характеры: один сходятся быстро и легко, другие — медленно и трудно, а то и совсем не умеют сойтись. Я — из тех, что сходятся трудно. Но не только мы двое — вопреки моему характеру — сошлись быстро, легко и ко взаимному удовольствию: Петро вообще удивительно быстро, легко и как-то и в самом деле "органично", как никто из галичан после воссоединения с западными землями, вошел в наш круг товарищей с Большой Украины. Тогда и появилось это чувство — будто он всегда был с нами и среди нас, такой же точно, как и все мы, ничем не отличающийся от нас, "восточников". Я подчеркиваю это, потому что всем известно, что было немало своеобычных черт и черточек, не схожих у украинцев "восточников" и "западников": столетия раздельного существования, под разными государственными режимами, в традициях разных религий и под влиянием разнонациональных соседних культур — наложили, конечно, свою печать на украинцев по эту и по ту сторону Збруча. Только теперь разница эта стала почти неощутимой, а двадцать пять лет назад все эти черты и черточки еще сильно сказывались. Так вот, у Петра Козла шока никаких особых черт и черточек не было: он вошел в наш круг просто и легко, словно и родились мы вместе, вместе и жили до сих пор день за днем.
Но душевной глубины наша дружба достигла в горький, черный день: в день похорон Ярослава Галана.
Красавец Львов окутан трауром: черные повязки у людей на рукавах пальто, черные полосы на красных флагах, черные с гуцульским геометрическим орнаментом ковры на балконах многоэтажных домов. И лица у людей — сумрачные, скорбные. Многотысячная демонстрация за катафалком, тысячи и тысячи людей на тротуарах, на всем протяжении от Дома ученых до Лычаковского кладбища… Народ провожал в последний путь любимого писателя и трибуна, народ демонстрировал, выражая свое возмущение, свой гнев и протест…
На Лычаковском кладбище состоялся траурный митинг. Слово над гробом сказали Козланюк и я. Петро — от львовян и ближайших друзей Ярослава, бойцов переднего края в борьбе против националистов, я — от писателей Украины. Не припомню, что сказал я, мне лучше запомнились слова, которые сказал Козланюк, и я никогда не забуду, какие чувства всколыхнули во мне эти слова Петра над убитым другом и соратником в борьбе за коммунизм. Здесь, на западных землях Украины, борьба эта была особенно сложна и трудна, запутана и затемнена на только что вызволенных из-под векового ярма западных землях! Ведь сколько же их было тут, этих "ярем" — социальных, национальных, религиозных, "ярем" панских и "ярем" церковных! Австро-Венгерская империя, белая Польша Пилсудского, гитлеровский фашизм. Все эти путы были порваны, но не вызволен еще народ из последнего ярма — террора националистических бандитов, продажных холопов фашизма и империализма.
Нет, Петро не излагал всего этого в своем прощальном слове над гробом Галана, — я передаю сейчас лишь содержание наших с ним бесед и общих раздумий. Слово Петра над раскрытой могилой было коротко и страстно. В слове том не было никаких громких политических возгласов, но все оно было пронизано пламенем политики от начала до конца. Из коротких горячих слов Козланюка вставал могучий образ коммуниста, образ украинца, который больше всего любит свою нацию и больше всего ненавидит национализм. То было слово друга о друге, но говорил коммунист о коммунисте — побратиме, с которым смотрели на мир одними глазами и дрались плечом к плечу, то говорил народ о своем верном сыне, сложившем голову за долю и счастье его. Петро говорил минут десять, а может быть и пять, а мне показалось, что он говорит час, два; простые и тихие душевные слова Петра терзали сердце — то был болезненный стон и громкий призыв к борьбе, слово невыразимой скорби и слово несокрушимой веры в победу.
Потом, тоже не припомню, как это произошло, — мы с Петром очутились в подвальчике кавказских вин: день был сумрачный, осенний, пронизанный моросью и окутанный туманом. Мы промерзли, на душе было холодно и необходимо было согреться хотя бы таким примитивным способом — стаканом вина.
Но мы не скоро вышли из этого подвала — только вечером. Не потому, что пили много, нет — мы почти и не пили, но нам нужно было многое друг другу сказать. Ярослав пал убитый, зарубленный — жертва, но смертью своей, своей гибелью на боевом посту он выиграл еще одну важную битву: битву галичан с бандеровцами, украинского народа с буржуазными националистами. Народ возненавидел националистических убийц еще сильнее, и даже те из галичан, которые старались до сих пор стоять в стороне от политической борьбы, теперь решительно отмежевывались от идей национализма. В те дни сотни одурманенных, введенных в заблуждение националистами — пришли с повинной, порывая навеки с бандитами-террористами.
Мы говорили тогда с Петром о нашем украинском народе вообще — его трагическом прошлом, его непростом настоящем и его желанном, ожидаемом, взлелеянном в мечтах и добываемом в борьбе светлом будущем. Мы говорили о преображении жизни на земле, о настоятельной необходимости этого преображения и ближайших его перспективах во всем мире. Наша беседа тогда шла в мировых масштабах, но без патетики: то был разговор двоих с глазу на глаз.
Смерть общего друга еще больше сблизила нас: будто стояли мы втроем — Ярослав посредине, но вот он упал — и мы стали теперь друг к другу вплотную.
Лишь поздно вечером мы вышли из этого подвальчика — "Грузия" под гостиницей "Жорж" — и тут узнали про переполох, который поднялся из-за нашего исчезновения. Мы просидели, беседуя, несколько часов, и никто не знал, куда мы девались. Вот и поднялась в городе тревога: думали, может, заманили нас куда-нибудь диверсанты-бандеровцы после речей над гробом убитого Ярослава. И бросились нас искать по городу, по всем закоулкам.
Разумеется, нехорошо мы поступили, не подумав, при каких обстоятельствах мы исчезли из поля зрения. Но так хотелось побыть наедине, да и разговор был слишком важный, слишком жгучий для каждого из нас. И был это разговор долгий, вернее — длительный. Он начался тогда, продолжался несколько часов, остался незаконченным, возобновился при встрече снова, снова не закончился, и мы возвращались к нему неоднократно, год за годом, до самого последнего свидания за несколько дней до смерти Петра.
То был разговор о национализме.
Петро Козла шок был непримиримым врагом национализма.
Эга непримиримость вспыхнула у Петра давно, еще во времена господства пилсудчины на землях Галичины. Даже странно, как еще совсем зеленым юнцом, только вступая на жизненный путь, сумел Петро так точно определить свою позицию в этом остром политическом вопросе. Да еще в такой сложной, запутанной, я бы даже сказал, туманной обстановке на западных землях. Ведь во времена разгула пилсудчины, в условиях шовинистического террора польской шляхты, империалистических, явно захватнических посягательств белой Польши на Украину, — сами утвердившиеся тогда концепции национализма, равно как и деятельность украинского националистического подполья в Западной Украине, а в особенности культурно-просветительная, идеологическая направленность националистических организаций могла легко завести — и заводила тысячами — украинскую молодежь на ложный путь. Ведь тогда по отношению к белопанской реакции украинский национализм в Галичине занимал как бы "прогрессивную" позицию: шел войной против панов, боролся против жестокой пацификации, защищал обиженных, декларировал идеи демократизма. Играя на религиозных и национально-патриотических чувствах украинских масс, преследуемых и угнетаемых великодержавной политикой "Великопольши" и иезуитским католицизмом, украинские националистические лидеры — и в своей "теории" и в своей практике — не пренебрегали лозунгами борьбы за социальные преобразования. Национализм той поры в Западной Украине обращался не только к кучке украинской буржуазии, крупной и мелкой, а и к широким трудовым слоям. Он тогда опирался не только на классовые идеалы украинского куркуля, но и пытался использовать жажду национального освобождения обнищавших и безземельных тружеников на селе и неимущих, зачастую безработных, пролетариев в городе. Он бросал в массы лозунги классового мира — такие соблазнительные для неискушенных в политике мещанских и среднеинтеллигентских кругов, а идею "самостийности Украины" подавал как перспективу "государства без хлопа и пана", столь заманчивую для несостоятельных слоев.

 

Прямо удивительно, как горемычный крестьянский сын и малолетний пролетарий Петро Козланюк сумел во всем этом разобраться, попять лживость лозунгов и двуличие самих идей и разглядеть верную перспективу, сумел осудить и ополчиться против концепций национализма и сразу выйти на путь интернациональной борьбы за пролетарскую революцию. Я думаю, трилогия "Юрко Крук" дает на это исчерпывающий ответ.
Пролетарская революция, пролетарий. То были не только самые дорогие слова для Петра Козланюка, то была программа его жизни и деятельности. Труд сызмалу, положение рабочего, с которого и началась жизнь Козланюка, пролетарское окружение, в котором были сделаны первые шаги его сознательной жизни, — вот университеты, где сложилась идеология Петра.
Сельроб, тюрьмы, Коммунистическая партия, мечты о социалистическом преобразовании жизни — формировали мировоззрение Козланюка: открывалась перед ним перспектива. Пример Большой Украины рядом, по ту сторону речушки Збруч, мечты об объединении всего украинского народа — вот что помогло молодому украинскому пролетарию верно разобраться в освободительной национальной борьбе, отличить ее прямые пути от путей окольных, занять позиции классовой непримиримости.
Он воевал против национализма, но умел разглядеть среди его сторонников людей, обманутых лживыми посулами. Националистом — его непримиримым врагом как коммуниста был идеолог националистических концепций, лидер националистических организаций, организатор националистического движения, исполнитель националистической акции. А человек, обманутый мишурой националистических лозунгов, приманкой национальной романтики, который жаждет национального освобождения, но не умеет смотреть вперед и видеть перспективу социальных преобразований, — для Петра националистом не был. Именно работу среди таких "низовых" националистических кругов он считал первейшим долгом каждого коммуниста-украинца. И тяжко болел душой из-за того, что порой не всегда приглядывались к этим людям — очень многочисленным в националистических низах. На путях истории то и дело случалось, что в пылу борьбы, сплеча рубили их под корень вместе с националистической верхушкой.
Козланюк оглядывался назад: на западную Украину — сечевые стрельцы, УГА, ЧУГА; на восточную — молодежь времен Центральной рады, петлюровщина, эмиграция. Обращался и к недавним временам и на западе и на востоке Украины: УПА, бандеровщина, другие националистические группировки. Во главе групп всегда стояли гнусные враги народа, агенты империалистических держав, наемники реакции, авантюристы, в лучшем случае — фанатики и "чистой воды" классовые противники. А — "внизу"? Обманутые, опутанные, спровоцированные и, что всего больнее, — немало движимых лишь национальной романтикой и сбитых ею с толку из-за неумения объединить идеи национального и социального освобождения в одну мечту.
Трагедию этой ветви народного дрова Петро тяжело переживал. Юдоль рядовых сечевых стрельцов во время первой мировой войны и войны гражданской. Трагическая катастрофа стотысячной армии сверстников Петра, целого поколения украинской молодежи в рядах УГА — во время похода под фальшивым лозунгом "за освобождение Украины от большевизма". Кровавая бандеровщина. Всюду там действовала ненавистная националистическая концепция, всюду орудовал враг-националист, и каждый раз националистический "низ" из опутанных, обманутых, спровоцированных простачков, а то и неразумных романтиков расплачивался своей кровью или трагедией сломанной и исковерканной жизни.
— С националистом-вожаком, — говорил Петро, — бороться надо только огнем и мечом. Но с националистом, "сбитым с пути", — только коммунистическим разумом. Против националистической концепции только концепция ленинская.
И Козланюк так же страдал, когда в ходе нашей советской жизни сталкивался с приклеиванием ярлыка "национализм" на нормальные проявления национального патриотизма, когда встречался с людьми, которые не понимали, а иной раз и не хотели понять самой сути национального процесса.
Этот разговор начался меж нами в тот черный день во Львове и длился он, не кончаясь, все годы нашей дружбы.
Козланюк то и дело выступал с резкими статьями, острыми памфлетами, фельетонами — против национализма, против его концепций и преступной деятельности его вожаков под крылом реакции и империализма. Собственно, после гибели Галана именно он нес в своих руках знамя боевой антинационалистической публицистики.
Был он сильным, целеустремленный борец, хотя в быту казался байбаком. В обыденной жизни лучше было на него не полагаться. К примеру, приезжая из Львова, он непременно сразу же звонил, сообщал о своем прибытии, говорил, что необходимо немедленно встретиться, назначал точный час и… не помню такого случая, чтобы свидание в этот час состоялось. Петро в назначенное время и в назначенное место почти никогда не являлся и вообще… исчезал. У него было слишком много друзей — и в писательских кругах и в кругах внелитературных, — и каждый раз, когда он шел на точно назначенное свидание, его непременно перехватывал кто-нибудь по дороге.
Правда, место его "постоя" было известно: он не останавливался в гостиницах, а только у своих задушевных друзей — в семье погибшего партизана-поэта Шпака, "в шпакивне", как сам он говорил, и в конце концов его удавалось разыскать. А впрочем, лучше всего встретиться с Петром было… ненароком, не договариваясь, а так вот "перехватив" его, когда он направлялся на какое-нибудь точно назначенное свидание с кем-нибудь из многочисленных друзей.
Есть на свете такие люди, у которых друзей везде полно.
Таким и был Петро Козланюк.
Был он хорошему человеку — хороший друг.
И вся его жизнь прошла в творческом и общественном непокое.
Назад: Василевская
Дальше: Тычина