Книга: Рассказ о непокое (Страницы воспоминаний об украинской литературной жизни (минувших лет))
Назад: Паустовский
Дальше: Козланюк

Василевская

Куба, Польша, Мексика, Китай, Швеция, Румыния, Австрия, Болгария, Южная Америка, Чехословакия, Бирма…
Это — страны, где побывала Ванда Львовна Василевская лишь за последние два-три года своей жизни.
Что это? Непоседливость? Любовь к путешествиям? Увлечение географией? Какая-нибудь специальная научная цель? Творческий интерес, связанный с очередной литературной работой?
Думаю, что не ошибусь, если скажу, что в каждой поездке Василевской было всего понемногу: и непоседливости, заложенной в самой ее натуре; и любви к путешествиям — увлечение процессом познания мира; и поисков новых аспектов, контрастов, образов, впечатлений — в связи с задуманным произведением и без такой прямой связи — для накопления, обогащения писательских ассоциаций.
Но все это были лишь побочные, сопутствующие, так сказать, мотивы.
По свету, из страны в страну, с континента на континент гнали Ванду Львовну не какие-нибудь личные побуждения, а интересы общественные, важные и неотложные общечеловеческие дела: дела Всемирного Совета Мира, Советского комитета защиты мира, всесоюзных и всемирных женских организации.
Активный общественный деятель, страстный пропагандист идей интернационального единения, неутомимый борец за мир — такой знают Ванду Василевскую советские люди с тех пор, как увидели ее в нашей советской среде, а ее родная Польша — еще раньше: с тридцатых годов, когда студентка Василевская стала участницей прогрессивного движения, выступила как демократическая писательница и вместе с польским рабочим классом пошла по пути революционной борьбы.
Как грустно, что Ванда Львовна ушла от нас так рано — исполненная моральных сил и творческой энергии, как горько, что ее нет с нами и в легкие и в трудные минуты нашей жизни. Но радостно, что она — была! А мне особенно радостно, что была она моим сердечным другом.
Двадцать пять лет, четверть века, я знал Ванду Львовну. И я дорожу этим, ибо Ванда — из тех людей, которые душевно обогащают каждого, кто стоит рядом.
Мне не довелось увидеть польскую писательницу Василевскую осенью тридцать девятого года, когда она впервые ступила на советскую землю — пришла в только что освобожденный Львов из Варшавы через "зеленый кордон". В те дни освобождения западноукраинских земель я был во Львове совсем недолго. Но наше первое знакомство состоялось довольно скоро — в том же тридцать девятом или в начале сорокового года — в Харькове. Ванда Львовна отправилась тогда в свою первую поездку по Советской стране, о которой она так мечтала в польском подполье, и Харьков — это и был самый первый пункт ее советского "приземления".
Не знаю, не спрашивал, какое первое впечатление от советской земли и советских людей через посредство "харьковского представительства" сложилось тогда у польской писательницы, но хорошо помню мое первое впечатление от польской эмигрантки, искавшей политического убежища в Стране Советов.
Это первое, поверхностное впечатление было несколько… неожиданным.
Вспоминается, как это ни странно, прежде всего… ее одежда. Польская писательница Василевская никак не подходила под непроизвольно возникавший в представлении образ "женщины из-за границы". "Заграничных женщин" мы тогда почти не видели, потому что в те годы не ездили за границу и из-за границы к нам женщины тоже не приезжали. Наши представления складывались на основании западных журналов, которые мы видели совсем нечасто, заграничных фильмов, которые попадали к нам еще реже, и переводной литературы, что в те годы издавалась негусто. Женщина из-за рубежа, к тому же писательница, по нашему представлению, должна была обладать изысканными манерами и быть одетой разительно лучше наших советских женщин тех лет. Правда, на Западе, и в частности в Польше, уже шла война — собственно, началась разруха послевоенного поражения, и женщина из Польши была, таким образом, беженкой, в вынужденных скитаниях, в беде, что не могло на ней не отразиться. Однако же "печать" довоенной формаций все равно должна была бы лежать и на поведении ее, и на туалете. В поведении — этакий душевный надлом, окутанный дымкой романтической меланхолии; в одежде, пускай поношенной или изорванной, — хотя бы следы былой "роскоши". Так мы себе тогда представляли. А в глазах у политической беженки-эмигрантки должен был непременно тлеть огонь — огонь страсти, даже фанатизма, ненависти и жажды мщения.
Про глаза и огонь в них речь будет особо, но манеры и платье сразу сбивали с толку.
Писательница Василевская была одета уж слишком "по-простецки" — умышленно, как нам тогда показалось. На ногах у нее были тяжеленные мужские "спортивные" бутсы на подковках, а одежда — неопределенного покроя и цвета суконная юбка и какая-то дикого фасона красная клетчатая кофта. В таких красных кофтах — намеренно уродливых — я видел когда-то, еще до революции, курсисток-суфражисток.
Двадцать пять лет прошло после тон первой короткой встречи — четверть века вместе в литературе, в общественной и партийной жизни, годы товарищеских отношений и близкой, задушевной дружбы, а вот же память об этом первом, поверхностном впечатлении не стерлась. Может быть, именно потому, что это первое впечатление оказалось мимолетным, ошибочным, как раз противоположным тому, что было в действительности.
Вторая встреча с Вандой была уже во время войны в самом ее начале.
Киев окружили гитлеровцы, и Ванда отступала с фронтом до Харькова. Писатели, которые собрались тогда в Харькове, вели работу в печати, на радио и в воинских частях. В первый же или на второй день по приезде Ванды мне довелось выступать вместе с нею дважды: днем — на табачной фабрике, ночью — на стадионе перед бойцами истребительного батальона, рабочими харьковских заводов.
Да не будет это принято за мелочность или поверхностность, но в памяти моей снова прежде всего встает… ее одежда. Ванда была в военной форме — в сапогах и галифе, в гимнастерке с офицерскими знаками различия и в пилотке пехотинца. Такой появилась она на трибуне — стройным, красивым юношей — перед тысячным коллективом работниц табачной фабрики. Имя Василевской в то время уже было известно на Украине: в библиотеках и книжных лавках, переведенные на украинский и русский языки, за два года уже появились кой-какие ее книжки, в газетах, в эти напряженные и полные подъема дни, печатались ее статьи. Табачницы встретили ее, известную польскую писательницу-революционерку, дружными аплодисментами. Но аплодисменты эти превратились в долгую бурную овацию, когда Ванда кончила говорить. И правда, лучшего, более страстного оратора мне редко доводилось слышать.
Ванда тогда еще не владела ни украинским, ни русским языком — в ее речи были лишь отдельные русские или украинские выражения, в основном она говорила по-польски. Но все равно — каждая фраза ее была понятна, каждое ее слово задевало за сердце. Говорила она, собственно, только о двух вещах: о разрушенной Варшаве и об ужасе, который несет человечеству фашизм.
И вот тут я увидел те глаза, которых так ждал еще при первой встрече. Глаза Ванды действительно светились — пылали огнем. В ее взгляде были и любовь к Родине, и ненависть к ее врагам; ее взгляд — не только слово — звал в бой. Когда она закончила: "Нех жие вольность, нех жие коммунизм!" — женщины вскочили с мест, бросились к трибуне, жали Ванде руки.
Потом мы прошли за кулисы, и тут подошел какой-то человек — то ли директор, то ли парторг фабрики — и протянул Ванде подарок — с десяток пачек папирос "Казбек". Видели бы вы, как вдруг вспыхнули и заискрились радостью Вандины глаза! Папиросы! Туго было в те дни с куревом: папиросы шли только на передовые позиции. Ванда схватила папиросы и стала играть коробками: подбрасывала их, ловила и снова подбрасывала — и смеялась, весело и беззаботно, как ребенок, которому подарили самую лучшую, желанную игрушку. Наконец осторожно распечатала одну и закурила — затянулась глубоко, долго не выпуская дыма. Ванда была заядлым курильщиком всю жизнь, курила слишком много — папиросу за папиросой, это чертово курево и сократило ее жизнь.

 

 

Вспоминаю, только раз в жизни Ванда собралась бросить курить: мы вместе приняли такое решение. Было это гораздо позднее, лет через десять после войны. Ванда заканчивала работу над книгой. Жили мы тогда летом рядом, так что из окон были видны окна. Глянешь: из Вандиного окна прядями тянется дым — значит, Ванда работает, надо и мне приниматься! Ходили мы очумелые от чрезмерной работы с раннего утра до поздней ночи и от чрезмерного курения. Вот тогда и решили: кончим работу над романами и бросим курить. Романы были закончены, изданы и переизданы, а курить Ванда не бросила, не бросил тогда и я.
Да не об этом речь. У меня в памяти то — второе выступление вместе с Вандой военной летней ночью в Харькове, на стадионе неподалеку от Краснозаводского театра, перед бойцами истребительного батальона.
Ночь была темная, безлунная, в темном, замаскированном фронтовом городе. Лишь белая окантовка тротуаров да белым покрашенные телеграфные столбы и стволы деревьев вдоль улиц — вот все, что различал глаз. Мы ехали на машине без фар — синего стекла для маскировки хотя бы подфарников тогда, конечно, не хватало. Но двигались довольно быстро, водители уже привыкли к темноте и контурам белых обочин — единственного ориентира для машин. Мы спустились вниз по лестнице на поле стадиона. Нам сказали, что здесь целый батальон, но угадать присутствие большой массы людей было невозможно: над темным стадионом стояла тишина, словно там никого и не было. Потом мы услышали дыхание людей: мы должны были выступать не с трибуны, а просто в толпе — слушатели сомкнулись вокруг нас. Приехало нас трое: третьим был молодой поэт Юра Корецкий. Юра тоже был в военной форме, у пояса его болтался пистолет: утром Корецкий должен был выехать в осажденный Киев — столица еще не сдавалась, столица еще боролась в плотном кольце осады.
Первым выступал я. Сказал короткое слово о том, что делают писатели сейчас, в эти грозные дни войны; странички приготовленного для чтения рассказа шелестели у меня в кармане, но читать в темноте было невозможно, и я просто рассказал его содержание — из времен оккупации Украины восемнадцатого года — своими словами.
Вторым выступал Корецкий. Не припомню, какие свои стихи он прочитал, потом стал читать переводы: Юра Корецкий хорошо владел английским и немецким языками и был недурным переводчиком. Читал он тоже хорошо: взволнованно, но просто, без патетики, и прежде всегда вызывал одобрительные аплодисменты. На сей раз аплодисментов не было. Командир или комиссар, стоявший рядом, объяснил: пусть это вас не смущает, аплодисменты запрещены, надо соблюдать тишину. В заключение Юра прочитал перевод… из Гейне. Стихотворение было прекрасное — острое, сатирическое, боевое, однако же немецкое, и читать его было рискованно: вряд ли всей аудитории из рабочих харьковских заводов было известно, что творчество Гейне гонимо в фашистской Германии. Командир или комиссар рядом с нами встревоженно затоптался на месте. Но Юра уже кончил, аплодисментов не было, и он поспешил дать слово Ванде.
А Ванда начала… со стихотворения Гейне, которое только что прочитал Корецкий. Командир или комиссар снова встревоженно затоптался, засопел. Ванда говорила о богатстве немецкой культуры — поэзии и искусства, — о ее свободолюбии, демократических традициях, говорила горячо, страстно — то был настоящий панегирик немецкому народу. Аудитория в темноте молчала, а командир или комиссар уже хватал за рукава и меня и Ванду. Тревогу его можно было понять: восхваление культуры врага после его коварного вооруженного нападения на нас и накануне боя, может быть за час или за несколько минут, — это было рискованно, опасно. Но, к счастью, командир или комиссар не успел принять решительных мер. Ванда на своем ломаном, но на диво понятном украинско-русско-польском языке уже завершила свои ораторский пассаж: она говорила о том, что все это богатство, внесенное немецким народом в сокровищницу общечеловеческой культуры, втоптал в грязь немецкий фашизм, предал и опозорил ее прекрасные, величественные человеколюбивые традиции. Ванда закончила тем, что придет час — и не только мы, но и сам немецкий народ сурово отомстит немецкому фашизму: все народы в братском единении демократий одолеют и уничтожат фашистское варварство.
И тогда вдруг невидимый в ночной настороженной тишине и непроглядном мраке стадион… зааплодировал. Зааплодировал вопреки наивному запрету. Правда, аплодисменты эти — дружные, единодушные, горячие аплодисменты — были кратки и словно бы "шепотом": всплеснули и мигом оборвались. Командир или комиссар даже не успел на них отреагировать: на стадионе снова стало тихо, лишь шелест шепота перебежал из края в кран. Мы еще не покинули стадиона, когда заревел сигнал воздушной тревоги. Сигнал был дан с запозданием, потому что уже высоко вверху слышался одышливый гул немецких самолетов. А еще через несколько секунд вспыхнули в небе бледно-мертвенным сиянием осветительные ракеты: гитлеровские самолеты заходили на бомбежку. Тогда дружно грянули зенитки, и вознесся в небосвод купол зелено-красных пунктиров трассирующих пулеметных очередей. И в этом призрачном освещении мы впервые увидели нашу аудиторию: сотни бойцов, не солдат, а рабочих в штатской одежде, с винтовками и автоматами в руках, тесно окружали нас.
Ванда стояла рядом со мной и смотрела в небо, и глаза ее снова пылали огнем черной ненависти, ярости и жажды мести.
Мне на всю жизнь врезалась в память эта картина на харьковском стадионе, невдалеке от Краснозаводского театра, в призрачном свете ракет и орудийных вспышек — и в центре Ванда: боец-агитатор, зовущий в бой.
Они и пошли сразу в бой — бойцы того истребительного батальона: немецкие самолеты выбросили под Харьковом парашютный десант.
Про Ванду Василевскую — воина в дни Отечественной войны, пламенного патриота и страстного борца против фашизма, про ее работу на фронте в армейских частях и в тылу по организации победы — можно сказать много, и товарищи, которые были рядом с ней на этом участке, вспомнят несравненно больше, чем я, кому доводилось тогда встречаться с Василевской лишь случайно. Но мне хочется рассказать здесь еще об одной встрече с Вандой в те грозные и тяжкие дни.
То было летом или в начале осени сорок третьего года: в приокских лесах закончила формирование и отправлялась на фронт Первая польская дивизия имени Костюшко под командованием генерала Берлинга. На торжество принятия боевой присяги выехали из Москвы к берегам Оки представители аккредитованных при Советском правительстве союзных посольств и военных миссий и делегаты от советских республик. От Украины были удостоены этой высокой чести профессор Швец и я.
Торжество воинской присяги происходило на огромной поляне, окруженной могучими заокскими первобытными лесами. Дивизия, включающая все рода войск, выстроена перед трибуной, на скорую руку сооруженной из березовых нетесаных стволов. Во главе, перед шеренгами жолнеров, стояло командование со штандартом. Под трибуной разместились гости и полномочные представители. На трибуну взошла Ванда, Ванда Василевская — верная дочь польского народа, польская женщина и польская мать — сейчас, в дни воины, председатель Союза польских патриотов, должна была огласить текст воинского обета и принять присягу бойцов и командования дивизии, которая первой в возрожденном Войске Польском выступала в бой против гитлеровского захватчика, разорителя польских земель. "За нашу и вашу свободу!" — было вышито на штандарте дивизии.
Начал накрапывать дождь. На плечи Ванде накинули плащ — дождь не утихал, дождь усиливался, и Ванда вынуждена была поднять капюшон. Теперь она высилась на трибуне — перед войском в чаще дикого леса — в одежде романтической: что-то от седой старины, от времен средневекового рыцарства было в ее фигуре, облаченной в этот длинный плащ, с капюшоном на голове. Да простит меня современный читатель: при тех обстоятельствах, в том взволнованном, приподнятом настроении картина эта воспринималась романтически, чуть ли не с налетом мистики. Молчаливый могучий лес вокруг, широкая поляна под хмурым, дождливым небосводом, ряды воинов в позиции "смирно", щетина штыков, тусклый блеск автоматов, лоснящиеся от дождя чудища танков и самоходных орудий, склоненные знамена, склоненные головы и поднятые вверх руки тех, у кого они не были заняты оружием, и торжественная тишина под надоедливый, однообразный шелест дождя… А напротив, высоко на трибуне, женщина в плаще с поднятым капюшоном: женщина, которая принимает твою присягу на верность Отчизне и подвиг в бою, Женщина — твоя Мать, твоя Сестра, твоя Жена, твоя Дочь или твоя Невеста… И из уст твоей Матери, Сестры, Жены, Дочери, Невесты — слова на верность ей — Родине, Матери, Сестре, Жене, Дочери, Невесте: за нашу и вашу свободу.
Ванда читала слова присяги на память — листок бумаги дрожал у нее в руке, дрожал от того, что она волновалась и от капель дождя, что сеялся и сеялся с обложенного тучами неба, — она была не нужна, эта бумажка, все равно буквы размыло дождем, все равно слова торжественного обета навечно врезались в память. Ванда спрятала ненужный листок и подняла руку — на присягу. И тысячи уст бойцов повторяли вслед за Вайдой за словом слово — каждое ценой в человеческую жизнь. Гомон, гул этих повторяемых слов перекатывался волнами из конца в конец поляны.
И пусть нынешний читатель не подумает, что это литературный вымысел, придумано ради эффекта, по случилось так, что в эту минуту из-за вершин деревьев вдруг вылетел орел, обыкновенный степной орел, и, широко раскинув крылья, стал кружить над выстроившимися войсками, над Вандой на трибуне.
Нам потом объясняли: так бывает — орлов притягивает непривычное скопление людей или зверей — орел любопытная, пытливая птица. Но — мы ведь уж договорились с читателем, что он меня простит, — тогда, в той обстановке это воспринималось почти мистически, как добрый знак, как счастливую примету, даже благословение…
Два дня мы пробыли тогда в расположении дивизии имени Костюшко, провожая ее на фронт, и Ванда, председатель Союза польских патриотов, посетила каждое подразделение. И почти в каждом ждала Ванду особая радость: среди офицеров и политработников мы неизменно встречали кого-нибудь из польских писателей и их жен. Писательнице Василевской так радостно было встретить, после вынужденного расставания два-три года назад, своих бывших сотоварищей и по литературе и по революционной борьбе в бывшей буржуазной Польше.
Но особой была эта радость потому, что не только коммунистов или членов других прогрессивных организаций встречала Ванда в одежде бойцов армии освобождения Польши, но и людей, которые до войны не умели определить свои позиции в общественном бытии, пугались жупела классовой борьбы и бежали от всякой "политики". Теперь они взяли оружие в руки и двинулись в бой против фашизма.
И еще потому особенной была радость, что этих товарищей Ванда видела в таких "неопределенных" позициях еще совсем не так давно: осенью сорок первого года. Бежав от нашествия гитлеровских орд — уже после отхода организованной группы писателей, — покинув родную польскую землю, отходя вместе с фронтом, эти польские товарищи попали тогда, летом сорок первого, в Харьков. Были они бесприютны, без средств к существованию, иные даже без документов. Каждому понятно, что в военное время человеку без документов, да еще за рубежом, суждены мытарства. Как, в самом деле, поверить таким людям — неизвестным, неведомым? Ведь верить приходится… на слово.
Мы, руководители харьковской организации писателей, которые должны были отвечать за писателей из разных стран, не знали никого из этих польских товарищей, не ведали даже, действительно ли они писатели. Мы обратились к Ванде с просьбой помочь нам разобраться.
И Ванда разобралась. Да, все это были писатели, или, по крайней мере, люди близкие к литературе либо искусству. Коммунистов среди них не было — коммунисты давно уже с оружием в руках в бою. Не густо и причастных в прошлом к революционной борьбе или симпатизирующих прогрессивным движениям. Так что тогда, в довоенные времена, они с Вандой были далеки друг от друга. Но…
Но ведь они же не остались — там. Они не захотели служить гитлеровцам. Они бросили все, что имели, — родную землю, привычный быт, достаток, уют, все — и пришли сюда, где, знают, организуется борьба против фашизма, пришли, испытав лишения, нужды, мытарства.
— Поверить или не поверить? — спрашивала Ванда и отвечала: — Поверить! Ведь без доверия к человеку нет веры в человека.
И мы поверили на слово.
Мы эвакуировали их вместе с нашими семьями, вместе с писателями, которые по возрасту или по состоянию здоровья не могли тогда взять оружие в руки.
И вот теперь мы видели их снова. Они взяли оружие в руки, чтоб встать против врага.
Как радовалась теперь Ванда, встречая каждого из них! Доверие оправдало себя! Доверие в трудную минуту — самое дорогое доверие.
Теперь они присягали на верность Отчизне и подвиг в бою. И стали рядом с нами — в битве за свободу Родины, за уничтожение фашизма и за социализм.
Мы, писатели Украины, знаем Ванду Василевскую в ее повседневных живых связях — как нашего давнего товарища по работе, активного участника литературного процесса на Украине, члена нашего украинского Союза писателей и коммуниста одной с нами партийной организации. Четверть века прожили мы общей творческой и общественной жизнью.
Но круг людей, которые знают и любят писательницу Ванду Василевскую, несравненно шире. Это — тысячи и тысячи почитателей ее яркого литературного дарования. Популярность Василевской, автора талантливых, волнующих повестей и романов и вдумчивых, большой познавательной и художественной силы книг путевых очерков, на Украине очень велика. Палитра ее многокрасочна, содержание и сюжеты книг взяты из самой глуби современной жизни. Галерея образов исключительно богатая. Это — люди разных общественных слоев, прежде всего трудящиеся — крестьяне, рабочие-революционеры в книгах, написанных еще во время жизни в Польше. Это — патриоты, не покоренные гитлеровцами, в повестях, созданных в дни войны; простые труженики, строители коммунизма — в произведениях послевоенных лет. Это — образы борцов за мир, выписанные или только силуэтно намеченные в очерках и статьях.
Исключительная ценность публицистического творчества Ванды Василевской в том, что, раскрывая взаимоотношения между людьми, она умеет широко и убедительно показать социальные процессы, происходящие в обществе — в Советской стране, в странах социалистического содружества и по ту сторону, в странах капиталистического мира. Особенность роли Ванды Василевской, если говорить о литературном процессе в целом, в том, что она поднимает политическое звучание творчества и общественной деятельности писателя.
Украинский читатель обязан Василевской особо: такими произведениями как роман "Пламя на болотах" и вся трилогия "Песнь над водами", Василевская заполнила большой пробел в украинской революционной литературе. Взволнованно и гневно рисуя социальное и национальное угнетение украинского населения в буржуазной Польше, писательница дала картину украинской национальной жизни на Волыни, захваченной белопольской шляхтой, дала картину не элегическую, а в кипении социальных страстей, в непримиримом протесте трудовых слоев, в борьбе нищего крестьянства и молодого пролетариата. И эта картина в галерее литературной живописи советского периода чрезвычайно ценна, потому что, отрезанная искусственной границей, западная Волынь долгое время была вне поля зрения украинской советской литературы, а украинские литераторы буржуазно-националистического толка, нашедшие себе приют под крылышком пилсудчиков, упорно извращали в своих писаниях социальную и национальную жизнь украинцев на Волыни под властью Польши, фальсифицировали ее в угоду маршалу Пилсудскому. Прогрессивная революционная польская писательница Василевская заклеймила и великопольский империализм, опровергла и россказни украинских буржуазных националистов.

 

 

Украинский читатель благодарен Василевской и за отображение ее страстным пером героической борьбы украинского народа против гитлеровских захватчиков в годы Отечественной войны. Речь идет в первую очередь о повести "Радуга", но так же связаны с пашей украинской современностью и все дальнейшие произведения Ванды Василевской — беллетристические и публицистические.
В творчестве Василевской стала живой, животворной реальная связь между украинской и польской литературой наших дней. Органическое слияние мотивов польских с мотивами украинскими драгоценным самоцветом засияло в современной литературе польской и литературе украинской.
Недаром же мы считаем Василевскую писательницей польской, что жила и работала с украинским народом, а в Польше иной раз склонны рассматривать ее как писательницу украинскую, писавшую на польском языке.
Но окинув взглядом произведения Василевской и, в частности, те, где не звучат специфически польские или специфически украинские мотивы, а писательский ее взгляд обращен на жизнь других народов, мы с особой силой ощущаем дух всего творчества писательницы — дух интернационализма, яркое воплощение идеи дружбы между народами, коммунистическое мировосприятие и коммунистическое мироутверждение.

 

Конечно, о Ванде Василевской — писательнице, общественном и партийном деятеле — можно сказать очень много, и я уверен, что теперь, посмертно, литературоведы, критики и историки, имея возможность охватить ее творчество и деятельность в целом, расскажут о ней читателю, и читатели ждут этих исследований.
А мне хочется вспомнить здесь, на этих страницах, о Ванде в ее личном, в быту.
В течение нескольких лет — пяти или шести — летние месяцы мы с женой и Василевская с Корнейчуком жили рядом, через забор, на хуторе Плюты. И, разумеется, жизнь каждого была для соседа "как на ладони". Вот тут-то и открылась для меня еще одна неизвестная до того черта характера Ванды.
Земля! Земля в жизни Ванды играла исключительную роль. Ванда любила землю. Не в переносном, обобщенно-патетическом смысле, а совершенно реально и просто: земля, грунт, почва. А впрочем, в этой любви была и высокая патетика: Ванда любила обогащать и украшать землю.
Ванда с Корнейчуком построили себе дом на юру — на голом-голехоньком песчаном холме над протокой Днепра — Стариком, Козинкой. И песчаная эта насыпь была поистине "бездонной": можно было рыть и рыть на десятки метров вглубь — все песок да песок, и ничто, кроме курая, на нем не росло даже в дождливое лето.
И вот Ванда взялась этот песок превратить в плодородную почву. Она возила на холм торф, навоз, чернозем. За несколько лет она создала на своем участке в пятнадцать соток культурный слой. И на этом, ставшем плодородным, грунте обильно поднялись цветы, овощи, фрукты.
Буйные волны цветов всех оттенков и запахов залили все вокруг дома, поползли по стенам на крышу, переплеснулись через плетни и ограды — вьюнком, виноградом, вьющимися розами. Цветы в Вандином саду никогда — с ранней весны до поздней осени — не переводились: Ванда так специально подбирала сорта, что цветение — краски и запахи — не прекращалось ни на один день в течение всего вегетационного периода. На крохотном клочке земли она развела сотни сортов: из каждой поездки по Советскому Союзу или за границу Ванда непременно привозила какой-нибудь новый цветок, высаживала или высевала его у себя. А на грядках — тоже крохотных — выращивала овощи: обыкновенные, самые простые, и какие-то чудные, экзотические. И не было, кажется, для Ванды большей радости, чем похвалиться новым, только впервые зацветшим цветком или подать к столу, к чарке за дружеской трапезой какой-нибудь овощ из своего огорода.
А вдоль забора росли у Ванды фруктовые деревья. Тоже красивые и необыкновенно урожайные. И особой радостью было для Ванды — найти где-нибудь деревцо редкого сорта, пересадить и выходить собственными руками. Справа, когда входишь в усадьбу, растет огромный абрикос: каждый год его ветви сгибаются до земли под тяжестью крупных, вкусных, ароматных и сладких плодов. Вспоминаю: еще когда строился дом на этом песчаном и голом горбе, мы сидели у костра и ели купленные в магазине абрикосы — крупную высокосортную болгарскую "кайсу". Ванда выбрала самый красивый плод — большой, спелый, сняла мякоть, очистила косточку, подошла к забору и сунула ее в землю. "Ну-ка, попробую, — сказала Ванда, — вырастет ли из косточки?"… Все лето Ванда старательно поливала место, где лежал в земле "будущий абрикос", удобряла навозом, сыпала какие-то химикаты. На зиму прикрыла это место рогожкой. А весной из земли выглянул небольшой росток. Ванда стала хлопотать вокруг него: разрыхляла грунт, заливала в лунку жидкие удобрения, выпалывала каждый сорнячок. К осени это было уже деревцо в метр вышиной. А на третий год пришел и первый урожай — щедрый, удивительный, когда за плодами не видно листьев.
Правда, фрукты или ягоды — это не цветы, хлопот с ними много: и больше всего не тогда, когда их выращиваешь, а уже тогда, когда они уродят. Когда начинался период созревания — клубники, черешни, вишни, а там и яблок или груш, у Ванды голова кругом шла: что делать с урожаем? Вот тогда и начиналось: приходите, пожалуйста, наберите у нас смородины; послушайте, а может, вы нарвали бы вишен; ну, я вас прошу, обтрясите нашу яблоню!.. Приглашения и уговоры не всегда давали результат, тогда Ванда, тяжело вздохнув, вставала чуть свет, сама собирала клубнику, обрывала вишни, трясла яблоню и отправлялась по соседям с корзинкой — угощать, уговаривать, чтоб взяли, не пропадать же дарам природы!
Сеять, сажать, выращивать, холить всяческую растительность — украшать и обогащать землю — было страстью Ванды. Бывают филателисты, нумизматы, всякие другие коллекционеры. Ванда коллекционировала дары природы и красу земли.
У меня в памяти ярче всего запечатлелся именно такой образ Ванды: в забрызганной росой юбке или измазанных штанах, с оголенными руками, по локоть в грязи, она разгибается, распрямляет спину, откидывая локтем волосы с глаз, и, когда с ней здороваешься, говорит извиняющимся тоном: простите, руки подать не могу, видите, какие?..
Была Ванда натурой целеустремленной, с твердым характером. Если она принимала какое-нибудь решение, не стоило и пытаться отговорить ее от осуществления задуманного. Если у Ванды складывалось мнение о какой-нибудь вещи, о факте, событии или явлении — не стоило и пытаться разубедить ее. Она внимательно выслушивала возражения, а затем против каждого вашего аргумента выдвигала свой, разбивавший вас наголову.
Ее взгляды и убеждения складывались в результате глубоких раздумий — после рассмотрения факта со всех сторон, после того, как были взвешены все "про" и "контра".
Потому-то идейный мир ее был так непоколебим.
Столь же постоянны были и вкусы Ванды. Если человек вызвал у нее симпатию, Ванда привязывалась к нему всей душой. И только врожденная замкнутость характера удерживала ее от бурного проявления чувств. Нужны были исключительные обстоятельства, чтоб Ванда переменила свое отношение, но и перемена эта проявлялась решительно и резко. Если Ванде что-нибудь не нравилось, это встречало у нее открытое и бескомпромиссное осуждение.
Потому и круг ее склонностей расширялся медленно: было в них что-то устойчивое, неизменное, постоянное.
И только в одном Ванда, так сказать, "изменила" своему характеру — в отношении к рыбной ловле.
Я помню Ванду, когда она еще не была завзятым рыболовом, наоборот, над рыболовами беспощадно издевалась, а рыбацкая страсть вызывала в ней удивление и даже возмущение.
Она говорила мне — я к увлечению рыбной ловлей тоже относился тогда с насмешкой:
— Не понимаю, как можно часами смотреть в воду и дожидаться, пока кто-то там схватит крючок на твоей удочке? Не понимаю, как можно отрывать у жизни, такой короткой, скоропреходящей, но такой требовательной, зовущей тебя и туда и сюда, — отрывать часы, дни и месяцы на то, чтобы гоняться за какими-то там окунями или щуками? А твой творческий труд, а общественные обязанности, а все то, что требует от тебя семья? Нет, рыболовы — это эгоисты и бездельники!
На возражения, что как раз наоборот — завзятыми рыболовами чаще всего бывают люди трудолюбивые и талантливые, Ванда пожимала плечами:
— Все это исключения. А исключения, как мы знаем, даже когда они многочисленны, лишь подтверждают правило.
На замечание, что рыбная ловля это не промысел рыбы, а спорт, отдых, даже рекомендуется врачами для лечения нервной системы, Ванда отвечала категорически:
— Не верю. Все это говорится только для самооправ-дания, для прикрытия собственной лени, чтобы окутать романтической дымкой свое безделье.
Позже, когда сама Ванда стала заядлым рыболовом, познала все радости и разочарования рыбной ловли и страшно волновалась, если рыба срывалась с крючка, она так же пожимала плечами и говорила:
— Не понимаю: полезно для нервной системы, рекомендуется врачами? Да что вы! Надо иметь железные нервы, чтоб быть рыболовом! Весь мир переворачивается, когда у вас уходит с крючка лещ! Удивляюсь, как меня не хватил инфаркт, когда в прошлом году у меня сорвался вот этакий сом!..
И как все рыболовы, она широко раскидывала руки — метра на полтора, значительно шире, чем был этот норовистый сом.
И, прямо захлебываясь от волнения, рассказывала, как ловила рыбу с Фиделем Кастро на Кубе, или какого тунца при ней вытащили у берегов Чили, или как ловят рыбу китайцы, индусы и полинезийцы, какая у них приманка и какая снасть.
Да, Ванда действительно вдруг изменила свое отношение к рыболовам. Как это произошло и почему — мне не удалось проследить. Даже сама Ванда в своей книге о рыбной ловле не могла этого объяснить толком. То был внезапный, непостижимый переворот.
Я не буду здесь рассказывать подробно о Ванде как рыболове, но непременно когда-нибудь напишу об этом отдельно: на рыбной ловле раскрывается богатейшая гамма еще одной стороны ее характера. Как это ни странно, я ведь тоже из ненавистника этого занятия превратился в его поклонника. И никогда не забыть мне вечерних и рассветных часов, проведенных вместе на водах Днепра или плесах приднепровских озер; ночи у костра на берегу, вокруг треноги с котелком, в котором закипает тройная уха; или в шатком, заякоренном на фарватере челне — в ожидании сомов и судаков; скитания по Днепру, когда вдруг на середине реки в моторе твоей лодки что-то портится и тебя спасают из-под встречного парохода и тащат на буксире. В приключениях на рыбной ловле и во время "рыбачьих" походов душевное богатство Ванды раскрывалось особенно щедро. Суховатая в официальных взаимоотношениях с малознакомыми людьми и вообще по характеру замкнутая, углубленная в себя, Ванда на природе оказывалась отчаянным романтиком, поэтом вольности, товарищем общительным, на диво простым и заботливым.
Я разрешу себе рассказать лишь один маленький эпизод, который, кажется мне, целиком характеризует Ванду-рыболова.
В этот вечер Ванда, как всегда, ловила на донки, переделанные из спиннингов, с кормы лодки. Лодка стояла на приколе — носом в берег, а корма на глубокой воде. Александр Евдокимович ловил в отдалении — с конца песчаной косы, закидывая в глубокий и быстрый водоворот, который меж рыболовов на Старике известен под названием "Король". Александр Евдокимович был с одной удочкой, так как на успех не надеялся: в тот вечер что-то "не клевало", другой снасти и никаких рыболовных причиндалов у него с собой не было. И вдруг удочку так и потащило! Александр Евдокимович взял ее на себя, подвел к берегу добычу, но вытащить не мог: на крючке огромный жерех!
— Сачок! — захлебываясь от волнения, закричал Александр Евдокимович. — Ванда, сачок!
Все, что произошло дальше, длилось одно мгновение. Ванда вскочила, схватила сачок, лежавший рядом с ней, и…
Чтобы подать сачок, надо было пробежать от кормы к носу лодки, сойти на берег, потом бежать берегом несколько десятков метров по сыпучей песчаной отмели, хотя по воде до Александра Евдокимовича на конце косы расстояние было не больше нескольких метров. За то время, которое уйдет на беготню с сачком, огромная рыба, конечно, оборвет капроновый волосок и уйдет в глубины "Короля". Впрочем, Ванда, конечно, и не успела об этом подумать — она действовала чисто рефлекторно.
…И Ванда с сачком в руке прямо шагнула через борт лодки в глубокую воду.
Только в воде она сообразила, что ступила не на землю, а в реку, что по глубокой воде к косе не перебрести, водоворот не переплыть и что сачка, таким образом, Александр Евдокимович не получит.

 

Мне радостно, что я знал Ванду в разных, иногда диаметрально противоположных, сферах деятельности, в самых разнообразных ситуациях житья-бытья, в богатейших проявлениях ее интеллекта, ее сердца и души.
Василевская — выдающийся писатель и Ванда — товарищ: как было хорошо и славно с ней в задушевной беседе, в страстном споре, в согласии и несогласии, над рукописью незаконченной вещи или у костра на Днепре, у книжных полок или в лодке на рыбалке. Василевская — всемирно известный, пламенный борец за мир и Ванда — на огороде или в цветнике со своим любимым внуком Петриком. Василевская на трибуне партийного собрания и Ванда гостьей у меня дома.
Всегда и во всем Ванда жила полнокровной жизнью и отдавала себя всю — и общественной работе, и партийной деятельности, и писательскому труду, и возне в саду или на огороде, и бесконечным семейным делам — мужу, дочери, внуку. Как ее хватало на все, когда всему она отдавалась сполна? И жила в вечном творческом беспокойстве, засевая этим плодоносным беспокойством все вокруг.
На это способны лишь цельные, богатые умом и щедрые душой натуры. Натуры, которые обогащают каждого, кто стоит близко, рядом.
Такой и была Ванда Львовна Василевская. Ванда.
Назад: Паустовский
Дальше: Козланюк