ДУРНЫЕ НАКЛОННОСТИ
Ты видишь, Боже, что детство не заканчивается в нас, оно просто переходит на другой уровень сознательности — в начало понимания и познания земного мира. Хотя для нас проходят дни, месяцы и годы, для Тебя, Господи, не проходит даже этот миг, ибо Ты содержишь в Себе все времена. Ты даже Свою вечность превращаешь в «сейчас», так как Ты — «всегда один и тот же». Горько учиться «любви» к миру, не научась любви к Богу, учиться познавать временное и не учиться постигать вечное, учиться дружить с этим преходящим миром, не учась обретению отношений с Тем, Кто был, есть и пребудет вечно. Горько слыть у учителей и родителей успевающим в том, что отнимает у души жизнь вечную и скрывает от сердца непреходящую любовь Христову.
Наследуя при рождении определенные качества души, ума и тела и начиная совершать греховные поступки, мы приходим к бурлящей желаниями юности, где, собственно, у нас не остается выбора. Мы непроизвольно склоняемся к тем условиям существования, которые отвечают нашему сложившемуся устроению. Занавес детства постепенно распахивался, открывая взгляду новых действующих лиц подростковой поры взросления, ломающей напрочь всякие преграды для дурных наклонностей.
Высокий тополь-осокорь шумом листьев, похожих с изнанки на детские ладошки, приветствовал наш приезд. Улица, на которой мы поселились, и дом, в котором начали жить, мне очень понравились. Дом мне полюбился тем, что в пристройке отец сделал столярную мастерскую, где я мог вдоволь играть с инструментами отца, за исключением рубанка, который он приказал не трогать, чтобы я его не затупил. Заодно мне было поручено выпрямлять старые ржавые гвозди на маленькой наковальне. Я увлеченно трудился над этим поручением, стараясь заслужить похвалу отца, которой я очень дорожил. Со временем он научил меня работать рубанком, и когда под руками завилась первая стружка, это привело меня в совершенный восторг. В те времена дети занимались выпиливанием лобзиком узорных полочек и подставок из фанеры; не избежал этого увлечения и я. Запах сосновых досок и стружек мне запомнился навсегда чистым смолистым ароматом. Еще помню, что я сильно сроднился с огромным тополем возле нашего дома. Мне нравилось взбираться под самую макушку дерева, где, сидя на качающихся под ветром ветвях, я громко распевал строки из песен, услышанных по радио: «И снег, и ветер, и звезд ночной полет, меня мое сердце в тревожную даль зовет».
Учеба шла своим чередом, но интерес к занятиям начал ослабевать. Душа начала пленяться тем, что предлагал ей мир. Кино увлекло мою душу невероятным свойством потрясать ее до самых глубин отождествлением с вымышленной жизнью, сыгранной актерами. Тогда в кинотеатрах, в основном, шли фильмы о революции, гражданской или Отечественной войне. Но первый фильм, который я смотрел с родителями, оказался индийским, он с триумфом прошел по всей стране и назывался «Бродяга». Из зарубежных фильмов помню еще «Тарзана». Из наших фильмов мне запомнился фильм по сказкам Бажова «Каменный цветок», а также много раз с восторгом просмотренный «Чапаев».
Мальчикам из нашего класса нравилось мое умение рисовать, и вскоре я стал «профессиональным» рисовальщиком — изображал различные военные сцены из увиденных фильмов. На такие рисунки был большой спрос, и все эти военные эпизоды увлеченно разглядывали и комментировали заказчики и зрители.
Иногда, вполголоса, чтобы не слышали взрослые, во втором — третьем классах, мы пытались разобраться в трудных вопросах.
— Кто знает, откуда дети берутся? — задавал кто-нибудь трудный вопрос. Все затаивали дыхание.
— Говорят, что нас где-то находят!
— Вот, еще! Ерунда какая! — вступал в спор кто-нибудь постарше. — Я слышал, мы из женщин получаемся…
— Да из каких женщин? — возмущались остальные. — Мы сами по себе как-то появились.
Но не эти загадки волновали нас в ту пору. Душу неосознанно тянуло к добру, и эта тяга временами проявляла себя неожиданным образом. Находясь под большим впечатлением от одного детского фильма, я увлек местных ребят объединиться в команду, которая под прикрытием темноты делала бы добрые дела одиноким бабушкам и дедушкам на нашей улице, чьи близкие погибли на войне. Мы рьяно взялись за добрые дела, нас увлекло тайное совершение добра и удивление взрослых, получивших неожиданную помощь. Мы расчищали заросшие дорожки возле бедных домов, складывали разбросанные кирпичи, доски, убирали строительный мусор. Но потом это увлечение сошло на нет, побежденное сильной страстью к футболу.
Близкие и теплые отношения с ребятами этой тихой улицы перешли в долгую дружбу и сохранились даже после того, как наша семья переехала снова, поближе к железнодорожному вокзалу. Меня перевели в большую четырехэтажную школу в центре городка, где находилась небольшая спортивная площадка. Там моим идеалом сразу и надолго стал футбол. Эта игра настолько увлекла меня, что я готов был играть в нее с утра до вечера и, если оставалось время, играл с мячом еще у себя дома. Даже в школе кумиром всех школьных перемен был футбол. Как только звенел звонок, мы опрометью бросались вниз по лестнице, чтобы поиграть в мяч.
В наши футбольные битвы часто ввязывался переросток, худой, долговязый и нескладный, которого мы звали — «эй, дядя, достань воробышка!» Острым локтем он всегда больно толкал в бок, и этим, как ни странно, запомнился. Другого звали «костыль» — вместо мяча он больно бил по ногам. «„Костыль“ пришел, берегись ребята!» — предупреждали мы друг друга. Наибольшим уважением пользовался игрок, умевший запутывать других финтами в подражание знаменитому Пеле. Некоторым финтам обучился и я, чем немало раздражал нападающих, которые бурчали, следя за мячом, мелькавшим в ногах: «Финти, финти, дофинтишься у меня!»
Мою страсть к футболу смогло победить лишь одно увлечение — велосипед. Это был трофейный немецкий «взрослый» велосипед — необыкновенно легкий и прочный. Так как он был слишком большим для меня, мне пришлось изощриться, чтобы научиться кататься на нем, продевая ногу в раму и изгибаясь всем телом, чтобы достать педали. Этот велосипед стал моим самым большим другом на все время детства до начала юности.
Празднование Нового года в школе надолго запомнилось особым чувством душевной чистоты зимнего вечера с медленно кружащимся снегопадом и особым праздничным ощущением, непохожим на другие праздники. Изготовление и раскрашивание новогодних масок было веселым приготовлением к праздничному школьному вечеру. Мы сами вырезали из бумаги снежинки, звездочки, гирлянды и развешивали все эти украшения в школьном зале. А на центральной площади, рядом со школой, уже возвышалась городская елка, сиявшая множеством разноцветных лампочек. Из репродукторов звучала красивая мелодия: «А снег идет, а снег идет, и все вокруг чего-то ждет…» Светлое мерцание падающего снега, елка в праздничном убранстве, необыкновенно чистое состояние души говорили об иной, сокровенной благодати Рождества Христова, но, к сожалению, я тогда забыл эти слова, увлеченный блестящей мишурой искусственных, придуманных людьми торжеств.
Процесс учебы становился для меня все менее интересным, переходя в нудную обязанность. Гораздо интереснее было встречаться в школе с друзьями и проказничать на уроках. Часто мои шутки, сами собой слетавшие с языка, заставляли хохотать не только весь класс, но и самих учителей, что обычно заканчивалось выдворением меня за дверь.
Из школьных лет пятых — шестых классов запомнились двое моих неразлучных друзей — Алексей и Юра. Национальности для нас не существовало. Лишь повзрослев, я понял, что один из них был грек, а другой — поляк, наверное, из семьи ссыльных. В это время гремела популярная песня «Бэсамэмучо», и это прозвище, данное мне Алешей, надолго прилипло к моему имени. Алексей нравился мне живостью характера. Тогда итальянские песни входили в моду, и он задорно горланил на школьных переменах: «Марина, Марина, Марина!» Еще этот непоседа хорошо изображал военную трубу в известной песне тех лет «Солдаты, в путь…»
Юрий держался скромнее и серьезнее. Он удивлял меня умением играть на семиструнной гитаре и петь «В глубоких теснинах Дарьяла». Кроме того, он любил книгу «Туманность Андромеды», как и я, и этим сильно меня привлекал. Оба друга являлись преданными почитателями моих многочисленных рисунков на тему военных сражений.
Запуски первых спутников, а затем полет Гагарина потрясли наше воображение. Увидеть спутник в ночном небе и показать его другим считалось невероятной удачей. Иной раз, после уроков, мы углублялись в дискуссии об устройстве Вселенной.
— Вы знаете, что находится в космосе? Кто скажет? — начинал, обычно, Юра.
— Планеты, звезды и галактики. — перечислял я.
— Правильно. А космос в чем находится?
В этих словах уже звучало некоторое ехидство.
— В вакууме. — припоминал я.
— А что такое вакуум?
— Пустота.
— Так. А пустота в чем?
— Как в чем? — вступал Алеша. — Пустота — это ничего. Значит, ни в чем!
— А как же это держится ни в чем? — торжествовал Юра.
— Падает, наверное, куда-то! — заключал Алексей.
— А мне кажется, что вакуум тоже в чем-то находится… — высказывал я предположение. И мы замолкали, потрясенные тайнами мироздания.
— Да хватит вам, заладили, космос — это космос. Айда в мяч играть! — задорно потряхивал Алексей большим чубом, пиная принесенный мяч.
Родители, заметив мое чрезмерное увлечение играми, стали более строго относиться к школьным занятиям, поэтому приходилось подавлять свое нерасположение к учебе и учиться ради хороших отметок. Только на уроках литературы душа оживала и словно пробуждалась. В это время произошло мое знакомство с рассказами Чехова, который стал мне очень близок тонким проникновением в характеры людей и еще потому, что его книги были у нас в домашней библиотеке. Глубокое воздействие пьес Чехова открылось мне гораздо позже. Гоголь был еще закрыт для меня, возможно, из-за того, что приходилось заучивать отрывки из его повестей. Достоевский был изъят полностью из всех школьных программ. О нем я прочел в энциклопедии, что это «мракобес» и «ярый реакционер».
На уроках литературы моего сердца коснулась трогательная нежность и мелодичность стихов Тютчева и Фета, которые надолго остались в моей памяти. Учительница литературы предложила всем попробовать написать стихотворение для прочтения в классе. Прибежав домой, я, ради вдохновения, уселся перед окном, за которым мелкий весенний дождик затянул мокрой сеткой мокнущие кусты цветущей сирени. Даже мама удивилась моему долгому сидению у окна и встревожилась:
— Что-то случилось в школе, сынок?
— Нет, мама, это я пишу стихотворение!
— Ах, вот как! — засмеялась она. — Вот и в нашей семье родился поэт!
Множество ощущений и мыслей нахлынули на меня, но сердце еще не владело словами, они не повиновались ему и я написал совсем не то, что чувствовал.
— Хорошее у тебя стихотворение! — похвалила учительница. — Но почему оно такое печальное?
В ответ я только пожал плечами. Как-то я услышал, что сестра вполголоса разговаривает с мамой о запрещенном поэте, спрашивая, можно ли почитать томик его стихотворений, который подарили ей подруги? Мама разрешила, а я подбежал к сестре и начал умолять ее дать и мне прочесть стихи, о которых она спрашивала у мамы. Этим поэтом оказался Есенин. Он увлек меня настолько, что вся моя юность прошла в подражании его творчеству, хотя впоследствии меня потрясли замечательные стихи Блока, а затем Заболоцкого. Но милее стихотворений Есенина о природе для меня не было ничего, за исключением, конечно, поэзии Пушкина и Лермонтова. Есенинская образность стиха не только заворожила меня, но и закрыла для сердца его неглубокое знание жизни и трагичность судьбы, о чем я узнал гораздо позже.
С малых лет мой слух всюду сопровождали песни: пела мама, пела и моя сестра, но больше всего песен неслось из громкоговорителей, установленных в те годы на столбах главных улиц и площадей. Передачи главной радиостанции из Москвы транслировались с 6 часов утра до 18 часов вечера, и песни тех лет буквально вдалбливались в наше сознание и надолго отпечатались в нем. Некоторые мелодии были удивительно красивы, но это открылось мне значительно позже, как и трогательные стихи Фатьянова. Школьные обязанности и общественные дела не увлекали меня, и это в преподавательской среде называлось «неактивный ребенок», хотя преподавательница неоднократно пыталась назначить меня старостой класса.
Моего отца, после того как я нечаянно разбил стекло в классном шкафу, она стала часто вызывать в школу, чему очень удивлялась мама, хотя я больше не бил стекол и не собирался этого делать. Заподозрив неладное, ей удалось отвадить отца от хождения на школьные беседы:
— Хватит тебе в школе водить шуры-муры, достаточно и работы, где проводниц полно, только позови…
— Тогда ты ходи в школу, когда вызовут, — добродушно посмеивался он.
— Я ни за что не пойду выслушивать всяких вертихвосток! — отрезала мама. Вот таким странным образом контроль родителей за моей учебой закончился.
Школьные друзья стали главными наставниками в моей жизни. Наша активность была направлена, в основном, на простые радости детства: для некоторых сверстников рыбалка стала пожизненным увлечением, мне нравилось бродить вдоль тихих степных речушек (называемых на Дону «ериками»), когда солнечным летним утром по воде расходятся круги от выпрыгнувшей с плеском рыбы, любоваться полетом реющих над сияющей поверхностью воды огромных синих стрекоз, слышать шорохи качающегося под ветром цветущего камыша, роняющего светлый пух, наслаждаться прохладой реки и купанием в ее прозрачных глубинах. Рыба у меня ловилась плохо, возможно, не хватало ловкости и чутья настоящего рыбака, которого всецело поглощает сам процесс ловли. Еще мы ловили раков по глубоким тинистым норам в берегах мелких речушек, которые во множестве оставались от весеннего разлива Дона, так как в то время еще не строили большие водохранилища.
За этот период наша семья несколько раз выезжала в Москву и Петербург. От Москвы осталось в памяти удивление от грандиозности Кремля, страх перед огромными магазинами и усталость от безчисленных толп людей. Петербург мне понравился строгой красотой и совершенно другими людьми, непохожими на шумных москвичей. Из поездок родители привозили пластинки и мы сообща слушали их, проигрывая на патефоне.
Однажды в нашу мальчишескую компанию пришла соседская девочка и попросила вынести патефон и поставить какую-нибудь пластинку. Когда раздалась музыка, кажется, «Рио Рита», эта девочка неожиданно пригласила меня на танец, говоря, что она научит меня танцевать. Не видя в ее просьбе ничего странного, я начал неуклюже танцевать с ней под ритмичную мелодию. Мальчишеская компания, посмеиваясь, во все глаза смотрела на нас. Вскоре на стенах школы появились надписи о нашей любви. Они меня особо не задевали, но в сердце острой занозой осталось будоражащее чувство девичьей близости.
Из всех времен года весна оказывала на меня неодолимое животворящее воздействие. Как я ждал прихода тепла! Еще в феврале я ставил в стакан с водой тоненькую веточку вербы и с трепетом следил, как незаметно совершается чудо преображения со спящими почками, рождающими трогательную нежно-зеленую завязь. Милое весеннее солнышко поднималось все выше, а на душе становилось светлее и радостнее. Слыша разговоры взрослых о церковных праздниках, я спрашивал:
— Мама, что такое Сретение?
— Зима с весной встречаются, сынок… — отвечала она с улыбкой.
Зачем родители скрывали от меня значение религиозных праздников? Со временем мне стало ясно, что люди, привязанные к миру, страшатся позволить какой-либо душе отделиться от них, тем самым выявляя всю тщету их земных надежд и упований.
В этот период в моей душе появились две сокровенные тайны, о которых я никому не хотел говорить: странные тревожащие сердце ощущения от общения с девочками и загадочная увлекательная тайна творчества. Мне захотелось стать поэтом и даже само слово «поэт» кружило мне голову. К сожалению, к этому творческому порыву примешалось ревнивое чувство первенства, которое портило душу и делало ее безвольной пленницей пустого сочинительства. Тогда мне было еще невдомек, что ничтожные стихотворные безделки и страсть к состязанию надолго уводят душу в томительные мытарства по пустыням тщеславия. Попавшись в соблазн сочинительства, мне предстояло многие годы брести по пескам и пустыням эгоизма и тщеславия, чтобы на личном опыте постичь химеры, созданные греховным умом и испорченными помыслами. Все вместе это называлось трудной порой «переходного возраста» или болезненным взрослением души, познающей убийственность собственной гордости и эгоизма.
То, чему мы можем учиться свободно и с пользой для души, без опасения потеряться в дебрях гордыни и страстей — это искренняя и чистая любовь к Богу, всякое иное приобретение знаний есть лишь порча ума и сердца. Страшно затеряться в юности среди лже-богов и идолов мирской жизни, которым поклоняется мир, и не заметить кроткого и любвеобильного Христа. Прекрасное занятие для человека — свидетельствовать о милосердии Божием, оберегающем его от недобрых путей, но самое лучшее — отдать всего себя Его милосердию и постигать, насколько это возможно, безпредельность Божественной любви.