Книга: Россия: прорыв на Восток. Политические интересы в Средней Азии
Назад: Глава 13 Изменчивое интеллектуальное и литературное сообщество
Дальше: Глава 15 Модернизация архитектуры, технологий и планировки городов

Глава 14
Литература

Кыпчак, киргиз, не уступай!
Неверный взял Ташкент в полон,
И скоро он к тебе придет…

Мулла Халибай Мамбетов
Мало где литературе придается такое же значение, как в Средней Азии. Здесь могучие и кроткие в течение веков сочиняли, декламировали, слушали и читали, жили поэзией, которая оставалась их постоянным спутником. Литература стала неотъемлемой частью не только торжеств и церемоний, но и обыденной жизни как первейшая эстетическая потребность.
В прошлом «литература» и «поэзия» рассматривались в Средней Азии как синонимы, поскольку письменная проза существовала лишь как причуда, прежде чем в первой декаде XX столетия не достигла состояния, которое гарантировало бы ее принятие образованными читателями или писателями. Люди полагали, что любое чувство, которое требовало литературного выражения и могло заинтересовать аудиторию, заслуживало стихотворства. Многие свидетели таких драматических эпизодов далекого прошлого, как падение Чимкента или Ташкента, пренебрегали записями своих наблюдений только потому, что им не хватало таланта изложить их в надлежащем виде, в поэтической форме. Поэтическая традиция была всеобъемлющей, предписывая форму, размер, тематику и даже само слово, и чрезмерное бремя великого литературного наследия ощущалось каждым, кто серьезно занимался писательством. Следование этой традиции стало с давних пор не только модным, но и обязательным.
В поисках прекрасного лирические поэты описывали времена года и ландшафт, чувства и переживания и, конечно, женскую грацию. Однако, помимо творения прекрасного и связанного с ним наслаждения, поэты часто выходили за пределы чистого искусства, сочиняя строки для поучения, прославления благочестия или идеологической лояльности, идентификации своих этнических и национальных пристрастий или воздействия на социальную или политическую обстановку.
В годы, предшествовавшие осаде русской армией Ташкента, воинственно настроенные среднеазиатские поэты боролись против нашествия чужеземцев, воодушевляя своих храбрых юношей и призывая соперничающих лидеров Западного Туркестана следовать в битве примеру широкого литературного наступления на врага посредством песен и стихов. Первой откликнулась на русское вторжение поэзия кочевников, которые обитали на степных границах. С начала XIX столетия многие пастбища оказались за линией царских фортов, перемещавшихся внутрь Средней Азии от северных границ. Когда разразилась война, поэтов воодушевляли темы сопротивления захватчикам, бездарные местные военачальники вызывали их сарказм. Но еще задолго до этой трагедии поэзия выражала отчаяние в связи с исчезновением вольной жизни, в преддверии воинственной «европеизации», поработившей бескрайние степи.

Литература сопротивления

Поэзия того времени внесла уникальный вклад в отображение исторических событий и настроений коренного населения. Местный поэт хорошо понимал, что для родовых вождей в степях, сталкивающихся со многими угрозами сразу, вопросом жизни и смерти становилось эффективное сопротивление врагу, который в конечном счете оказался наибольшим злом.
Мусабай, акын (жырау) из Казалы (Казалинск), поведал, как превозмог это испытание один прославленный казахский вождь Джанходжа Нурмухамедов (ум. 1860). Он вел свой жуз от юго-западного побережья Аральского моря к низовьям Сырдарьи и далее в Каракумы, соперничая с традиционными антагонистами, «черными сартами» (кара сарт) – хивинскими узбеками, каракалпаками и туркменами. Джанходжа быстро осознал, что вторжение русских представляет даже большую угрозу для его народа, чем «черные сарты». В поэме Мусабая «Дума о Джанходжа-батыре» казахский герой разъясняет соплеменникам, почему они должны сражаться и как относиться к новому врагу.
Джанходжа схватил двух пленных русских из каяка
И, пылая к ним враждой, позвал двух юношей,
Он позвал двух сыновей мусульманских
Со словами: «Эти русские наши враги».

А потом взял и обезглавил их.
Отображая, как Джанходжа Нурмухамедов обучал сражаться молодых воинов, эта поэма в 170 строк также рассказывает о сборе русских войск и непонятном отказе Хивы и Бухары откликнуться на призывы казахского военачальника о помощи в деле, которое фактически служило их собственным интересам. Последний бой казахский герой Джанходжа по иронии судьбы ведет против соперничающего с ним отряда казахов после того, как был вытеснен с родной земли русскими войсками. Поэма повествует о провале усилий Джанходжи, его трагической смерти почти в одиночку и безнадежном сопротивлении храбрых, но разрозненных среднеазиатских лидеров, когда их злейшими врагами, как всегда бывает в гражданской войне, оказываются соотечественники, безразличные к внешней опасности. Мусабай саркастически описывает местного ренегата, который ведет русские войска на казахскую крепость в пустыне. Такое предательство объясняет бессилие кочевников в борьбе против хорошо организованного вторжения неверных, которое имело место в XIX столетии.
Междоусобные конфликты, характеризующие большую часть XIX века, не всегда мешали военному сотрудничеству между родами и этническими группами. Оборона Ташкента показала пример объединения среднеазиатских войск, состоявших из узбеков, таджиков, киргизов и представителей других национальностей, которые приняли участие в последней, но безуспешной битве за город.
Защитникам воздвигнут достойный литературный памятник – историко-эпическая поэма муллы Халибая Мамбетова (р. 1856) «Завоевания русских армий в период 1852–1855 гг. в Туркестане» (1885). В ней соседствуют стихи и проза. Мамбетов пользуется языком, богатым кыпчакскими и «тюркскими» идиомами. Присутствуют в нем и русские элементы. Примером может служить следующий прозаический отрывок: «Ташкентцы ликовали, обрадованные прибытием Ширали [бухарский представитель], звуки карнаи и сурнаи походили на павлина; стреляли пушки; видя это, Черняев построил свои войска, они играли на карнаи и сурнаи, издавая звуки, похожие на крик павлина, и кричали «ура, ура»; гремели пушки, китайские мушкеты, западноевропейские ружья. Вдруг открыла огонь огромная черная пушка, они побежали, чтобы пробиться в город. Но мулла Салих-бек Ахун, не мешкая, вступил в бой с неверными, как глава всей мусульманской армии».
Поэтам сопротивления противостоят в определенной степени некоторые рифмоплеты, которые занимали в отношении захватчиков дипломатическую позицию, одновременно высмеивая то, что они называли трусостью воинов, и прославляя завоевателей из России. Оды победителям были одно время распространены настолько, что создавалось ошибочное впечатление, будто такие панегирики, представлявшие собой лишь один из традиционных жанров среднеазиатской поэзии, составляют основное содержание местной литературы. На самом деле в течение всего столетия после захвата русскими Ташкента стихи такого рода, искусственные по духу, намеренно поощрялись в качестве ритуального восхищения царями, партийными секретарями или русской культурой. То, что комплементарные стихи, написанные в 1865 году, которые высмеивали собственные армии, предназначались в равной степени для потребления как русских, так и местных жителей, вполне возможно. Однако по крайней мере один пример из военной поэзии «Приход русских» (1891) со всей очевидностью также свидетельствует о негодовании горожан в адрес бездарных защитников, которые до падения Ташкента слишком рьяно отстаивали свое право управлять:
Ходили слухи
В городе по имени Ташкент:
«Русские собрали войска».
Народ стал укреплять стены.
Беки и чиновники тоже вышли
И строили укрепления.

Не желая вступать в битву, они говорили «могущественный царь»,
А потом стали спасаться бегством.
Головачев шел напролом.
Пришлось обороняться.
Говоря: «Алимкул не пришел», —
Беки замешкались, не зная, что делать.
Головачев, все круша, прибыл
К городу Чимкент,
Расставил солдат
На посты.
Сартские беки сказали:
«Он не пойдет на Месджит».

Но не прошло и сорока дней, как
Он стал приближаться к Ташкенту.
Главнокомандующий Алимкул
Стойко сражался;
Горожане ему помогали,
Но собственные солдаты Алимкула сообща
Застрелили и похоронили его.
Головачев вошел в Ташкент.

После падения Ташкента русское наступление в Средней Азии энергично развивалось по всем направлениям, что служило предостережением о грозной опасности для эмирата и ханств (Бухара, Хива и Коканд), а также оставшихся кочевников. Тем не менее соперничающие кланы не смогли объединиться. Поэты, такие как образованный туркмен Гаиб Берды Мыскин Клыч (мулла Клыч) (1845–1905), увековечивший в стихах кровавую резню русскими туркменского населения Гёк-Тепе, составили перечень военных поражений и жестоких подавлений. Один нюанс, характерный для городов с прочными мусульманскими традициями, следует выделить особо. Он заключался в подчеркивании того, что русское вторжение явилось религиозной войной, позорящей ислам:
Пришел русский и захватил твою страну;
Он опустошил мусульманскую родину:
Отнял твою религию, что осталось?
Твоя судьба, Хорезм, зависит от русского.

Туркменский поэт Кёр-Молла (1874–1934) писал:
Если эти [русские] останутся среди нас надолго,
Они потихоньку отлучат нас от веры!
Они отлучат нас от старейшин, от святых!
Они отлучат нас от всех мусульман!
Они лгут, пьют вино-водку!
Друзья, только Аллах спасет нас от этих нечестивцев!

История и поэзия о русском нашествии

Печальная сага о поражениях, подобно воспеванию легендарных побед над могущественными властителями прошлого, отображалась главным образом в стихах и исторических хрониках. Они творились художниками, чьи представления о том, что прекрасно и правильно, значительно влияли на изложение. Форма, которой пользовались авторы, разнилась в основном в построении стихотворных и прозаических отрывков, в пропорции стихов к прозе, чагатайского языка к персидскому, но ни один среднеазиатский историк, заслуживающий этого звания, не пренебрегал в своем повествовании стихами.
Авторы оттачивали свой талант, слагая стихи об эпохальных событиях. Так, мулла Шамси (мулла Шавки) написал «Джангнаме» («Книга о войне») в 1852 году о кыпчакском восстании. Имелось и чагатайское «Шахнаме» («Книга о шахах»), написанное в 1875 году и посвященное всей истории Кокандского ханства, вплоть до восшествия на престол Худояра. Другое короткое творение на персидском языке вышло из-под пера мирзы Мухаммада Абдель'азима Сами Бустани. Его «Гробница царей» подробно описывала взгляды мангутских эмиров на события в Бухаре и их роль в них.
Были и исторические хроники, которые автор, почти всегда поэт, расцвечивал собственными или заимствованными стихами. Вот каким остроумным бейтом, высмеивающим ограниченность ученых мужей, закончил свою «Историю Туркестана» (1915) мулла Алим Махмуд Хаджи:
У каждого червя своя крохотная ямка,
И нет ему дела до Небес и Земли.

Кругозор муллы Алима Хаджи был гораздо шире, чем у тех ученых мужей, которые высмеивались в этих стихах. В своем 215-страничном произведении, написанном на чагатайском языке, он попытался по завершении изложения истории Ферганы (Коканда) коротко осветить также события в Бухаре и Хиве.
Во второй половине XIX века в среднеазиатских государствах люди, обладавшие определенным опытом, писали династические летописи вплоть до последних правящих монархов. Хиве повезло больше других в этом отношении, благодаря судебным секретарям, которые довели историю древнего ханства до 1918 года. Таковы хроника на чагатайском языке «Рай блаженства», созданная Шир Мухаммадом Мунисом Херезми (1778–1829), а также произведения его последователей – «Свидетель блаженства» Мухаммада Ризы Ир-Нийаз-бека Агахи и «Генеалогия шахов Хорезма» Мухаммада Юсуфа Баяни. Авторы не только охватили исторические события, но процитировали многие поэмы и бейты, которые придали их работам большую художественность. Подобным же образом оформлено сочинение на персидском языке «История Шахруха» муллы Ниязи Мухаммада Коканди об истории триумфов и бедствий Коканда вплоть до 1871 года. Автор включает в повествование стихи на чагатайском и персидском языках. Что касается Бухары, то среди нескольких хроник, украшенных стихами, две были созданы тем же мирзой Бустани, который написал «Гробницу царей». Из остальных следует выделить 298-листное сочинение на персидском языке «Шахский подарок» (1902–1903). А также 75-листное сочинение, тоже на персидском языке (1906–1907), «История Мангутских султанов, которые правили в Священной Бухаре».
Происхождение батальной поэзии восходит к литературе, подобной девятитысячестрочной чагатайской поэме «Шейбанинаме» Мухаммада Салиха (1455–1506), подробно описывающей военные кампании знаменитого узбекского хана. В свою очередь, этот жанр во многом обязан устному героическому эпосу. Эпический сказитель, минимум в одном хорошо известном случае, явился хранителем всей стихотворной истории, рукописи которой были утрачены.
Сочиненная известным каракалпакским поэтом Берды Мурат Карбагаевым (Бердак Баксы) (1827–1900) «Генеалогия» (1889) и менее значимые произведения толкуют легендарные события Хорезма с позиций людей XIX столетия. Поэма Бердака Баксы «Глупый падишах», следуя гиперболическому и фантастическому характеру народной литературы, явилась образчиком широкого исторического повествования в стихах, и если исключить длинные пролетарские саги о тракторах 1930-х годов, то она может рассматриваться как одно из последних произведений этого рода в среднеазиатской литературе.
Сказители и их слушатели разделяли интерес не только к кочующим темам, характерным для устного народного творчества на Ближнем Востоке и в Центральной Азии. Они рассказывали и о подвигах, которые обычно приписывались легендарным богатырям, одинаково известным казахам и узбекам, туркменам и соседним азербайджанцам. Знаменитые эпосы, такие как «Гор-оглы», перенимали названия наподобие «Шейбани-хан дастан» от конкретных героев и распевались в разных версиях по всей Средней Азии. Гор-оглы, хорошо известный в Турции как Кёр-оглу, произносится на таджикском языке как Горгулу, в Узбекистане же он имеет хождение как один из разделов эпоса «Ревшан-хан». В Туркменистане, куда этот эпос предположительно проник из Азербайджана, он называется «Гор-оглы». Большую популярность приобрел также «Деде Коркут», другой азербайджанский эпос, версия которого распространена в Туркменистане под названием «Коркут Ата». Наиболее распространенной в Средней Азии эпической легендой является «Алпамыш» (Алпамис или Алпамис-батыр). Он был впервые записан Жыймуратом Бекмухомедовым в 1890 году и опубликован на каракалпакском языке (1901). На казахском языке опубликован в 1899 году, на узбекском языке – в 1923 году. Эпос распространен также у башкир и татар.

Патриотизм и пессимизм

Как бы пантюркизм или среднеазиатское единство ни воодушевлялись устным или литературным героическим эпосом, патриотизм местных интеллектуалов, вызванный стремлением сопротивляться русскому вторжению, в середине XIX века отступил. Драматическое, мрачное мироощущение пришло ему на смену и нашло выражение в новой литературе следующего периода. В горьких стихах, развившихся в особый жанр, у казахов как литература зар заман, у киргизов как акир заман или тар заман (время скорби), отразилось подавленное состояние умов и сердец. Это название стало также названием эпохи. Такое подавленное состояние господствовало и среди туркменских интеллектуалов, получив название ахир заман (роковое время). Эти мотивы прежде отмечались в поэзии Махтумакули Азади-оглы Фраги (1733 – ок. 1782) как отклик на несчастья XVIII века, вызванные враждой племен и нападениями чужеземных войск. Их подхватили поэты второй половины XIX века, когда русские карательные экспедиции опустошали туркменские деревни. В это унылое время такие казахские стихи, как «Опасиз жалган» («Предательская клевета»), определяли бедствие в качестве наказания за грехи страны. Автор этой поэмы Шортамбай Канаев (1818–1881) невольно выдвигал вдохновляющую идею для будущих националистов другой своей поэмой «Зар заман» («Время скорби»). В подобном пессимистическом ключе обращался к киргизам в это время и поэт Арстанбек уулу (1840–1882), чья поэма «Тар заман» («Время скорби») перечисляла трагические итоги русской колонизации киргизских гор и обнищания местных скотоводов из-за экспроприации пастбищ:
Светловолосый, голубоглазый
Выйдет русский, видимо.
Всю высокую траву
Огородит и скосит, видимо.
Всю низкую траву
Огородит и сбережет, видимо.
Крепости Ура-Тюбе и Ташкент
Он захватил.
Все, кто были сильными людьми,
Отправлены в Сибирь.
Только посмотри на этого русского:
Он разведал землю, которую он взял.
Того темно-серого жеребца, рожденного от кобылы,
Он взял.
Зажиточных, богатых людей он взял.
Все укрытия он забрал.

Но безнадежная тоска кочевников Степного края редко колебала равнодушие, с которым крупные южные города относились к русским солдатам, заявляющим свои права на огромные пространства казахской и киргизской территории. Настроения оседлых людей, которые тревожились только тогда, когда враг приближался к ним вплотную, менялись после завоевания городов на сумбурное, шоковое оцепенение. Разное отношение к оккупации на севере и юге можно объяснить в значительной степени тем, что городские поэты и интеллектуалы редко владели землей. Не имея этого источника существования, который мог быть утрачен из-за прихода русских, они едва ли ощущали прямую угрозу своему мусульманскому образу жизни после того, как царские войска перешли на обычную гарнизонную службу. Кроме того, литераторы, не совсем равнодушные к общей судьбе, пришли к пониманию того, что с их цивилизацией творится что-то неладное, если она так покорно восприняла иностранное ярмо.
В Ферганской долине Мухаммад Амин-ходжа Мукими только что вернулся домой по завершении высшего образования в Бухаре, когда Кокандское ханство, уже прежде посещаемое многими русскими купцами, разведчиками и прочими путешественниками, оказалось во власти русского царя. Преимущественно лирическая поэзия Мухаммада Мукими периода 1880–1890-х годов выражала мрачные времена словами «несчастье» и «безнадежность», повторявшимися многократно в его поэме. Это были стихи о том, что «вороны замещают соловьев». В подавленном настроении Мухаммад Мукими написал поэту Закирджану Халмухаммеду Фуркату:
Я стал другом любого человека, пострадавшего от тысячи этих мук,
Ничего не приобрел, скитаясь по этому миру,
Я – утешитель и страдалец.

Творчество Мукими, а также Мавляна Мухии и Мухаммадкула Мухаммада Расул-оглы Мухаира (1850–1920), утонченное и сдержанное на фоне ясной и простой поэзии казахских и киргизских степняков, тем не менее задало тон лиричной, почти ностальгической привязанности к прекрасной Ферганской земле, которая позднее вновь воспевается во многих узбекских стихах. Такая поэзия своей вдохновленностью походила во многом на произведения казахских поэтов «времени скорби».
Кружок «Зар заман» («Время скорби»), который сформировался вокруг Шортамбая Канаева, включал таких людей, как Базар-акын (1842–1911) и Мурат-акын (1843–1906), которого из-за откровенной оппозиции русским в советской истории характеризуют как реакционного феодала-пантюркиста. Такие же эпитеты адресуются З. Нуралиханову, М. Шорманову, Д. Иманкулову и особенно Алихану Букейханову.
Букейханов под псевдонимом Кыр Баласы («Дитя степей») начал в конце 1880-х годов призывать, в духе поэзии кружка Шортамбая Кунаева, к возрождению местного патриотизма. Он выступал на страницах правительственного бюллетеня, издававшегося на казахском языке, «Дала уалайтнинг газети». Это пробудило национальное самосознание, подстегнутое контактами с татарами и другими иноземцами, которые внушили небольшому числу образованных людей недовольство внутренней обстановкой в стране. Объединяя чувство патриотизма с требованиями реформ и развития страны, лидеры новых джадидов, подобно всем грамотным людям в Средней Азии, использовали поэзию для пропаганды своих идей, так что разница между строками, которые они сочиняли, и традиционной литературой оказалась глубокой.
Часто джадид – выразитель протеста, поскольку вокруг имелось достаточно зла, чтобы держать его в постоянном возмущении. В то же время некоторые деятели джадидского движения, такие как Ахмет Байтурсынов и муфтий Махмуд Ходжа Бехбуди, хотя и имели разное происхождение – один из кочевников, другой из горожан, – объединили свои усилия в деле просвещения местного населения. Несмотря на то что Байтурсынов и Бехбуди получили известность больше как руководители джадидского движения, чем как литераторы, они оказали тем не менее огромное влияние на дальнейшее развитие литературы. Переход от традиционной к джадидской литературе произошел, следовательно, в период 1901–1911 годов, когда сформировалось новое поколение литераторов, впитавших политические, социальные и литературные идеи из-за рубежа.
Поэтическая продукция Ахмета Байтурсынова чуть превышала объем одного скромного тома. В «Маса» («Комар») (ок. 1910) содержались переводы и оригинальные стихи, а также обработка сочинений русского баснописца Ивана Крылова (ок. 1769–1844). Кроме этого, Байтурсынов внес основной вклад в разъяснение джадидской философии, в публикацию учебников по изучению местных языков и учреждение нового модифицированного казахского алфавита. Содержание стихов Байтурсынова будило в его многочисленных последователях патриотическое сознание. Преследования, которым он подвергся со стороны русских и мусульманских ортодоксов, только добавили ему популярности. Сидя в 1909 году в Семипалатинске в тюрьме, Байтурсынов вспоминал о нападении в 1885 году русского карательного отряда, которое разрушило его семью, рассеяло ее членов по Сибири, Оренбургу и другим удаленным районам. Эту катастрофу он отобразил в лирическом стихотворении «Письмо к матери» (1909):
Мое сердце разрывалось с тринадцати лет,
Носило незаживающую рану, неизгладимый след.

Его страстный порыв представлял собой контраст холодной логике муфтия Бехбуди и его коллег-джадидов. Бехбуди считался самаркандским поэтом. Его наиболее известным литературным произведением является трагедия «Падаркуш» («Отцеубийца», 1911), опубликованная в 1913 году. Это одна из двух пьес (вторая, очевидно, не опубликована до сих пор), которые он написал. Бехбуди и Байтурсынов похожи друг на друга лишь в области литературной политики, журналистике, обучении, издательской деятельности, реформировании языка и тому подобном. Этому каждый из них посвящал свои главные усилия и, таким образом, привлекал сторонников, которые становились их последователями. В результате такого подвижничества после «времени скорби» возмужали убежденные молодые лидеры, подобные Миржакыпу Дулатову. Они соответствовали по духу таким влиятельным мыслителям и поэтам, как Молдо Клыч Мамырканов (1867–1917), автор поэмы «Кысса-и зильзиле» («Землетрясение»), опубликованной в 1911 году, Абылкасым Джутакеев, автор поэмы «Смятение и битва», Ысак Шайбеков, который написал поэму «Дорогой народ» (1916).
Дулатов сначала опубликовал некоторые из своих стихов в первом выпуске казахской газеты «Серке», которая издавалась короткое время в Санкт-Петербурге в 1906 году. В 1909 году вышел его сборник поэм «Oyan qazaq!» («Просыпайся, казах!»), который выдержал два издания, а затем был запрещен Департаментом по делам печати, когда Дулатов (в 1911 г.) был сотрудником журнала «Ay qap». В 1913 году вышла вторая книга стихов «Azamat» («Герои») в Оренбурге, где в то время Дулатов работал вместе с Байтурсыновым в газете «Казах». Пылкость, свойственная поэтической манере Дулатова, проявляется и в его поэме «Казахские земли»:
Благородные, влиятельные люди, обратите внимание на это!
Говорят: «Куй железо, пока горячо». Но, не следуя этой пословице,
Вы берете ответственность на себя за слезу будущих поколений.
О родная земля, ты вся перешла к иноземцам!
Священные могилы наших праотцев теперь под улицами их поселений.

Надгробные плиты растащат мужики для бань,
Деревянные изгороди пойдут на топливо.
И мы, не обнаружив древних могил, прольем потоки слез.
Отчуждены широкие озера, проточные реки, летние пастбища и леса.

Когда я думаю обо всем этом, то схожу с ума и сгораю от стыда.
Но мы принимали гражданство, не поступаясь землею.
Мы надеялись жить под сенью справедливости.
Если мы теперь отдадим последние земли, то нашему скоту придется пастись на песке.

Простые люди ошеломлены…
Казахи, где теперь земля, на которой вы жили со дня основания казахского племени?

Вас изгнали и отдали землю под малороссийские поселения…
У нас остались лишь соляные озера и безводные степи, непригодные для земледелия.

Поэтическая скорбь в связи с господством России, а также тревожный тон ранних повестей и пьес, описывающих горькую судьбу молодых женщин в Западном Туркестане, сменялись радостью в некоторых произведениях джадидского периода, когда речь шла о благах, ожидаемых от «нового метода» в обучении. Этим положительным настроем отличается «Счастливая семья», таджикская эпистолярная повесть, которую ее автор Садреддин Айни добавил ко второму изданию своего учебника для детской джадидской школы «Тахзиб-ус Сибьян» («Усовершенствование детей»). Повесть была опубликована в 1917 году. В ней просвещенные отец, мать, их сыновья и дочери в переписке между собой рассуждают о благе грамотности и образования. Аналогичным образом Хамза Хаким-заде Ниязи в коротком произведении «Йанги саадат: милли роман» («Новая радость: национальный роман») (1915) искренне отстаивает джадидский принцип преподавания как источник всех благ для нации и индивида. В этом прозаическом произведении повествуется о счастливой судьбе юноши, которого поддерживает в научных исканиях покровитель-джадид. Несмотря на оптимизм, пронизывающий «Счастливую семью» и «Новую радость», ни одно из этих ранних произведений не удостоилось повторной публикации после 1917 года, хотя советские власти высоко ценили обоих авторов.
В условиях неурядиц между 1917 и 1921 годами пришло осознание того, что «новая нация» контролировалась из Москвы даже более жестко, чем прежний Туркестанский край из Санкт-Петербурга. Возникшее разочарование сравнимо с «тяжелыми временами» после завоевания. Причина, по которой люди в 1920-х годах стали еще более пессимистичными, чем их деды, состояла в том, что обе революции 1917 года не оправдали надежды на освобождение Средней Азии и реализацию целей джадидских просветительских кругов. Кроме того, граждане теперь были политически более мотивированными, располагали газетами и другими печатными изданиями, в которых обсуждалась проблема общественного разочарования и культивировалось национальное самосознание, которое было почти утрачено 60 лет назад.
Самыми активными выразителями коллективной подавленности были молодые лирики, одухотворенные националистическими идеями, – утописты и наивные политики, мечтавшие о независимой Средней Азии. Одним из них был Магжан Жумабаев, который публиковал поэмы в 1912 году в журнале «Ay qap» и который в 1920-х годах считался самым значительным современным казахским лирическим поэтом. Его постреволюционный восторг, связанный с обретением Востоком независимости, сменился горьким разочарованием. Этим чувством проникнуты его книги стихов, такие как «Каркит» («Мешок из верблюжьей шкуры»), «Вауап» («Повествование») и «Олим/Ажал» («Смерть»), которые он опубликовал в середине 1920-х годов. Почти сверстник этого казахского националиста, узбекский писатель Абдулхамид Чолпан вызвал ярость подмастерьев пролетарской среднеазиатской литературы публикацией в 1923 году элегии о русификации и советизации под названием «Бузулган олкага» («Погубленная земля»). Современники Чолпана, подобные киргизскому поэту Касыму Тыныстанову, прославляли отечество тем, что красочно воспевали прекрасное озеро Иссык-Куль и могучие горы Алатау. В своей основной литературной работе 1925 года «Qasim irlarnin jiynaghi» («Сборник поэм Касыма») Тыныстанов воскресил воинственный клич: алаш! – вошедший в название казахской националистической партии Алаш Орда. Хотя сначала, в 1920 году, он не признал перемены к худшему в поэме «Алашга».
Возникновение пессимистических мотивов в националистических киргизских, туркменских произведениях коммунистические критики приписывали негативному влиянию литературного наследия: «…Основной тон – глубокий пессимизм, разочарование, которое особенно усилилось в творчестве последних предреволюционных поэтов (мулла Мурат, мулла Непес, мулла Дурды и других), – в целом формирует фон для произведений Кулмухаммедова… это следует объяснить тем… что националистическая группа поэтов советского периода… предвосхищает окончательную гибель собственного класса».
Абдулхаким Кулмухаммедов, автор «Умит ялкымлары» («Пламя надежды») (1926) и многих других книг, неоднократно избирался объектом нападок, подобно националистически настроенным общественным лидерам. Это было вызвано его отчаянной оппозицией русским коммунистам, которых он изобразил аллегорическим образом:
Пройдет ли черная зима [русская оккупация] по истечении многих лет?
Говори, плачь, любимая музыка!
Прекрасные, благотворные ветры небес,
Скажите мне, когда наступит моя желанная весна [освобождение]?

В том же ключе написана узбекская поэма «Авунчак» («Утешение») Фитрата:
Преграждают путь лунному свету
Эти черные как смоль, дрожащие тучи [русские].
Когда подует сильный ветер, они рассеются.
Это принесет нам день надежды!

Националисты, многие из которых стали впоследствии коммунистами, сочиняли аллегории в стихотворной и драматической форме, но простые люди вряд ли могли ошибиться в том, что они подразумевают. В результате таджикская пьеса «Восстание Восе» Фитрата, «Эмир Алим-хан» Багдадбекова и другие были признаны неприемлемыми для коммунистического режима. Таджикская фарсовая пьеса «Шутник», например, изображает таджикских комсомольцев в виде завсегдатаев кафе, к которым пристает неопрятный и тупой грубиян, одетый на русский манер в грязные рабочие брюки с большими карманами. Он пьяным голосом поет:
Отдайте мне, передайте
Все, что у вас есть,
Наполните мои карманы
И не забудьте хлопок.

Такое дерзкое, очевидное высмеивание эксплуатации Таджикистана и других территорий Средней Азии в качестве колоний, производящих хлопок, явилось примером интеллектуального мужества, до сих пор не признанного, именно в тот период, который запомнился в другом отношении, – пассивным принятием жителями Средней Азии собственного бесправия.

Оды Сталину

К 1930 году большинство местных выдающихся деятелей национальной литературы, чье творчество отражало их оппозиционное отношение к советским порядкам, получили позорные ярлыки опасиз (по-казахски), эки жюздуу (по-киргизски) или икиюзламачи (по-узбекски). Каждый из них означал «двурушник» и имел политический смысл «националист, скрывающий свою враждебную сущность под личиной участника партийной оппозиции». Наклеивание ярлыков в этот период стало важной частью литературной борьбы в Средней Азии, в результате которой многие выдающиеся деятели – «двурушники» были навсегда устранены секретной службой. Впоследствии «двурушник» поменялся на «врага народа», халк дусмени (по-казахски) и халк душманы (по-киргизски). Чтобы предотвратить разгорание конфликта, некоторые местные лидеры пошли на примирение с властью.
Писатели активизировали усилия по насыщению уже психопатического аппетита Сталина к низкопоклонству со стороны подвластных ему наций, посвящая целые собрания наспех состряпанных стихов прославлению его самого и России. Среднеазиатским народным артистам и писателям, таким как Джамбул Джабаев (1846–1945), Оримбай, Гафур Гулам (1903–1966) и многим другим, никакие гиперболы не казались чрезмерными, чтобы выразить «восхищение» советским диктатором. В казахской поэме «Сталин», типичной для такой поэзии, Омирзак-акын воспевает его способность магическим образом заставить старое «время скорби» улетучиться:
Это время времен, наилучшее время!
Я не нашел во время скорби,
Не нашел пути к равенству.
В эти дни Сталин
Сделал так, чтобы луна поднималась справа от меня,
Сделал так, чтобы солнце поднималось слева от меня.
Сталин мой бриллиант, мое солнце.
Запах твой, как мускус, распространился вокруг.
Ты – кладезь ума.
Твоя мысль – бескрайнее море.

Индивидуального выражения вассальной верности, такого как это, для коммунистического руководства было недостаточно. Поэтому организованное им «коллективное» стихотворство в виде посланий Сталину получило распространение по всей Средней Азии. Пользуясь, с намеком, фразеологией старых чагатайских од, таких как «Хилалия» («Новолуние»), посвященная Алишером Навои султану Хусейну Байкара в 1469 году, Жомарт Боконбаев (1910–1944), Аалы Токомбаев (1904–1988) и Касым Тыныстанов сочинили сообща при поддержке русских писателей киргизский панегирик (кат) на сталинскую тему:
Вечно юно твое имя,
Мы пишем его золотом,
И оно звучит как гимн, Сталин,
И сияет перед нашими глазами!..
Ты самый лучезарный на всем Востоке,
Ты сияешь ярче всех на обоих полюсах,
И самый теплый во всем мире,
Незаходящее солнце – Сталин!
Ты наша ясная луна, Сталин,
Ты наша сияющая звезда, Сталин,
Ты наша прекрасная заря, Сталин…
Неистощимая мудрость, Сталин,
Непоколебимая отвага, Сталин,
Неиссякаемая радость, Сталин!
Вечно живи, великий Сталин!

Сравнительно скромным в сравнении с этой присягой верности всей Киргизской республики был самый первый пример «послания». Его озаглавили как «Письмо рабочих и работниц Среднеазиатского текстильного комбината имени Сталина товарищу Сталину» (1935). Подобные сочинения поступали из Узбекистана, Таджикистана и других мест Средней Азии в Москву. Они остаются гигантскими памятниками советской национальной политики 1930-х годов. В 1960-х годах «послания» адресуются уже не Сталину, но советской родине и партии.
Зло сталинизма, которое пронизывало литературу, наконец было вынуждено отступить под давлением объективной необходимости в условиях советско-нацистского конфликта, во время которого среднеазиатские поэты вернулись к отображению собственного отечества и славных страниц прошлого. Когда завершилась Вторая мировая война, Сталин снова закрутил гайки, которые были несколько ослаблены в чрезвычайных условиях. Писателям и деятелям культуры снова пришлось защищаться от нападок и обвинений в аполитичности. Поэмы, пьесы и романы, большинство из которых касались исторической тематики либо рассказывали с любовью о красоте сельского ландшафта, либо оплакивали погибших на войне, оказались не в чести. Подчеркивая возвращение жесткого контроля над творчеством, компартия издала в 1946 году постановление, определенные положения которого были направлены против перемен в литературной жизни Средней Азии во время войны.
Партия требовала также от поэтов и критиков усилить политическое звучание их произведений. Снова развернулось наступление на среднеазиатское наследие, на этот раз против народного творчества, прежде всего против главных памятников устного эпоса, таких как «Кобланди батыр», «Алпамыш», «Манас» и «Гор-оглу». Несмотря на устрашавший тон кампании и жесткий стиль журналистики, призванных изменить состояние умов писателей после войны, сиюминутные угрозы в период 1946–1951 годов не привели к новой широкомасштабной чистке. 1953 год показал, что Сталин не бессмертен. Десятилетие после Сталина ознаменовалось возрождением среднеазиатской литературы.

Восходящая луна – образ любимой

Вариации на тему любви и любовных чар услаждали поэтов и читателей Востока в течение сотен лет. Древняя чагатайская и персидская традиция продолжала жить и в конце XIX века среди каракалпаков, казахов, таджиков, туркменов и узбеков. Поэзия все еще рассказывала о размолвках влюбленных, горьких разлуках или отчаянной страсти, выражавшейся во вздохах, слезах, стенаниях и беспрестанных горестных упреках. Посредством сложных форм традиционных арабских метрических конструкций (аруз) романтическое настроение выражалось возвышенным стилизованным языком. Брови, ресницы, губы, волосы сравнивались с кривой саблей, шипами, луной и соловьем, тополем или кипарисом, тюльпаном и розой.
Один из самых знаменитых в этом жанре – чагатайский лирик Коканда Мухаммад Мукими. Иногда он сочинял злободневные стихи, но больше следовал старым сюжетам в своих четверостишиях и поэмах:
Словно светлейшая луна твое лицо,
Оно словно зеркало, в котором отразилось совершенство.
Ты – причина любовной разлуки.
Мои соперники льнут к тебе.
Ты упоительна, как цветущий тюльпан.
Как может мужчина, видящий тебя, сохранить рассудок?
Пользуясь таким расположением людей,
Ты сделала скитальцем и истощила меня.
О ты, чье лицо светлее луны.
Твои губы – рубины, зубы – сверкающие жемчужины.
Из-за тебя в голове моей грохот Судного дня,
А ты ускользаешь, словно пери.

Хотя литература казахских степняков, казалось бы, могла дать свои образы «любимой», она предпочла городской идеал красоты, что явилось примечательным свидетельством влияния чагатайской литературной традиции на кочевников. Это показал в 1884 году Абай Кунанбаев:
Белое чело – сиянье серебра.
Прекрасные глаза,
Полумесяцами брови.
Красотой она подобна молодому месяцу.
Безупречен изгиб прекрасных плеч.
От грудей исходит пьянящий аромат граната.
Совершенна полнота этих двух плодов,
И манит к себе ее гибкий стройный стан!

Вслед за поэтами XIX века, которые сохраняли чувственный образ красавицы средневековой литературы, авторы исторических романов воссоздавали красоту прошлого в другом жанре и в условиях другой социальной системы (коммунистической).
Начиная с «Отган кунлар» («Минувшие дни»), первого узбекского романа (1922), написанного Абдуллой Кадыри (Джулкунбай), сюжет которого целиком посвящен трагедии полигамного брака, тянется эта знакомая картина: «Ее черные косы разметались в беспорядке по подушке; черные как смоль глаза с густыми загнутыми ресницами были устремлены в одну точку, словно изучая что-то… черные изящные дуги прекрасных бровей вдруг изогнулись, нахмурившись, словно испугавшись чего-то… луноликое, без малейшего изъяна, белое лицо покрылось легким румянцем, словно от смущения… И она, откинув одеяло белыми руками, коснулась черной родинки справа от прелестного носика, нарисованной непревзойденно искусной рукой природы, подняла голову с подушки и села. Под желтой сатиновой рубашкой чуть приподнялись ее молодые груди… Этим ангелом в девичьем теле… была Кумушбиби!»
Не менее поэтичен образ возлюбленной, выведенный в «Абае» (1942–1947) Мухтара Ауэзова. Основная тема романа при этом остается все той же – несчастье, исходящее от договорных браков: «Серебряные шолпы (подвески) позвякивали в ее косах, розовый румянец щек подчеркивал чистоту ее кожи. Входя, она улыбалась сдержанной и все же игривой улыбкой, приоткрывая ровнехонький ряд зубов… [у нее] был такой же подбородок [как у прежней возлюбленной], округлый и изящный, такие же черные шелковые волосы… такой же носик, чуть вздернутый в вызывающей очаровательной манере. Ярко-красные губы, изящно очерченные и ребячливые, черные брови, протяженной линией поднимающиеся к вискам, как крылья ласточки… Она походила на восходящий молодой месяц – новый, и все же тот же самый».
Изображая идеал женской красоты, поздние чагатайские поэты и новые авторы исторических романов воспроизводили образы средневековых шедевров, творя в манере автора поэмы «Фархад и Ширин» Алишера Навои (1484). Среди 5600 рифмованных двустиший (бейтов) этой поэмы содержатся такие строки, посвященные героине Ширин:
Злоумышляла с бровью будто бровь,
Как сообща пролить им чью-то кровь. <…>

А губы – нет живительнее губ,
И нет сердцегубительнее губ!

Как от вина – влажны, и даже вид
Их винной влаги каждого пьянит.

Хоть сахарные, но понять изволь,
Что те же губы рассыпают соль,

А эта соль такая, что она
Сладка как сахар, хоть и солона. <…>

А родинка у губ – как дерзкий вор,
Средь бела дня забравшийся во двор,
Чтоб соль и сахар красть. <…>

И о ресницах нам сказать пора:
Что ни ресничка – острие пера,

Подписывающего приговор
Всем, кто хоть раз на пери бросит взор. <…>

А стан ее – розовотелый бук,
Нет, кипарис, но гибкий, как бамбук.

Изысканные образы Алишера Навои не имеют ничего общего с атрибутикой, которой пользовались народные сказители. Они тоже рассказывали романтические истории о Фархаде и Ширин или Лейле и Меджнуне, которые пользовались любовью во всей Средней Азии. Эти истории о неразделенной любви стали основой для жанра сентиментальной трагедии, принятого джадидами в начале 1900-х годов с дидактической целью модернизации среднеазиатской семьи и социальной жизни.
Привыкнув изображать своих женщин в традиционном стиле, писатели тем не менее охотно приспосабливались к чужой реальности, которую олицетворяли русские девушки. Они производили сенсацию, появляясь на публике свободно, без паранджи. В 1898 году Садриддин Айни изложил в стихах на таджикском языке свое восторженное изумление при виде циркачки по имени Нина:
Благоухающей прошлой ночью
Я увидел [ее] в цирке и поразился.
Это дитя Европы, русское диво.
Ее плечи и грудь, как белые нарциссы.
Ее лиц прекрасен.
Этому юному существу четырнадцать лет.
Как бы хотел робкий мужчина оказаться в ее объятиях.
Она – утешение души, она душа Вселенной,
Стройный кипарис в летящих одеждах.
Если хочешь забыть свое имя,
О Айни, выпей кубок во славу этой баловницы!

Нина у Айни не более поражала местное население, чем Лиза Махмуда Ходжи Бехбуди. В пьесе Бехбуди «Отцеубийца» героиней является русская проститутка, обслуживающая «местных» и, следовательно, пользующаяся дурной славой. Но узбекские обожатели говорят о Лизе высокопарным языком, в традиционном среднеазиатском амурном стиле:
Друзья, я выпил вина и вспомнил о нежной Лизе. О дорогая Лиза!
О Лиза дорогая, дорогая Лиза, где ты?
Судьба-тиранка заставила меня страдать из-за разлуки с ней.
Аллах всемогущий, невозможно, чтобы она не пришла [ко мне].

Подобные поэтические стереотипы побудили писателя-джадида Абдурауфа Фитрата создать сатиру на поэтов направления «соловей-роза» и их нереальных женщин и высказаться за поэзию здравого смысла. Такова его поэма на таджикском языке «Бич предостережения», написанная в 1914 году:
Некоторые [поэты] закованы в цепи поклонения волосам любимой;
Некоторые опьянены томным взглядом обожаемых красоток;
То они бурно радуются встрече на заре,
То оплакивают боль разлуки в полночь;
Некоторые уподобляют все фигуры кипарису,
Некоторые уподобляют все лица луне;
И при этом лицо Родины царапают ногтями пренебрежения;
Пишут стихи лишь о внешних статях возлюбленной!

Несчастная девушка джадидов

Возможно, сарказм Фитрата поспособствовал появлению в беллетристике образа современной женщины другого типа. Начиная со второго десятилетия XX века изображение ее стало вполне реалистичным. Она представлялась теперь трагической жертвой социальных обстоятельств и обычаев, которые обрекали ее на страдания в браке. Эта новая героиня джадидской литературы вполне органично вписалась в такие жанры, как роман, драма и рассказ.
Так, одаренная девушка в романе «Бахтысыз Жамал» («Несчастная Жамал») Миржакыпа Дулатова, изданном в 1910 году, описывается своим воздыхателем в традиционных выражениях: «Прекрасная девушка… когда достигает семнадцатилетнего возраста, столь же бесценна, как редкий драгоценный камень. Она как яблоня, растущая в раю, – какой джигит откажется попробовать плод, если стоит только протянуть руку».
Однако резким контрастом этой идиллической картине звучит, как песня запуганных птиц, горестное стенание всех казахских невест, представляемых несчастной Жамал: «Но несчастные девушки томятся в клетке, как птицы. Их выдают замуж за кого угодно, лишь бы дал большой выкуп, и несчастные в слезах оставляют родительский дом. И родители не проявляют доброты к ним, даже если сильно любят их».
Роман о бедняжке Жамал сам автор назвал «первым романом казахской жизни».
Тема второго опубликованного в 1913 году среднеазиатского романа «Калым» Спандияра Кубеева (1878–1956) – тоже несчастная судьба девушки. Гайше, как и Жамал, – жертва произвола. О брачных обычаях, приводящих к трагедии, написаны два других казахских произведения, принадлежащие перу Султанмахмута Торайгырова (1893–1920), «Красавица Камар» (1914) и «Кто виноват?» (1914–1915). Первый, незаконченный, роман написан в прозе, дополняемой стихами. Второй роман в стихах.
Вслед за традиционными «саблебровыми» красавицами и несчастными Жамал и Гайше последовала вереница страдающих среднеазиатских женщин. Это была 16-летняя Кадиша в опубликованной в 1914 году казахской драме «Жертвы невежества» Колбая Тогисова, горевавшая в связи с утратой своего ссыльного возлюбленного Аспандияра и неминуемым браком со стариком с тремя женами. Это и прекрасная юная Джамиля в «Хозяине и слуге» (1918) в узбекской мелодраме Хамзы Хаким-заде Ниязи, которая принимает яд после того, как ее разлучили с любимым и насильно выдали замуж за сластолюбивого интригана. Наконец, это милая Какей в одной из ранних киргизских пьес «Горемычная Какей» Молдогазы Токобаева (1905–1974), которая совершает самоубийство, когда ее обрекают на вечную разлуку с ее Омуркулом, насильно выдав замуж за старика. Данная пьеса подверглась в 1951 году в киргизских театрах переработке, чтобы завершить ее «счастливым» финалом.
Счастливые финалы были возведены в принцип в официальной «оптимистической» атмосфере советского периода. Печальные сцены не устраивали коммунистических критиков, и тем более не устраивали их буйный, а иногда язвительный юмор народных сатириков, необразованных собратьев джадидских писателей. Народное творчество на всех огромных пространствах Средней Азии объединяла минимум тройка остроумных бестий, оживлявших обширный бытовой репертуар для населения, далекого от классической литературы. Никто не мог превзойти озорное поведение Käl (Плешивого), широко известного своими проделками с девушками, купцами и муллами. Среднеазиатские сказители предпочитали фривольные истории и ярких авантюрных бродяг. Не приветствовался официальной властью также Насреддин-эфенди, чьи приключения всегда имели хождение в Узбекистане и Туркменистане и которого знают также в Азербайджане и Турции как Ходжу Насреддина. Не вписывался ни в какие рамки Алдар Косе – прежний аналог современного мошенника, настоящего «обманщика», о чем свидетельствует его имя. И казахи, и узбеки любят Алдара Косе, который не прочь привести в замешательство местных девушек, потому что занимается кражей невест, о чем свидетельствует приводимая ниже история:
«Однажды Косе сказал Шигай-баю:
– Уважаемый бай, одолжи мне биз (шило). Я хочу уйти, но моя обувь совсем развалилась.
– Сходи к моей жене, она даст тебе шило, – ответил бай, отправляясь на пастбище, где пасся его скот.
Косе пошел к жене бая и сказал:
– Байбише, Шигай-бай приказал, чтобы ты отдала мне в жены свою дочь Биз-Бекеш.
– Ты что, с ума спятил?! – закричала жена бая. – Да разве мой муж отдаст Биз-Бекеш за тебя?
Косе вывел Байбише из юрты и крикнул в ее присутствии баю:
– Бай, бай, ты ведь обещал мне биз, но твоя жена не дает мне Биз.
Шигай-бай крикнул с поля:
– Жена, дай ему биз, чтобы он не надоедал!
Что было делать? Старухе пришлось отдать свою прекрасную дочь…
Косе оседлал коня, посадил перед собой Биз-Бекеш, натянул поводья и исчез без следа».
Героиня фольклора не всегда была жертвой судьбы или обманщиков. В древнем каракалпакском эпосе «Кырк кыз» («Сорок девушек») Гулаим – идеал сказочной красоты и прочих добродетелей, воспетых в двадцатипятитысячестрочной устной поэме сказителем (джирау) Курбанбаем Тажибаевым. Впрочем, даже эта среднеазиатская амазонка обладает вполне традиционными чарами:
Гулаим – как пери была.
Речь – неспешная,
Стан – стрела,
Рот – наперсток,
Румянец – мак,
Косы – змеи,
Губы – каймак,
Зубы – жемчуг,
Стыдливый взор,
На голове – золотой убор.

Однако более, чем внешний вид Гулаим, поражает ее участие в делах города, где она жила, и особенно ее роль в защите Хорезма как воительницы и наставницы сорока девушек, которых она подготовила для войны. На поле боя Гулаим руководит своими соратницами, говорит им, как сражаться, какую стратегию применять. Но также она объясняет им, когда целовать и любить и за кого выходить замуж. Пятнадцатилетняя Гулаим независимая, романтическая и героическая каракалпакская девушка.
Следует отметить еще один женский тип. Его олицетворяет Халима, героиня первой оригинальной среднеазиатской оперы. Автором «Халимы» (1919) является Гулам Зафари (1889–1944), узбек из Ташкента. Эта девушка стала, по сути, жертвой классовой борьбы. Она любит бедного молодого человека, но помолвлена со старым богачом. Отец Халимы, как и родители Жамал, настаивает на выгодном браке, и Халима кончает жизнь самоубийством. «Халима» пользовалась необычайной популярностью в 1920-х годах и в начале 1930-х годов, она ставилась сотни раз по всей Средней Азии. Музыка для «Халимы» была составлена из широко известных народных и классических мелодий, отвечавших характеру тех или иных персонажей.
Драматический образ молодой женщины вошел и в поэзию 20-х годов:
О дочь садовника,
Звезда души,
Почему омрачилось
Твое прежде счастливое лицо?

Ты резвилась от радости,
Подобно птице, летала и щебетала,
Как бабочка,
Обнимала цветок.
В саду – соловьи,
На клумбе – розы,
Гиацинты
Рукоплескали тебе.

Но горе открыло свои объятия.
Слезы наполнили твои глаза.
И только когда ты смеялась,
Они исчезали.

Почему? Скажи что-нибудь!
Спой, переменчивая флейта.
Неужели любящее сердце
Захватили целиком печаль и горе?

Слезы молодых красавиц, в изобилии окроплявшие литературу в 1920-х годах и свидетельствовавшие о трагических конфликтах в реальной жизни, сумел осушить коммунистический оптимизм. Амандурды Аламышев завершил пессимистическую дветысячивосьмистрочную туркменскую поэму «Погасла» (1928) затихающими рыданиями несчастной порабощенной молодой женщины. Желая противопоставить пессимистической тональности подобных произведений новый настрой, Агахан Дурдыев около 1927 года написал короткий туркменский рассказ «Счастливые девушки». А в более позднем издании поэмы «Погасла», названном по имени героини «Сона», заключительные фрагменты были радикально изменены с целью обеспечить желательный властям счастливый конец.

Пролетарские и советские женщины

Настоящая пролетарская женщина, по-прежнему страдающая, кардинально отличалась своим поведением от прежних героинь. От покорности чагатайских красавиц и беспомощности джадидских девушек ее отличает напористая активность каракалпакской Гулаим. В соответствии с коммунистическим лозунгом, начиная с середины 1920-х годов, новая литература призывала к эмансипации женщин. Хотя одной из очевидных целей советского руководства в сломе старой семьи было обеспечение большого количества женщин, способных задешево работать вручную на фабриках и в колхозах, этот призыв встретил активный отклик, по крайней мере среди грамотных. Именно потому, что общество было столь основательно подготовлено произведениями начала 1900-х годов, оно поддержало кампанию по эмансипации. Однако создание правдоподобного литературного типа свободной женщины оказалось почти столь же трудным, как фактическая кампания по снятию паранджи.
Олицетворяя освобожденную среднеазиатскую женщину, Зейнеп, героиня киргизской пьесы «Зейнеп – председатель» (1929) коммунистического националиста Сыдыка Карачева, характеризуется просто как «образованная женщина», и ее вхождение во власть в качестве председателя местного сельсовета происходит в окружении членов комсомола и партии. В отличие от прежних среднеазиатских литературных героинь, которым от 14 до 17 лет, Зейнеп старше их в два раза. Более того, она не плаксива и не отличается красотой. Эмансипированность ее состоит в том, что она руководит делом, которым обычно занимались мужчины. Зейнеп и подобные ей – типичные представительницы предвоенных пятилеток. Стандартный драматический сюжет в такой литературе строился на отказе «отсталого» персонажа, иногда мужа героини или брата, позволить семейной женщине заниматься общественной деятельностью.
Даже после 1945 года ведущей темой оставалась борьба женщин за мнимое равенство. Примером может служить творчество Аскара Мухтара (1920–1997), который написал в 1955 году узбекский роман «Сестры».
В отличие от своих недавних литературных конкуренток Джамиля, деревенская киргизская девушка, в произведении, носящем ее имя, вырывается на свободу, повинуясь чувству. Джамиля напоминает Аксинью в знаменитом романе «Тихий Дон» Михаила Шолохова. Эта героиня конца 1950-х годов, как и ее предшественницы из прежних поколений, была замужем за человеком, выбранным ее семьей. Неудовлетворенность таким союзом заставляет ее бежать в Казахстан с возлюбленным. Сила ее чувств дает мотивацию всему развитию сюжета. Сам же образ создан в сугубо реалистической манере: «Джамиля была хороша собой. Стройная, статная, с прямыми жесткими волосами, заплетенными в две тугих, тяжелых косы, она ловко повязывала свою белую косынку, чуть наискосок спуская ее на лоб, и это очень шло ей и красиво оттеняло смуглую кожу гладкого лица. Когда Джамиля смеялась, ее иссиня-черные миндалевидные глаза вспыхивали молодым задором, а когда она вдруг начинала петь соленые аульные куплеты, в ее красивых глазах появлялся недевичий блеск».
В дальнейшем женская тема оказалась наиболее устойчивой в литературе Средней Азии и отразила видение мужчинами женщин, ибо авторы-мужчины создали все женские образы. Эта тема пережила, таким образом, эволюцию. Женщина как лирически расплывчатый объект любви в чагатайской поэзии трансформировалась в созданных джадидскими авторами грустных красавиц в беде и далее в мужеподобных партийных функционерок, командующих мужчинами в пролетарскую эпоху. В настоящее время распространены раскрепощенные кошечки, неистовые в работе, игре и любви, но без всяких мыслей в их здравых прекрасных головках, за исключением тех, которые можно выразить в народных песнях. При отсутствии морального и философского стержня эти красотки контролируют свою судьбу не больше, чем беспомощные луноликие женщины XIX столетия. Став грамотной, как и ее джадидская бабушка, современная героиня интеллектуально неразвита, что, кстати, характерно и для ее партнеров-мужчин.
Назад: Глава 13 Изменчивое интеллектуальное и литературное сообщество
Дальше: Глава 15 Модернизация архитектуры, технологий и планировки городов