Часть вторая
Ванкувер – Виргиния
1987–2003
Настал сочельник, и Пегги, мечтавшая, чтобы малыш родился на праздник, принялась, пыхтя, мотаться по дому, чтобы вызвать роды. Натянув тренировочный костюм, она взбиралась по лестнице, петляла по комнатам, садилась на кровать и подпрыгивала на пружинном матрасе, становилась босиком в сухое дубовое корыто и решительно спускалась в заплесневелую холодрыгу погреба, поскольку близость к земле якобы должна была приобщить ее к источнику силы.
Она вдвое ускорила дыхание по Ламазу, вышла на улицу и с раздувающимися ноздрями принялась механически вышагивать, будто занимаясь спортивной ходьбой, так что когда Франсуа вернулся домой, то ему показалось, что он видит советского солдата, который, бодро размахивая руками, марширует по неглубокому снежку. Кстати, по радио объявили, что впервые за много лет город ожидает снежное Рождество. Франсуа не слишком заботило, чтобы ребенок родился именно к Рождеству, но вот к Новому году было бы очень неплохо. Он доверил ребенку самому решать, когда ему родиться, и не мешал Пегги применять собственные методы.
В тот день на первой полосе газеты расхваливали ледяную скульптуру вертепа в натуральную величину. По пути домой Франсуа остановился у открытого катка, чтобы полюбоваться вертепом. Поделка его не впечатлила. Скорее он почувствовал презрение к этому отрешенному от всего мира семейству, очаровательно хладнокровному – Дева Мария с растопыренными руками, тщательно вырезанный ледяной младенец, фантастически подробный, слишком совершенный, чтобы быть живым. Увиденное вызвало в нем воспоминания о его церковной юности, о цветных библейских гравюрах, с которых, как мечтала его бабушка, он станет писать свою жизнь. Ему нравилось считать себя человеком, который не останавливается на достигнутом, который, прочтя статью в газете, может все проверить и добавить пару-тройку уместных слов по теме. И все-таки ему было жаль потраченного времени, и его любимым временем года был сезон праздничных расходов. Однако картинка застряла у него в мозгу, зависла перед внутренним взором, холодная, словно предвестник головной боли: это стекловидное дитя, слишком пронзительно выразительное в своем совершенстве. Но когда в ту же ночь он увидел своего сына таким же точно бледным, крошечным, тонко вырезанным, словно идол, его мучения были сродни средневековым пыткам.
Жемчужно-белое дитя наполнило его чувством обреченности – гордость Пегги, его алчность, примитивная вера в наказание за то, что насмешка над ледяным младенцем Иисусом привела этого младенца в его собственную жизнь. Держа на руках это утонченное существо, Франсуа старался поверить Эдуардо, что дитя вырастет – все дети вырастают. Но годы не сгладили влияние эльфов на подкинутое ими дитя. И все-таки, как ни мал был ребенок, он не был карликом и не имел прочной наследственности гномов. Если он и рос, то очень постепенно, в соответствии со своим аппетитом, которого почти не было. Он оставался точеным, светящимся и холодным.
Возможно, он станет гением, решил Франсуа, хотя с годами Харви, похоже, был способен только созерцать, а книги ему очень быстро надоедали. Читая газету, Франсуа, бывало, слышал шаги и оглядывался через плечо, высматривая в тени позади своего кресла пару огромных влажных глаз. Он узнавал эти шаги, Пегги, одержимая желанием сотворить праведника, натащила в дом книжек-раскладушек про Будду и индуистских святых, учила Харви медитировать и лепетать «шанти-шантишанти» над каждой тарелкой. Неужели Франсуа, не оправдавший божественного призвания, которое предрекла ему бабушка, передал это бремя своему сыну? Он пытался заставить Харви есть мидии, устрицы – мужскую пищу. Харви давился. Франсуа заказывал в ресторанах стейки, но Харви, пожевав пару коричневых волокон, принимался за зеленый гарнир. Зато, в отличие от Франсуа и Пегги, Харви чуть ли не с самого рождения по-европейски изящно держал вилку в левой руке. Испачкав пальцы, он тряс рукой, как щенок, окунувший лапку в воду.
Пегги тогда погрязла в оккультизме Нью-эйджа: кристаллы, медитации, цветочные эссенции, тантрическое дыхание, чтобы уравновесить планетарные токи. Вместе с Харви она посещала толстого свами, фотография которого висела над его кроваткой, – просто вылитый знакомый Франсуа, грек-ресторатор, у него была базедова болезнь и зубы, торчащие вперед, как у мула, а нос оседлали темные очки. Пегги даже вступила в братство и стала посещать лекции о раздельном питании, возвращении в прошлые жизни и сексуальных культах Иисуса. Из-за постоянной склонности Харви к болезням она стала кипятить его игрушки; так мальчик и рос в окружении подплавленных куколуродцев и горячих машинок со сплющенными колесиками.
Через несколько лет она совершенно отстранила Франсуа от воспитания сына, но только когда Харви исполнилось восемь, Франсуа понял, как далеко все зашло. В ту неделю один вашингтонский знакомый пригласил Франсуа выпить пива. После нескольких глотков Франсуа поведал о своих трудностях. Американец был человек грузный, с толстыми руками, которыми он не шевелил при разговоре, с загорелой шеей и бледным лбом. Не так давно он подкинул Франсуа пару ценных идей насчет наклеек на тему рыболовства. Теперь он развалился на кресле, безвольно уронив руки на резную деревянную столешницу, и описывал то, что величал «терапией “Плейбоем”». Он сказал, что его собственный сын был мямлей, и он решил подкупить парня «Плейбоем». Он продемонстрировал ему фотографии на разворотах журнала и пообещал покупать журнал каждый месяц, если мальчик будет выполнять по двадцать отжиманий в день.
Он умолк, давая собеседнику усвоить сказанное, руки его, словно дохлые птицы, валялись на столе, даже не притрагиваясь к пиву.
Ну, сын так и сделал, добавил приятель Франсуа. А теперь он звездный полузащитник.
Когда Франсуа вернулся домой, Пегги, лежа в кровати, читала руководство о том, как лечить распространенные болезни с помощью сока молочая. Франсуа зашел в комнату к Харви, сел к нему на кровать и сказал: сынок, я считаю, что ты уже достаточно взрослый. Харви заметил, что голос у отца какой-то новый, необычно значительный для него. Он смотрел на фотографии женских ножек в чулках и испытывал безмолвное наслаждение. Он почувствовал тайную власть обнаженных тел и одиночество во взглядах этих девушек, будто попавших в ловушку. Франсуа решил, что разговор удался. Харви был восприимчив и даже заинтересовался. Отец предложил ему выполнять отжимания и не рассказывать Пегги, однако назавтра, придя вечером с работы, он увидел, что Пегги с лицом и руками, пылающими от ярости, набивает вещами пакеты из универмага.
Харви отчетливо помнил свою жизнь до того, как родители разошлись. Он мечтал стать экстрасенсом, заставлять левитировать листы бумаги или тушить свечки одной только силой мысли. Его научили, что Бог – это единая вездесущая душа, рассеянная в пространстве и времени, наполняющая все живое. Мать рассказывала ему, что эта священная энергия подобна солнцу, а он должен воображать себя в виде его лучей, и он так и делал. Он говорила, что его предназначение – стать праведником, и для того, чтобы помочь ему в этом, превратила его комнату в филиал читальни Нью-эйдж с галереей священных портретов вдоль стен. Они вместе рисовали картинки, на которых Харви медитировал в храмах на вершинах гор. Ты будешь совершенно особенным праведником, ни на кого не похожим, писала ему мать в поздравительных открытках на день рождения, помимо всяческих мудрых изречений, удивительно напоминающих «двенадцать шагов», о которых она каждый вечер слышала в детстве от отца, сидя за обеденным столом.
Но вопреки всем мечтам действительность его угнетала – грязь, дожди, запах навоза, домашнего сыра и баночек с самодельным йогуртом, прикрытых полотенцем, крошащийся хлеб и пророщенные семена редьки, которые мать давала ему с собой в школу и за которые его вечно дразнили. Капля горчицы на рубашке ввергала его в слезы. При виде птичьей какашки на плече или грязи на ботинках он впадал в гневный кататонический ступор. Он ненавидел даже собственное имя. Оно звучало неряшливо. Он ненавидел спорт, ненавидел жуков, ненавидел соседскую девчонку, коллекционировавшую пауков в банках. Он избегал матери, когда та копалась в огороде, не выносил, когда она пускала шептуна, а потом всплескивала руками и восклицала: «Господи, прости». Когда мальчишки в школе харкали и плевались или выдували пузыри из жвачек, его тошнило. Прямо за забором площадки для игр была пешеходная дорожка, и часто во время переменки на ней останавливались старики и старушки и махали детям. Харви боялся их палок, их уродливой одежды, морщинистых лиц, похожих на коричневые грецкие орехи.
Несмотря на всю материнскую любовь, где-то в глубинах памяти Харви было закодировано знание, что он огорчил отца. С годами это впечатление выразилось в словосочетании «чувство вины». Расстроенный взгляд отца будто варил его на медленном огне. Его заставили пойти в секцию тхэквондо, где дети махали ногами, как палками, в боксерский клуб, где уроженцы Ост-Индии слушали рэп и носили куртки «Райдерс». Они смотрели на него, как будто он приплыл в корзинке по реке. Он до крови обдирал об грушу костяшки пальцев и плакал.
В конце концов отец купил ему метиса лабрадора. Харви не проявлял энтузиазма от собачьего уклончивого взгляда, от разгрома, который щенок учинял по всему дому, от следов собачьих лап на штанах, от какашек, которые приходилось отскребать с подошв. Маленькая белая мышка была бы куда лучше, чем собака, которая вечно скребется, прыгает и дергает головой, внезапно заинтересовавшись невесть чем, мать даже сказала, что у щенка – синдром гиперактивности. Тогда, изучив список мужских занятий, Франсуа решил приобщить Харви к ловле лосося, но перепутал сроки: нерест почти закончился, гниющие тушки валялись по каменистым берегам, багровые, с горбатыми спинами и разодранными ртами, источая зловоние и скрытую ярость кратковременной жизни. Они постояли с удочками, обдуваемые смрадным ветром, глядя на изредка подергивающиеся поплавки, но так ничего и не поймали. Собака нажралась тухлятины и всю долгую дорогу домой дышала на них вонью в темной кабине.
А когда пришло расставание, оно стало освобождением от несоответствия, особенно теперь, когда он предал отца. Он давным-давно понял, что все, что говорил Франсуа, было в интересах его матери. Со временем мать внушила ему разнообразную мудрость, и он составил список, который возглавляли человеческие недостатки, а завершала мысль о том, что его отец – такой же человек, как и все. Они просто не могут развиваться, часто говорила мать Харви. К тому времени, как Франсуа пришел попрощаться, мать уже сидела в такси, которое должно было отвезти их в аэропорт. Харви хотелось только одного – уехать, быть как можно дальше от места всех его промахов и неудач.
Ты будешь меня навещать, сказал Франсуа, а я буду посылать деньги твоей матери. Все, что она купит тебе, будет куплено на мои деньги, так что знай, я буду с тобой и за все заплачу, ладно? И не забывай отжиматься. Мы все устроим. Когда ты ко мне приедешь, я куплю тебе эти журналы, только не рассказывай ей больше. В такси Харви спросил, неужели они уезжают из-за журналов. Мать сухо рассмеялась. Нет, сказала она.
Первое впечатление Харви от страны, лежавшей к югу от границы, было крайне удручающим. Когда годы спустя он задавался вопросом, была ли тогда Канада другой, то не смог объективно рассудить. Канада была открытой и ветреной, а Америка, во всяком случае южная ее часть, казалась замкнутой, удушливой, полной скрытых опасностей – сутулый толстяк на аллее, который, помахивая ремнем, сплюнул табак и сказал: привет, малыш, или чистенький черный мальчик, который, окинув тихую улочку взглядом полководца, заявил Харви без всякой причины: д-вай в-ли отсюда!
Первое время они жили у дедушки с бабушкой – это были огромные толстопузые и толстоногие существа, которые потискали его, похлопали, вручили горсть леденцов и сочли на этом свой долг выполненным. Через неделю они ссудили Пегги денег, чтобы та купила подержанную машину и сняла себе трейлер, и говорили «Ну, пока» каждый раз, как Харви брался за очередную сумку, чтобы погрузить ее в багажник.
Мать сменила несколько работ, подружилась с завсегдатаями нью-эйдж-книжного магазина и принялась работать над созданием духовной цепи. За недели свободной от мужа жизни она сделала идеально круглую завивку с бахромчатой челкой, занялась аэробикой для поддержания фигуры и стала часто болтать по телефону, расхаживая по дому в желто-синем купальнике.
Жаклин, говорила она, я знала, что это ты звонишь. Я просто знала это до того, как сняла трубку.
Она говорила о своих чакрах, об энергетическом застое, который чувствует в районе пупка, и, поощряемая голосом из телефона, принималась рассуждать о том, что Гитлер стал таким плохим человеком от избытка энергии, скопившейся в горловой чакре. Все из-за скрытой энергии. Она, наверное, сводила его с ума. Это видно по его выступлениям: в кино показывали, знаешь, он, когда говорит, весь так дергается.
Харви сидел, щупая свое горло: не горит ли оно или, может, там что-то застряло, и легонько прокашливался, стараясь определить, изменилось ли что-нибудь. Он читал о магической силе, о превращениях в богосущество, о золоте совершенства. В нью-эйдж-романах люди оказывались в мире грез или становились чистой энергией, и он воображал, как его безмолвная фигура растворяется в свете и уплывает вместе с ним. Это были очень приятные мысли. Но как это сделать? В религиозных небылицах святые мужи просвещали только преступников. В тревоге он ходил по поселку трейлеров. Он смотрел с холма на сияющие в темноте угольки – это курили мальчишки, лениво плетясь по улице на великах.
В те годы Пегги и Харви постоянно колесили из одного района в другой в поисках места подешевле. Она сменила книжки с картинками на фолианты в твердых обложках с автобиографиями святых мужей. Он читал, как голодовки Ганди остановили мятеж и дискриминацию в Индии, о его паломничестве к морю за солью. Он узнал о решимости Будды положить конец страданиям, о годах, проведенных им в уединении, и поиске того, кого он надеялся научить. Даже у Иисуса были трудные времена, и он тоже делал кое-какие добрые дела. Но Будда был намного лучше. Его отец ограждал сына от зрелищ боли и страдания, старости и смерти, пока Будда не покинул отчий дом и не стал свидетелем великого множества страданий мира.
Пока отрочество прорастало вокруг Харви, словно сорняк, он оставался все той же опрятной личностью, хотя и не был более любим. Он утолял одиночество, читая или практикуя эзотерическое дыхание по брошюрам, которыми снабжала его мать. Она верила в него и часто говорила ему об этом. Пегги отяжелела, раздобрела в груди и бедрах и, даже когда он уже становился подростком, по-прежнему сажала его на колени и говорила: поделись-ка со мной своими блестящими мыслями. Он делился, торча на возвышении, будто кукла чревовещателя, но никогда не рассказывал о своем одиночестве, о своих чувстве, будто его связывают какие-то путы.
Как-то раз он вычитал в учебнике, что одомашнивание привело к тому, что скелет у животных стал более хрупким, что собаки, кошки, лошади и даже птицы, когда их приручили, стали меньше. Ночью он изучал на просвет свою руку, держа ее перед лампой, рассматривал прозрачную кожу, тоненькие птичьи косточки. Наверное, он и есть – кульминация, высшая точка развития человека. Наедине с собой он почти в это верил. Он обладал природной склонностью к чистоте, его взрастили в окружении картин блаженства и просветления, кармы учения. Но где же была реальность? Он жалел, что вырос не среди иудеев, опирающихся на краеугольный камень традиций, которые наделили бы его отвагой рядиться в странные одежды и молиться на людях.
Он стоял у окна. Можно искать бесконечно, можно завершить свои дни на пыльной обочине костлявой и морщинистой развалиной, жующей орехи кола. Где гарантия, что он будет любим, что он достигнет какой-то цели? Пригородная дорога ничего не отражала, только подстриженные газоны да нехоженые тротуары. Знаки «Стоп» отбрасывали вытянутые восьмиугольники тени в лучах далекого заката. И в близком сумраке он видел все это – цепь домов, ряд за рядом, словно вагоны для скота, готовые сорваться куда-то в ночь, в поле, никогда не знавшее шпал, на одну станцию ближе к собственной гибели.
В пятнадцать лет он впервые обзавелся другом, нескладным хулиганом, увенчанным ирокезом, которого привезли в приемную семью из округа Колумбия. Парень попросил у Харви списать, и тот неохотно согласился, зная, что его ответы небезупречны, и они стали союзниками. Чувствовать себя необходимым и достойным восхищения оказалось волнующим переживанием: теперь, вместо того чтобы получать заслуженные колы, оболтус выбился в твердые троечники. Однако несколько недель спустя их раскусили и обоих наказали, оставив после уроков, а когда оболтус решил удрать, Харви представить себе не мог, что останется без друга, и сбежал вместе с ним. Парень не знал, куда податься, и спросил совета у Харви; в конце концов они спрятались в садовом сарае у Пегги.
Следующие два дня парень исповедовался Харви во всех своих преступлениях: кражи, жестокость, сексуальное насилие. Харви отпустил ему все грехи. Они клевали носами, высматривая друг друга в тусклых лучиках света, проникавшего сквозь щели в стене. Смеркалось. Снаружи доносились истерические голоса. Вскоре малолетнему преступнику надоело скрываться, и он решил сдаться. Он не привык жить отшельником в поисках нирваны, медитируя в пещерах, в отличие от Харви, которому это давалось без труда. Ему хотелось произвести впечатление на своего никчемного друга, чей раскаленный гнев заставлял его вскипать и выпускать пары, дерясь с учителями, разрывая учебники надвое, но дружба растопила в его душе все барьеры. По настоянию дружбана Харви прокрался в дом, чтобы добыть еды.
Что будем делать? – спросил хулиган у Харви.
Я поеду к отцу, он в Канаде, сказал Харви, и буду жить у него.
В Канзасе? – брякнул его дружбан.
Нет, в Канаде.
А это где? Ты точно не про Канзас говорил? В Канзасе ни фига нет.
Нет, про Канаду, повторил Харви, с горечью осознавая, что ему придется объяснить свою ложь.
Наверное, это просто некоторые Канзас так называют, тихо сказал дружбан, не желая сдавать позиций. Это было единственное настоящее место, известное ему по фильму «Волшебник страны Оз», который показывали в изоляторе, куда ему вскоре предстояло вернуться. Просветление посылают не каждому. Они сидели во тьме, разделенные газонокосилкой, вдоль стен выстроились секатор, грабли и прочий садовый инвентарь. Пахло землей и прелым сеном. И все-таки они чего-то ждали, что-то вот-вот должно было случиться.
Виргиния – Нью-Мексико
2005–2006
В семнадцать лет, за несколько месяцев до окончания школы, Харви впервые в жизни начал поститься. Он читал о загрязнении окружающей среды и современной диете, о кишечных инфекциях и их влиянии на здоровье и, в частности, на рост. Ростом он вышел пять футов один дюйм, весом – девяносто шесть фунтов и надеялся на последний период созревания. Пять футов два дюйма – это было бы уже совсем другое дело, целый мир отделял бы его от пяти футов и одного дюйма с их сомнительным нумерологическим значением. Когда Пегги вернулась домой, обнаружила его, сидящего по-турецки на покрывале, и узнала о его планах, она не выдержала: но ты и так ничего не ешь!
Разубедить Харви было невозможно. Он прочел также, что голодание может вернуть аппетит, угасший из-за токсинов. Были весенние каникулы, и пока его сверстники, срывая парусину крыш с джипов, наперегонки мчались к побережью или закатывали вечеринки, на которых тискали девочек, знакомых с детского сада, и заблевывали раковины, Харви терял вес. Ему нравилось чувство воздушности, чистоты. Строгим вегетарианцем он был уже более года, но теперь у него появилась иная цель. Он не ощущал необходимости заснуть, но и никогда вполне не бодрствовал. Моча у него стала ярко-оранжевой. На третий день он почувствовал жар. Потом это прошло.
Я больше никогда не заболею, сообщил он матери, завершив пост. Через минуту после того, как выпил стакан яблочного сока, он уже несся в туалет. Чуть позже бутерброд с тофу вызывал у него рези в животе, позже он и его исторг из себя. Через два дня пребывания в школе он вернулся домой с опухшими миндалинами и с сыпью на заднице после сидения на жаре. Он подхватил учебники и отправился домой выздоравливать, возможно навсегда, а его мать после неуверенной прогулки по супермаркету принесла дюжину баночек детского питания.
С абрикосом вкусно, сообщил он ей.
Только есть начинай потихоньку, сказала она.
Возможно, его веру разрушило именно голодание. Годами он видел, как мать переходила от причуды к причуде, слушала кассету за кассетой о подрастающем поколении с позитивным мышлением, гадала по картам Таро с изображением ангелов или стояла перед зеркалом и вскрикивала, словно прогоняя захватчика: морщины прочь! Точно так же она пыталась изгнать шпоры или менструальные спазмы. Но все тщетно. Он рос в атмосфере благочестивых разговоров о просвещении, но не просвещался. Настало время испытать христианство.
На этой же неделе Харви стал «возродившимся в вере». Каждый вечер после школы он забирался в супердлинный белый автобус и ехал на собрания верующих, на собрания с фуршетами и на политические митинги. Он незаметно присоединялся к группам, но когда встревал в разговоры о спорте, о перспективных колледжах или о влиянии сатаны на Ближний Восток, остальные замолкали и глядели на его благостное лицо, вздрагивая от писклявого голоса. Среди прихожан он был ближе всего к маргиналам, составлявшим незначительное меньшинство, – этот мальчик с непривычным двойным именем и размерами, свидетельствующими о вырождении Востока. Тамошняя молодежь была красива, разодета и вполне следовала моде. В первую неделю он снес приличную коллекцию книг по оккультизму в букинистический магазин и избавился от языческих символов своего алтаря, вернув их природе. Он погрузился в Библию, но не мог понять, что делать с книгой, заполненной плотской любовью, грязью и жестокостью. Он все еще плыл без руля и без ветрил. Когда он молился, его глаза язвили слезы, и это не были слезы усердия. Смущенное томление вобрало все – наперсницу, девушку, любовь или видение Бога. Церковь пахла лаком и клеем. Пастор перемежал библейские аллюзии с шутками о трусах Супермена. Певцы бренчали на акустических гитарах, но под синтезаторы и бесконечно повторяли гимны.
Автобус привез его домой, и Харви пошел на задний дворик. Они с Пегги недавно снова переехали, на этот раз – в район с одинаковыми домиками, недавно построенными на месте скончавшейся фермы, так что косилки иногда втягивали в себя заржавевшие куски колючей проволоки, а трехлетняя девочка выковыривала из дерна гигантский шприц для осеменения скота. Недалеко от крылечка Харви ухоженная трава переходила в некошеный луг, а еще дальше до сих пор маячил остов амбара, подобно возрождающейся Гоморре. Не было ни ограды, ни канавы, ни ряда столбов, ограничивающих владения, – просто кучи земли. Он перестал читать на ходу Библию, потом улегся в гроб высокой, пахнущей коровами травы, и небо над ним насмешливо сжалось до его размеров. Отвалившиеся доски амбара били на ветру по перекладинам, вызывая звон цепей и вой собак по всей улице. Вокруг пиликали сверчки, и Харви казалось, что когда он заснет, они могут разорвать его, как пираньи.
К его спине прижался холод и наполнил легкие.
Вскоре после того, как он пропустил выпускной вечер из-за воспаления легких, Харви отправился на ежегодную побывку к отцу. Он поехал ночным рейсом. Франсуа, встречавший его в аэропорту, казался слишком здоровым, он был одет по моде, в кожаную куртку с синтетическим воротником.
Небо стало светло-голубым; усталые, они тихо беседовали за завтраком. С недавних пор Харви подумывал о Квебеке, о том, что, будучи католиком, он мог бы стать таким же, как те, что в кино поддерживают нью-йоркских священников итальянского происхождения. До него наконец дошло, что у него есть семья, место, где он может чувствовать себя как дома, где остальные такие же, как он. Он спросил, почему ему дали такое имя и по-прежнему ли Франсуа избегает говорить по-французски.
Франсуа умолк и взглянул на Харви, словно впервые заметил его присутствие. Что ж, сказал он и глубоко вздохнул. Неожиданный энтузиазм во взоре сына его испугал.
Он завел одну из историй, обрывки которых Харви слышал много раз, пропуская мимо ушей, но сейчас принудил себя слушать. Франсуа описал клан Эрве, прославивший родину гордыми выродками, члены которого были всех сильней, всех, кто работал с ними или боролся. Поведал об особой выносливости их рода, принадлежащего к первопроходцам, колонизовавшим Северную Америку, о бабушке, которая семь лет бродила по континенту в поисках внука, о том, что ее вела любовь и вера. Он повторил все, что уже много раз рассказывал, о семье, о ее истории и видениях, и сам, приукрашивая их, приписал Эрве деловую хватку и склонность к наукам.
Кажется, я помню, как она говорила, что один из наших предков изобрел какой-то вид паруса, сказал Франсуа, почесывая затылок. Так или иначе, они были морскими скитальцами.
И где они сейчас? – спросил Харви с краешка стула, подумывая, что, может быть, есть на свете место, куда он смог бы отправиться, может быть, у него есть несколько двоюродных братьев или сестер, которые не были упомянуты из-за маленького роста.
Все ушли в лучший мир, полагаю, отозвался Франсуа, видимо, уже овладев собой. Но знаешь ли ты, что я тоже жил, подобно им. Он стал разглагольствовать о своем бродяжничестве, о приключениях по всей стране, путешествиях, которые он так и не смог завершить, но, возможно, что в мире ином, о котором надо бы еще побеседовать, они и закончились бы. И тут мечтательный взор его омрачился печалью, которую Харви хотел бы понять, чтобы найти в ней умиротворение.
Похоже, что Франсуа не мог связать концы с концами. Он возвращался в прошлое, напирая на то, что мужчины из рода Эрве любили женщин и были неутомимыми и страстными. Понизив голос, он признался Харви, что жил с проституткой. Он вызвал в воображении пышногрудую плоть, плоть женщины, чье тело двигалось с холодным, безразличным совершенством. Неожиданно Харви сообразил, что семья должна была бы его ненавидеть, что они устыдились бы потомка шестидесяти одного дюйма роста, который наверняка упадет в обморок при виде проститутки или оказавшись в открытом море, если уж на то пошло.
Франсуа заметил его сдержанность. Что не так?
А, я просто думал, насколько все это мало значит. Харви попытался сообразить, а что же значит. Он описал свои интересы, важность хорошей осанки, недавние открытия в лечении диетой. И замолчал, неожиданно устыдившись самого себя.
Франсуа потрогал щеку языком и посмотрел в никуда.
Через несколько недель уже пришло время Харви уезжать; он слишком часто видел разочарование на лице отца. Целуя его на прощание, Франсуа вздохнул. После взлета Харви опустил столик на спинке самолетного кресла перед собой и положил голову на скрещенные руки. Где-то он читал, что в каких-то древних культах считалось: каждый искатель истины верит, что заканчивает путь, начатый предками, неся желания, прерванные смертью. Но о ком из тех, кто умер от тоски по свету, миру и маленькому счастью, ему мечтать?
Пока самолет подпрыгивал по неровным небесам, он плакал. Мимо прошла стюардесса, потом вернулась и нависла над ним. Миленький, сказала она, ты летишь без родителей?
И протянула ему леденец сердечком.
Колледж доказал свою неспособность содействию инициации пророка. Осенью Харви поступил в филиал недалеко от дома и жил дома. Мать не требовала от него найти работу, но выдала кредитку, которую сама пополняла. Она купила ему подержанную «Тойоту», которой он управлял, сидя на подушке. Его унижало желание матери содержать его, предположение, что сам он ни на что не способен. Она переписывалась по электронной почте с англичанином, с которым познакомилась на сайте знакомств для вегетарианцев. Порой, когда она слишком забалтывалась о своих таинственных друзьях и красоте Нью-эйдж, Харви прятался, боясь признать, что она глуповата и он унаследовал это качество. Что он знал на самом деле? Возможно, мир был просто сложнее, чем он мог понять. Он получал плохие оценки. Единственное задание, которое его заинтересовало, – найти истоки своего имени, и хотя генеалогия помогла мало, он прочел о валлийском и бретонском святом Харви, или Эрве, слепце, которого любили звери. Его поводырем был волк, и лягушки начинали петь при его приближении. Но и это кончалось великим вопросом: ну и что? Он не был слепым, и лягушки, живущие в грязи, его мало интересовали, как и остальные животные, особенно собаки. Интересно, что преподаватель нарисовал внизу страницы красной ручкой – и поставил тройку с плюсом.
Однажды после урока Харви спросил своего сутулого учителя истории о Квебеке. Учитель коллекционировал все о президенте Кеннеди. У него хранились все документы о покушении, точная копия модели камеры, заснявшей убийство, такая же винтовка, как у Освальда, которую он иногда приносил в класс, хотя и без затвора.
Квебек, сказал он и кивнул, сунув руки в карманы, чтобы подчеркнуть сутулость. Вообще-то все они говорят по-английски, но притворяются, что его не знают, чтобы не обижать туристов. Если ты хочешь выучить язык, какой он есть на самом деле, тебе лучше отправиться во Францию.
Позднее, однажды декабрьским днем, когда Харви вернулся домой, его ждало письмо в почтовом ящике. Там сообщалось, что он допущен к научной стажировке. Он прочел письмо дважды, затем вышел в пустое поле и уставился на голый скелет амбара. С затуманенного неба упали одинокие снежинки, слишком немногочисленные, чтобы стать снегопадом, слишком здравомыслящие, чтобы остаться просто снегом. От холода глаза заслезились. Эрве Эрве было не более чем случайное имя. Ванкувер или Виргиния – случайные места. Если он останется, то никогда не достигнет жизни святых. Никто не одобрит, если он изменится, даже мать. Он не хочет быть частью этого мира.
Он вернулся в комнату, сбросил все вещи на покрывало с кровати, потом стянул его в узел и отнес к машине. В состоянии, отрешенном больше, чем при медитации, он мчался сквозь ночь. Он сразу решил, куда ехать. Где-то в дороге он припомнил рассказы отца. Он чувствовал себя умным, отважным, так что Франсуа может им гордиться. Он сидел за рулем, выпрямив спину. Зеркало заднего вида показывало закат, бегущий над равнинами позади него.
Храбрость была новым ощущением. Безразличная земля казалась древней, примитивной, равнодушной к человеческому уродству, объездным дорогам и промзонам. В пустоте, лежащей перед ним, вскипали слезы.
Ввиду возможности мокрого снега он остановился в дешевом мотеле. На длинных парковках грохотали брошенные полуприцепы, вдалеке в окне бара светился знак «Будвайзера». Он вообразил засаленные долларовые бумажки в туалете, шоферюг, расстегивающих ремни, официанток с черными зубами и ресницами, похожими на рыболовные крючки. Возможно, клерк уже сказал им, что он приехал. Он часто вставал, чтобы поднять штору и выглянуть на пугавший его асфальт.
В «Уол-Марте» в Амарилло он решил запастись провизией. Женщина с тяжелыми ляжками двигалась, покачивая задом на манер телевизионных динозавров. Он позвонил матери. Когда ее истерика закончилась, она смогла несколько раз повторить только: чтобы стать святым, совсем не нужно далеко уезжать. Потом он нашел в одной из своих книг список ашрамов. Многие находились в Нью-Мексико. Он ехал на закат, ничтожная точка на пустых равнинах.
Шоссе теперь бежало по неровным пустым котловинам. Тишина гудела в нем, словно он уже был просвещенным, но он знал, что это только страх, настороженный слух животного. Он достиг значительной высоты над уровнем моря, мотор ревел, как газонокосилка. Огромное голубое небо обсыпало огнями. Он поспал на стоянке. Он думал о названиях, слышанных им, которые когда-нибудь обретут смысл: цереус и полынь, пало-верде, пиньон. Мимо неслись облака, на крышу автомобиля упало несколько набухших капель.
Утром он позвонил в ашрам. Это два часа езды, но мест нет. Женщина дала ему номер человека, сдающего комнаты в ближайшем трейлер-парке. Харви позвонил, поговорил немного и решил, что цена подходящая. После мокрого снега Оклахомы и техасского ветра он был рад, что путешествие закончилось в высокогорном Нью-Мексико, залитом холодным светом.
У входа висел указатель: «Трейлерный поселок “Отпавшая ветвь”». Как вскоре обнаружилось, парк, основанный сборищем религиозных изгоев, располагался вдоль засыпанного песком русла реки посреди марсианского пейзажа, заполненного холмами, похожими на дюны и утесы. Функционировал парк с тысяча девятьсот семидесятого года, и к настоящему моменту в его рядах находилось более сорока семей и бесчисленное количество холостяков. На окнах висели самые разнообразные Будды и «ловушки для снов», голубые Шив, украшенные бусами гуру и хоругви. Хилые садики придавали нескольким заплаткам между трейлерами процветающий вид, хотя по главной улице, подобно призракам, носились пылевые смерчи.
Хозяин парка Брендан Говард преподавал религию в местном колледже. Это был худой белокожий человек в очках со стальной оправой; часто он накидывал на плечи джемпер, словно это была не раскаленная высокогорная пустыня, а яхт-клуб. Он всегда представлялся полным именем, так что звучало оно как титул и производило впечатление значительности. Он жил, фигурально выражаясь, в Александрийской библиотеке, уместившейся в трейлере: вместо стен в вагончике были полки с книгами по тантризму, траволечению и вуду. Так или иначе, в первый же день он рассказал Харви, что именно тело есть вместилище истины.
Брендан Говард владел землей, на которой располагалось более двадцати пяти ашрамов, храмов, монастырей и приютов на расстоянии часа езды друг от друга. Первые месяцы Харви медитировал, постился, в предрассветные часы упражнялся в йоге и по мере тренировок в глубоком дыхании на ухоженной храмовой траве наблюдал чистейшую эманацию восхода. Но вскоре выяснилось, что почти ничего не изменилось. Духовность сказалась на здоровье, но не в большей степени, чем диетологический анимизм матери. Посвященные обсуждали вечную молодость знаменитых йогов. Никто не обращал на Харви внимания. Он хотел бы иметь мужество ходить по дороге голым или почти голым, погружаться в реку и возвращаться с песней, спать среди корней деревьев.
В «Отпавшей ветви» жило несколько семей сикхов с Запада, но они все еще были связаны с ашрамами, где уже лет тридцать белые американцы пытались вести существование как в Пенджабе, на родине гуру Гобинда Сингха. Сикхи пригласили Харви на лекцию, на которой печальный старик вещал о чистоте сотне студентов в белых одеждах и тюрбанах. Если ты сделал шаг прочь от своей души, то вернись назад, говорил он им. Почти час они монотонно пели, воздев руки к небесам, трясясь и плача, а под мышками у них стекал пот.
Не слишком впечатляйся, сказал Брендан Говард после того, как Харви описал пережитый опыт и чувство безопасности в этом обществе. Тон Брендана Говарда не был похож на манеру консультанта в школе, обсуждающего преимущества того или иного колледжа. Он определил ашрам как культовый филиал сикхизма. И тем не менее, продолжал Брендан Говард, религия связана с древними практиками. На самом деле сикхский тюрбан тоже восходит к древности и предназначен лишь для того, чтобы святого человека можно было отличить по оплодотворяющему органу, который приближается к лоноподобному храму.
В сикхском ашраме Харви слышал споры, в которых делали вывод, что Нью-эйдж – единственный путь, отличный от путей предков. Обесценилась даже йога, хотя ашрам оставался твердыней традиционных практик. Большинство собирались получить высшее образование, стать профессорами и психологами, но не видели в американской культуре ничего стабильного.
Сначала Харви думал, что ашрам – это возврат к прошлому, но потом понял, что даже когда духовные направления шестидесятых и семидесятых исчерпали себя, ашрам стойко держался, объединяя школы обу-чения йоге и основывая новые, и число учеников все еще росло. Община теперь ориентировалась на несколько компаний, чьи доходы взлетели до небес благодаря тому, что они объявляли себя некоммерческими организациями и выплачивали своим приверженцам жалкие гроши. Специалисты по всем вопросам, от здорового питания до надзора, – директора, копирайтеры и секретари в тюрбанах и хламидах, – каждое утро толпами неслись в оштукатуренные домики на краю ашрама. Их успех, объясняли они, происходил от высокодуховных семейных ценностей и бытия в мире, а не поисков аскетических путей, которые они полагали бесплодными. Доходчивость впечатляла.
Заполнив короткую анкету, Харви получил работу садовника и дворника – убирать за молодыми мексиканцами, подстригавшими лужайки и оставлявшими за собой выпотрошенные мусорные мешки. В его обязанности еще входило отлавливать сбежавших собак. Жители ашрама, боясь эпидемии бешенства, пытались сдерживать своих псов, когда у них появлялось желание сбегать со стаями диких собак. И хотя Харви склонил себя к новой жизни, девушки ашрама, пышущие здоровьем от поглощения молока буйволицы и индийских лепешек, завидев его, смеялись. Женитьба поощрялась, причем в юном возрасте. Это высший уровень йоги, сказал учитель, истинная чистота. Харви надеялся, что когда-нибудь какая-нибудь девушка разглядит преданность в его сердце. Она будет маленькая, и бестелесная, и вечно юная, словно эльф.
В своей комнате в трейлере Брендана Говарда он работал над позами, требующими более серьезных усилий. Он часами практиковал глубокую медитацию, держа ладони на голове и дыша, свернув язык в трубочку. Скоро Харви обнаружил, что уже не задыхается из-за разреженного воздуха. Он читал книги о йоге и изучал анатомию, учился говорить о своем теле в научных терминах. Потея, стоя на голове, он ощущал себя первобытным, более не одомашненным существом. Он гордился рассветами, когда удавалось встать для самоотверженного служения в три часа утра и прогреть машину. Гордость вызывали даже страдания, и хотя учитель говорил, что только аскет, садху, может насладиться страданием и увильнуть от обязанностей по отношению к миру, Харви работал на благо общины. Ему нравились древние обряды, одеяния и чувство традиции, власть отжившего. Однажды, восторгаясь своей новообретенной сущностью, он осмелился пригласить на свидание хоть кого-то – невзрачную девушку чуть ниже его самого с сизыми шрамами от прыщей на щеках.
Извини, сказала она ему, вечером я иду петь с друзьями.
А, отозвался он и подождал, но приглашения не последовало. Вернувшись домой, он сосредоточился на дыхании, зажал одну ноздрю – так выдох звучал как проколотое колесо.
Вы должны сопротивляться мыслям о себе, преодолевая жизнь как страдание, говорил им учитель на еженедельной лекции. Над холмами завывал весенний ветер. Все говорили об ионных разрядах в воздухе и о том, что традиционные общества осуждали преступления более строго, если их совершали в сезон ветров. Учитель страдал страшной аллергией на пыль и на можжевельник. Его всклокоченная борода лежала на груди, и он все время сморкался.
Прислушивайся к ветру, сказал он. Это хаос тебя пугает. Хаос в тебе пугает тебя. Погляди на мир. Связи не распались. Будущее бесформенно. Нас ничто не удерживает. Хаос был раньше, но не такой, как теперь. Пройти через него поможет лишь мудрость.
Харви часто слышал, как учитель говорил, что история – это тяжкое бремя и что американцам повезло из-под него выскользнуть. Древняя мудрость вечна и их меняет. Но кем они станут? Новым орденом, вроде воинов-джедаев в белых плащах предков Супермена, способных перемещать кристаллы усилием воли? А Эрве Эрве? Эрве-Франсуа-Эрве? Он вспоминал отцовские истории, жестоких людей, стойкую бабушку.
Забудьте прошлое, говорил учитель и таращил глаза; тюрбан сполз набок.
На следующий день Харви поехал в Санта-Фе и зашел в супермаркет. Ему были нужны трусы, но кончилось тем, что он битый час ходил там из магазина в магазин, останавливаясь посмотреть музыкальные видео в «Фут локере» и фильмы в «Радио-шеке». Мимо прошла девушка-мексиканка в сетчатой блузке, вероятно лет тринадцати, демонстрируя черный лифчик. Ему хотелось, чтобы все это отправилось на костер. Он не хотел быть похожим на отца.
Когда Харви собрался домой, разразилась буря. Машины, остановившиеся на красный свет, трясло. Ветер очистил его переднее стекло песком, маленькие кусты перекати-поля пересекали шоссе, как испуганные кошки. Молнии пробили дыры в гористом горизонте до самого юга.
История, хаос, страдание? Имеют ли слова смысл для природы? Может, даже ашрам – это слишком, жизнь аскета предпочтительней: пещера или монастырь, чтобы укрыть его от оценивающего взгляда. Но разве его сердце создано для одиночества? Путешествие начинается с выбора имени, ну а потом?
Когда он появился на вечерней лекции, обитатели ашрама собрались снаружи. Некоторые для защиты от песка нацепили очки. Пропал Сири Рам шести лет, его пес, метис хаски Снежок, часто сбегал с бродячими собаками. Все решили, что он пошел его искать. Пока собирались поисковые группы, Харви дрожал в высокогорной пустынной ночи.
Группы углубились в холмы, дули в свистки, кричали, во мраке метались огни фонариков. Ветер сбивал людей с ног, словно они входили в прибой. Можжевельник и кактусы всех видов, даже опунции, ждали их, чтобы опутать ноги. Скорый и безмолвный лунный свет придавал скалам вид затонувших кораблей.
Из оврага послышалось тявканье собаки. Сначала скулеж, потом лай, будто пес просил его вывести. Они шли по краю скалы, пока фонари не осветили Снежка в клубящейся пыли. Ветер уничтожил следы драки, кто бы там ни дрался. На камне отпечатались кровавые следы лап. Сухое, согнутое дерево на склоне сломалось, Снежок стоял под ним с опущенной мордой, покрытой кровью и пылью, и тяжело дышал.
СОБАКА СЪЕЛА РЕБЕНКА
(Нью-Мексико) Ночью во время бури, самой сильной за несколько десятков лет, мальчика растерзала его собственная собака… Власти полагают, что собака присоединилась к стае бродячих псов, и когда мальчик отправился на поиски, приняла участие в его преследовании…
Ветер раскачивал трейлеры и разрушал сады для медитации.
Учитель, сказал он, дайте мне имя.
Ты будешь Сат-Пуджа. Это могучая мантра, и, жертвуя истине, ты будешь истинной жертвой, великим посвященным.
Каждое утро он медитировал с этим именем.
Харви, произнесла мать по телефону.
Это Сат-Пуджа, мата.
Какой фанатик, подумала она, назвал меня мамой по-индийски, и он со смесью гордости и беспокойства и любопытства к странному механизму, самому себе, подумал то же самое.
Зачем ты это делаешь? – спросила она.
Он хотел поведать ей, что их жизнь была иллюзией, но разве она захочет измениться, или можно ли требовать от нее страдания?
Оба терпеливо ждали у телефонов. Наконец слабым голосом она сказала: я горжусь тобой. Что бы ты ни сделал, я тобой горжусь.
Нью-Мексико
2006
Через неделю после наречения Сат-Пуджа принял бессрочный обет молчания. Это было очень легко, просто для того, чтобы выждать подходящего случая и назначить время вступления в обет, он заблаговременно – устно и по телефону – предупредил всех, что не будет разговаривать, чтобы никто не беспокоился, если он вдруг перестанет общаться. И однажды на рассвете он сделал глубокий вдох, выдохнул через рот, словно очищая нёбо от всей бессмыслицы, сказанной прежде. Он где-то читал, что начинать надлежит именно так.
Каждое его действие отныне стало медитацией. Стояла отчаянная июньская жара. Он начал поклонение священной книге, совершал предрассветную службу в нетопленной кухне, пахнущей луком, чесноком и топленым маслом, отказался от легкого тюрбана, вроде индийского пагри, и перешел к башнеподобному улью. По правде говоря, он наматывал такой высокий тюрбан, что время от времени ему приходилось его придерживать на манер капризной светской дамы, поправляющей прическу. Он накупил религиозных одеяний и безделушек и даже пытался отрастить бороду. Его подбородок обрамил белобрысый пушок, как у глубокой старухи.
Он не оставил йогу и принимал мучительные позы, чтобы освободиться от тревог и страстей прошлых жизней. Надавливая на глазные яблоки, он вызывал световые круги, которые плыли перед его внутренним взором: сожранный мальчик, яркие ошметья куртки. Он понятия не имел, как отказаться от мира, и без сомнения, по-прежнему жил внутри него, к тому же мир казался слишком грязным, чтобы на него покушаться. Копаться в земле Сат-Пудже тоже не слишком нравилось. Стоило ему на секунду нагнуться, чтобы включить разбрызгиватель в огороде, как у него обгорел загривок. По большей части он просто сидел, потея, в тени растений ашрама, мечтая снова возвратиться в пропеченную, словно корка на пироге, пустыню.
Возможно, молчание продлилось бы вечно и Сат-Пуджа стал бы одним из тех незаметных обитателей ашрама, которые закладывают основы, пока остальные развлекаются, но две недели спустя «БМВ» с откидным верхом доставил в общину молодого человека. Сат-Пуджа был хоть и нем, но не глух. Казалось, Дональд был везде и одновременно нигде достаточно долго для того, чтобы его захомутали. Родители его вечно отсутствовали, пока он рос в Кармеле на расфасованных органических продуктах под присмотром горничной-мексиканки, которая вскрывала упаковки и выбрасывала обертки. У него был большой опыт по части привлечения к себе внимания, и он ухитрился стать главным сердцеедом ашрама. Ровный загар, римский нос, в происхождении которого никто не сомневался, и суровые желваки. У него было тело, закаленное с помощью гимнастической йоги, презираемой членами ашрама. Вскоре всем до одного стала известна его история, которую он то и дело пересказывал, будто его прибытие в ашрам после двух лет обучения в Йеле двум специальностям, политологии и философии, было таким же захватывающим событием, как завоевания Кортеса или путешествия Магеллана. Рожденный в мире приемлемых денег – торговля, управление, исследования, – он редко видел отца, вращавшегося среди элиты с целью освоить основы капитализма, что с легкостью можно было сделать дома за компьютером. Как и у Сат-Пуджи, у Дональда имелось слабое место: он утверждал, что путь к достойной жизни усеян терниями противоречий. С таким профилем, как на монетах, трудно совсем отвернуться от денег, но он знал, что юношеская потребность в борьбе или еще в чем-то подобном с приближением зрелости бесследно канет в Лету. День своего прибытия в Йель он ознаменовал представлением с вышвыриванием кровати и стола из окон общежития; бухгалтерия внесла это проявление гонора в счет, предъявленный его отцу. Дональд часто медитировал, во время занятий сидел, скрестив ноги, и спал на коврике, купленном на блошином рынке. Он принимал полуночные визиты укурков, ищущих утешения или Бога. В общаге он слыл мудрецом. Он был бесстрастен, невредимым прошел сквозь оргии кампуса, цитируя священные тексты о распутстве, и все это время успешно сдавал зачеты.
Почти сразу же после прибытия в ашрам Дональд обратился к учителю с просьбой о присвоении имени. Всякий раз, когда в ашраме появлялся новичок, сообщество с нетерпением ожидало, каким именем и, стало быть, какой судьбой наречет его учитель. Когда Харви получал свое имя, то слышал, как помощники учителя рассуждали между собой, не пристало ли это имя больше для девушки, поскольку означает «почитание» или «поклонение». Дональд же, которого молодежь ашрама приняла с большим удовольствием, рассчитывал на что-нибудь пророческое. Учитель харкнул, сплюнул в салфетку и произнес: Джамготи. Помощник записал. Джамготи, зашелестело по комнате. Никто раньше не слышал такого имени.
Что оно означает? – спросил Дональд.
Учитель грубо хохотнул.
Набедренная повязка, ответил он.
Вскоре все в ашраме решили, что имя отражает некий порок, который способен разглядеть лишь учитель. Скорее всего, лицемерие, подумали многие, и поэтому, когда Дональд захотел участвовать в деятельности общины, его отвергли все, кроме самых ничтожных; в конце концов так он и оказался рядом с Сат-Пуджей. Те, кто возмущался его популярностью, быстрым умом и дорогим образованием, решили, что он постарается обойтись без нового имени. Девушки утешали Дональда, что его переименуют, как только он докажет свое религиозное рвение. Однако, обладая чувством юмора, свойственным политикам, он стал вовсю называть себя так. Я – Джамготи, что означает «набедренная повязка», сообщал он даже тем, кто и так знал – без повязки из дому ни ногой.
В первый же день работы в огороде он отложил грабли, стукнул себя кулаком в грудь, насмехаясь над молчанием Сат-Пуджи, а затем заговорил и не умолкал до полудня. Он произвел тонкий анализ того, что он назвал «прозаическим подходом к духовности», практикуемым в ашраме. Если без конца заниматься хозяйством, сказал он, на просветление остается не так уж много времени, правда?
Сат-Пуджа старался делать вид, что углублен в медитацию, но после того, как Джамготи упомянул о своем рано развившемся мистицизме, о том, как в юности он рылся в Интернете в поисках магических тайн, о медитации с пенни на третьем глазу и онлайн-сообществе сгибателей ложек, которые пытались научить его сдвигать молекулы столовых приборов силой мысли, Сат-Пуджа покхекал, представился и заговорил о собственных усилиях, о своих страхах, о страстных желаниях и боли, и так далее, и тому подобное, снова и снова возвращаясь к главному: до чего же они похожи. Время шло, уже давно пора было заканчивать работу и уходить, а он все говорил. За последние недели он пересмотрел свои планы. Он говорил самым глубоким тембром, на который был способен, – «от пупка», как его когда-то учили в университетской театральной студии. Он поведал о себе все без утайки и был несколько озадачен тем, что всю свою жизнь смог уместить в полдня.
И к тому же, сказал он, на этой работе становишься грязным.
Они сидели в пятнистой тени тополя. Джамготи жевал неприлично зеленую травинку, которая, после всего того, что добавили в почву, где она росла, наверное, по вкусу напоминала лак для волос. Он почесал себе голень большим пальцем другой ноги и сказал, что им необходимо что-то предпринять или они навсегда останутся дрейфовать среди посредственности. Нам нужен план, сказал он. Медлить бессмысленно.
Вдалеке послышалась музыка – это на террасе отеля, стоявшего на горе над ашрамом, заиграл мексиканский оркестр – как всегда в это время года, местные праздновали свадьбы. Чуть позже Сат-Пуджа пригласил Джамготи в свой трейлер и изумился от того, что его приглашение принято.
Джамготи настоял, чтобы поехали на его кабриолете. Вечер был теплый, они катили, откинув крышу, и вихрь так и норовил размотать тюрбан Сат-Пуджи. Джамготи принялся излагать основы для более интенсивного подхода к постижению божественного. Но Сат-Пуджа был нем, в его груди, словно неведомый цветок посреди пустыни, расцветало невидимое чувство, названия которому он не знал.
Несмотря на сомнительное имя, Джамготи поддерживал имидж знаменитости. Он соорудил себе стильную легкую чалму, хотя для занятий йогой предпочитал длинным балахонам шорты и майку, а ноги у него были ладно слеплены, как у порнозвезды. Однако мало-помалу он перестал принимать приглашения, даже когда ему говорили, что он может взять с собой и Сат-Пуджу.
Если бы мне нужны были вечеринки, то я остался бы в Йеле. К тому же ты единственный достаточно сумасшедший для того, чтобы меня выдерживать, говорил он, смягчая ревность Сат-Пуджи и усиливая его тревогу одновременно.
Лекциям Джамготи не было конца. Он объяснял, что учителя имеют обыкновение оставлять своих учеников в какой-нибудь глуши абсолютно ни с чем, заявив, что те должны самостоятельно найти пусть домой. Один знахарь бросил своих учеников посреди Лас-Вегаса без гроша в кармане, сказал он. Сат-Пуджа чувствовал, что его к чему-то готовят. Реальность состоит в том, что все – от начала до конца – это провал, сказал ему Джамготи. Или почти до конца. Любовь – вот что удерживает тебя от просветления, которое приведет к истинному пониманию этого мира.
Но в тот день, когда Джамготи не заявился ближе к вечеру, он и объявил свое решение.
Сат-Пуджа уравновесил свой тюрбан и поднял голову.
Садху, сказал Джамготи. Мы станем садху.
Если в ашраме квартиросъемщиков и существовало табу, то это было оно. Сат-Пуджа так Джамготи и сказал. Что учитель сурово предостерегал против тех, кто избрал отречение от этого мира. Предполагалось, что садху приближались к Богу посредством лишений и страданий, но учитель был категорически против них. Садху, сказал он, не могут вступать в брак. И вообще учитель называл их туристами на дорогах жизненной боли.
А я уверен, что где-то есть люди, которые говорят противоположное, сообщил Джамготи Сат-Пудже. Я уверен, что другие могут обвинить обитателей этого ашрама в том, что те цепляются за мирскую безопасность. Только представь себе: вся мощь направлена исключительно на просветление.
Но Сат-Пуджа колебался.
Я не думаю, что ты по-настоящему во все это веришь, заметил Джамготи, со значением прищурившись и давая Сат-Пудже понять, что он не только стоит пристального внимания, но и обладает дерзостью и отвагой.
Знаешь, я думаю, что большинство здешних обителей всего лишь пытаются как-то разнообразить свою жизнь – жизнь типичных представителей среднего класса. Может быть, ты просто убегаешь?
Сат-Пуджа обдумывал этот довод тысячу раз. Внутренне он карал себя за не очень чистые духовные помыслы. За общим обедом тюрбаноносные директора компаний обсуждали корпоративный имидж. Хотя вероятность того, что однажды он мог бы влиться в их ряды, искушала, он сумел увидеть все глазами Джамготи – и понял, что сикхи просто привязывают его к системе, к правилам, очень простым, мирским правилам. Он читал труды буддистов, в которых говорилось, что жестокость возникает, когда рушатся чьи-то жизненные правила, и что вся мирская любовь и жажда любви оканчиваются в ненависти и боли.
Бросив грабли, Сат-Пуджа слушал Джамготи. Разбрызгиватели хрипели и фыркали. Туманилась даль. Колыхались небеса. Что это было за место? – думал он. Эта пустыня? Что это были за чудаки, искавшие традиций посреди американского пейзажа? Исчезли ли они так же, как исчезли бандиты и салуны? Это место тоже находилось посреди неизвестности. Солнце, казалось, опускалось прямо на ашрам. Отскочит ли оно, как резиновый мяч, оставив слегка припаленный след, и превратит этот рукотворный оазис снова в пустыню?
Все их приготовления заключались в импровизированных ритуалах: они разрезали свои кредитные карточки и расставили по всему трейлер-парку неровные стопки книг, похожие на примитивные каменные сваи. Харви отвез свою «Тойоту» на площадку, где продавали подержанные автомобили. Триста, сказал толстый мужик, светя объемистым животом сквозь разошедшуюся между пуговиц рубашку. Сат-Пуджа пытался настаивать на относительной ценности машины, но Джамготи положил ему руку на плечо.
Что касается «БМВ», то Джамготи признался, что машина принадлежит его матери и ее нельзя продать законно. Сат-Пуджа уже представлял себе, как они скатят машину с горы, или припаркуют где-нибудь в бедном районе по соседству, или продадут за гроши какой-нибудь мексиканской забегаловке. Однако вместо этого Джамготи вызвал шофера из агентства и отправил машину домой.
Поясной кошелек, одеяло, тюрбаны да пара мешковатых одеяний для йоги – вот и все, на чем они сошлись, да еще то, что у них было при себе в карманах, Джамготи уточнил, что это не столько для себя, сколько для нуждающихся, которые могут встретиться им на пути. Взяли они и кое-какие основные средства гигиены – маникюрные ножницы, зубные щетки, зубную нить, иголку и нитку для того, чтобы шить накидки из ветоши, как это делают странствующие буддисты.
Сат-Пуджу посетило искушение утаить кредитку или даже снять значительную сумму и скрыть наличные. Впрочем, удивляясь силе инстинкта самосохранения, он все-таки спрятал права и паспорт.
Они отправились в час предрассветной медитации. Именно в это время в холодном, живом воздухе сгущалась мистика. Завернувшись в одеяла, они прошли вдоль русла ручья по тропинке, проложенной мопедами. Разве мы не рядом с Лос-Аламосом, поинтересовался Джамготи, где создали первую атомную бомбу? Взошла луна. В небесах сияла звездная дорожка.
Вскоре они остановились на холме, чтобы помедитировать. Они контролировали дыхание, будто ныряльщики, и закрывали глаза, словно они погружались в воду. Их одеяла и одежда порыжели от пыли. Сат-Пуджа чувствовал теснение в груди и пытался сдержать мечущиеся мысли. Он вспомнил слова Джамготи: любовь, которая удерживает тебя от просветления. Он воображал, что ушел, дабы отказаться от привязанностей. Чья любовь, чья гибкая фигура спасла бы его от холодного бессмертия? Позднее они пытались отдохнуть, но оба были слишком взвинчены. Они спускались с горы наугад и, к своему удивлению, набрели на развилку троп. Ранним утром солнце отодвинуло тени, осветив даль за горным кряжем.
Джамготи не только внешне напоминал Лоуренса Аравийского, он, похоже, и чувствовал себя так же. Наконец, изнемогая от жары, они уселись под нависшей скалой, словно разбойники в засаде.
Пить хочется, сказал Сат-Пуджа. Он подумал о деньгах, спрятанных в поясной сумке, и о том, где бы им чего купить, Джамготи счел это нервозностью и уверил, что все пройдет. Пыль и жар словно сговорились – глаза Сат-Пуджи слезились. Он чувствовал, как ему не хватает воздуха, и жалел, что они не захватили с собой никакого питья. Он уставился в растрескавшуюся землю, словно решая замысловатую головоломку, которая расстилалась прямо у них под ногами. До этого он представлял себе, как они будут просить риса у хижин, медитировать под деревьями, пересекать безлюдные дали. Аскетическая жизнь предполагала очищение от всего мирского, но это был мир и еще кое-что в придачу. Его беспокоило, что они выглядят, как бездомные бродяги.
К наступлению темноты оба уже еле стояли на ногах. Они помедитировали и впали в поверхностный сон. Много раз, когда над раскаленной землей проносился ветер и горячая, тонкая струя высушивала пот под одеждой, Сат-Пуджа ощущал подъем духа, но очень скоротечный – все это были земные ощущения, противоречивые и мимолетные, совсем не то, о чем он мечтал. Когда дневная жара спала, они снова двинулись в путь. Взбираясь на гребень холма, они увидели шоссе и маяк заправки «Шеврон». Спотыкаясь и шатаясь, они бегом бросились вниз. Продавец за прилавком наблюдал за ними, поглядывая на телефон и держа палец на спусковом крючке. Они купили спортивный напиток и шоколадные батончики. Умеренность, умеренность, приговаривал Джамготи, когда они стали рвать обертку зубами. Продавец пробил им покупки одной рукой.
Снаружи они снова ели, не сдерживая отрыжку. Сат-Пуджу немедленно стало тошнить, но он был слишком счастлив, чтобы это показать. Они пошли прочь от заправки по бесцветному лунному пейзажу, временами пробираясь через заброшенные заборы из колючей проволоки. Скоро вокруг них осталась только странная тишина пустынной ночи, нарушаемая лишь гулом отдаленного шоссе или гудением тягача с прицепом.
Они шли так долго, что совершенно утратили ощущение времени. Они взошли на плоскую вершину одинокой горы и увидели сквозь заросли можжевельника, как неподалеку, словно из-под земли, вынырнул огонек. Он прыгнул, ненадолго исчез, снова появился, затем разделился на две фары. По дороге, которую они иначе и не заметили бы, медленно приближался пикап.
Заблудились, ребятки? – спросил водитель с едва различимым чикагским акцентом. Судя по форме фар и решетки радиатора да гладкому холостому ходу, автомобиль был практически новый. Сат-Пуджу это успокоило. В кабине загорелся свет. У водителя было смуглое круглое лицо с высокими скулами. Он грузно оперся на дверь.
Полезайте в кузов! Я подброшу вас до своего дома, а оттуда вы сможете позвонить.
Сат-Пуджа собрался было вежливо отказаться, но Джамготи вдруг поблагодарил водителя и вскарабкался через бортик. Он втянул Сат-Пуджу под мышки, словно ребенка, прошептав: приключение! Как только машина тронулась, он объяснил, что они должны позволить миру принимать их, когда тот расположен это делать. Они ехали сквозь неподвижный воздух, который теперь тяжелой прохладой обнимал их тела. Неподалеку от места, где их подобрали, дорога пошла под уклон. Навстречу стали попадаться деревья, клочки земли с высокой травой, а внизу, поодаль – подлесок и неширокая речушка. Грузовичок въехал в ворота бывшей фермы – с сараями, покосившимся амбаром и просевшим домом с еще более шаткими пристройками.
Человеку за рулем было хорошо за тридцать; он выглядел бы весьма презентабельно, если бы не джинсовая куртка, которая кургузо морщилась в плечах, да изящные ковбойские сапоги на высоких каблуках, торчавшие из-под мощного костяка.
Он сказал, что его зовут Денни. Он возвращался домой, взяв напрокат полдюжины новых видеоигр. Другой человек, помоложе, встретил их в дверях, и Денни представил их как гостей.
Это мой брат Энди, объяснил он.
Вы, ребята, проповедники или как? – спросил Энди, пощипывая свои редкие усики. Если он и удивился двум грязным молодым людям в тюрбанах, то почти никак этого не проявил. Джамготи вызвал у братьев неопределенный смех, вкратце изложив историю их приключений и сообщив, что они взяли на себя смелость подражать жизни святых мужей.
Из дальней комнаты послышался кашель, и когда Сат-Пуджа посмотрел в ту сторону, Денни объяснил, что это его абуэло, дедушка, он болен. Не беспокойтесь, наша сестрица, если что, о нем позабо-тится.
Потом Денни сказал, что они могут переночевать на топчанах, что они и сделали после того, как сыграли несколько раундов на игровой приставке, в чем Джамготи проявил большую сноровку.
Слишком скоро, проникнув в окна желтыми косыми лучами, наступило утро. Легкие у Сат-Пуджи будто покрылись накипью, глаза заплыли и зудели. Он пошел искать ванную, чтобы высморкаться.
Денни вошел в кухню с винтовкой в руке. Кофе на столе, сказал он, и вышел во двор. Сат-Пуджа смотрел, как он шел по дорожке вдоль пристроек, наполовину скрытый высокими сорняками.
Накануне вечером Денни объяснил, что последние семь месяцев он навещает соседей, чей двоюродный брат из Мехико обрюхатил их сестру Хуаниту, а потом смылся. Хотя Денни признался, что по характеру он человек мягкий, но если дело касается сестры, выходит из себя: ведь папаша бросил их еще до рождения дочери, которую несколько лет спустя подбросил братьям. Джамготи задал несколько вопросов, и Денни поведал им всю историю. Оказалось, что их абуэло, будучи с юности человеком жестким, более тридцати лет прослужил в городе констеблем и ненавидел бродяг и преступников. Однажды дедушка узнал, что отец Денни и Энди торгует наркотой, и отправился к трейлеру, где жил его сын со своей подругой и мальчиками. Пожилой констебль заявился со старыми кожаными вожжами наперевес, а когда сын полез в драку, несколько раз швырнул его на землю одной рукой. Он оставил его валяться на бетонной приступке у трейлера, которую новому хозяину пришлось потом красить в черный цвет, а через неделю проснулся поутру и обнаружил у себя на кухне трехлетнего Денни и годовалого Энди, мусорный пакет с детской одеждой и полупустую пачку подгузников. Девять лет спустя какой-то незнакомец на грузовике привез в дом грудную девочку. Голенькое дитя было завернуто в разрезанную штанину от женских утепленных джинсов. На пеленке, приколотой к штанине, было написано: «Хуанита». В беседе с дедушкой незнакомец описал неизвестного мужчину с перепуганным лицом, и старик признал в описании отца Денни и Энди. Незнакомец позавтракал, попытал силы в игре «Космические захватчики» с мальчиками, потом надел шляпу и уехал. Откуда у девочки взялось мексиканское имя, так и осталось тайной, хотя, видимо, его придумали, чтобы нанести удар дедушке Хуану. Денни и Энди были первыми в семье, получившими имена гринго, а их мать была особой бесцеремонной. К тому же пеленка, на которой было написано имя, осталась в наследство после Денни, и Денни видел в этом что-то вроде предзнаменования – сам Бог снизошел, чтобы объявить свою волю мирским языком.
И вот теперь она беременна, сказал им Денни. Парень, который это сделал, был совсем мелкий – вроде тебя. Он показал на Сат-Пуджу. Даже не знаю, что я сделаю, если его поймаю. Но теперь все, кроме нас, отвернулись от нее, и он должен за это заплатить.
Джамготи все еще нежился на топчане, прикрываясь ладонью от солнечного света. Дедушка крикливо зашамкал, и Сат-Пуджа подошел к двери и легонько толкнул. Денни рассказывал, что однажды абуэло проснулся утром с онемевшими кончиками пальцев, а потом паралич постепенно охватил все его тело. Старик лежал на матрасе, будто колода, его голова утопала в подушках. Он выпучил глаза. С утра Сат-Пуджа перемотал свой тюрбан на чистую сторону, и старик уставился на него, словно ему точно пришел конец и этот восточный ангел-недомерок послан по его душу. На шатком ночном столике стоял стакан воды; старик протянул костлявую руку, и рука застыла над разинутым беззубым ртом. В другом углу комнаты на кровати, свернувшись калачиком, лежала девушка. Над ее верхней губой темнел пушок, а на носу собрались капельки пота. Лицо у девушки блестело, волосы гнездом свернулись возле шеи. И старик с мультяшным взглядом, и девушка с тайным любопытством заключенного в глазах – оба уставились на незваного гостя.
И не успел Сат-Пуджа прикрыть дверь, как его словно громом поразило. Он не мог припомнить, как долго они неподвижно смотрели друг на друга в этой сумрачной, пахнущей больницей комнате с опущенными землистыми ставнями и подгнившими половицами. Он вспомнил слова Денни о том, что она любила мелкого парня и теперь никто не хочет с ней знаться.
Чтобы успокоить нахлынувшие чувства, Сат-Пуджа медитировал в гостиной, дожидаясь, пока Джамготи выспится. С тех пор, как его товарищ присоединился к ашраму, он впервые пропустил предрассветную медитацию.
Когда Джамготи наконец проснулся, Хуанита сидела на кухне и мешала овсяные хлопья в миске с молоком, примостившись на табурете. На ней было широкое белое платье, ноги у нее поросли волосами. Она обхватила ступнями перекладины табурета и смущенно улыбалась, щеки у нее слегка припухли со сна.
Джамготи сел за стол напротив нее. Мы не знакомы, сказал он и представился. Вы не против, если я тоже поем этих злаков?
Нет, пробормотала она и вспыхнула. Денни и Энди были в соседней комнате, так что Джамготи продолжил беседу и задал несколько невинных вопросов.
Вы ходите в школу? А, не закончили? Конечно, это не для всех обязательно.
Я знаю, сказала ему Хуанита, что буду совершенно счастлива растить своего ребеночка.
Сат-Пудже показалось, что она говорила так, будто давно заучила эту фразу в ожидании расспросов Джамготи.
Да, у меня есть консультант по профориентации, сказала она Джамготи, продолжавшему расспросы. У меня были хорошие оценки, но это действительно не для меня.
А знаете, сказал Джамготи с улыбкой, я ведь тоже совсем, как вы. У нас собственное понимание счастья, не такое, как у других.
Сат-Пуджа откашлялся. Он стоял в дверях. У него сложилось впечатление, что Джамготи сказал все, что он сам хотел бы сказать в первой беседе с незнакомым человеком. Он был уверен, что нет и не может быть другого такого же оригинального разговора при знакомстве, во всяком случае не здесь. Казалось, внутри него – губка, которую изо всех сил выкручивают.
Позднее, когда они шли по ломкой траве, Джамготи сказал ему, что они могли бы провести в этом доме и следующую ночь. Так сказал Денни.
Это было совсем не то, чего хотел Сат-Пуджа. Переходя по камушкам неглубокую реку, он думал о том, чем должен был стать их поход: его посетила стремительная яркая фантазия: они искупаются в ледяной воде, выстирают свои халаты и разложат их сушиться на солнце. Но, может статься, что кто-нибудь, вроде того деда, примет их за бродяг, выгонит из города или посадит в тюрьму, а потом привяжет к столбам и высечет проводами. Как ни странно, традиция блуждать по Америке себя оправдывала. Традиция эта была старой и даже древней, и, размышляя об истории семьи, Сат-Пуджа исполнялся гордости. Наверное, его отцу не понравились бы подробности его странствий, но Сат-Пуджа был человеком иного времени. И, возможно, именно здесь он может наткнуться на некие истины. Он подумал о Хуаните.
Похоже, пока они пробирались сквозь колючие заросли сорняков, Джамготи устал. Сат-Пуджа чувствовал в Джамготи нечто, чего до той поры не замечал, – нечто, похожее на лень или на отсутствие подлинного стремления к чему-либо, кроме восхищения. Впервые он увидел в собственном отчаянии искру подлинности. Его кишечник успокоился. Ты устал? – спросил Сат-Пуджа, ускоряя шаг. Джамготи облизнул губы и потер затылок. Припекает, ответил он.
Они медитировали в тени у подножия крутого холма. Хотя их укрытие не было таким же удобным, как накануне, зато за иссохшей равниной виднелась река и даже ферма Денни и Энди, а за ней – горы, торчащие, как огромные плавники. Изредка падала рваная тень – это над ними кружил стервятник, распростерши крылья. Джамготи потянулся и повращал головой. Он вздохнул. Сат-Пуджа неподвижно смотрел, сощурив глаза. Дыхание его замедлилось, разум отражался в тишине. Вытянувшись под солнцем, пейзаж вращался, его утесы и вершины казались разрушенными храмами. В жарком мираже жестяная крыша в отдалении размахивала серебряными крыльями. Джамготи уснул. Сат-Пуджа погрузился в умиротворение.
Под вечер, когда они возвращались на ферму, Джамготи заметил, что им следует остерегаться обез-воживания. На берегу реки фермер устроил костер из веток и мусора, ветром до них доносило сладковатый запах паленого пластика. На подъеме стоял бурый бульдозер; следы гусениц испещрили землю, повсюду у воды валялись груды растерзанных деревьев. В Джамготи внезапно проснулась необычайная подозрительность, он то и дело пытался выведать у Сат-Пуджи его настрой: как прошла медитация да не хочет ли он бросить это дело. Казалось, Джамготи о чем-то задумался, а потом принялся обосновывать доводы против ношения тюрбанов. Он остановился; Сат-Пудже пришлось замедлить свой ровный шаг и вернуться. Садху не носят тюрбаны, сказал Джамготи. Он снял тюрбан, погладил рукой то место, где должны быть волосы, бритые или отросшие, и в конце концов заявил, что чувствует себя ближе к растаманам, чем к скинхедам.
Я сторонник тюрбанов, сказал Сат-Пуджа.
Видишь ли, это подпорка, вроде костыля.
К смраду жженой пластмассы примешивался удушливый запах потревоженной земли, принесенный ветром. Сат-Пудже пришлось задержать дыхание.
Вельтшмерц! – воскликнул Джамготи. Разве не потому мы сюда пришли? Из-за того, что не можем привести мир в соответствие с нашими идеалами. Мы боимся отведенного нам отрезка жизни. Вот она, наша мировая скорбь. Наш вельтшмерц.
Сат-Пуджа решил, что, несмотря на все красноречие и философские выкладки Джамготи, не даст себя переубедить.
Вельтшмерц, повторил Джамготи, красноречиво указывая на пейзаж по другую сторону реки, на бульдозер и на человека, отряхивающего пыльные рукавицы о джинсы. Ничто здесь не соответствует нашим чаяниям. На самом деле эта мысль может быть сентиментальной – эта сладкая горечь пребывания здесь. Знаешь, священные книги называют наши земные жизни грязью времен, но, может быть, люди, которые их писали, тоже были беглецами. Я имею в виду, что, по крайней мере для меня, мир не так уж и плох.
Сат-Пуджа уже не знал, с чего начался их спор и какая связь между тюрбанами и садху и их порцией от пирога страданий. Он не понимал, уговаривают ли его вернуться к мирской жизни или просто снять тюрбан и стать истинным садху. Казалось, второе – но Джамготи вдруг сдернул свой тюрбан и размотал его в грязи, точь-в-точь как шпана разматывает рулоны туалетной бумаги по деревьям. Ткань несколько раз встрепенулась, а потом, отяжелев от пыли, улеглась неподвижно. Затем Джамготи устремился в заросли вдоль реки, а Сат-Пуджа поспешил следом, только ветки хлестали его по лицу.
Все уже давно спали, когда Сат-Пуджа внезапно проснулся сам не свой. Нутро его горело, живот вздулся и часто булькал. Он был весь в жару, но, несмотря на совершенно сухой рот и губы, заливать водой хаос, бушевавший внутри, не хотелось. Всякий раз, когда он успокаивал свой разум достаточно, чтобы забыться, в ухо ему влетал москит, и Сат-Пуджа снова и снова возвращался к рассказу Денни про его абуэло. В нем вызывало отвращение это варварское прошлое, его суровая любовь и жестокие законы. Он понятия не имел ни о жестокости, ни о насилии, ни о том, откуда они берутся. Он успокоил дыхание и прислушался к тишине своего тела, пустым пространствам, похожим на темную материю вокруг лягушачьих прыжков его сердца. Снова прилетел москит, и Сат-Пуджа его прихлопнул.
Из дальнего конца дома донеслись радиопомехи, а затем – еле слышная мелодия. Он встал с топчана. Сквозь дверные щели пробивался свет. Голос диктора обладал трезвостью, свойственной старым записям времен войны, звучала нездешняя мелодия. Между каналами жужжали помехи. Сат-Пуджа постучался.
Входи, сказал Энди. Присаживайся. Он возился с квадратным радиоприемником, похожим на военную рацию. Сат-Пуджа сел и стал наблюдать за стрелкой, двигающейся по освещенному экрану. В углу гудел компьютер, на мониторе разворачивались фракталы. Верстак во всю стену был уставлен склянками, пипетками и пузатыми бутылочками с носиками и без – вылитая утварь алхимика.
Энди пощипывал ус. Это коротковолновик, объяснил он, и рассказал, что когда ему было шестнадцать, Денни пошел в армию, а четыре месяца спустя вернулся с раненым коленом, свидетельством об увольнении и приемником, который купил в ломбарде Энди в подарок. Энди сказал, что любит слушать радио по ночам, потому что ночью – другой звук. Сат-Пуджа сам чувствовал это по тому, как музыка то нарастала, то затухала при резком повороте настройки – голоса, даже помехи были чеканны, насыщены высокими, пустынными далями. Смутившись, Энди пояснил, что это каким-то образом его обнадеживает. Он искал каналы на чужих языках, слушал новости со всего мира на английском и на испанском. Из темноты задувал ветер, сыпал в оконное стекло горсти песка – и Сат-Пуджа вдруг понял, что еле слышные звуки помех приносят такое же облегчение, как и голоса, ледяные бури, и наводнения, и пожары, и новые романы, и незаконные плантации мака, и танцевальные ансамбли.
Он заставляет меня почувствовать, будто я на войне, сказал Энди. Будто я – часть чего-то важного.
Почему ты не пошел в армию?
Ни за что. После того, как я увидел Денни – это развороченное колено, а сам просто кожа да кости, – у меня всякое желание пропало.
Кое-что в репликах Энди касалось и Сат-Пуджи. Он подумал о льстивых речах Джамготи, о том, как тот раскрывает сердца других людей, словно в них нет ничего нового. Был ли Сат-Пуджа для него просто сообщником – неотъемлемым элементом всякого приключения? Поводом для Джамготи слышать собственную мудрость и изумляться? Энди поймал волну с азиатской музыкой – трепещущий струнный инструмент, звучавший, словно скорбный женский голос. Сат-Пуджа почувствовал, что устал. Ему захотелось освободиться от всего этого, стать благим и чистым, совершить несколько миролюбивых жестов, расслабив плечи, просияв лицом. Это было совсем не похоже на приключение.
Если ты ищешь Бога, сказал Энди, тебе стоит попробовать вот это. Он указал на закупоренную колбу с жидкостью. Сат-Пуджа вспомнил то, что много лет назад читал об алхимии, расшифровывая инструкции по изготовлению золота, но то были на самом деле инструкции, как превратить низкую душонку в квинтэссенцию бессмертия. А теперь вот он где – в лавке снадобий, в пузырящемся чужеродном мире.
Он допоздна просидел с Энди, вслушиваясь в ритмы незнакомых языков, в иностранный смех. Этот миг мог стать просто очередной дозой мировой боли, он был – его вельтшмерц, его страстное желание, чтобы мир стал чуточку лучше, сладкая тоска: ветер в стекло, прохладная летняя ночь посреди пустыни. Но теперь он задумался, не столько слушая, сколько постигая спокойные ощущения Энди.
Ванкувер – Нью-Мексико
2006
Итак, жизнь превратилась в реестр. Франсуа пытался найти в этом какой-то смысл. Он не преуспел в попытках видеть жизнь в виде заголовков, или телесериала, или руководства по эксплуатации. Ему было всего сорок девять, а он чувствовал себя стариком. Если когда-то работа была только необходимостью, то теперь она казалась ему поблажкой. Годы сжались до размеров заурядного дня. Возраст проявлялся намеками – смягчившимися чертами лица, непривычными разговорами о датах. Обессилев, он скатился к прежнему неверному произношению. Несмотря на все выдохшиеся попытки, он так и не смог до конца изжить акцент. Теперь он чувствовал потребность припомнить все, что когда-то старался забыть, ему нужно было понять, что привело его в эти места. Он ел в одиночестве из колесных колпаков в своем опустевшем ресторане, уставившись на афиши Джеймса Дина и Мэрилин Монро.
Ночами он стал просыпаться в поту, задыхаясь в горячке, голова кружилась, на губах белел какой-то налет, наверное, от не смытой с вечера зубной пасты. Он обратился к врачу. Для него стало открытием, что различные клиники, принимающие без предварительной записи, дают совершенно разные предписания, но выполнял их все. Однажды ночью он проснулся и подошел к окну. Крыши и двор укрыл снег. В прериях зима была намного суровее – исчезающий горизонт бледных полей, шквалы, оседающие вдали. Потом он понял, что различает под снегом бурьян. Стоял июнь. И это был не снег, а лунный свет. Ему пришлось выйти на улицу, чтобы разобраться в своих ощущениях, почувствовать теплый воздух.
Вскоре после этого он согласился сдать анализы и сделать рентген. Врач смотрел ему прямо в глаза. Франсуа слушал, но слова не складывались в осмысленную фразу. В остальном вы здоровы, мимоходом добавил доктор, но такое встречается сплошь и рядом.
Франсуа забрал снимок с экрана и вышел. Сев в машину, он почти передумал и уже хотел вернуться: вдруг он что-то не так понял, пропустил, или врач забыл ему сказать? Вместо этого он навестил Эдуардо. Изучив снимок при свете кухонной лампы, Эдуардо сказал: все верно, так и есть. По пути домой Франсуа пришлось сделать крюк, чтобы зайти в общественный туалет. Туалет был загаженный, тускло освещенный, ручка на металлической двери отвалилась и дребезжала. Под ногой хрустнул шприц. Что бы ни сжигало его изнутри – будь то страх или рак, – оно вспыхнуло снова. Он видел виноградную лозу своего кишечника, как будто в нем что-то вскипало, бурлило. Неужели нынешнее умирание – расплата за все годы превосходного брюшного пресса? Без сомнения, тот чертов электрический пояс действительно настолько опасен, как предупреждал Эдуардо. А может, аукнулось время, когда он был подопытным кроликом? Наверное, он гнил изнутри. В то же утро он нащупал полость в зубе. Он был уверен, что его дыхание смердит. Он все еще был молод. Он чувствовал в костях мощь металла, раскаленного в доменной печи. Он зарабатывал, наблюдая, как его друзья отходят от дел, обзаводятся внуками. Его сын далеко, занят поисками спокойного совершенства в жизни. Пегги сказала, что Харви чокнулся, присоединился к секте на Юго-Востоке – секте, безумной даже по ее меркам.
Каким будет его последнее значительное деяние? Несколько дней назад, читая газету в баре, он наткнулся на статью о криогенике. В ней упоминалось несколько круглых состояний, рядом с которыми его доходы были просто ничто, пшик. Но теперь, беря в расчет время, в котором его уже не будет, он понял желание других, чтобы их заморозили, законсервировали. В криогенической паузе пребывают Уолт Дисней, и Тед Уильямс, и многие другие, чьи головы отделены от тел и заморожены, запечатаны в недрах арктического воздуха до лучших времен, когда им смогут вырастить из бесформенной слизи новые тела для пересадки, – но он для этого недостаточно богат. Его слезные протоки напряглись, глаза нестерпимо зудели, и даже мысль об этом смертным холодом студила дыхание в ноздрях. Рак захватывал его тело. Шансы на излечение сомнительны, а попытки продлить жизнь, по словам доктора, в его возрасте хотя и возможны, но очень болезненны. Единственный смысл продолжения, который мог себе представить Франсуа, был в том, чтобы отыскать Харви и помочь ему повернуть жизнь в лучшее русло. Сам он долгие годы шел к откровению собственной силы.
Больше часа он просидел среди аммиачного запаха мочи. В нем бурлило разочарование в собственном теле. Слой за слоем проявлялись на стенах граффити, они вились в темноте, как виноградные лозы оплетают решетку. Он хотел сына по своему образу и подобию, и может быть, еще не слишком поздно, в конце концов. Но когда он представил себе теперешнего себя, лицо его застыло, стало жестким и неумолимым.
За несколько недель он продал все, даже дом и бизнес. Франсуа не хотел рисковать, ведь в его отсутствие все, что он выстроил с таким трудом, могло превратиться в ничто. Но его активы, особенно проданные в спешке, оказались не совсем такими значительными, как он думал. Он написал завещание, оставив все Харви, прибавив некоторые указания, а затем распределил сорок тысяч американских долларов крупными купюрами по отделениям нейлонового пояса для денег. В те дни он часто засыпал. По ночам он смотрел телевизор и впервые в жизни увидел фильм о боевых искусствах: пьяный мастер, мстительный дублер, великий воин, покидающий монастырскую тишину. Беседы о концентрации, мудрости и форме, дракон, тигр, журавль, и то, как эти тела взлетали в воздух, – все это напомнило ему, как естественно было мечтать. Внезапно он почувствовал себя изможденным. Он выключил телевизор. Последние два дня своего законного пребывания в доме он провел в постели. А потом пришло время. Автомобили выезжали с боковых дорожек на улицу, отправляясь на работу. Они входили в клин солнечного света меж двух домов, словно вспышки фотокамер. Он перестал быть частью всего этого.
В тот день он ехал в молчании. В быстрых решениях, переездах и приготовлениях, которые вылились в разросшийся неподвижный дрейф, пролетело время. Ни номера, ни названия не значили ровным счетом ничего, они были не более чем указатели в бескрайнем пространстве: I-82 на Якиму, поворот на Орегон, мимо Игл-Кап и Ред-Монтаны, мимо Ла-Гранде и Бейкер-Сити и местечка под названием Онтарио, затем Бойс, Снейк-Ривер, Юта. Не только простор и ширь до небес, но самый свет заставлял его вспомнить Монреаль и сравнить его тощий восточный свет с этим, льющимся, словно дождь, наполненным, будто откормленным в этом краю. День улетучился, и даже мрак ощущался как открытое пустое пространство. В клубах выхлопных газов проезжающих мимо грузовиков с прицепами, в ощутимых провалах полуночного шоссе, в тенях, разметанных по обочинам светом фар, возникали воспоминания о былых странствиях. Франсуа в ошеломлении понял, сколько всего ему пришлось бросить ради той жизни, которую он вел все это время, и фантазировал о том, что мог бы увидеть свою невинную душу, голосующую на шоссе, душу, которая влюблена в поля и луга, тоскует по ним и в городе никогда не чувствует себя, как дома. Много лет назад он нашел свою бабушку в кресле: кожа посерела, вены на руках вздулись, мертвые глаза были бледно-голубые, как у слепой собаки. Заключалась ли во всем этом какая-то премудрость или земля была лишь самой собой, взращенная и растерзанная сменой времен года? Он вцепился в руль, превозмогая усталость, и воспоминания, и раскаяние.
Он провел ночь в придорожном мотеле, а наутро снова пустился в путь и снова ехал весь день через каньоны и скалистые горы, высокогорные медленные шоссе, останавливаясь на мрачных продуваемых стоянках, чтобы зарядиться кофе. Потом южнее – Лас-Вегас, Нью-Мексико и, наконец, рыболовный крючок, нацарапанный на карте, – на восток до Санта-Фе, потом – севернее по восемьдесят четвертой, через высохшие, красные растрескавшиеся земли.
Близился вечер; он остановился в пыльной, вырытой экскаватором воронке возле казино, окруженного почти пустой стоянкой. Он снял номер, а потом нашел телефон-автомат и позвонил Пегги. Вот уже много лет они разговаривали, только когда дело касалось Харви. Он спросил у Пегги адрес сына, но не сообщил ей, где находится. Она сказала, что звонила справиться, по-прежнему ли Харви придерживается обета молчания, однако человек, у которого он жил, сказал, что Харви ушел. Франсуа не хотел выдавать свое беспокойство, но он никогда не слышал о садху, да и Пегги, судя по ее туманным разъяснениям, что именно сказал ей тот человек, – тоже.
Она вздохнула. Я не знаю, куда он отправился, но он даже на электронные письма не ответил.
Франсуа записал адрес и попрощался. Он пошел в бар, чтобы спросить дорогу. Вход без дверей вел сразу в конференц-зал. Десятки стройных молодых женщин в вечерних платьях и туфлях на высоких каблуках сидели за столами, слушая речь женщины постарше. Женщина говорила с французским акцентом. Когда Франсуа облокотился о стойку и спросил о них у бармена, тот объяснил, что это двухдневный семинар по этикету и хорошим манерам для участниц конкурса «Мисс Нью-Мексико».
Прямо здесь?
А что? – сказал бармен. Дешево и сердито.
Франсуа не хотел отвлекаться, но когда он шел по коридору, его грудь холодной рукой сжала одышка. Разглядывая изящные плечи, искусственные бюсты, он удивился, что все это до сих пор вызывает в нем желание. Девушки бессмысленно улыбались в никуда, кожа у них была натянута, как бывает только в глупой юности. Где-то по ту сторону глаз в нем все еще гудела необъятность страны, словно невидимый отклик, и невозможно было поверить в близость смерти. Как он мог за одну жизнь все сделать правильно? В голове теснились образы и тех, кого он любил, и его самого, когда любовь была такой ослепительно яркой, – и Эрнестин, и его надежды, связанные с Харви.
Он сел в машину, весь покрывшись испариной от слабости. Асфальт излучал накопленную за день жару.
До трейлер-парка было недалеко. Довольно странного вида морщинистый человек пригласил его войти и угостил чаем, похожим на тот, который ему когда-то приходилось терпеть, живя с Пегги. Однако книжные полки во всю стену Франсуа впечатлили: столько в них знаний и, в каком-то смысле, надежды. Наверное, там можно найти ответы даже о его недуге.
Харви ушел, сказал Брендан Ховард.
Темнело. Крыша трейлера, остывая, потрескивала.
Удачи вам в поисках; кстати, его теперь зовут Сат-Пуджа.
Потом Франсуа вел машину бесцельно, наудачу. Он ехал по узким дорожкам с решетками от скота, мимо скопления трейлеров или случайного гаража с полуразобранными автомобилями, припаркованными вплотную друг к другу. Это была иная земля, иная правда. Попав сюда, он понял, что только дорога была знакомой, как река, которая зависит от притоков. Как далеко он ушел с тех пор, как впервые отправился путешествовать? Чему он мог научить? Что, если одинаковость оседала все вокруг тебя, точно пыль, и ты так и не узнал секретов, так и не обрел мудрость ни в чем, кроме умения ждать? Наверное, он передал Харви в наследство свою силу духа. Но не передал ему мечты о земле. Годами он считал, что сын утратил фамильную движущую силу. Была в нем некая уязвимость, чувствительность, которую он старался уничтожить в себе, и потому, наверное, жизнь Харви оказалась вне цикла. Да что Франсуа вообще знал о своей матери? А об отце? Он помнил только ландшафт. Франсуа поразился тому, что его сын пришел именно в такое место. Он вел машину, медленно поворачивая на извивах дороги, и впереди вырастала красная земля, словно фары выплескивали на холмы кровавые брызги.
На следующий день после того, как Сат-Пуджа засиделся до рассвета, ночные эмоции еще не улеглись. Не только радио, но и разговоры Энди перенесли его в другой мир. Несколько раз Сат-Пуджа спрашивал о Хуаните, и Энди рассказывал – печально, неуверенно, часто замолкая и теребя усы. Он объяснил, что когда она узнала, что беременна, то пошла искать своего бойфренда.
Она думала, что пойдет по дороге и в конце концов его найдет. Может, она просто хотела уйти куда глаза глядят. Я ее не виню.
Энди поделился своими планами пойти в компьютерную школу, открыть мастерскую по ремонту компьютеров, а может, даже стать программистом. Он сказал Сат-Пудже, что сможет все оплатить, торгуя ЛСД. Потому что рынок ЛСД обвалился, конкуренции почти никакой, все торгуют героином.
Это что-то вроде мелкого бизнеса. Нормальные деньги.
Сат-Пуджа понимал мудрость Энди, его благородство в желании спасти семью. Энди рассуждал о перестройке дома, чтобы Хуанита растила ребенка в приличных условиях. Разговор вызвал у Сат-Пуджи много эмоций. Он захотел вырваться из своей жизни, проснуться более сильным. Он подумал, что Хуаните может понравиться покой ашрама.
На следующее утро, когда Джамготи уже принял ЛСД, Хуанита снова пришла на кухню. Она улыбнулась ему, но тот не обратил на нее никакого внимания. И потопал на улицу, хотя Сат-Пуджа надеялся, что Джамготи задержится и поговорит с ним, – он чувствовал необходимость какого-то завершения. Хуанита удивленно посмотрела вслед Сат-Пудже, когда он пулей выбежал из дома.
Ты знаешь, сказал Джамготи, когда Сат-Пуджа его нагнал. На самом деле я не пришел сюда к Богу, подобно другим, но ты ведь не за этим сюда пришел. Я прав. Ты пришел, чтобы сбежать. У тебя нет даже мужества заглянуть в себя, а у меня есть; даже если это не имеет отношения к Богу, религии или еще чему, все это скорее варварство.
Сат-Пуджа кивнул. Он, словно радар, чувствовал гнев Джамготи и избегал его взгляда, стараясь в то же время не забыть взор Хуаниты. Джамготи с яростной рассудительностью излагал свои мысли: обновленные идеи знаменитых философов Востока, которые искали не мудрость, а лишь способ снять напряжение. Его страсти никогда не были связаны с ежедневной духовной кашицей насельников ашрама, с терапией вскапыванием огорода до тех пор, пока учитель не удостоит парой слов. Эмоции и страсть, говорил он, источник силы человека. Даже учителю это известно. Когда в последний раз ты видел, чтобы кроткий совершал что-либо унаследованное?
Он разражался тирадами, ни разу не споткнувшись, и так глубоко удалился в пустыню, что Сат-Пуджа засомневался, что на конце ватной палочки что-то было. Они ушли далеко, бесцельно бредя куда-то, где уже не было видно реки и стих шум шоссе.
Сат-Пуджа снова почувствовал, что убедительность Джамготи его очистила. Все, во что он верил, неожиданно подверглось сомнению.
Но что ты делаешь, когда жизнь… ужасна?
Джамготи хмыкнул: прошу у старикана деньги.
Сат-Пуджа стоял перед пустыней с ее снами о древнем море и песочных бурях. Он не был создан для этого пространства, все, чего он хотел, – это кусочек мира, и вправду кроткого. Он знал, что ни одно мгновение не стоило того, что содержалось в открытках с изображениями откровения, которые приносила ему мать. Художники и сказочники придумали святых и богов, освободив их из обыденности времени. Что-то вроде этого рассказывал учитель. В том, как он говорил, была своего рода поэзия. Он говорил, что жизнь аскета – это роза, высушенная под стеклом, снимок океана при самой низкой волне. Сат-Пуджа вообразил Джамготи, снова ставшего Дональдом: как он сидит в одном из многочисленных двориков будущего, с апельсиновыми деревьями и литыми садовыми стульями, курит толстую сигару, попивая нечто, годами томившееся в средневековых подвалах, и под смех добродушных богачей рассказывает подробности своей мистической юности.
Джамготи уже ходил по кругу, все еще бормоча – об абсолютной истине, о том, что сейчас ее поиски подобны тому, как первопроходцы возвращались к морю, ища первичный элемент, в котором можно жить. Но на середине тирады он остановился и широко раскрыл глаза. Он неуверенно положил руку себе между ног.
Джамготи, позвал Сат-Пуджа.
Кто? – спросил Джамготи и замер. Его ноги неуклюже подогнулись. Господи, сказал он, тебе следовало быть на моем месте. По его коже сбегали бусины пота. Он коснулся пыли кончиками пальцев, как будто проверял матрас на мягкость.
Сат-Пуджа тоже опустился на землю; оба молчали, и оба не смотрели друг на друга. На этом проклятом щите он чувствовал континент, раскинувшийся под ними. Расстояния измерялись обломками скал, подобных взметнувшимся волнам, возвращающимся в океан, который, как ему казалось, вынес на песок первых предков. Что может быть древнее, чем семья, чем простая и порядочная жизнь? Разве любовь может помешать озарению? Ему хотелось принести жертву. Солнце стало непереносимым, слишком близким, тени исчезали, и Сат-Пуджа почувствовал гнев, столь необычный для него, но казавшийся его второй сущностью. Они были недалеко от Лос-Аламоса, мечты и цели его времени. Люди пришли сюда испытать свое умение уничтожать. И он понимал их. Воспоминания о бесчеловечности на холмах не угасли, следы лап, тень, красней, чем эта пыль.
Что это за разговоры о пути назад? – неожиданно заявил Джамготи, приняв прежнюю позу. Люди вечно болтают о том, что прежде было лучше. Но лучшее в прошлом – это убийство. Ты идешь в соседнюю деревню, убиваешь, насилуешь, грабишь – и эти минуты вспоминаются как лучшие в жизни. Подумай, как далеко мы ушли. Мы бы боялись наших предков. Они же звери. Почитай Ветхий Завет. Зверье!
Он встал и пошел вниз по холму, цепляясь за все подряд и с наслаждением раздирая свою краснеющую кожу.
Сат-Пуджа знал, что Джамготи снова прав. Он решил, что это мудро, медленно встал и потащился туда, откуда они пришли, следуя полуразмытым следам.
Ко времени, когда Сат-Пуджа миновал скалы неподалеку от ашрама, кожа на лице, шее и руках покраснела и горела. Он натянул рубашку на голову, потрясенный тем, как далеко они зашли, и начиная понимать, что может случиться с Джамготи под палящим солнцем. Он подумал о возвращении. Такого с ним еще не случалось, да он и не хотел, чтобы случилось. Решение казалось таким же изумительным, как то, что занесло его далеко от дома. Однако он обошел лужайки ашрама, прямо по бесплодной земле, пока не нашел пересохший ручей, по которому он и пошел к «Отпавшей ветви».
Брендана Говарда не было дома, но Сат-Пуджа знал, что ключ спрятан под куском аметиста в саду. Войдя в дом, он сразу направился в ванную. Его одежда изорвалась. Он сбросил все с себя в мусорное ведро, потом встал под душ и расчесал спутанные волосы. Загар обострил его черты. Он глядел на себя обновленного. Словно он неожиданно появился и стоял там, где стоял, глядя на себя. Лицо силача, крепче всех, кого он знал, умное и в боевой раскраске.
Вскоре после этого вернулся Брендан Говард. Сат-Пуджа завернулся в один из его банных халатов, но это, похоже, Брендана Говарда не удивило. Сат-Пуджа заявил, что хочет занять свою комнату, на это заявление ему ответили учительским кивком.
И тебе следует знать, сообщил ему Брендан Говард, что вчера нас посетил твой отец.
Сат-Пуджа попытался сделать вдох. Ну да, понятно, отец приехал, чтобы забрать его отсюда. Брендан Говард извлек из-под кухонного стола мешок с вещами, выброшенными другими. Сат-Пуджа нашел несколько гиматиев. Он быстро оделся, повязал высокий тюрбан и потрогал пушок на подбородке.
Ты куда? – спросил Брендан Говард, когда Сат-Пуджа уже открыл дверь.
В ашрам. Медитировать. Мне надо быть готовым. В редком для него озарении Брендан Говард протянул Сат-Пудже связку писем, посланных ему матерью. На случай, если ты в конце концов передумаешь снимать эту комнату, сказал он.
Медитировать оказалось невозможно. Сат-Пуджа выжидал в беседке. Подул и замер ветерок. Под небом мигали листья шелковицы. Несколько обитателей ашрама заметили его и посмотрели на него с жалостью. Он замедлил дыхание, пытаясь сфокусироваться, чтобы не поддаваться страху; в пламени задыхающихся нейронов загорался вечер. Он подумал о Хуаните, и на мгновение ему показалось, что ее прозрачное тело воспарило в небе. Странным образом его тоска больше не ощущалась столь безнадежной; видя, как рассеивается свет, он чувствовал, что нечто подошло к концу и ушло. Призрак померцал и угас. Он взглянул на золотой купол и на пустыню. Что это было? – подумал он.
По траве к нему приближался Франсуа. Солнце, превратившееся в теплый цветок, садилось вдалеке, будто клонилось к югу. Сат-Пуджа удивился, как его отец, оказывается, мал ростом.
Франсуа сел и сделал глубокий вдох. Взгляд у него был мягкий, ласковый. Сат-Пуджа вспомнил, как давным-давно, однажды зимой отец вернулся домой усталый после работы, снежинки таяли на его волосах и ресницах, а во взгляде таяло разочарование домом, где никто не ждал его возвращения. И все равно его глаза сверкали. Что это было – любовь, отвага, надежда?
Я горжусь тобой, сказал Франсуа, когда ритуальное молчание закончилось. Если бы я мог вернуться, я был бы вот здесь, с тобой.
То, как он это сказал, заставило Сат-Пуджу снова почувствовать силу земли, лежавшей вокруг них, как тогда, когда он впервые на ней оказался. Ветер поднялся, и стих, и снова поднялся. Из соседней гостиницы донеслись обрывки причудливой музыки, словно кто-то перевернул мусорный бак, «живая музыка по вечерам».
Итак, что ты собираешься делать, спросил Франсуа. Сат-Пуджа признался, что планов у него нет, но сделал это глубоким, с претензией на мудрость, натренированным голосом, словно обсуждал деловое предложение. Потом попробовал по-другому и добавил: я влюбился. Он описал Хуаниту, что она беременна и что он хотел бы обеспечить ей лучшую жизнь.
Беременна, сказал Франсуа и улыбнулся.
Это не от меня.
А… понятно. А она согласна?
Я с ней еще не говорил.
Об этом?
Нет, вообще, признался Сат-Пуджа.
Франсуа нахмурил брови, но согласился, что это несущественно. Я был в похожей ситуации, сказал он. И это нелегко.
Рассказав отцу о своей любви, Сат-Пуджа ощутил, как его переполняет благородство.
Послушай, наконец сказал ему Франсуа. Возможно, я скоро умру.
Мысли Сат-Пуджи улетучились вместе с дыханием. Он ничего не заметил, отец одевался как юноша. Отец объяснил, и Сат-Пуджа постарался заставить легкие работать. Он хотел быть отважным, как отец, несмотря ни на что. Он вспомнил все, чему научился, медитации и молитвы, но все это вдруг оказалось ерундой. То, что он услышал от отца, было очень личным. И требовало молчания. Глаза Сат-Пуджи наполнились слезами.
Ты не ошибаешься?
Нет. Уверен. Никаких сомнений.
Чирикнула какая-то безымянная птичка и умчалась в остывающую сталь неба. Мир потянулся и скорчился вдалеке. После дневной жары ветер вел себя так, словно его вообще не было. Выплывали тайные ночные ароматы, прохлада летнего вечера, спокойствие темных рубежей. Это хорошее место, сказал ему Франсуа. Последний солнечный луч превратил мир в золото.
Среди этого спокойствия они слышали озабоченные голоса, шлепанье сандалий по плиткам – по дорожкам ашрама бежала девушка в белом. Остальные стояли у дверей; один мужчина в тюрбане воина говорил по мобильному телефону и тряс головой, прикрывая рукой рот. Он смотрел на Сат-Пуджу и Франсуа.
Сат-Пуджа, сказала девушка. Джамготи мертв. Только что звонили из полиции. Они требуют, чтобы ты не уезжал. Они хотят с тобой поговорить.
На парковку въехали четыре черные машины. Из каждой вышли по два человека. Минуту они постояли там, восемь огромных теней, как лоси в полицейской форме на картинках, однажды виденных Сат-Пуджей. Он ожидал, что они сейчас кинутся к нему на всех четырех. Он почти задохнулся. Франсуа посмотрел на него, и его взгляд выдал, что он все знает. Он выдернул из пояса деньги и сунул их Сат-Пудже.
Беги, сказал он и толкнул его под локоть.
Они заковыляли вниз по холму из ашрама, объятые и подгоняемые страхом, и соучастием, и любовью. Чтобы отвлечь внимание полицейских, которые их догоняли, когда они неслись параллельно им, Франсуа замахал руками и закричал: «Беги!»
Из тени вырос можжевельник. Тропинку перегородил голый камень. Ноги Франсуа разъезжались на непрочной земле. Он понимал, что это решение было, возможно, самым худшим из всех, но его переполняла любовь. Он издал вопль радости. Причем сын, может, ни в чем и не виноват, но лучше бы был. Полицейские уже бежали над ним, неуклюже переставляя ноги, и вдруг Франсуа перестал танцевать в грязи. Он растопырил руки, словно пьяный мастер, изображающий журавля. Больше не будет лживых снов, замороженных голов или новых отождествленных тел, выращенных через столетия.
Полицейские решили, что уже его поймали, но он помчался дальше со скоростью античного бегуна и скоро пропал из виду.
В тот вечер еще оставалось время для созерцания. С балкона гостиницы донеслись аккорды песен-ранчера, а в ашраме стали собираться бормочущие толпы мужчин и женщин в белых одеяниях. Они шли, минуя мертвые фонтаны и заросшие сады для медитации, ведущие начало к первым поселениям первых дней невинности. Они стояли перед пыльным пространством исчезающих склонов и бездонных долин. Но смотреть там было не на что, только на сухие бе-зымянные обломки скал и свет, отраженный в безмолвии.
Франсуа первый нашел путь к шоссе. Легковушка замедлила ход, в тормозах зашипел воздух. Он подбежал к машине. Водитель кивнул и спросил, куда ехать. На север, только и мог сказать Франсуа. Он пытался успокоиться, ловя воздух ртом. Он думал, что делать дальше.
Он уже ехал в машине под звуки радио, издававшего тоскливые мелодии, и тут ему пришло в голову посмотреть на водителя. В свете приборной доски он увидел, что на том под футболкой была женская ночная сорочка, и натянутые потные кружева оборок и сердечки просвечивали через ткань на плечах там, где живот касался руля.
Сначала Сат-Пуджа почти не мог бежать. Он оступался, желая только одного – упасть и свернуться комочком, из горла помимо его воли исходил пронзительный свист. Его бы давно поймали, если бы Франсуа не отвлек внимание. Постепенно он овладел собой, так что остались только свист и одышка. Скоро его одежда стала черной и могла служить камуфляжем. Он все еще надеялся приблизиться к Хуаните. Он припомнил отцовское лицо, похожее на освещенный гордостью кристалл. И это было похоже на тайну меж ними двоими. Хотя легкие Сат-Пуджи превратились в пересушенный свищ, он приказал телу бежать и побежал.
Темный мир обрастал мускулами, ветки били по лицу, кактусы у его ног превращались в змей. На бедре болтался кисет с паспортом и правами. Он рассовал письма и пояс с деньгами в глубокие карманы хламиды и с присвистом задышал. Явился образ Джамготи, плачущего под жестоким солнцем, его собственное решение не спасать друга забылось, разрушенное этим безжалостным светом. Сат-Пуджа был слишком невинен, чтобы думать, что кто-то достаточно силен и может пережить случившееся. В осознании совершенного был какой-то ужасающий покой. Впервые в жизни у него не было выбора – только быть самим собой. А что еще? Просто жизнь, ожидание перерождения, просто жить и родиться снова, но чуть лучше.
Вдалеке, словно качаясь на ветру, возникли сияние и шум шоссе. Сат-Пуджа едва дышал. Он потащился дальше и уперся в очередной холм. Он вскарабкался и на него, продираясь через мусор и пыль, и наконец достиг асфальта. Легкие застыли. В висках била кровь. Он лежал, не способный двинуть пальцем, тело дрожало от адреналина.
Ехавший мимо грузовик замедлил ход и остановился. Непромокаемый брезент был привязан к штырям на бортах, и под навесом скорчились несколько темнокожих кургузых человечков. Они переговаривались по-испански, подбадривая друг друга. Двое выбрались наружу. Они помедлили, подтягивая джинсы, затем нагнулись к Сат-Пудже. Потом что-то залопотали, пожали плечами и подняли. Тут и остальные подхватили его и положили в грузовик.
Грузовик рванул по дороге, брезент покрылся рябью. Они по очереди удерживали его руками. Харви стало легче дышать. Воздух переродился. Мужчины смотрели на него и молчали. Нехватка воздуха убаюкивала его вечной колыбельной. Потом он наконец закашлялся и корчился с открытым, словно в крике, ртом, пока легкие не стали биться о ребра. Он лежал на неструганых досках, боясь двинуться, без какой-либо опоры; брезент хлопал, будто гигантское крыло. Харви дышал, дышал огромными глотками в этом слепом пространстве, шоссе бежало к далеким огонькам домов у темного горизонта, мотор урчал под ним и тоже задыхался.