ДУРАКИ. БАЙКАЛЬСКИЙ СКАЗ
Тишь да гладь озерная, лесная благодать в Кедровой Пади — в охотничьей, рыбачьей деревушке, что вольно взошла и закря-жела избами на байкальском яру, у изножья Баргузин-хребта, крытого лешачьей тайгой, увенчанного скалистыми отрогами и голубыми снежными гольцами. Мужики добывали искристого соболя, ловили серебристого омуля, выносили с хребта на понягах кедровый орех, бабы на кедровом масле стряпали брусничные, голубичные шаньги, а ребятишки смалу приваживались к таежному и озерному промыслу. В застойную пору кедрово-падьцы горюшка ведом не ведали: ладную зарплату получали да втихаря соболишек сбывали, головастых ребятишек в город посылали, те из книжек ума-разума набирались, в большие люди выбивались. Браво жили… Жили не тужили, но случилось лихо о девяносто первом годе, а коль забрела беда, отпахни ворота.
* * *
Зима о ту пору грянула сердитая, с Николы-зимнего дохнула на земь лютой стужей, а в студень на Егория-зимнего, когда медведь захрапел в берлоге, а волки, шалея от теплых запахов сытого скота, рыскали у деревенских задворок, прожигая ранние зимние сумерки зеленоватым светом злых и голодных глаз, озерные отмели утаились ледяным покровом. И вот уж ярился январь-просинец — зимы царь-государь, красил впросинь речные льды, но Байкал-батюшко, яко медведь, ладящий берлогу в таежном буреломе, еще ворочался, со звериным рыком ломая ночной лед, городя синие торосы. А накануне Рождественского Сочельника, раньше привычного угомонился.
Мглистым утречком, таежные отроги бургузинского хребта кутала дремучая ночь, и лишь озеро едва рассинело, ни свет ни заря с каменистого крутояра, припорошенного хрустким снежком, спустился на байкальский лед Емеля Зырянов. С емелии-ной горбушки свисал необъятный крапивный куль под рыбу. Ступил Емеля на вылизанный ветром, раскатистый лед, перекрестился, побожился на желтеющий восток и бодро порысил к прибрежным торосам. На байкальском сору, поджидали рыбака щучьи самоловы. Чуя рыбачий фарт, Емеля повесел, частушки запел:
Моя милка за Байкалом,
Нету лодки переплыть.
В Рождество Байкал застынет —
Кажин день буду ходить…
Накануне — а уж скорые зимние потемки утаили Кедровую Падь — бежал Емеля мимо сельсовета, а на резном крылечке под фонарем — тамошний сторож Кеша Чебунин, мелкий, но въедливый мужичок.
— Подь-ка, Емеля, чо скажу…
Подошел Емеля.
— Ты пошто на маевки не ходишь?
— Дак я не коммунист, я боговерущий, я за царя-батюшку…
— Ты пошто, Емеля, дурак?
— Дак вода такая…
— Вода… Ты, Емеля, ходи на маевки — мы ноне сообща: те, которые за советскую власть и которые за царя…
— Не разбери поймешь, — махнул рукой Емеля. — Президент, в телевизере видел, тоже крестится, а ить демократ от кудрей до пят.
— Для форсу, паря, крестится. Дурит вашего брата… Я вот пишу историю государства Российского, всех пропесочу… Ладно… Ты вот чо, Емеля: я обудёнкой в район смотаюсь — сабантуй партейный, а ты сбегай, паря, на Байкал. Я против избы — прямё-охонько — самоловы поставил… на щук… Глянь, Емеля… Ежли чо добудешь, и себе кинь на варю. Говорят, щука в наш сор гужом поперла…
— Никола-угодник рыбу подчалил…
— А по мне дак, Карл Маркс либо Фридрих Энгельс… Я же, паря, коммунист. На Маркса надо молиться перед рыбалкой…
— Сомневаюсь я в Карле Марксе… Никола — испокон веку рыбачий заступник, а Маркс да Энгельс… — Емеля плюнул через левое плечо, где нечисть пасется. — Те же, поди, и удочки в руках не держали, живого хвоста не видали.
— Темный ты, Емеля, что зимняя ночь… Ладно, я тебе потом газетки подкину… против режима… Короче, щука подвалила, бери куль крапивный либо матрасовку, — ты же рыбак фартовый. Да про Маркса, паря, не забывай…
— Ладно, Иннокентий Демьяныч, и Маркса помяну перед рыбалкой…
Кеша Чебунин не утерпел, коротко хохотнул, потом и вовсе рассмеялся, глядя вслед Емеле.
Рань-прирань, лишь зачинно отголосили горластые петухи, Емеля уже метелил по байкальскому льду, плел частушки-нескладушки:
Ты играй, гармонь моя,
В небе зорька алая…
Не допев, вдруг осадился, поддернул на плече крапивный куль и досадливо плюнул на лед:
— Тьфу, Емеля-дурачок!., пошто матрасовку-то не взял?! Велел же Кеша Чебунин… Ежели щука подвалила, дак и крапивного куля не хватит. Да нарты бы, а то и не упру на своем горбу…
За ледяными торосами, против чебунинской избы, высмотрел, остроглазый, заиндевелые самоловы — с березовых кольев омертвело висли толстые жилки, ссученные из конского волоса. Кончился сытый застой, пал на кедровопадьские бедовые головушки буржуазный строй, и магазинский настрой долой, — леска стала кусаться, не на что брать, коль в кармане блоха на аркане. Вот рыбаки по-дедовскому свычаю и пошли сучить жилку из конских грив и хвостов. А коль трактора да машины вывелись — бензин тоже кусается, рыбаки от нужды коней развели, и пошли стричь сивые хвосты и гривы да крутитить щучьи жилки.
Отдолбил Емеля лунки — крепко морозцем прихватило — выгреб деревянной поварешкой ледяное крошево, глянул крайний самолов — пусто, выругал себя, Емелю-дурака, что помянул безбожного Маркса перед рыбалкой, глянул другой — лищь елец-живец на крючке дремлет, уже не жилец. А на третьем!…мамочки родны!.. щука мается — здорове-енная!.. тяжеле-енная!.. что валежина кедрова, едва на лед выволок. Подсобил, видно, Карл… Да не Карл…куда ему, безбожнику… сам Никола угодный приманил щуку…
Вытащил Емеля щуку — руки от азарта трясутся, ходуном ходят — а щука глядит на рыбака умным взором и по-русски толмачит:
— Отпусти меня, Емелюшка, в море Байкал, а я любое твое хо-теньице мигом исполню. Лишь промолви: по щучьему велению, моему хотению… и проси, чо душе угодно…
Спихнул Емеля андатровый малахай на затылок — волосы от волнения сопрели, призадумался — думал, думал, да и махнул рукой:
— Ладно, кого уж там… Плыви, рыба… Мы не бедствуем — кормит Байкал, тайга подкармливат. Вроде ничо и не надо… Хотя, нет… — Емеля опять задумался, — пряников бы медовых… кила два. Как там у вас насчет пряников?
Улыбнулась щука:
— Проси, Емеля, чо душе угодно. Шепни заветные словечуш-ки: по щучьему велению, моему хотению…
Прошептал Емеля слова чаровные, и от дива на лед сел: подле лунки приманчиво красуется бумажный кулек с медовыми пряниками: дескать, побалуйся, рыбак. Обрадел Емелюшка, отпустил щуку в море: плыви с богом, прихватил пряники да и ходу в Кедровую падь. На бегу шарит пряники за пазухой и радуется:
— От, паря, подфартило, дак подфартило…
* * *
Не всякая деревня может похвалиться дураком, — бестолковых пруд пруди, а вот обалдень… Но баргузинской деревеньке повезло — народился Емеля-дурачок. То ли во младенстве изу-рочили колдовским ночным оком, то ли уж, чадо малое, спросонья с печи сверзился, но вышел — чудечко на блюдечке, с байкальским ветерком в русой курчявой голове. К тому же мамка, вдовая солдатка, похоже, сказок не ведала, или уж поперечная взросла, но с бухты-барахты и не по святцам нарекла парнишку Емельяном. Вот и вышел Емеля-дурачок — имячко, оно пасет чадушко нарожденное до кедровой домовины. С горем пополам отмаялся Емеля в начальных классах, да на том и бросил ученье — бесово мученье, но книжечки почитывал, и все про житуху старопрежню, о чем поведала библиотечная девушка Нюша Гу-рулева, да еще прибавила: дескать, стишонки ладно выплетает, сколь уж тетрадок исписал блошинными буквицами. А стишонки либо со смешинкой — под гармошку тараторить, либо со слезинкой — одиноко петь на закатном байкальском бережку. Самое слезливое дивом дивным пропечатали в деревенской «сплетнице», и баргузинские книгочеи, в труху зачитав, ухайдакав бедную газетку, жалостливо вопили:
В Кедровой Пади мужик да баба жили.
Жили не тужили, крепко водку пили.
Утром тяпнули на посошок водки,
да и вышли на кедровой лодке,
в Байкал-море сети проверять,
омулишка добывать.
Но не любит Байкал-море пьяных,
особливо браконьеров рьяных.
Прилетел с хребта баргузин лихой,
и накрыло пьяных стылою волной.
Плачет возле тына, горький сиротина,
и мычит некормлена бедная скотина.
И вздыхают море да седые скалы…
Николе Чудотворцу помолился малый:
«Николай-угодник пособи нам в горе.
Тятька с мамкой в море рыбу добывали,
сгинули, родимые, в штормовом Байкале…»
Чудом ветер стих и волны спали.
И вернулись родичи на закате алом.
Пожалел Никола малую сиротку,
наказал родителям, чтоб не пили водку.
Беда, описанная Емелей в слезливой вирше, случилась с Кешей Чебуниным и его бравой женкой Тосей; чудом чудным отпустил Байкал хмельную семейку из свирепых объятий, и если Тося дала зарок пред иконой Пантелеймона-целителя и с той лихой поры водку на дух не переносила, то Кеша… зарекался не пить горькую, ну да, зарекалась коза не шастать в чужой огород, а как разошелся народ, шасть в огород… И тот Кеша, сторож сельсовета, мужичок мелкий, но балагуристый, тоже строчил куплеты, но лишь по красным дням и за бутылку. К дню милиции горланил:
Юный пионер и дряхлый пенсионер!
Смело броди по ночам и не бойся лихой народ.
Толя Бурмакин — участковый милиционер, —
денно и нощно вашу жизнь стережет.
А к дню сельского хозяйства Кеша Чебунин утешал народ:
Если скотина хворает, не плачь,
доярка и скотовод.
Ваня Байбородин — колхозный ветврач —
жизнь быкам и коровам спасет.
На день рыбака, славил Степана Андриевского — байкальского промысловика:
Не страшны Андриевскому ни сарма, ни баргузин!
Добудет омуля завсегда и сдаст в магазин.
Сам бывалый партиец, соратникам грозил:
Ежли ты коммунист, но ворюга и жлоб,
Сталин встанет из гроба и даст тебе в лоб.
Но сердобольным кедровопадьцам пали на душу Емелины вирши, и уже без осуда и остуда озирали земляки чудную емелину жизнь. В летнюю теплынь, как настывшие за долгую зиму древние воробьихи, кекдровопадьские старухи грели на завалинке ветхую плоть и дотемна судачили, разматывая хитросплетенные и пестрые клубки чужих затейливых жизней; так вот, древние воробьихи умудренно вырешили: дескать, Емеля — не дурак, Емеля — убогий, и посиживат у Бога подле порога, ибо остатню рубаху отдаст, не пожалеет. Воистину, дурак спялил бы с плеч и, не моргнув оком, всучил голому рубаху, воистину последнюю… двух зараз у Емели сроду не водилось… просолоневшую от пота, полуистлевшую на костистых крыльцах; но никто у Емели и не выманивал ветхое рубище, ибо жил тамошний народец без нужы и стужи — кормились от Байкал-моря и Баргузин-тайги. А уж фартовые охотники да загребистые рыбаки, те и вовсе беды не знали: баргузинского соболя промышляли, городским бабам-наряженам лихо сбывали. Трясли мошной в дорогих лавках, гостинцы выбирали: сапоги, дубленки — девкам и женкам, а школьную справу, книжонки — малым ребятёнкам. Но ежели порой в пустом загашнике блоха ночевала, то ествы — все одно, вдосталь, есть не переесть, и с ладной добычи не в урон кинуть и на Емелин двор кус гуранины да байкальского омуля на варю. Но фарт случался не всякий месяц, и Емеля, дурак же, обычно с хлеба на квас перебивался на пару с мамкой — вдовой солдаткой: наготы, босоты изувешаны шесты, но хошь вдругорядь в избе ни дров, ни лучины, а жили без кручины.
Завидливые мужики, что в погоне за гульбой и копейкой истрепали нервы в труху и до срока обветшали, злобились, глядючи на Емелю, коего годы не брали. Думали: нету печи о том, что в печи, потому и не стареет. В летах уже добрых, а на обличку — бравый парень: белорусый, кудреватый, с васильковыми очами и белёсыми, как у телёнка, мохнатыми ресницами — одно слово, девья сухота. Хотя Емеля винцом губы не марал, за девками не хлестал, но бабы судачили: страдал по Нюше Гурулевой, библиотечной девушке. Но дева сохла по Степану Андриевскому, байкальскому рыбаку, вот Емеля и смирился, попустился. Удил омулей, харюзей в Байкал-море, окуней, щук да сорогу в кедровопадьском сору, а в Баргузинском хребте брал черницу и брусницу, грузди, рыжики, и страсть как любил на гармошке играть. В латаном нагольном полушубке, в серых катанках, подшитых сыромятной кожей, бродил Емеля по деревне с гармошкой на плече. Дурак дураком, а тоже повеселиться радый, ежели не постные дни. Во младые лета, бывало, на Масленицу сыпанет пригоршнями русский перепляс, и народ, хошь и гол как сокол, поет и пляшет до упаду, пока не свалится под куст. Да вот беда-бединушка: завели в деревне патефоны, потом магнитофоны, и… прощай емелина гармонь. Русский перепляс забыли, дикими зверьми завыли: «Варвара жарит ку-у-ур!..», запрыгали чумными козлами — одно слово, ведьмовский шабаш на Лысом хребте. Обиженно затихла Емелина гармонь в мышином чулане…
А тут позвали в ясли на рождественскую ёлку, и Емеля, рад-радешенек, летел по стемневшей деревне, прижимая к боку веселую гармонь.
До сей поры в Кедровой Пади гуляли на советскую ёлку, но Емеля не поленился, явился в ясли и внушил хозяйке тамошней, что русским грех веселиться в разгар рождественского поста: Боженька накажет за эдакий срам, а Бог не Микитка, даст в лоб, и вырастет шишка; мол, это фармазоны да антихристы — язви их в душу — поменяли православный стиль на безбожный новый, чтобы русские забыли свои исконные радения, а с ними и праведную душу. На Емелину радость ясельная хозяйка оказалась боговерущей, хотя и староверущей, и вырешила: быть двум ёлкам: сперва советской — к ей привыкли, а на Рождество Христово русской — с ней обвыкнутся. А в заначке еще и старый Новый год…
Бежал Емеля, радовался ёлке рождественской, хотя и дул метельный баргузин-ветер, — недаром Емелина кошка то в печурке спала, свернувшись клубком, то половицы скребла, ворожила метель. Вот и расшалилась Кедровой Пади варначья пурга, зазвенели лютые морозы, и тускло, испуганно мерцали сквозь вьюгу подслеповатые избяные окошки. Лишь в детских яслях тепло и цветасто светились высокие окна.
В сенях нос к носу сшибся с Кешей Чебуниным.
— Помнишь, Емеля, чо я тебе на школьной елке шептал?
— Как же, помню, помню…Об одном и думки теперичи. Шибко переживаю: єства в рот не идет, шеперится…
— Мне уж президент брякнул из Москвы: дескать, ждем Емелю, все глаза проглядели. Уж и портфель пошили, да не парусиновый — из сыромяти бычьей. Так что, паря, собирай манатки…
— Да мне собраться — подпоясаться… Инвалидну пенсию получу да и тронусь с Богом.
— Да уж поспешай, а то прощелыги в Кремле опять беду удумают… нашу Падь Кедрову китайцам продадут.
— С их станется — не родно, дак не больно… Одно в толк не возьму: как же тебе, Иннокентий Демьяныч, президент брякнул? Вы же не в ладах: Борис — демократ пьяный, а ты — коммунист рьяный…
— Нужда прижала, вот и брякнул…
— Ну, ежли нужда прижала… Может так прижать, до кустов не добежать…
— Емелюшка, самоловы мои глянул?
— Глянул, Иннокентий Демьяныч, коль просил.
— Море, поди, наудил, — Кеша не постеснялся, рассмеялся, — ты же рыбак фартовый. Я уж крапивны кули под рыбу зачинил. Сами не упрем, так коня наймем.
— Ноне без фарту, Иннокентий Демьяныч. Подвел Карл Маркс — безбожник же… Говорил, паря, Никола Чудотворец надежнее… А так… одну щучку заудил, и ту отпустил.
— Пошто отпустил-то, Емеля?
— О-ой, паря, диво-то какое вышло… Но после обскажу — ребятёшки ждут.
Залетел Емеля на елку, сметнул полушубок и, накинув на плечи потертые, забахрамевшие ремни, нежно обнял родимую, дыхнул на озябшие руки, и-и-и… полетели пальцы вприпрыжку по басам и ладам. Ожили ребятишки, гуртясь подле разнаряжен-ной кумушки-елки.
Елка-кума уже отпотела в тепле и сочно, влажно зеленела, и чудилось: посреди вьюжной зимы милостью Божией опустилось детишкам таёжное лето с хвойным смолистым духом. Ещё робея, цеплялись малыши за материны юбки, но сквозь шели в самоделишних рысьих, лисьих и ушканьих масок посвечивали веселой истомой глаза-бусинки. Самые храбрые, настороженно озираясь, исподтишка гладили золотистых и серебряных рыбок и пичуг, русачков и белочек, развешанных по нижним сучьям, и тут же прятали оробелые ладошки за спину.
* * *
А в чуланчике прохлаждались самодельные артисты: Дед Мороз — матерый, но смирный рыбак Степан Андриевский, Снегурочка — библиотечная девушка Нюша Гурулева, которая засиделась в девках на жениховом безрыбьи и не сводила жарких синих глаз с холостого дедушки Мороза; подле них смолила табачищем Баба-яга-костяная нога — чернявая рыбачка Шура Минеева, по прозванию Шура-красотка, играющая Бабу-ягу без грима. Позже на веселый огонек заглянул и Кеша Чебунин.
Ряженые чаевали вокруг голубого заморского ящика, откуда дышали бражным духом озябшие, потом оттаявшие, одрябшие яблоки, которые в виде безвозмездной помощи приволочил из заморского царства и продал не шибко дорого Аверьян Вороноф, бывший кедровопадьский начальник, ныне американский подданный.
— Завинилась американска помочь, — вздохнула Баба-яга, картинно поправляя чулок на костяной ноге. — Можно чушкам скормить, можно брагу заводить…
— Кто о чём, а вшивый о бане, — грубовато осадил её Дед Мороз.
— Брага-то… моча кошачья, ни пользы, ни вреда, — толково рассудил Кеша Чебунин. — А вот катанка… спирт катаный, что Аверьян с Кавказа припер, тот крепко пробират.
Дед Мороз вздохнул, горько покачал головой:
— Тебе, Кеша, стыдно буржуйский спирт жрать — ты же отпетый коммунист… Беда с этим спиртом, в кажном третьем дворе торгуют. Денно и нощно. Хочешь пей, хочешь за уши лей. Управы на их нету… Сколь мужиков с той катанки окочурились в рассвете сил…
— Им чо, насильно в глотку лили?! — взъярилась Баба-яга.
— Тоже спиртом приторговываш… шинкарка, хреста на тебе нету… Хотя вы-то — мелочь пузатая, вот акулы…
— Капитализма, — подсказал Кеша.
— …акулы капитализма, что погань в Россию прут, язви их в душу, те мошну набивают… слезьми сиротскими. Всё горе на их совести.
— Какая совесть?! Какая совесть у того же Аверьяна?! — Кеша Чебунин вытаращил на Деда Мороза похмельно опухшие глаза. — Кого ты порешь?! Совесть при Сталине была. А нонче охальная демократия. Туши свет, и кто чего схватит. Отстал от жизни, карась болотный… Совесть…
— Да-а… — согласился Дед Мороз, — совесть у их не ночевала. Все в наличности, в наружности — пузо, башка… тюбетейку носить — а совесть… и не ведают, с чем ее жуют. Но дождутся, фармазоны, бесы запекут на сковородке…
— Эх, Сталин бы из гроба взняся! — потешник Кеша вдруг до скрипа сжал кулак, — да развешал бы на осиновых столбах… от Черна моря до Японского… чтоб другим буржуям неповадно было. И Аверьяна бы подвялил на байкальском ветру.
— Все бы вешал… кумунис драный, — ворчливо отозвалась Баба-яга и передразнила. — Кумунис — ложись вниз… Про совесть он заговорил… Ты же, Кеша, за бутылку душу продашь… тому же Аверьяну.
— Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала, — огрызнулся Кеша. — От тебя же сивухой за версту прет, можно закусывать. С чего пьешь?.. Я с горя пью — такое царство-государство просвистели…
— А кто просвистел?! — разбушевалась Баба-яга. — Вы, куму-нисты — варначье, и растащили державу — кто за деньги, кто за славу…
— В партии гниды завелись…
— А вы водку лопали да ушами хлопали…
Баба-яга смерила мелкого Кешу презрительным взглядом и обернулась к Деду Морозу.
— А вот ты, Степа, не пьешь, от того и зануда… Будь я твоя баба, давно бы захлестнула сковородником.
— Вот тебя парни и не сватают… зашибешь ведь, — ухмыльнулся Дед Мороз.
Баба-яга в ответ лихо отчастушила:
На стене висит пальто,
Меня не сватает никто.
Выйду в поле, закричу:
— Караул! Замуж хочу!
— А мне так нравятся непьющие, — вздохнула Снегурочка, умильно глядя на Деда Мороза и с укором — на Кешу Чебунина. — А то иные пьют, дерутся. Чего ее пить, эту заразу?!
— Спасибо, Нюшенька, напомнила, — спохватилась Баба-яга. — А то я уж без памяти, что у меня в ступе четушка призана-чена. Кеша, примешь с устатку? Намитинговался, устал…
— Да-а, митингуй не митингуй, с вас как с быка молока. Вам бы на печке лежать, кирпичи протирать, как Емеле. И хошь трава не расти…
— Счас по рюмочке чайку с хлебцем, и — на метлу, — она ласково огладила помело, каким здешние женки загребают жар в русской печи, куда потом суют ржаные калачи, и плеснула в кружку зелена вина. — Скоро вылетать… Прими, Степа, чтоб веселее дедморозить.
— Бросил…
— Кто подберёт, ой, наплачется, — Снегурочка смущенно и одобрительно глянула на Деда Мороза, а Баба-яга пихнула кружку в седую бороду.
— Да выпей… мужиком будешь пахнуть.
— Мне весь вечер с ребятишками играть, а я шары залью. Эко браво.
— Н-но, здоровый, как бык, — фыркнул Кеша Чебунин, занюхивая сивушный дух гнилым яблочком. — Тебе рюмка, что слону дробина.
— Веселей запляшешь, — подмигнула Баба-яга. — Без бутылки, без дуды ноги ходят не туды. Я дак приму, — она по-мужичьи, со смаком щёлкнула в горло, — такое могу отчебучить, все со смеху подохнут.
— Во-во, подохнут… — Дед Мороз искоса глянул на старую каргу. — Ноняшню зиму вылетела на метле, ёлку своротила, детей перепужала… С тобой, Шура, водиться, что голым задом в крапиву садиться. Не-е! — Дед Мороз отпихнул кружку. — Я те-перичи эту заразу на дух не переношу. И другим не советую. Так от… — но чтобы не омрачать праздник, пошутил: — Дай понюхаю. Лишь бы пахло, а наглости своей хватат.
— Люблю непьющих, — Снегурочка робко погладила Деда Мороза по плечу, всхлипнула и чуть не расплакалась от любви и умиления.
Когда Кеша Чебунин убежал — рюмки сшибать, против буржуев орать — в подсобку залетел Емеля-гармонист. Из-под ра-стёгнутой, вроде жёваной телком, зоревой рубахи, высверкнул нательный крестик, а на плече висела гармонь. Присел меж Снегурочкой и Дедом Морозом, глянул со вздохом, и, развернув гармонь, пропел страдание:
Ты куда, Степашка, ездил?
Конь в кошевке у крыльца.
Не мою ли браву сватать?
Уведу из-под венца.
Снегурочка отозвалась, ласково глядя на Деда Мороза:
Степа сватался, катался —
Трое санок изломал,
Всех рыбачек пересватал,
А меня не миновал.
Обреченно вздохнул Емеля, отложил гармонь, и, отпыхавшись, деловито зачастил, пуча озаренные глаза:
— Веришь, Степан, играл на школьной елке, и подходит ко мне Кеша Чебунин. И шепчет: мол, в сельсовет бумага пришла от президента…
— От Кощея?
Емеля не смикитил про какого Кощея Дед Мороз обмолвился.
— В Москву меня, паря, зовет. Так и пишет: беда с министрами и алигархами— всю казну разворовали. Нету совести… Чо без догляду лежит, у их душу свербит: свистнуть охота. Все к рукам липнет…
— Да уж вся Россия прилипла, — мрачно выдохнул Дед Мороз. — Да и Кощей наш — одного поля ягода. Хрен редьки не слаще. Закрома наворовал, за бугор утортал…
Не слыша Деда Мороза, Емеля дальше пустомелил:
— Кеша говорит, президент ишо и по телефону брякнул… Короче, своим советчиком зовет… — Емеля огорченно покачал кудлатой головой: дескать, во какие дела. — Пишет: ежели с деньжатами туго, выезжай на попутках. В Москве рассчитамся…
— Мели, Емеля, твоя неделя, — отмахнулась Баба-яга.
Пустив мимо ушей насмешку Бабы-яги, Емеля смущенно покосился на Снегурочку и чуть потише досказал Деду Морозу:
— Да вот беда-бединушка… штанов путних нету. Которы ношу, дак старе поповой собаки. В этих портках и деда, и прадеда хоронили… Живем с мамкой не до жиру, на мою пенсию…
— Да уж, — хрипло засмеялась Баба-яга, — ни сохи, не бороны, ни кобылы вороны. Лег — свернулся, встал — отряхнулся…
Дед Мороз так яро зыркнул на Бабу-ягу студеным оком, что та поперхнулась словом и закашлялась.
— Хошь мошна пуста, да душа чиста. Так от, Яга, — Дед Мороз взметнул суровый перст.
— Люблю того, кто не обидит никого, — поддакнула влюбленная Снегурочка.
А Емеля все переживал о штанах:
— В деревне-то, Степа, сойдет, а в Кремле-то, поди, неловко в эдаких штанах… заплатка на заплатке. Увидят послы, чо про нас заграница скажет?! Как бы отношения не спортить… Али уж президенту написать, чтобы с оказией штаны послал?! Говорят, советчикам казенны полагаются…
Дед Мороз поскреб в затылке:
— Може, и полагаются…в полоску, арестантские…. Ты бы, паря, у Кеши Чебунина и выведал… Но я, паря, третиводни по телеви-зеру видел, как наш Кощей сам у президента США штаны просил. Да… Но ты, Емеля, не переживай: ежели чо, дак мои возьми.
— Голова, паря, на раскоряку: и в Москву надо бежать — оне же без меня все народное добро растащат — и тут надо присматривать, чтоб нежить не одолела, — Емеля исподлобья, при-щуристо глянул на Бабу-ягу.
— Ой!.. — замахала руками Баба-яга. — Ну, вас к лешему. Лучше выпить, чем дураков слушать. Кеша Чебунин… кумунис драный… наплел околесицу, да все лесом, а наш дурак поверил… У тя, Емеля, башка, что чан, а ума — капустный качан.
— От лишня ума, девка, лишня сухота, — обиделся Емеля.
— Вот ты дурак или приставляшься?.. Другорядь вроде и не дурак, а потом снова балда осинова.
— Дураки в сказках, между прочим, поумней иных… — покосился на Бабу-ягу, — не буду пальцем казать, коли так видать.
— Чем болтать языком, что помелом, иди-ка ты, Емеля, со своей голяшкой, да сбацай ребишкам: «Маленькой дедушке холодно зимой, из лесу дедушку взяли мы домой…» Иди сбацай.
— И сбацаю… Степа, пойдем, шепну на ухо…
Дед Мороз вышел следом за Емелей, где и услышал еще одно диво дивное.
— Веришь, Степа, нет, опять же Кеша Чебунин недавно встретил и просом просит: «Сбегай, паря, на Байкал, погляди щучьи самоловы. Ежли чо добудешь, будет тебе уха-бабушка глуха, а на утро соленая юшка». Мол, мне недосуг: пишу историю государства Российского…
— Во-во, может, правду-матку в глаза вылепит. А то ить всю русскую историю перебрехали вдоль и поперек. Про дворян-смутьян горы наворочали, а как простой народ живет, тот же деревенский, чо думает, о чем страдает — молчат как рыба об лед. Одне, паря, личности… Хотя и с Кеши толку, что с быка молока: какую он историю напишет?! — хлопуша, безбожник, да ишо и зашибат, — Дед Мороз щелкнул себя в горло. — Ну, ладно, чо далыне-то?
— А дальше… Ну, пошел я за тороса, отдолбил лунки, глянул самолов, глянул другой — пусто, а на третьем щука — здорове-енная, с тебя ростом, едва, паря, выволок из лунки. И тут… — Емеля, нагоняя страху, выпучил глаза, жарко зашептал. — И тут она мне по-человечьи бает: «Отпусти меня, Емеля, в море Байкал, а я любое твое хотение исполню. Проси, чо душе угодно. Скажи: «По щучьему велению, моему хотению…», и явятся тебе столы дубовы и яства медовы… Я сперва-то отмахнулся: мол, ничо не надо, а потом думаю: чо я хочу?.. Ничо в голову не взбредат…
— Оно и любому доведись, — Дед Мороз задумчиво поскреб седую бороду, — вот так с ходу придумай, чо тебе надо. Да море чего надо…
— Да не-е, прикинул я хвост к носу, дак вроде ничо и не надо. Гармошка, слава Богу, есть… игривая… А потом, паря, вспом-
нил!.. — счастливо сияя глазами, Емеля звонко ударил ладонь об ладонь и азартно потер их. — Пряников хочу!., медовых!., кила два, чтоб вдосталь. Ну и… лишь промолвил: «По шучьему велению, моему хотению…», и гляжу: мамочки родны, два кила пряников на льду красуются… в кулечке. О как!.. — Емеля хвастливо задрал курносый нос и взметнул палец.
— Да-а… — усмехнулся Дед Мороз, — мало тебе для счастья надо… Значит, по пряничкам соскучился?
— А чо худого?! Прянички все любят.
— Дак это, поди, сам Никола-угодник рыбачий через щуку знак тебе дал. Он же, паря, сказал: чо душе угодно, не утробе, — укорил Емелю Дед Мороз. — Не сообразил?
— Дурак же… Добрая мысля приходит опосля. Потом смекнул: чо душе угодно. А чо моей душе угодно? — Емеля словно двоечник возле школьной доски прищурился в потолок, и там вроде вычитал: — А чтоб ни бедных, ни богатых, паря…
— Ну, ты, Емеля, — коммунист… Кеша Чебунин…
— Не-е, я боговерущий, я за царя-батюшку… А в Писании же сказано: легче, Степа, верблюд пролезет в игольно ушко, нежели богатый попадет в рай. Жалко мне богатых — в аду им гореть.
Дед Мороз ласковой улыбкой огладил убогого Емелю.
— Жалко ему… Насчет тебя, Емеля, не скажу, не буду врать, а и нам-то, бедным карасям, на той же сковородке жариться, рядом с богатыми. Тоже во грехах, как в шелках… Обидно, и здесь горе мыкаем, и там страдать… А всё потому, что во злобе живем…
— Во-во, не жалеем друг друга. А Боженька чо говорил…
— Ладно, заболтались мы с тобой… два Мазая в сарае. Иди поиграй ребятишкам. А там и я подоспею.
Когда Емеля, подхватив гармонь, убрел к елке, а Дед Мороз вернулся в подсобку, Снегурчка шумно, по-бабьи вздохнула и утерла мокрые глаза подолом сарафана.
— Божий человек. Жалко, если уедет. С греха пропадет в Москве.
— Там у их, в Кремле, дураки сидят?! — хрипло и прокурен — но засмеялась Баба-яга, воткнув погасшую сигарету в горшок с геранью. — Кого позвали?! У его же не все дома, к соседям ушли.
— У тя ума — дырявая сума, — усмешливо глянул на Ягу Дед Мороз. — Оно, конечно, бывает простота, хуже воровства, но с такими дураками, как Емеля, можно жить, как у Христа за пазухой…
* * *
Ребятишки весело хороводились под Емелину гармонь; вились вокруг елки, распевая на потешный лад: «…трусишка зайка серенький под елочкой скакал…», потом со Снегуркой кликали Деда Мороза, заплутавшего в метельной баргузинской тайге.
В самый разгар елки нежданным-незваным гостем влетел в ясли Аверьян Вороноф — ехидный мужичок, бывший кедро-вопадьский чекист, ныне американский благотворитель, бескорыстно продавший яслям заокеанскую помошь — яблоки, что давно завинились и, по словам Бабы-яги, годились либо на брагу, либо чушкам на корм… да и то, ежли те спохмелья.
Суеверные старухи позаочь звали мужика Аверьян-не-милостивый, и шептали, испуганно пуча глаза: мол, Аверьян косоглазый, на цветок взглянет — цветок вянет; на лес взглянет — лес мрет. Уродился тот мужик сухостойный, плешивый, с клочьями пегих волос за ушами и чёрными, как ночь, лохматыми бровями, что сердито топорщились над клювистым носом и красными, мокрыми губами. Шибко Аверьян-немилостивый смахивал на ворона, неслучайно, видно, и фамилия такая выпала. От того, что Аверьян вышел с лица, что головёшка, да обрядился в чёрный костюм, то из угла, где таился, светились лишь ядрёные зубы да холодные инистые глаза. Как приметил Емеля-дурачок, Аверьян не старился с лица: каким был в аптеке при царизме, потом в карателях при ленинизме, таким остался и при капитализме, лишь вороные кудри словно корова языком слизала да в глазах гуще скопилось инея. Из этого Емеля-дурачок — он, между прочим, тоже не старился — вывел, что Аверьян с ночным лядом спознался и ляду продался… за тридцать сребреников… Никто Емеле не поверил: какая вера дураку, но тревога в душу вползла сырой и стылой змеей. Стали мужики и бабы обходить Аверьяна за версту, а то не дай бог…
Рождественская елка уже пела, веселилась, и Аверьян ворчливо щурился на Деда Мороза, который, стуча березовым бо-тажком, поманил ребятишек сказывать стишки да петь куплеты. Тут Емеля — не гляди, что с печи падал — так заиграл в гармонь, что Дед Мороз подхватил полы багрецового армяка и кинулся в пляс. А Емеля наяривал на гармозее и припевал:
У меня ума палата,
А пошто в руках лопата?!
— Это что за народ… русский, ежели у его герой — дурак?! — скривился Аверьян Вороноф.
А Дед Мороз, раздухарившись, уже выплясывал «русского».
Ты играй, играй, Емеля,
Русского потешного,
Чтоб душенька запела,
У меня, у грешного…
Дед Мороз пошёл вприсядку, выкидывая замысловатые коленца, отчего Аверьян косо усмехнулся:
— Смотри, старый хрыч, чтоб нога не отстегнулась. Рассыпешься, потом не соберут… Какой дурак нынче «русского» пляшет?! Придурок лагерный. Отстал от жизни… Кругом фокстрот да буги-вуги, а он им «русского»… Нет, верно Европа говорит: страна дураков…
Аверьян Вороноф хлипко и коротко хохотнул. Емеля краем уха услышал его ворчание и смешок; глянул прищуристо на смехача и, кажется, хотел было злорадно прошептать: «По щучьему велению, по моему хотению вырасти у Аверьяна рог на лбу», но потом одумался детей пугать, рванул мехи двухрядки и под рявканье гармони вывел:
Заиграли нам фокстрот, —
Ожил весь нечистый род.
А мы русскую запели, —
Супостаты опупели!
Аверьян Вороноф брезгливо сморщился, покосился на Емелю-дурачка, опалив его стылым взглядом.
* * *
Дед Мороз запыхался, и снова да ладом стал выкликать ребят на песню и пляс, потрясая тугим кулем, смущая городскими гостинцами. Но детишки стеснялись, прятались за мамок, хотя мамки исподтишка потчевали их тычками, щипками, пытаясь силком выпихнуть в круг. Вдруг перепадет гостинчек…
Возле Аверьяна красовалась молодая вдова Ульяна, к ней желтым подсолнушком никла дочь Матрёшка.
— А ты, девочка, не стесняйся, — велел Аверьян Матрешке, игриво глядя на ее мать, ладную бабу. — Скажи старому стишок, — кивнул на Деда Мороза, — может, чего и заработаешь.
Матрешка оробело жалась к мамке, пряча лицо в подоле ее платья. Тут приспел Емеля:
— Не бойся, Матрена, дедушка не кусат малых ребят.
Матрешка покорно вышла в круг, и в кромешной тиши зашелестел ее лепет, будто птички-синички крылышками замахали.
— Мама ссыла мне станы из белезовой колы, стобы попа не потела, не кусали комалы… — захлебываясь шепотом, покраснев, лепетала желтоголовая Матрешка.
— Ну-у, молодчина! — Дед Мороз в диве почесал затылок, сдвинув на глаза шапку из кумача, оттороченную белой мерлушкой. — От горшка два вершка, а уж такая язычная!., такая умница-разумница!..
Мамки тоже подивились, забрякали в ладони, попутно укоряя своих чадушек, которые от стеснения прятались за материны юбки, выглядывая со зверушечьим любопытством и опаской. Лишь конопатый парнишонка — конопатые, как на подбор, архаровцы — показал Матрешке язык и затрещал:
— Матренка-пеленка, съела поросенка! Мат…
Аверьян ловко и обвычно смазал конопатого по загривку, и конопатый заревел словно годовалый телок. Мать телка, баба крутая, кинулась на американского подданого:
— Ты кого это, пень трухлявый, лапы распускаш?! Ты своего заведи и хлешши почем зря. А то я тресну по лбу, враз забудешь про свою Америку…
Аверьян Вороноф от греха подальше утаился за народные спины.
— Как тебя, доча, звать-величать? — спросил дед Мороз, наклонившись к Матрешке, щекоча ее бородой.
— Ты много-то не болтай, дедушка Морозоф, а давай девке, что положено, — ответил за Матрешку подоспевший Аверьян.
Дед Мороз покосился на него, сморщился, будто от зубной боли, но промолчал и, по локоть утопив руку в кумачовом мешке, выудил желтого попугая.
— Эт что же выходит, — возмутился Аверьян, — на попку начитала?! Ло-овко… И ты, девочка, тоже дура набитая. Надо было про достижения села, — глядишь, получше б отвалил. Он же колхозник, по роже видать… Вот у нас, бывало, ребятишки читали: «Пришла весна, настало лето, спасибо Ленину за это!..» А теперь надо: «Пришла весна, настало лето, поклон Америке за это…»
* * *
В разгар веселья явился не запылился хмельной Кеша Чебунин, бодро прошел сквозь народ, выглядывая куда прибить холстину, где возле серпа и молота намалевал кроваво: «Смерть буржуям!». Тут на глаза ему вывернулся Аверьян Вороноф, и Кеша, смирив пыл, подчалил к тому.
— Привет мировой буржуазии от пролетариата.
Аверьян улыбнулся:
— С похмелья страдаешь, либо уж похмелился.
— А ты меня опохмелил?! Ну, раз такое дело, призайми-ка сотенку по случаю Рождества.
— Как в Кедровой Пади говорят: займи мне, возьмешь на пне.
— Да нет, пенсию получу…
— У тебя же пенсия с гулькин нос… Нынче, Кеша, другая погода в Кедровой Пади. Денюжки задаром не дают, как при вашем коммунизме, — зарабатывать надо. Ежли шарабан варит — башкой, ежели — шляпу носить, тогда — горбом… Слыхал, стишонки плетешь складно… Я тут как раз от Кедровой Пади в Государственную думу двинулся и… короче, сочини-ка, Кеша, про меня: мол, ваш кормилец…
— Поилец, — поправил Кеша.
— Про поильца не надо… Вот тебе сотенка… — Аверьян из внутреннего кармана вывернул пузатый бумажник с американским гербом, выщипнул сотенную и снова поправил Кешу. — А про поильца не надо. Сочини про кормильца… И «Смерть буржуям» пока не вешай, в Думу попаду, тогда хоть завешайся.
— Как скажете, господин Вороноф… — Кеша припрятал денежку и тихонько проворчал: — Ничо-о, к власти придем, хвост буржуям прижмем.
Тут на Кешу, кудахтал, наскочила осерчалая жена Тося, которая чудом спаслась в штормовом Байкале и дала зарок не брать в рот погани. Моложавая, щекастая и здоровая, что медведица, сгребла мелкого мужика и поволокла с елки. Потом спохватилась, учинила допрос с пристрастием, за шиворот отымая мужика от пола:
— Ты почо деньги взял у Аверьяна?
— Какие, Тося, деньги?! Какие деньги?! — испуганно залепетал Кеша.
— Какие, какие!.. Своими глазами видала. Ну-ка, гони деньги… побирушка. Ни стыда ни совести — все пропил. Давай, давай деньги.
Коль мужик заупрямился, Тося зажала под мышкой его хмельную голову и тут же выудила из мужнина кармана несчастную сотню, которую сердито и всучила оторопевшему Аверьяну.
* * *
А веселье не стихало… Родители, которые не пробились вперед, вставали на цыпочки, тянули шеи, высматривая своих чаду-шек и дивясь их прыти. Емеля терзал гармонь, а Дед Мороз со Снегурочкой водили хороводы. И лишь Аверьян Вороноф скучал, подозревая Деда Мороза в обкрадывании детей.
— Возишь, возишь из Америки гуманитарную помощь, — пожаловался Матрешкиной матери, — даришь за умеренные цены, а колхозники налетят, как саранча, и, глядишь, все разворовали…
— Да-а, — поддакнула вдова Ульяна, — у нас худо не клади, в грех не вводи.
— И кого они нынче нарядили? — спросил Аверьян, и сам же ответил: — Полудурка.
Он вынул из черного пиджака носовичок с американскими звездами и так начальственно, оглушительно высморкался, что даже веселье замерло в испуге, и весь народ удивленно и почтительно выпучился на Аверьяна, словно тот после сморкания закатит свирепую речь: дескать, я за умеренную плату, благотворительно подкинул вам фрукты из Америки, а у вас, неблагодарных, никакой демократии, пляшете «русского», как при сталинском прижиме. Но дождетесь, однако: наладят вам янки демократию… крылатыми ракетами. Строго оглядев платок, Аверьян бережно свернул и сунул в пиджак.
— Ватная борода, щеки размалеваны, как у шлюхи! — Аверьян, прицениваясь, оглядел добротную Матрешкину мать и кивнул на Деда Мороза. — И так каждый год… Можно было мозгой пошевелить, чтоб как на Западе. Я в Америке бывал, кое-что и там видал: ихний Дед Мороз — Санта Клаус звать — в трусах пляшет. Да-а… Стильно и современно… А у нас, — Аверьян пропел несуразное. — Маленькой дедушке холодно зимой, из лесу дедушку взяли мы домой…
Но вдруг Аверьян оживился, — из подсобки вылетела на метле Баба-яга, заметалась вокруг елки, тряся плечьми и тощей грудью, задирая подол на косматую голову словно цыганская шалава с барахолки. И орала, срамная, лихоматом:
И русалка там была, честь не долго берегла,
А потом, как смогла, родила,
Тридцать три же мужика,
Не желая знать сынка:
«Пусть считается пока сын полка…»
— О!., само то, — Аверьян повеселел, азартно потирая ладони.
— Емеля! — Баба-яга подлетела к гармонисту и отчесту-шила:
Гармонист — у нас дурак,
Залез с гармошкой на чердак.
Гармониста-дурака
Тащили девки с чердака…
— Емеля, подыграй-ка, милый! Эдакое стильное, а я сбацаю…
— Ага, счас подыграет… сбацаешь… — прибежал Дед Мороз и так поддал березовым ботажком Бабе-яге в костлявый зад, что карга вылетела на метле в отпахнутую дверь.
Ребятишки, дружно посмеялись словно так задумано про Бабу-ягу, пуще загомонили, катаясь на валенках по крашеному полу, и лишь напуганная Бабой-ягой Матрешка тихо плакала.
— И кого они нынче нарядили? — маялся Аверьян, глядя на Деда Мороза. — Какого дуболома?
Он всех в Кедровой Пади знал подноготно; и ведал про деревенских больше, чем те сами про себя. И если у народа заводилась тайна, Аверьян ночами напролет ворочался в постели, пихал локтями свою старуху демократку, которая боролась с русскими дураками и к вечеру валилась с ног и спала как убитая. Но Аверьян будил ее, и они на пару гадали: чего еще удумали русские дураки, и не пора ли ноги в горсть и — за кордон, в родную техасскую степь, где прикупили на старость конный заводишко.
Но сейчас на рождественской елке Аверьян мучался, гадал, кого же нарядили дедом?., и как на беду старуха не мельтешила под рукой, та бы махом прознала, у той на русского дурака нюх собачий. «Надо допросить… и хорошо бы с пристрастием…» — бывший чекист, ныне американский подданный Аверьян Воро-ноф подсеменил к Деду Морозу.
— Это ты, Кеша? — приступил с допросом… пока ещё без пристрастия. — Когда успел нарядился?.. Кеша?
— Дед Мороз, — скромно отозвался дед.
— Ну, это ясно: придёт серенький волчок и сожрёт тебе бочок. Я тебя спрашиваю: Кеша?
— Да, не Кеша я, не Кеша! — занервничал Дед Мороз. — Что ты ко мне пристал… банный лист?!
— А ты не лайся, не лайся!.. — сурово осадил Аверьян. — В восемнадцатом не таким рога обламывали. «Бурю в пустыне» налажу, мигом узнаешь, где раки зимуют в Ираке… А потом и Сербию покажу… Тебе деньги плочены, вот и будь ласков. Тебя наняли, ты и пляши. Водились бы побрякунчики, будут и поплясунчики. Так у вас, русских, говорят?..
Утихомирив распаленную гармонь, подскочил Емеля выручать Деда Мороза. Не гляди, что дурачок, мухи не обидит, тут даже окрысился:
— Ты!., пень трухлявый!.. — Емеля тяжело и протяжно оглядел ехидного мужика. — Ты чего косоротишься?.. Не нравится?.. Тогда спрячься подальше, чтоб я тебя долго-о искал… и не нашел.
— Ишь ты, и убогий заговорил, — засмеялся Аверьян.
— Какого ты ляда ко мне вяжешься?! — подхватил и Дед Мороз.
— Ладно, не будем ругаться, — смягчился Аверьян. — Не те времена, демократия… Чую, что не Кеша — тот мелкий… Но если не Кеша, тогда кто и откуда?
— Из леса, — мрачно вздохнул дед.
— Из какого собеса?
— Из леса!.. — рявкнул Емеля в волосатое Аверьяново ухо. — Разуй уши, кум.
— Иди-ка, милый, — попросил дед Аверьяна, — не мешай дед-морозить.
— А ты мне не тыкай!., не тыкай!.. Я с тобой в одной бане шайки не пинал…
— Да пошел ты!..
— Во-во, лаяться вы все мастера! Поди, уж бутылку зарядил для храбрости. Ханыга. А и гляжу, нос красный…. Мороз-красный нос… Тут дети кругом, а он лыка не вяжет… Нет, какого дурака они нынче нарядили?.. Умный разве станет щеки малевать и перед ребятишками выкамаривать… Нет, тебя спросили, докладай: кто и откуда?
— Кто тут меня потерял? — в сивушном облаке опять явился Кеша Чебунин. — Что за шум, а драки нету?.. А-а-а, это ты шумишь… дядя Сэм. Не сидится тебе в Америке, вынюхиваешь? Займи-ка на бутылку, Аверьян. У тя же деньжиш, что у дурака махорки.
— Ты вначале со своей бабой разберись… комуняка-вояка.
— Да-а, у тебя, Аверьян, в Крещение снега не выпросишь. Но, однако, допляшешься, буржуйско отродье, халуй американский, — выругался осерчалый Кеша. — Мы, коммунисты, вожжи в свои руки возьмем — тебя, мироеда, к ногтю прижмем.
— Я, между прочим, тоже коммунист, и такие посты занимал, какие тебе не снились.
— Жлобина ты, не коммунист. Я же о тебе еще при Советах сочинил… помнишь: «Ежли ты коммунист, но ворюга и жлоб, Сталин встанет из гроба и даст тебе в лоб».
— Сгинь, пьяная харя, — выругался Аверьян.
Когда Кеша, матюгнувшись, отчалил, ехидный мужик опять пристал к Деду Морозу:
— Кто такой будешь?
Дед Мороз смачно плюнул Аверьяну под ноги, а Емеля, отложив гармонь, вспетушился, пошел на мужика вздыбленной грудью:
— Тебе же русским языком сказано: Дед Мороз… Или ты по-русски не бельмесишь? Может, на древнееврейском сказать?.. Могу…
— О! — Аверьян поднял кверху когтистый палец. — Юдофобия, статьей запахло…
Дед Мороз разозлился:
— Ты на арапа-то не бери, не на тех нарвался. Дед я!.. Мороз Иваныч!.. — дед прокричал, округлив раздраженные побелевшие глаза.
— Дедушка, говоришь?.. Морозов? А мы это счас проверим. Следственный эксперимент… Знаем мы вас, прощелыг… Дедушка Мазай и зайцы… Вот мы счас проверим, дедушка ты или бабушка. Счас мы тебя за вехотку-то подергаем.
Аверьян Вороноф прошелестел сухим, недобрым смешком, оглянулся вокруг, вроде зазывая ребятишек посмотреть разоблачение, — вроде бесплатное кино, — и прытко ухватил деда Мороза за седую бороду. Взял Аверьян за чужую бороду эдак по-хозяйски, мастеровито, точно всю жизнь таскал народ за бороды, и с этой вредной работы ушел на повышенную пенсию.
Ребятишки притаились, — думали, опять постановка, как с Бабой-ягой, — и гадали, где нынче смеяться. Аверьян потянул бороду, та не давалась, хотя на вид вроде ватная. «На американский клей присобачил, подлец», — решил Аверьян и дёрнул шибче. Ан, нет, словно приросла. Дед Мороз покраснел… Кинулась на подмогу заплаканная Снегурочка, но дед мягко отстранил ее и сказал со вздохом:
— Нет, Аверьян любой русский праздник испортит. Всю плешь переест. Чего делать-то, Емелюшка?..
Тут Емеля быстро прошептал: дескать, по щучьему велению, моему хотению… и случился тихий взрыв, Дед Мороз на глазах оторопевших детей и взрослых истаял в синеватом дыму. Остался от деда лишь красный куль с гостинцами…
* * *
Аверьян по первости струхнул — уж не перегиб ли вышел, за которые при Сталине — и обмер с рукой, сжатой в кулак, откуда вместо ватной бороды жалобно топорщилась седая прядь. Вспомнилось Аверьяну дальнее: в ленинском чека на допросах случалось, помирали бедалаги, за что, бывало, и карали. Не шибко карали, но хотя бы упреждали… Вот и сейчас, как бы чего не вышло… Но, быстро одыбав, остепенившись, Аверьян Вороноф кинул седые волосы на пол и яростно растёр каблуком.
— Поновее-то ничего не могли придумать, комики. Знаем мы эти фокусы… Тоже мне, иллюзионист, Игорь Кио…
Все замерли. Родители испуганно разобрали своих ребят и сгуртились подле двери, — наладились бежать от греха подальше.
— Вечно вы всё испортите! — сквозь плач выкрикивала Снегурочка, размазывая краску по щекам и утирая протёкшие, посиневшие глаза. — И откуда вы навязались на нашу шею.
— А тебя никто замужне берёт, — засмеялся Аверьян, признав в Снегурочке библиотечную девушка Нюшу Гурулеву.
Снегурочка крутанулась юлой и с рёвом убежала в подсобку плакать.
— Нюра-дура, в лес подула, — подразнил её Аверьян на тутошний лад, — сено ела, нам велела… Ну что, толпа, приуныла?! Веселей, ребята! — и властно, весело велел: — Без этого обалдуя с красным носом ещё веселей. Устарел!.. Дети счас телевизор смотрят — там грабят, убивают, — дети нынче развитые, а он им: в лесу родилась елочка… От кого родилась, от верблюда? Счас надо что-нибудь эдакое… цивилизованное, — Аверьян игриво повертел пальцами, — как на Западе. Сколько можно отставать?!
Аверьян Вороноф, несмотря на дряхлые лета, вдруг омолодился, взял вожжи в свои долгие цепкие когти.
— Ну, дети, построились! Так, так… И ты, Матрёшка, вставай. Нынче дети по-английски чешут будь здоров, а ты всё: мама ссы-ла мне станы… Построились… а теперь трусцой вокруг елки… и запели…
Мы идем по Уругваю,
Ночь хоть выколи глаза.
Слышны крики: «Раздевают!..
Ой, не надо я сама…
Аверьян Вороноф, угнув плешивую голову с рожками сивых заушных прядей словно старый козел, надумавший забодать кумушку-елку, потрусил вокруг елки, увлекая за собой ошалелых ребятишек. Но те испуганно расцепились, рассыпались горохом, настороженно прижались к мамкам, готовые юркнуть под материны подола, словно бурундучки в глухой кедровый потай. Аверьян же, подпрыгивая срамным козлом и растопорщив руки крылами, полетел по детским яслям, взблеял:
У девушки с острова Пасхи
Родился коричневый мальчик…
* * *
И тут из подсобки выметнулся Емеля-дурачок и, размахивая осиновым колом, пошёл на Аверьяна — вот тебе и Божий человек. Емелю догнала Снегурочка, с истошным воплем повисла на его свирепо окаменелых руках:
— Не надо, Емелюшка, не надо, милый?! Пропади он пропадом.
— Надо!.. Надо, Снегурочка. Я что, зря по двору рыскал, осиновый кол искал?! Это же нежить, тут без кола осинового не обойтись.
— Не надо, Емеля, не надо! — умоляла Снегурочка. — Детей напугаешь. Ты лучше… про щуку…
— М-м-м!.. — озарённо промычал Емеля и звонко хлопнул по толоконному лбу. — Такая нынче жизнь пошла, поневоле русские сказки забудешь. Ну, ладно, счас я с ним разделаюсь, как Бог с черепахой.
Емеля уставился на Аверьяна, который, вихляя полами черного пиджака словно хвостом, кружился вокруг елки и горланил про упырей и вурдулаков.
— По щучьему велению, по моему хотению… — зашептал Емеля, вскинув руки.
И тут Аверьян, ещё с разгона вертя хвостом, стал примечать, что и детва, и мамки, кои шарахнулись от него к стенам, стали расти на глазах, а ёлка своей кроной вроде уперлась в потолок. Потом он с диким и липким страхом смекнул, что сам быстро мельчает, и каркнул давнишнее, поолузабытое:
— Контррра!..
Он ещё хотел прибавить вгорячах: мол, вы же обалдуи, бестолочи!.. вы же без меня живьём пропадете!., но вдруг ощутил, что руки его обратились в чёрные крылья, а лицо болезненно вытянулось и затвердело чёрным, костистым клювом.
Возле елки топорщился иссиня-чёрный ворон, и глаз его злобно вращался в глазнице и заволакивался сизой мутью.
— Каррр! Каррр! Каррр! Покаррраю! Дуррраки! — пригрозил Аверьян Вороноф, потом взлетел, дал кругаля над перепуганными ребятишками и вдруг обрадовался, что сверху, ему видно всё, что творят русские дураки. «Чем бы их ещё пугнуть, дебилов?..» — призадумался летающий Аверьян, кружа над рождественской ёлкой и детворой. — Ёлку им свалить, что ли?» Нацелился ястребком, хотел сшибить тараном, но тут подоспел Емеля-дурачок и дошептал заклинание:
— По щучьему велению, по моему хотению…
Дверь самовольно распазилась, и в ясли-сад со свистом влетела пурга, заметалась, разгоняя тепло. Аверьян Вороноф, сморённый Емелей-дурачком, улетел в ночь, каркая проклятья. Заплакали ребятишки, закатилась в испуге маленькая Матрёшка.
Когда и старые, и малые одыбали от страха и потихоньку стали забываться в широкой песне, какую пел Емеля под гармонь, Снегурочка стала просить детей:
— Миленькие вы мои, родненькие… — всхлипывала она, — покличем Деда Мороза, аукнем. Какая елка без Мороза Ивановича?!
После дружного зова… Емеля-дурачок опять шептал… вдруг, словно лопнула бумажная хлопушка, и Дед Мороз, живой, невредимый, выбрался из синеватого тумана. Дети ожили от страха и повеселели, лишь Матрёшка ревела в голос, чтобы черный ворон снова превратился в дядю Аверьяна. Дед Мороз кинулся утешать ее и посулил, что дядя Аверьян станет человеком и будет жить в яслях завхозом. Хотя и посомневался, что Аверьян Вороноф станет человеком.
* * *
С той лихой елки и повелось: лишь в детских яслях заиграет цветастыми всполохами рождественская ёлка, тут же с каменистых отрогов Баргузин-хребта слетает ворон, чёрный, как печная головешка, со зловещим синим отливом. Кружит над яслями, злодеюшко, кружит, а потом вцепится когтями в резной карниз и долбит клювом в стеклину, заросшую снежным куржаком. Выдолбит каркун полынью, глянет злым смолёвым оком и раскатисто каркает:
— Каррр! Каррр! Каррр!.. Дуррраки рррусские!.. Допррры-гаетесь…
Рождественская елка… везде пляшут, а в Березовой гриве плачут, а ворон пуще ярится:
— Каррр! Каррр! Каррр!.. Покаррраю… всех скррраю..
«И покарает, накаркает беду…» — спохватились баргузинские соболятники и медвежатники и стали каркуна истреблять: палили из берданы дробью и картечью, солью и горохом, ставили волосяные силки, травили грузинским спиртом — должен бы махом когти отбросить, сколь уж деревенских мужиков от него перемерло… и заморской жвачкой потчевали — думали, слипнется — все беспроку, никакая холера ворона не берет.
— Эх, не было печали, черти накачали, — опять же на рождественской елке горевала Снегурочка, ставшая богоданной женой Деду Морозу. — Хоть бы уж помер скорей…
Но Дед Мороз усмешливо покачал головой:
— Ага, держи карман шире… вороны по триста лет живут, а которые с нежитью покумились, те, моя бравая, вечно.
Баба-яга пояснила:
— Они же, парни-девки, кормятся падалью, вот и живут по триста лет. Хитрые, приспособились. Вот бы нашему народу эдак…
Бродили слухи в Кедровой Пади — похоже, Кеша Чебунин распустил — хлопуша же, враль — что Баба-яга отписала Кощею, что в Кремле атаманил, и присоветовала кормить русских падалью: проживут триста лет, и у Кощея не будет печали, чем народ кормить, коль все народное добро евойные шарамыги украли и за бугор угнали. Баяли, что Кощей Бабу-ягу в советчицы взял, и кремлевскую фатеру обещал. Ну да в Кедровой Пади соврут, недорого возьмут.
Емеля-дурачок искоса глянул на Бабу-ягу и покрутил пальцем у виска:
— Тебя, Баба-яга, пыльным мешком из-за угла не били?
— Но-но, потише ты, дебил.
— Не, я не дебил, а вот ты… ты или дура набитая, или тебя Аве-рьян подучил… Старухи судачат, по ночам летаешь с им на Лысу гору. А там свет гасите, и кто кого догонит…
— А тебе завидно? — Баба-яга игриво повела плечами.
— Завидно?! Я на кости не кидаюсь, не собака, — сочувственно глянув на высохшую Бабу-ягу, грубовато отозвался Емеля. — Так вот, ты, дура, соображаешь своим куриным умишком: ежели мы будем падалью питаться, мы же в черных воронов обратимся. А на кой ляд мне вороном триста лет каркать. Мне и так ладно…
— Тоже верно… — призадумалась Баба-яга.
— А с этим вороном мы справимся. Вот силёнок наберём и… сразимся.
Дед Мороз сомнительно покачал головой:
— Его нахрапом, Емеля, не возьмешь, пуп порвешь. Его не пестом, а крестом, да со Христом одолеть можно.
Но худобожии кедровопадьцы о ту пору еще лениво Христу поклонялись, редко ко Божьему кресту прислонялись, а медвежатники да соболятники те и вовсе зиму в тайге шатались, зверя промышляли, в бане месяцами не парились, пню горелому кланялись. Страдать бы и страдать народу из Кедровой Пади, да опять Емеля спас…вот те и дуралей!., привез сурового отца Силуяна из баргузинского села, где ожила церковь Святого Егория.
Кеша Чебунин, рьяный партиец, хотел было на старом конном дворе собрать маевку, растолмачить дуракам, что Бога нету, есть Ленин, Маркс и Энгельс, но дураки не пошли Кешу-хлопушу слушать, а стали отца Силуяна выглядывать: не едет ли. Поторчал Кеша на конном дворе на пару с Марксом — портретом укрывался от байкальского ветра — замерз, да и пошел похмеляться. Тут мужика и прихватила баба с малым чадом, которые уже вызубрили «Символ веры» и наладились креститься у отца Силуяна в байкальском плесе. Буром пошла Тося на мужика:
— Не пойдешь с нами креститься, зюза подзаборная, — вот те Бог, вот те порог. Дуй из Кедровой Пади, куда твои шары бесты-жие глядят. Чтоб ни слуху ни духу… И деды наши, и прадеды — без Бога ни до порога, и мы с имя. Так что, думай, Кеша: кто тебе родней: Бог или Карл Маркс?.. Может, батюшка и от пьянки бы тебя отмолил…
В последние лихие времена стал Кеша Чебунин исподтишка сомневаться в Карле Марксе, а пуще того — в Ильиче, подле которого кружила нерусь, вроде Аверьяна, что обратился вороном; кружила та нехристь, измывалась над русским народишком, пока Сталин не помел поганой метлой. Кеша даже сочинил отчаянный стих, который читал одышливым шепотом, по-заячьи стреляя юркими глазами:
Хоть матушку-репку вой,
або в прорубь вниз головой —
вижу в ящике «голубом» инородца,
денно и нощно над Русью смеётся.
Рвет ее душу и мрачно кружит
словно ворон зловещий жид.
Но когда же, братья, когда
открестится Русь от жида?..
Шибче аверьяновой сивухи пробрал Кешу своеручный стих, слезы текли по седой щетине: однако уж второй век кружит, и никакого сладу. Как при Ильиче взмыл над Рассеюшкой, так и кружит… Э-эх, чо деется на белом свете!.. Крепко призадумался Кеша: может, оно, баба и права?.. Может, с попом потолковать: как бы эдак уладить в Кедровой Пади да и во всей державушке, чтобы с Богом жить и с коммунизмом… но без воронов клятых?..
А в Кедровой Пади — праздник вроде престольного крещенье всенародное. Батюшка перво-наперво окрестил кедровопадьцев в байкальской волне, а народ, запуганный вороном, всей деревней привалил, и малых чад на руках принес: потом батюшка освятил детские ясли, да еще и прошел крестным ходом с присмиревшим народом. Злобно кружился, ярым вихрем вился ворон над крещеной деревушкой, а тут…Емеля-дурачок своими глазами видал… вдруг с небес на белом коне спустился Егорий Храбрый, полымем пролетел над тайгой и поразил огненным копием черного ворона.
Тут бы и сказу копец, но кедропадьский кабатчик, бывший напарник Аверьяна, позаочь величаемый Зеленый Змей Горы-ныч, восхотел, чтобы поп — в кои-то веки завернул в глухомор-ную деревеньку — освятил и пьяный кабак: дескать, озолочу, но батюшка уперся: мол, я поп старорежимный, еще при Сталине служил, не совремённый, ваши притоны освящать не буду… ни за какие шишы. Тут еще Тося, жена Кеши Чубунина да бабы других кабацких ярыжек загалдели хором: мол, спалят бесову корчму вместе с Зеленым Змеем, а заодно и все дворы, где торгуют аверьяновой гиблой сивухой.
После байкальского крещения вырешили кедровопадьские мужики: церкву рубить, а Степану Андриевскому в той церкве старостой быть, и Емелю держать при себе для смирения. «Мне бы, братцы, на паперть в христорадники» — возжелал Емеля. Минуло год, осветилась златовенцовая, кедровая церква, и стал батюшка чаще в Кедровой Пади гостить, службу служить, и зажила деревенька в былой тиши, но Емеля вздохнул принародно: дескать, вы что же думаете, пеньки баргузинские, бурундуки кедровые?! Вы думаете, Аверьян одинешенек на белом свете?! 06-радели… Да их, воронов, тьма-тьмущая! И посреди нас… Долго ли в ворона обратиться, ежли Богу не молиться.
Конец XX века — сентябрь 2006