ОЧАРОВАНАЯ ЯВЬ, ИЛИ ПОДЛЕДНЫЙ ЛОВ ХАРИУСА НА БАЙКАЛЕ
Брату моему Александру Байбородину
Сколь уж зим пустомельных блажил я о подледном лове хариуса на Байкале, но отупляющая, опустошающая душу, житейская колготня, пропади она пропадом, мертвой хваткой держала в своих цепких когтях. Буреломом городились поперек рыбалки бесчисленные дела-делишки, коим не виделось ни конца ни края. Но однажды Ефим Карнаков все же сомустил меня на зимнюю байкальскую рыбалку и почти силком вырвал из клятой житейской суеты.
И вот уже позади усталая земля, впереди мартовский Байкал.
То ли сон, то ли очарованная явь: неземное безмолвие; ледяная степь в снежном покрове, широко и вольно утекающая в блаженно-синее, вешнее небо; искристая бледность суметов на солнопеке, от которых ломит глаза и вышибает слезу; странные и бесплотные видения среди миража; приманчиво зеленеющий на облысках нагой лед, выскобленный ветром, и торосы, бескрайними, вздыбленными грядами раскроившие озеро вдоль и поперек.
Баюкая, навевая ямщичью дрему и сладостную грусть, от темна до темна маячила перед нашими глазами ледяная степь.
И так три дня, пока мы через Малое море, заночевав на острове Ольхон, потом — на мысу Покойников, где ловили бормаш — приваду и прикормку для хариуса, скреблись к Ушканчикам. Ушканчики… Так умиленно величают на Байкале северные островки, где, баяли рыбаки, водилась уйма зайцев, ушканчи-ков, по-здешнему.
То наши две «легковушки», вспоров шинами закрепший наст, вязли в пушистых суметах, то нам приходилось — словно озерный хозяйнушко кружил, — загибать многоверстные крюки, объезжая щели, дышащие темно-зеленой, потайной водой; щели встречались узенькие, какие мы проскакивали махом, и пошире, которые нужно было огибать. Через одну из них, так и не доехав до ее конца или начала, нам пришлось прыгать.
Хозяева машин, высадив нас, рыбаков-попутчиков, и, может быть, про себя крестным знамением заслонив свою жизнь, изготовились к прыжку; и если одна машина, где посиживал за рулем удалой парень, легко перемахнула щель, то другая, где правил пожилой, степенный мужичок, грохнулась задним мостом на край полыньи, зависла над пучиной и лишь потом — мы стояли бледные — с натужным ноем, испуганным стоном выползла на лед. Мужичок — Гаврилычем звать — выпал из машины огрузлым кулем, белый, как снег, и долго стоял, томительно приходил в себя, пугливо косясь на щель, которая, блазнилось, ширилась на глазах, манила к себе, и в ней с хрустом и тоненьким, льдистым перезвоном поплескивалась растревоженная пучина.
— Не-е, мужики, это, паря, не рыбалка, а… — Гаврилыч складно матюгнулся и тряхнул головой словно от озноба.
Ефим Карнаков — или просто Карнак — по-забайкальски прищуристый, забуревший на озерных ветрах скуластым лицом, жалостливо спросил:
— Ну как, Гаврилыч, в штанах-то сухо?
— Тьфу на тебя!.. — старик осерчало сплюнул через левое плечо, чтоб угодить в нечистую силу, и, кряхтя, полез в машину.
Подмигнувши нам, сунулся туда и Карнак и, легкий на слово, безунывный, потом всю дорогу потешал нас, посмеивался над Гаврилычем, разгоняя дорожную скуку.
* * *
Потом мы вздыхали о нелегкой доле нынешнего рыбака. Все маятней и маятней дается любителю-удилыцику даже некорыстная рыбалчишка: все меньше остается укромных, уловистых, диких вод, про какие Карнак хвастал: дескать, край непуганых рыб и бичей; да и сама рыбка — особливо речная да вот еще байкальская, — чтобы выжить, стала шибко хитрой, не в пример досель-ной, неразборчивой, прожорливой, готовой клевать и на голый крючок.
— Откуль же рыбе-то путней быть, раз вы угробили природу?! — укорил нас Гаврилыч.
Карнак огрызнулся:
— А ты, Гаврилыч, что, в космосе ошивался… Гляди-ка, мы природу гробили, а он бороздил воздушный океан…
— Не жалеете свою землю, нехристи поганые, — ворчал Гаврилыч, тиская руль, настороженно высматривая едва набитую среди суметов колею, иссеченную морщинами.
— Да, нету теперь ранешней рыбы — кипели речки… — загрустил было Карнак, но тут же и повеселел, припомнив или уж на ходу сочинив байку завиральную. — И ведь до чего дикая была… Помню, шатался я, паря, на Северном Байкале… Груза сопровождал. Там как раз БАМ зашевелился… И вот прилетел из Нижне-ангарска в Уоян. А с Уояна махнул еще верст за тридцать в тайгу, в край непуганых рыб и бичей. От, паря, где рыбалка-то была!.. Там бригада мост через речку ладила, ну, я к ним и припарился. А дело вышло по весне — багульник на сопках зацвел, проталины на речке… Ну, приехал, паря. Гляжу я, это, а у мужиков прямо на бельевой веревке ленки да харюзя вялятся. От, думаю, дурья моя голова, а!.. Не смикитил удочки взять… Ну чо, паря, делать, давай у мужиков шукать. Дали мне уду, а крючок голый.
«Ловко, — говорю. — Уж и на голый крючок берет…»
«На советский берет…» — отвечают.
«Какой ишо советский?..» — спрашиваю.
«А такой… Вон от флага лафтаки отдирам, наматывам, и вроде клюет…»
А я и то, паря, диву дался — висит над вагончиком флаг, не флаг — рваная тряпка, мочало. Смехом еще спросил:
«Какая тут власть, мужики?..» — и на флаг кажу.
«Закон — тайга, — говорят, — медведь — прокурор».
«Ну, тогда ладно, мы к медвежьей власти привычные. Верная власть…»
Но чо делать?.. «Прости, — говорю, — родная партия и советская власть — нужда прижала…» Да и клок оторвал от красного флага… И веришь, Гаврилыч, намотал красну тряпицу на крючок, и тока, это, в проталину уду бросил, — ленок из-подо льда ка-ак даст!.. Едва жилку не порвал. На три кила потянул… И мигом я, паря, с полкуля накидал. А ленки-то, ленки-то, Гаврилыч, во!.. — Карнак на полный отмах раскинул руки. — Тебе такие не снились… Поклонился я красному флагу и кормилице нашей советской власти…
— Мели-и, Емеля, твоя неделя, — отмахнулся Гаврилыч. — Язык — то без костей. Вот таких, как ты, Ефим, и зовут — холодные рыбаки. Которые на языке ловить мастера. Сядут за стол, винища надуются и таких ловят харюзей, что диву даешься. А как до дела, удочку-то не знают за какой конец брать…
— Ничо-о, Гаврилыч, будем посмотреть, кто кого переудит. У меня нынче такие мушки — твоим-то и делать нечего возле моих… Такую закуску сгоношил — сам бы в охотку слопал… До третьих петухов шаманил с этими мушками — куколки вышли, любо-дорого поглядеть, а того дороже заглотить… Но ниче-о, два-три пуда всяко разно добуду…
Гаврилыч снисходительно покосился на хвастливого Карнака:
— Кулей-то мало взял… вранье собирать.
Карнак засмеялся:
— И вот, Гаврилыч, до чего же на Уояне рыба дикая жила — как бык, на красну тряпку кидалась…А теперичи и не знаешь, какую нитку ей, холере, намотать… У меня братан… тоже рыбак заядлый… Так у него этих ниток — вагон и маленька тележка. А ему все мало. Как-то с им в очереди стояли за эфтим делом, — Карнак лихо щелкнул себя в кадык, — Вижу, братан мой к девахе вяжется. Хотя и женатый, паразит… А парень из себя бравый» кудрявый. Деваха-то и разомлела, глазками пострели-ват. А братан ей: мол, девушка, можно вас попросить?.. Девка лыбится, как сайка на прилавке, глазками поигрыват: дескать, можно, если осторожно.
«Тут, значит, такое дело… — братан ей толмачит. — Короче, можно я у вас из шарфа пару ниток выдерну?.. Я, мол, рыбак, мне бы такую нитку на крючок намотать. Мушку замастрячить… на харюзей…»
Но тут, паря, девица аж взвилась:
«Ты, — говорит, — не рыбак, а чудак…»
А братан ей:
«Ишь, какие мы нервные… Ну, ежели хочешь, можем и выпить, посидеть… Но сперва бы ниточку из вашего шарфа…»
Деваха фыркнула: дескать, пошел-ка ты!., козел душной.
Крепко обиделась, бедная… Так вот, в добром шарфе, либо в путнем свитере лучше к братану не ходи, — мигом нитки повы-дергиват…
Слушал я Карнака и тянул свою вялую обиженную думу: да-а, теперь, когда речки поугробили где вырубками в устьях, где сплавом, где пахотой, когда рыба осталось с гулькин нос, это же художником надо быть… народным, чтоб обмануть омуля либо того же хариуса. Это же надо со всякими оттенками, в четыре нитки намотать мушку, потом расчесать гребешком, распустить, да так приглядисто, так вкусно ее сгоношить, что вроде и сам бы клюнул за милу душу… А так и выходит: хоть сам и потчуйся таким гостинцем вместо хариуса.
* * *
На Большом Ушканьем острове жил о ту пору мой товарищ — за погодой присматривал, чтоб не шалила, а по весне нерпу промышлял, — был он и добрым знакомцем Карнака, потому мы и дунули на заячьи острова. Перед рыбалкой мы с приятелем до третьих петухов колдовали над мушками, и вышли они, чисто куколки, любо-дорого поглядеть, а того дороже заглотить. Ан нет, не тут-то было.
— Ишь небо-то вызвездило, — прижмет завтра мороз, — упредил Карнак, придя со двора. — Поморозим сопли на льду. А ежели хиуз или сиверко задует, дак и вовсе проберет до костей. Овчинная доха не спасет…
— Ничо-о, дело привышное, — махнул рукой Гаврилыч. — Лишь бы рыба тянула, лишь бы фарт гузном не повернулся.
— Будет тому фарт, кто с бабой перед рыбалкой не грешил, — улыбнулся Карнак. — А ты, Гаврилыч, опять не удержался, ба-ушку к печке прижал…
— Тьфу на тебя, ботало коровье, — привычно и беззлобно сплюнул Гаврилыч и пошел укладываться спать возле печи.
Выехали ни свет ни заря; перебрались с Ушканчиков под самый коренной берег, задолбились в торосах, кинули по жмене бормаша в лунки, и пошли тут мои напарники тягать хариусов — благо, и глубь с локоть — а у меня молчок, хоть ревуш-ком реви. Уж и совал хариусам под самый нос мушку, когда ложился среди замерших ледяных заломов, когда и азартно, до забвения, до сонного беспамятства, разглядывал, как, темнея спинами, бродят взад-вперед степенные хариусы — чудилось, опусти руку в лунку — и хватай их за жабры; потом и бормаша вывалил им с три короба, и мушкой поигрывал и так, и эдак — все впустую, даже и глазом не ведут. Правда, один здоровенный такой, которому я назойливо совал мушку, даже на спину дожил, которому я вслух жадно и моляще шептал: дескать, клюнь, милок, клюнь, чего тебе стоит, а мне радость, — вот этот хариус прищурился, вгляделся в мою мушку, пошамкал беленьким ртом, усмехнулся вроде; мол, поищи дурака в другом озере, — да как саданет мушку своим матерым хвостом, та аж прилипла ко льду, а я с перепугу даже шатнулся от лунки. От варначьё, едрит твою налево!.. — матюгнулся я в сердцах, потому что злая меня охватила досада.
Побранил я варнака, побранил, да и махнул рукой на холодную рыбалку, пошел считать ворон, что слетали с безмолвно чернеющих прибрежных листвяков и, оглашенно каркая, вились над лунками Гаврилыча, где закол о девшие, припорошенные снегом, топорщились хариусы, будя во мне лютую зависть.
Обленившись, перестал я расчищать свою лунку, затянутую снежным куржаком, и лунка подернулась тоненьким ледком. А жилка, замороженная, вся в катышах, торчала кривой проволокой; и не верилось в чудо чудное, что она может вдруг пружинисто натянуться и заиграть над клюнувшим хариусом. Пробегая мимо меня к машине, Карнак сочувственно спросил:
— Ну, как, паря, рыбка плавает по дну, хрен поймаешь хоть одну?
Видимо, я слишком мрачно, обиженно глянул на него, потому что Карнак стал утешать меня:
— Ничо-о, терпи, казак… вернее, рыбак. Терпи… Жди… Жди, жди — рыба должна подойти.
И уметелил. А мне ничего не оставалось, как, одолев гордыню, брести на поклон к Гаврилычу — тот удил неподалеку — и просить его из милости, чтоб показал свою мушку. Гаврилыч, уже подхваченный суетливым, тряским азартом, быстро сунул мушку к самым моим глазам, и не успел я толком разглядеть, как тут же и кинул ее в лунку.
Эдак тянулось до обеда, и я, не добыв и захудалого хвоста, сидел возле лунки туча тучей. А когда собрались чаевать, Гаврилыч с едва утаенным самодовольством, важно поучал меня, — сжалился, сердечный:
— Надо, Анатолий, такую мушку накрутить, чтоб на бормаш личила и чтоб красивше бормаша была, и тогда… и тогда же, холера, брать не будет, тово-ново бы ей на лопате.
Доступно растолмачил, и все стало ясно, — надо хариусам тово-ново на лопате…
— А вот я, мужики, на Тихом океане удил, — припомнил Карнак.
— И кита заудил, — улыбнулся молоденький паренек, хозяин легковушки, по фамилии Кот.
— Зачем кита?! Тоже на подледном лове, в Амурском заливе… У меня брательник во Владике живет, тоже рыбак добрый, вот он меня и вытащил на рыбалку. А я перед тем брательника спрашиваю: дескать, как на Тихом океане-то рыбачат?.. На что ловят: на мушку, на бормаш, а может, на блёсенку?.. «Да-а… — рукой машет, — у нас на Тихом океане рыбачат точь-в-точь, как у вас на Байкале: приезжаешь, открываешь, наливаешь… можно чокнуться».
Кот, услышав про открываешь, наливаешь, тут же азартно потер руки:
— Что-то ноги стали зябнуть, не пора ли нам дерябнуть?
Карнак, выпить не дурак — мастак, неожиданно поморщился:
— Сам не буду и вам не советую. Лучше чаю горячего.
— Верно, по рюмочке чайку… за рыбацкий фарт.
— Вы как хотите, а я не пью…
— За уши лью…
— Почему? Выпить можно, ежли осторожно. А на рыбалке я не пью, извини уж, да-ра-гой… Рыбалка… Тут уж, паря, выбирай: либо рыбу ищи, либо водку глуши. Так от… А водку пьянствовать можно и в городе, ежли в кармане бреньчит… ежли деньга ляжку жжет. Охота на природе, махнул на дачу, под малину залез и поливай ее, родимую… пока не сдохнешь… А на рыбалке же как? Выпьешь, потом ходишь, как чума огородная — не рыбалка уже, а… Добрая рыбалка, паря, она ить покрепче водки и послаще бабы…
— Так уж и послаще… — игриво повел плечами Кот.
— Послаще… Недаром о рыбаках поют: кто женой не дорожит, тот над луночкой дрожит…
* * *
Напившись горячего чая из термоса, сменил я мушку по совету Гаврилыча и уже веселее потопал к своим лункам, чтобы если и не удить, то хотя бы зариться на этих зажравшихся поросей, когда они, набежав, быстро склевывали бормашей, которыми я щедро словно на откорм потчевал их.
Гаврилыч же ворон не считал и не дивился на хариусов; что-то подшаманивал со своими удами, да всё подергивал, потаскивал рыбу, расхаживая промеж добычливых лунок. Я же, горемычный, чтобы вновь не запалить в себе обиду до слез, старался лишний раз не глядеть в его сторону, хотя всей озябшей на хиузе спиной остро и отчетливо чуял, как выметывал старик очередного хариуса.
Я, кажется, призабылся и плыл сквозь ласковую теплую дрему; вспоминалась летняя рыбалка на родных Еравнинских озерах, потом — моя маленькая дочь, по которой я скучал, даже если расставался на день; потом в дремотном воображении стал нарождаться рассказ об этой рыбалке… и вот тут услыхал истошный, матерный крик Гаврилыча…
Верно баят добрые люди, что и на старуху бывает проруха: пока Гаврилыч удил возле меня, с крайней лунки вороны украли чуть ли не с десяток рыбин и перетаскали к себе в прибрежный лес. Одна ворона как раз и греблась к чернеющим листвякам, держа клюве хариуса, который взблескивал на ярком, но холодном солнце.
Матерясь на чем свет стоит, размахивая медным сачком, каким вычерпывают ледяное крошево из лунок, потрусил наш старик оборонять оставшихся хариусов; и долго потом клял ворон и весь их варначий род до десятого колена и суетливо пихал оставшуюся рыбу в крапивный куль. А варначьи птицы, как он их в сердцах окрестил, всё кружили и кружили над его бедовой головой или похаживали рядом, подскакивали, будто носимые ветром, да, кося лукавыми цыганскими глазами, каркали. Сначала, — благодарно:
— Кар-р-р, Гавр-р-рилыч, благодар-р-рствуем!..
Потом — властно и настырно:
— Кар-р-р, кар-р-р, Гавр-р-рилыч, Гавр-р-рилыч р-р-рыбы, р-р-рыбы!..
Что уж греха таить, тут я повеселел, даже оттеплил, глядя на Гаврилыча, который ругался с воронами и казал им то кулак, то яростный кукиш, потому что ворье изловчилось и с другой лунки уперло пару рыбин. Наконец Гаврилыч устал лаяться, пристыдил ворон и даже пушнул в них снежным комом, но черные птицы словно дворовые куры, просящие зерна, ходили за ним по пятам, провожая от лунки к лунке.
* * *
Ловили Гаврилыч с Карнаком, ревниво косясь друг на друга, — кто кого переудит; а мы с Котом зарились на фартовых рыбаков, томили душу. Приятель мой, житель Ушканьих островов, с которым мы крутили беспроклые мушки, поудил с утра и, плюнув в лунку, уехал домой на мотоцикле. Кот начал злиться, и тогда Карнак сунул ему свою самую, как он побожился, рабочую мушку и посадил на самую рабочую лунку; и пошел тот тягать харисов, пока не оборвал крючок после резкой, заполошной подсечки. Карнак побурчал, но оторвал от сердца еще одну мушку — тоже вроде ходовую. Вообще у рыбаков такое в заводе, чтобы каждый сам беспокоился о своих удах, и у редкого можно выманить ту же мушку прямо на рыбалке. И не жадность тут вроде, а рыбачье суеверие — и суеверие давнишнее.
Я каким-то дивом все же выдернул пару хариусов-задохликов, и как отрезало — видимо, только и плавали в Байкале две дурные рыбешки, сдуру и сослепу клюнувшие на мою уду. Верно рыбаки посмеиваются над собой: дескать, на одном конце червяк, на другом дурак…
Дурак… И тут неожиданно и живо увидел я на одной из лунок взъерошенного волка, опустившего хвост в воду и, довольно, хвастливо озираясь, ждущего поклевки. Затосковавший от безрыбья, озябший, волк был так похож на меня. Потом я увидел, как его — или меня?.. — промороженного, хлещут бабы коромыслами, как он — или опять же я?.. — лишившись хвоста, с обиженным воем трусит по заснеженному льду, и одна лишь дума распирает его жаркий череп: ну, лиса, етит твою налево, доберусь я до тебя, выделаю шкуру… А уж после привиделось, как по-над берегом плетется кляча, седая, в снежном куржаке, запряженная в сани, и лиса за спиною дремлющего старика Гаврилыча выкидывает рыбеху на проселок…
Я уже отупел от такой скудной рыбалки, перестал ощущать себя среди синеватого снежного безмолвия — кто я и где я?.. — и, положив про себя на музыку, распевал на все лады, уже и не чуя и не слыша песни:
Кто женой не дорожит,
Тот над луночкой дрожит…
Вот и жена помянулась теплым, редким словом: эх, думаю, какой лукавый понес меня на зимнюю рыбалку за сотни верст, чтобы сопли здесь морозить; посиживал бы сейчас возле жены, попивал чаек…
От скуки решил я сходить в береговой лес, глянуть в заметенную снегом зимовейку, какую чудом высмотрел под кривыми листвяками; и когда я проходил мимо Карнака, тот вдруг замахал рукой, подманивая к себе.
— Ты глянь, паря, чо деется на белом свете! — удивленно пуча глаза, заговорил он и показал мне мушку. — Дал ее Коту, Кот ее сдуру оборвал, а счас вытаскиваю хариуса, гляжу — мать тя за ногу! — у него две мушки торчат из пасти. Моя и та, какую дал Коту. От ловко, дак ловко… Всю жизнь рыбачу, но такого… Ежели губу поранишь, рыба потом близко к удам не подходит. А тут прямо с оборванной мушкой — крючок аж в губу впился — и другую мушку хвать. А я ее сразу узнал — она у меня самая рабочая…
И то ли я шибко жалобно глядел на фартовую мушку, то ли сам Карнак от удивления расщедрился, но только всучил он мне эту пеструю обманку: дескать, на, лови, парень, нам не жалко. Схватил я добычливую мушку тряскими руками и бегом до своих лунок.
Не видать бы мне рыбьих хвостов, как своих ушей, вернуться на Ушканчики с полыми руками, если бы не эта мушка, — спасибо Карнаку, — на которую я успел до потемок выудить десятка полтора добрых хариусов.
* * *
А уж мягкие, исподвольные сумерки распушились и вызрели в чернолесье среди худородных, печальных листвяков и крученых берез, редко и коряво торчащих среди топкого снега; вечерняя тень с рысьей вкрадчивостью сползла с крутого яра в ледяные торосы, где еще плавал рассеянный закатный свет, и будто пеплом стал укрываться засиневший напоследок снежный кров. Тишь была полная, неземная…
Мы еще постояли возле машин, прощаясь с гаснущим днем, поминая его добрым словом, кланяясь озеру. Карнак вздохнул, как бы освобождаясь от рыбачьего азарта, и сказал:
— Ну, слава богу, поймали маленько, и на том спасибо, Господи. И дай бог, чтоб завтра клевало.
Набело смывается в памяти случайное, будто слезной байкальской водицей, и от зимней той рыбалки мало что запомнилось, но осело навечно ощущение полного, голубоватого, снежного покоя и безмолвия, когда наши утихомиренные, полегчавшие и осветленные души парили в синеве вешней и дремотно нежились над спящим озером.
1987 г.